Читать книгу Имя - Виктор Попов, Виктор Александрович Попов - Страница 2
ОглавлениеАртуру
Война – отец всего, царь всего; одних она явила богами, других – людьми; одних она сделала рабами, других свободными…
Гераклит Эфесский
Война – это великое дело для государства, это почва жизни и смерти, это путь существования и гибели.
Сунь-цзы. Искусство войны
Жестокий порывами, бесстрашный по натуре, он мог невозмутимо-спокойно видеть потоки крови, пожарища разгромленных городов, запустение истреблённых нив. Это была копия Аттилы, с его суеверием, верою в колдовство, в предвещания, в таинственное влияние светил…
Людовик XVIII. Мемуары
Бей, барабан, и военная флейта
Громко свисти на манер снегиря.
Иосиф Бродский. На смерть Жукова
Всю зиму во сне генерал-фельдмаршал кричал и плакал. Васька-фельдшер считал, что виной всему привычка спать навзничь и натопленные до состояния бани комнаты. Не нравились горе-лекарю и пуховые подушки. Они никак, по его псевдоученому мнению, не вязались с постелью генерала: охапками сена, брошенными прямо на пол. Больной находил такие объяснения «слишком правильными», а потому неверными. Но Ваську вопреки обыкновению не бил и не бранил, отсылал от себя молча, назначив виновным снег.
Обвиняемый явился на Покров, большими, похожими на клочки ваты, хлопьями, да так и остался лежать, к февралю потолстев в полях до аршина-полтора, а у заборов и стен и до сажени. Жизнь в имении, и без того не отличавшаяся разнообразием, окончательно замерла, а хозяин его просыпался теперь ночью дважды. Водилось за ним это и раньше, но только в последнюю зиму первое, незапланированное режимом пробуждение стало частью давно установившегося распорядка, и прислуга уже поговаривала:
– А всегда так было…
– Да, сколько помню себя…
– С полковника все началось, с Новой Ладоги…
– Да раньше, раньше… С немчурой когда дрались…
– Это ж треть века считай?
– Ну, а я о чем? Всегда…
В эту ночь до первого крика фельдмаршалу снится скачущий на гнедом трехлетке белокурый мальчик. Заливные луга сменяются рощами, лесные дороги полями ржаной озими, но всюду идет дождь – весенняя гроза с быстротекущими голубыми просветами в черных тучах и порывами ветра, играющими ветвями и прижимающими к земле травы с одинаковым, похожим на шелест свежей бумаги, шумом. Узнать себя в мальчике – не великий труд. С тех лет он лишь немного вырос, да цвет волос напоминает теперь редкий пепел, брошенный на голову неумело-наивной рукой провинциального живописца. Узнать мать и няню, кинувшихся ему навстречу, сложнее. Лица их он давно не помнит, и если что-то и осталось в памяти, то это тепло рук, но в этом сне мальчик бежит мимо женщин, разбрызгивая во все стороны капли собранного за десяток верст дождя. На ходу он скидывает мокрую насквозь рубашку и встряхивает головой, как пес. Взволнованные, на грани плача голоса мамы и няни приближаются, но их опережает отец коротким «Опять?».
Его бас – унаследованный генерал-фельдмаршалом и какой-то причудой природы влитый в неотцовское тщедушное тело – апогей краткости. Голос и речь отца, казалось, были следствием его работы в тайной канцелярии: в пыточных говорили мало, все больше выли и кричали. Накормленный за десятилетия службы этими звуками, отец не переносил их дома.
– Рты закрыли! – командует он влившимся в комнату единым телом женщинам. Дождавшись абсолютной тишины, – бабий вой еще какое-то время бродит затихающими отголосками по коврам и занавескам – отец добавляет:
– Гнедых не бери более… На сию бессмыслицу пегий есть. Узнаю иное – запорю Федьку-конюха. А тебя глядеть заставлю…
Федьку порют через неделю. Он не кричит. Знает – барин не любит. Кричит его залитая кровью спина. Кричит спустя шестьдесят лет генерал-фельдмаршал:
– Прошка! Прошка, сукин сын!
Две высокие, дорогого воска едва початые свечи колеблются от ветра. Пламя в половину гнется, но выпрямляется. Ветер от дверей вторично клонит его. Опять без толку. Пропитый голос бежит вдогонку хилому свету – сальная свечка в медном тазу, в неуютном мраке прихожей:
– Здесь я, ваше сиятельство!
Генерал-фельдмаршал – седой старик, в ночном колпаке и белой рубашке – сидит на постели. Прошка неслышно, без туфель, в одних шерстяных чулках подбегает к изголовью. Вопрос в лоб:
– Кричал я?
– Кричали, ваше сиятельство…
– Как кричал?
– В голос. Как детки…
– Так что, не будил?
– Десятый час только. Легли вот-вот. Свеча и на четверть часа не сошла. В двенадцатый же велели…
– Велел… Не в часе дело… Кончаться, что ли, из-за часов твоих? И где ты их взял только? Чертов механизм! Петухи на что Богом созданы? Вишь, как… Сон, а будто явь… Мальчишкой порой коня брал и скакал куда глаза глядят. В дождь, в снег – все одно. Матушка с няней плакали прямо… Вот лица-то матери не помню… Да и няни не помню. Лет-то сколько? Сам уж старик… Слезы только… Бабьи слезы… Может, и не их… Много их было этих слез… Вишь как… На разных языках бабы ревут, а все об одном… Толмач не нужен – любой поймет… Отец за те скачки бранил. Не меня – лошадей жалел. Скуп был. Хозяин был. Федьку-конюха чуть не запорол однажды из-за меня. Выжил Федька. Только дурковат с того дня стал. То глазами бегал туда-сюда, места себе не находил, а то мычал, как контуженный… Чего ты-то зенки выпучил? А? Не дурей тебя был Федька! Хлебнул на ночь небось, скотина?
– Как можно, ваше сиятельство? Ни в одном глазу…
– Не лги! Заповедь есть! Не лги! Или я дух не чую? И от тебя, и от казармы вашей…
Старик указывает рукой на прихожую.
– Все хороши! А ты главный ими руковод… Дыхнете – крепость басурманская вспыхнет, черти адовы! Вон пошел, холоп!
Прошка осторожно шагает к дверям, но чует, не все еще, и верно:
– Стой! Что он? Стучит?
– Стучит, ваше сиятельство.
– Экий… сумасброд… Рано же, совсем рано… Февраль…
– Рано, ваше сиятельство, совсем рано…
– Молчи! Взял еще правило повторять… А снегири что?
– Были. Смерть сколько. Всю рябину побили. Ягоды накидали. Не едят же дураки. Семя только выбирают…
– Сам дурак! Не чета иным птица. Умны! Суть берут, мякоть – вон! Рассуждает он… Вон пошел! Чего встал?
Теперь всё. Прошка спешит укрыться в спасительном сумраке прихожей. Старик откидывается навзничь и с минуту вслушивается в ночь. Тихо. Ни собаки, ни волка. Ни названного «сумасброда».
– Врал Прошка? Нет… Вот он, как звали…
Дождавшись ставшего за эту неделю привычным стука дятла, генерал-фельдмаршал закрывает глаза и открывает счет ударам. Проверено. Лучшее средство. Так и есть. На третьем десятке счет сбивается. К четвертому прекращается сам собой…
К 20 сентября 1799 года Мутенскую долину1 вытоптали начисто. Ни кустика, ни травинки. И в следующую весну она еще была черна и безвидна, и только к осени начала покрываться островками молодой, казавшейся уже не обязательной в этом месте поросли. Разоренные войной местные жители, спасаясь от ожидаемого сражения, большей частью еще накануне покинули дома. Ушли не все. Кто-то не успел, а кому-то просто некуда было идти. Все они с наскоро собранными вещами оставались на зеленых склонах гор неслучайными, загнанными сюда судьбой зрителями. Растапливая на кострах остатки сыра в глиняных плошках и макая в него чудом сохранившиеся от солдат разных армий сухари, каждый из мутентальцев в душе надеялся, что его дом останется цел. Благо пушки у русских были крошечные: заряд на пару фунтов, не более. Стреляли они мелкой картечью, перевозились на мулах. Отвечали за пушки пришедшие с русскими союзники: итальянцы, жившие среди них в каком-то своем особом мирке. Русские управляли итальянцами понятными и без перевода руганью и жестами. Впрочем, заметно было, что относятся они к созюзникам как родители к малым детям. Помогали при каждом случае, с грубоватой лаской именуя «убогими», приправляя речь кучей прочих слов, которые чаще всего использовали офицеры в отношении некоторых, особо нерадивых солдат. Но в сторону итальянцев слова эти произносились как-то по-особенному нежно, словно русские щадили ухо слушателя и заранее извинялись.
Полевая артиллерия французов в сравнении с русской была в полном порядке. Накануне, в течение короткого дневного боя, французы успели случайными ядрами разрушить пару заборов, дом, коровник, убив при этом пару пришлых с соседней долины работников. Стреляли часто и неприцельно. Русские отвечали редко, все больше принимали французов на штыки и сабли, чтобы потом с усмешкой отмывать их от крови в речке, так что местами вода становилась на какое-то время совсем негодной для питья. «Молчанию» русских вскоре нашлось объяснение. И картечи, и пуль, и пороха, как выяснили вездесущие деревенские мальчишки, у них осталось, если считать на всех, на пару-тройку выстрелов. Поэтому почти все заряды были розданы егерям, которыми командовал молодой горбоносый генерал с трудновыговариваемой фамилией Милорадович. По одному выстрелу имела линейная пехота первой линии. Вторая в разброс, в среднем по одному патрону на десяток. Третья линия и тем паче резерв не получили ровным счетом ничего и могли надеяться только на свои штыки. Узнав об этом, многие решили, что русские если не ночью, то утром уйдут, оставив тех самых егерей-застрельщиков в качестве редкого, но вполне весомого прикрытия на час-полтора. Здравый смысл подсказывал: нельзя сражаться с вдвое превосходящим по силам противником, не имея огня. Но, видно, у этих бородатых людей в грязных зеленых мундирах здравый смысл был свой.
– Если он вообще у них есть… – бросил пророчески пастор и оказался, как это часто бывало, прав.
Все надежды на то, что большого сражения не будет, растаяли утром. Горбоносый, прежде гладко выбрившись и надушившись, выставил передовые посты, а высокий, седой, напоминающий аббатисе одинокую скалу генерал Розенберг, с которым последним третьего дня прощался старичок-командующий, выстроил остальных солдат в три линии перед монастырем св. Иосифа. По нарочитой аккуратности, с которой он это делал, стало ясно – это происходит не для того чтобы прото так уйти. Монахини, уже успевшие нажить на русских круглую сумму, – солдаты были готовы платить втридорога за любой кусок хлеба – в этой части долины остались, пожалуй, единственными, кто не пожелал покинуть свой дом. Часть местных жителей присоединилась к ним, прийдя под защиту намоленных монастырких стен.
Позиция, выбранная Розенбергом, была идеальна с военной точки зрения: самый узкий участок в восточной части долины, предполагавший возможность использовать при отступлении монастырские постройки как крепость. С гуманитарной точки зрения такая стратегия грозила монастырю полным уничтожением. Оставалось лишь надеяться, что русские не будут отступать, а французы не разрушат монастырь из пушек заранее, дабы лишить противника опорного пункта. Надеждам суждено было сбыться. Хотя в 10 утра, когда французы выступили со стороны Швица, показалось, что у монастыря и у людей в нем укрывающихся нет ни малейшего шанса.
Густая, двухшеренговая стрелковая цепь французов, по численности равная егерям и первой линии русских вместе взятым, без труда сбила передовые посты Милорадовича. И егеря «горбоносого» начали делать то, чего обитатели монастыря опасались больше всего – отступать. Разбившись на пары – один стреляет, другой прикрывает, – егеря неспешно и деловито, так хороший крестьянин делает свою работу, отстреливали противников, целя, и не без успеха, прежде всего, в заметных по своим пышным мундирам французских офицеров. Иногда с быстротой всадника егеря бросались на особо зарвавшихся стрелков противника в штыки. Закалывали как дичь, не слушая доносившихся и до монастыря криков «пардон». О каких пленных могла идти речь?
Но вылазки эти не меняли общей картины боя, наводившей ужас на обитателей монастыря, русские отступали. Двигавшиеся по следам стрелков три колонны линейной французской пехоты заняли вскоре почти всю долину от западного входа в нее до монастыря. Казалось, остановить их шествие невозможно, и аббатиса приказала спуститься в подвалы всем, кто находился в монастыре. Сама же она поднялась на смотровую площадку колокольни. Там уже с рассвета молилась старшая из всех монахинь, для которой смерть во храме, по ее словам, была бы только Божьей милостью, что, впрочем, не мешало старухе охать и креститься едва ли не при каждом доносившемся до ее почти потерянного слуха выстреле.
Атака французов производила впечатление на зрителей, но, казалось, оставляла безучастными тех, в отношении кого она велась. Розенберг разъезжал туда-сюда вдоль первой линии, явно скучая. Его адъютанты в тон начальству, казалось, слышали в громе барабанов и угрожающем журчании флейт надвигающегося противника звуки бального оркестра и предвкушали общество прекрасных дам. Что до слдат, те просто молчали. Некоторые даже улыбались. И было отчего. Сухарные сумки большинства были пусты. Продовольствие в долине иссякло на второй день после прибытия русских. Что-то местные успели им продать. Брали при этом, по примеру монахинь, тройную цену. Что-то спрятали и унесли с собой. Что-то солдаты, устав торговаться, забрали просто так. Особенно пострадал скот: резали все, что попадалось под руку. В итоге в долине уцелели только собаки и лошади, да и они в жирном дыме тысяч заполнивших долину костров чувствовали себя неуютно.
На поддержание огня в первый же вечер, еще до прибытия командующего и великого князя Константина, ушли все деревянные заборы и изгороди. На второй день вырубали склоны, что грозило и без того редкому лесу скорой и окончательной катастрофой. Костры горели круглые сутки, ночи были холодными. Немногочисленные постройки заняли офицеры, солдыты спали под открытым небом, кутаясь в епанчи и шинели, и всегдашняя солдатская мечта наесться вдосталь, пусть и перед скорой смертью, не оставляла их не склонные к философствованию умы.
Еще накануне в ранцах взятых казаками пленных обнаружились белый хлеб, твердый сыр, превращающийся в крошку при попытке его разрезать, сало, приправленное какими-то горными травками, и невиданные кровяные колбасы густо-черного цвета. Во фляжках многих пленных, даже рядовых, были вино и коньяк. Добытым казаки милостиво, не дожидаясь приказа, поделились с регулярными. Понятно, что еды всем досталось разве что губы помазать, а о найденном в тех же ранцах золоте и серебре казаки и вовсе невинно умолчали.
Обнаруженное у противника изобилие подтолкнуло шефа Азовского пехотного полка Максима Ребиндера к более чем прямому выводу:
– Ребята, видали? А завтра их тыщи будут! Вот завтра и поедим! Еда сама к нам придет!
Азовцы дружно выдохнули:
– Рады стараться, ваше превосходительство!
И замерли, как и прочее войско, в томительном и сладостном ожидании. Обожаемый не только азовцами генерал-поручик Ребиндер не обманул. Не дожидаясь обеда, «еда» стройными колоннами под торжественную, не лишенную приятства для слуха музыку двинулась в сторону изнывающего от голода русского воинства. Оставалась сущая безделица: забрать провиант с малыми для себя потерями. Что было сложно. «Шапошники», как прозвали французов меж собой русские, при всей склонности к быстрому бегу много и достаточно точно перед тем стреляли. Потому обед, особенно в первой линии, ждал далеко не всех. Каждый это понимал и потому улыбался не столько в силу сладостного предвкушения, сколько по причине смертного отчаяния, чем далее тем более захватывавшего душу.
Аббатиса, видя солдат со спины и не имея возможности наблюдать их улыбки, вспомнила слова пастора и вдруг, ни капли не разбираясь в тонкостях военного маневра, отчетливо поняла, что русские не отступают, а заманивают, и что здравого смысла у них хоть отбавляй, пусть иногда их действия и походят на откровенное сумасшествие. Настоятельница заметила, как егеря, зеленая форма которых в первые часы появления русских сливалась с долиной, а теперь маячила на безжизнено-черном фоне, подчиняясь приказам «горбоносого» и его немногочисленных адъютантов, сбегались в неровные зеленые шеренги-ручейки и растекались влево и вправо по мере продвижения вперед французов, оказавшись в итоге на флангах, меж рядов загодя выставленной там кавалерии.
Аббатиса видела, как Розенберг на минуту остановился и что-то, по-дружески положа руку на плечо Ребиндеру, сказал вечно, как показалось ей, пьяному генералу. Так он кричал и размахивал руками при каждой встрече, резко выделясь своим поведением среди прочих. Русские в целом не были склонны к лишним эмоциям. Этот генерал был исключением из правил. Жил он, как и прочие высшие офицеры, у пастора, но никто за эти два дня не видел его спящим. Поговаривали, что он ночевал у костров вместе с солдатами. Кто-то видел в этом солдатскую неприхотливость и единение с подчиненными, кто-то ухмыляясь доносил, что генерал, набравшись к вечеру, просто падал по дороге, а солдаты укрывали его от глаз командующего, который пьяных терпеть не мог. Пастор не находил в этих утверждениях противоречия, разумно полагая, что всё в этом случае могло сойтись к единому знаменателю. И здесь он так же был, по-видимому, прав.
Окончив краткую речь, Розенберг, указав на колонны французов, что-то крикнул солдатам, и те странным образом не отозвались ему ответ. Розенберг направился на вторую линию неспешно, нимало не обращая внимания на картечь и пули, которые неслись ему вслед.
Атакующие колонны подошли на дальность прямого выстрела и, остановившись, открыли ураганный огонь. Только здесь за первой линией русских французы увидели вторую и третью, появления которых, по-видимому, не ожидали. Но более всего их пугал уезжающий от них прочь «седой» генерал. Французы тогда еще не знали, что это не «тот самый» старик, но, когда выжившие всё поймут, будет уже поздно. Словно предчувствуя беду, прекратив стрелять, французы истошно всем строем закричали. Вопль тысяч голосов нередко в иных сражениях работал, лишая противника мужества еще до непосредственного столкновения. Но только не сейчас. Зловещее, гробовое молчание было им ответом.
Оставив полковые пушки в тылу, французы продолжили движение вперед и, выйдя на сто шагов, крикнули еще раз. Им снова не ответили. Вместо этого вторая линия русских, подчиняясь приказу Розенберга и толстого, похожего на бочку генерала Мансурова (одна из немногих русских фамилий, давшаяся аббатисе легко), быстро двинулась вперед, заполняя ручейками просветы между шеренгами в первой линии, пока она не превратилась в сплошную зелено-красную стену, удобную для поражения с дистанции, но страшную в своем единстве в развернувшейся чуть позже штыковой. Аббатисе в очередной раз стало ясно: во всем, что касается войны, у этих живущих по греческому закону «варваров» все жутко неслучайно. Начальное построение первой линии мало того что позволяло перекрыть всю долину по ширине, так еще и спасало от пуль и картечи превосходящего противника. Значительная часть огня французов прошла меж шеренгами, но не достигла второй линии. Теперь же, когда линии сомкнулись и представляли в теории удобную мишень, стрелять было поздно. Французы попытались это сделать, остановившись и начав перезаряжать ружья. Но было поздно. Зелено-красная стена, повинуясь безмолвному и страшному в своей простоте жесту Розенберга «вперед!», подхваченному в первой шеренге Ребиндером, все так же молча пришла в движение на всем своем протяжении. Отдельные выстрелы французских гренадеров и их еще более редкие гранаты, брошенные впопыхах, порой и с незажженными фитилями, ровным счетом ничего не изменили в поступательном движении «стены». Она смела первые три шеренги противника так, как будто их и не было. Русские быстро, с чудовищным навыком сбрасывали синие мундиры со штыка и, как их учили, глядя не в глаза, но в тело, втыкали его снова и снова, не останавливаясь ни на шаг.
Первая линия французов была уничтожена в несколько минут. Но «стена» и не думала останавливаться. Ее шеренги с чудовищной верностью созданного из людей механизма сменяли друг друга: пока одна докалывала поверженных, следующая атаковала, и когда эти убийственные для противника волны докатились до второй линии французов и жуткий, слившийся в один сплошной вой крик раненых и умирающих накрыл долину, французы побежали…
Офицеров мало кто слушал. Вдобавок именно за ними устроили настоящую охоту егеря «горбоносого», которые именно в этот момент ударили с флангов и усилили и без того страшнейший натиск.
– Они все знали, все знали… – шептала аббатиса, глядя на Розенберга и группку генералов, окруживших его в эту минуту. Все они с ледяным спокойствием и усмешками на лицах наблюдали за работой своих людей, которых уже ничто не могло остановить. Две попытки французов закрепиться на отдельных холмах, используя заранее выставленные батареии полевой артиллерии, задержали окончательный разгром в общей сложности на час. Первый холм егеря Милорадовича после двух неудачных атак в лоб обошли по склону, заставив оборонявшихся бежать, не дожидаясь окружения. На второй казаки взлетели прямо на лошадях, перерубив, не успевшую скрыться орудийную прислугу. Семья Шмидтов, которой принадлежала земля в это части долины, рассказывала позже о куче отрубленных голов, рук и располовиненных от шеи до пояса тел. Они, по словам матери семейства, известной в округе вышивальщицы, прикрывали холм кровавым, холодящим душу орнаментом…
После холмов была давка на мосту. Узкий и лишенный перил, он был единственным, но далеко не лучшим вариантом к отступлению. В возникшей давке французы хватались друг за друга и один за другим срывались в пятидесятиметровую пропасть. Под огнем русских мост, к которому развернули захваченные пушки, пустел несколько раз, пока поток бегущих не иссяк.
Вдогонку оставшимся в живых бросились казаки, еще много километров половиня тела, накалывая бегущих на пики и очищая ранцы от еды, спиртного и денег. Говорили, что в азарте казаки дошли до самого Швица. Командир казаков, сотник с отрубленным наполовину левым ухом, – видимо, давним ранением – посмеялся в глаза выстроенным против него резервным, не участвовавшим в сражении батальонам, после чего, дав отмашку своим людям, растворился вслед за ними в сумерках как призрак…
Едва бой в долине затих, Розенберг сошел с коня неподалеку от монастыря и, прежде чем лечь на расстеленный для него под деревом ковер, повернулся к перевалу Брагель и отдал земной поклон. Именно туда ушел накануне авангард русской армии вместе с главнокомандующим. Аббатиса обернулась и замерла в ужасе. Об увиденном тогда она никому никогда не рассказывала, но кажется ни она одна стала свидетельницей чуда, ставшего легендой, передаваемой из уст в уста…
На скале, на тщедушной серой лошаденке в белой, надутой горным ветром рубашке возвышался огромной фигурой старец-главнокомандующий. Его глаза горели огнем, как свечи. Розенберг выпрямился и обвел жестом долину, будто указывая на проделанную им работу. Старец лишь кивнул в ответ, мол, вижу – хорошо, и тронул коня, исчезнув в дымке, витавшей над вершинами гор. Розенберг лег на ковер навзничь и закрыл глаза. Немного погодя он издал первый за этой день услышанный от него аббатисой звук. Он захрапел. Немного погодя Розенберг повернулся на бок и, положив руки под голову, уснул, по-детски свернувшись калачиком. Денщик, прикрыв господина плащом, вскоре, завернувшись в шинель, так же уснул примостившись на краешке ковра. Эта странная парочка, похожая на уставших после игр детей, до конца дней будет видеться аббатисе в ее редких, измученных бессонницей снах…
Второй час пополуночи. Генерал-фельдмаршал еще с четверть часа назад, что-то кричал во сне, но успокоился сам. Крик только будит всех. С недавних пор привычные к такому поведению слуги ничему не удивляются и, выстроившись у дверей в неровную шеренгу, ждут приказа старшего камердинера – Прошки. Тот пристально глядит на господина, со стороны ориентируясь по каким-то своим, только ему известным признакам, а на деле просто дожидаясь второго петуха. Два ведра воды из колодца принесены подкамердинером Иваном загодя. Стоят у дверей в нетопленных сенцах. Не больно согрелись. Медный таз для умывания всегда у дверей. Второй подкамердинер Илья держит его как щит левой рукой, правой готовясь взять одно из ведер. У Ивана – знаем мы твои старые раны – опять там что-то закололо в исковерканном ногайской пикой левом боку. Надо помочь. У Ильи у самого одна нога короче другой да рука без пальца. Так и живут отставные сержанты, дополняя друг друга. Больной плюс больной равно здоровый.
Второй петух. Прохор оставляет заготовленные с вечера простыню и сменное белье на скамье у запорошенного наполовину снегом окна и дает знак Ивану с Ильей войти. Они входят осторожно: медь – штука гулкая, не дай бог где зацепиться или неосторожно поставить на пол. Их сиятельство хоть и кричит во сне, а все ж, когда вот так, случайно будят, не любит, бранится. А то и Тищенко зовет с розгами. Злодей и сам, поди, уже за спиной. Так и есть. Ждет, сволочь малоросская, своего часа. Ни для чего больше не годен. Что ж, у всякой твари божьей свой резон, своя планида.
За ним Мишка-повар с самоваром и чайным прибором. Ему проще. Что сам скажет, то и сготовит. Обед, поди, уж варится во флигеле. Осталось доложить только. Их сиятельство Мишке послушны. Если только за чай ругает порой. Но и тогда Тищенко не по его душу. Битый повар – хуже яда. Вся боль с души сойдет в котел. И тогда уж лучше бы не ел.
Прошка склоняется над господином, едва дыша. Конечно, старший камердинер принял с вечера. Как не принять? Да и те, кто за спиной, или не наведывались, как стемнело, к Мишке во флигель? Понятно – дело солдатское, инвалидное. Не выпьешь – не живешь, мучаешься. Да только генерал-фельдмаршалу до того и дела нет. Хоть и сам не ангел, а за горькую порой одна милость от него: бьет лично. И не рукой – чего мараться?― а поленом. Не далее как в пятницу Прошке так и прилетело. Вчера – тишина. Сегодня – как повезет. Оттого почти и не дышит Прошка, приоткрывая верхнее одеяло – походный синий плащ, которым укрыт генерал-фельдмаршал. И уже совсем не дыша, – кажется, в этот миг задерживают дыхание и все остальные – дергает господина за ногу. Первая попытка остается незамеченной. Обычные дела. И надеяться не стоило. После второй хозяин издает стон, дергает руками, следом, будто побитый пес скуля, плачет, не открывая глаз, крупными, в добрые жемчужины слезами. Тоже проверено. Всю зиму – без осечки. Прежде чем дернуть в третий раз, Прошка аккуратно промокает льняным платком слезы на ветхом, в глубоких морщинах лице господина. Об этих слезах генерал-фельдмаршал знает, спрашивал. Но не любит их – солдат как-никак. Убрав слезы Прошка надежно, на треть вдавливает платок в карман сюртука и, побожившись про себя, что было силы дергает в третий раз, буквально заставляя спящего сесть на постели.
Глаза генерал-фельдмаршала открываются сразу во всю ширь, тут же жмурятся от принесенных Прошкой на умывание дополнительных свечей, потом растираются ладонями, закрывающими в какой-то момент все лицо. Проснувшийся замирает в таком положении на минуту, затем медленно отводит кисти рук в стороны и осматривает присутствующих. Все – от ближнего Прошки до замершего в глубине прихожей Мишки – невольно вытягиваются по стойке «смирно» и напряженно ожидают первых слов. От них зависит, каким будет ближайший час. Дальше – одному богу известно. Старики как дети – семь пятниц на неделе. Но сегодня первые слова беззвучны. Генерал-фельдмаршал шепчет их почти неслышно, и даже привыкший ко всему Прошка не может ничего разобрать. Не решаясь переспросить – грех тяжкий, хуже только «не могу знать», тут сразу держи полено в лоб – Прошка наклоняется как можно ближе, почти касаясь верха свесившегося ночного колпака, и слышит:
– Розенберг…
– Андрей Григорьевич? Так он в Смоленске с прошлого года, губернатором, слух такой был…
Генерал-фельдмаршал на середине речи зыркает на Прошку и тот поспешно завершает справку, сомневаясь по ее итогам в достоверности слуха. Благо хоть фамилию расслышал верно.
– Андрей. Да. Он. Только без меня. Солдаты мои. И бьют, как я велел. В глаза не смотрят… Но без меня все. Андрей над ними. Еще Максим Ребиндер, Мансуров Саша, Михайла Милорадович… И все без меня… Баба какая-то в рясе на колокольне латинской. С ней другая, в моих годах, все крестилась по-ихнему… Река в долине. Видна едва. Шум больше. А глянешь вниз – лента в мизинец, не толще… Бой был… Мундиры у тех синие… Как первая линия в них вошла, так будто и не было их… Много побитых… А горы кругом. Как ни глянь… Высокие… Снег на макушках… До слепоты снег. Не наш. Чище. А в долине стон-крик… от побитых… Андрей мне кланялся, как всему конец… Потом спать лег. А баба та крестилась на меня… Испугал я ее чем-то…
– Так где только мы не были, ваше сиятельство, вот и вспоминается…
– Э, шельма, молчи! Там не были… Будем… Тот свет…
– Да что вы, ваше сиятельство, все об одном какой день! Успеем небось туда, куда спешить?..
– Молчи, дурак! Не память это… Не память…
– А читали, что могёт быть…
– Читали? Ты-то куда? С мозгом своим куриным… Аз от буки не отличишь, дубина! Ну все! Давайте воду!
– Готова уж…
– Знаю, готова! Глаза мне на что?
Генерал-фельдмаршал стягивает колпак и не глядя отбрасывает в сторону. Встает почти что сам. Прошкину руку в помощь уже лет пять как принимает, но каждый раз морщится и в конце концов отталкивает. Пока Илья располагает поначалу таз на подвинутом Иваном табурете и наливает в него воду на четверть, у генерал-фельдмаршала утренний горшок – легкий. Тяжелый опосля дневного сна. Журчит генерал-фельдмаршал не без труда, тужась, струя тонкая, стариковская, а ведь когда-то была. Да такая, что только вмятины в посуде не делал. Эх, годы, годы! Отлив, господин трижды крестится на образа в красном углу, склоняется над тазом и с минуту плещет ледяную воду на лицо, растирает его, особенно глаза, хлопает мокрыми ладонями, не щадя себя, по щекам, ушам и затылку. Повторяет всё раз пять, после чего таз ставится на пол и фельдмаршал сбрасывает ночную рубашку. Помощи со стороны Прошки не требуется. Он только подбирает рубашку с пола. Тщедушное, густо покрытое ранами тело уже давно живет в одежде детстких размеров. Все новое шьют по подростковой мерке. Несколько пар обуви да эта рубашка остались со времен зрелости. Еще раны: широкие, грубо заросшие борозды от картечи на ребрах, простреленные рука и шея, бессчетные порезы и ушибы и единственно заметная всем хромая нога – кажется, не становятся меньше, а только увеличиваются в своих размерах, грозя с каждым днем поглотить и без того малое тело целиком.
Генерал-фельдмаршал становится ногами в таз. И подкамердинеры то по очереди, то по особому знаку Прошки, вместе льют воду (по краям ведер видна наледь) на спину и плечи хозяина. Льют осторожно, малыми порциями. Ведра должно хватить раз на пять-шесть. Паузы выдерживаются строго. Прошка дирижирует подчиненными будто оркестром, только ему одному ведомым чутьем понимая, что уже можно, а чего еще нельзя.
Господин дает воде спокойно стекать по телу, не растирая ее руками, как на лице. И даже когда в ход идут остатки воды – их льют на голову, – генерал-фельдмаршал не двигает руками и смотрит прямо перед собой, видя в напрочь засыпанных снегом окнах северной стороны дождливый и жаркий до изнурения июль 1789…
Всю ночь на 21 июля шел дождь. Река Путна, и до того вздутая чуть ли не ежедневными грозами, кипела как в котле. Весь июль днем парило, а к вечеру и в ночь лило как из ведра. О бродах для пехоты и речи не шло. Саперы по приказу генерала наводили мост. Союзные русско-австрийские войска, вышедшие с боем к переправе, едва-едва зацепились за тот берег парой сотен казаков и арнаутов, как те были сбиты массой сипахов обратно в реку2. Вернулись почти все, но и противоположный берег реки, оставшийся в руках турок, нужно было возращать. Карачай, австрийский полковник, шедший со своими частями весь день в авангарде русской колонны в качестве прикрытия, – турки до поры не должны были знать о присутствии русских – залпом пехотного батальона и нескольких полковых пушек зачистил другой берег. Сипахи схлынули. Но позже вернулись. Огонь пришлось возобновить несколько раз, пока не навели понтоны и тот же батальон вместе с дивизией генерала не занял правый берег Путны окончательно. Бой редкими выстрелами и криками затих к полуночи. Но дождь грозовыми вспышками напоминал о себе до рассвета, уйдя по большей части в сторону Фокшан, где, по данным казачьей разведки и пленных, и находился турецкий лагерь.
Генерал прилег на пару часов в наскоро выставленной палатке, но спать не мог. Еще в Бырладе – месте постоянной дислокации – он случайно наступил на иголку. И теперь нога непрерывно ныла, заставляя при ходьбе сильно хромать. Игла сломалась в ступне. Ее не без труда вытащили, но видно плохо промыли. Ступня на пару дней вздулась. Нарыв вскрыли. Тогда же пришло письмо от австрийского командующего, принца Кобурга, молившего о помощи. В итоге уже в походе все как-то само собой заросло, но прежние ранения и ушибы на эту же ногу дали о себе знать. Боль была почти сплошной от ступни до колена. Легкая хромота, кажется, грозила стать постоянной.
Глядя в потемневший от влаги холст палатки, генерал пытался представить себе завтрашнее дело. Помимо достаточно примитивной карты имелись лишь словесные описания места предполагаемого сражения. Преодолеть Путну затемно и выехать самолично на разведку не удалось. Сведения казаков и арнаутов, а также выловленных не без труда местных указывали на очевидные сложности. До Фокшан было около 12 верст. Их предстояло пройти под непрерывными атаками сипахов. Значит, идти в каре. Это что-то около версты в час. Может, и две. Но это если без австрийцев. А как без них? 18 тысяч против 7. Их в два с половиной раза больше. За глаза можно горячиться и порываться атаковать без них. Но это за глаза. На пути еще лес. Редковатый. Чахлый. Но лес. Идти через него – сломать строй. Пехоты, судя по всему, у турок немного, но к чему лишние потери? Лес можно обойти. Здесь волей-неволей на время придется разделиться. Затем не то болото, не то просто низменность, версты полторы-две. Пехота везде пройдет, но кавалерия и пушки? Артиллеристы вытащат свое добро и на руках, но что делать с лошадьми? Болото болоту рознь. Что там? После болота до Фокшан две версты чистого, некошеного поля. Здесь турки отведут конницу во фланги и откроют огонь с редутов. Нужно будет выводить на первую линию все свои пушки. Подавить и ударить в штыки. Но это все на расстоянии версты. А до нее опять же нужно будет еще добраться…
Отсутствие стройного плана и действие по обстоятельствам успело войти в привычку еще со времен польской войны. Генерал уютно чувствовал себя в таких ситуациях, доверяясь чутью и глазу – где, когда и кто, ― и не допускал ошибок. Инцидент при осаде Очакова годом ранее подпортил репутацию, но не убавил уверенности в себе. Там, если бы не его ранение, вынудившее тогда покинуть позицию, все и правда могло бы состояться. Так, по крайней мере, считал генерал и отбрасывал прочие соображения. Потери: в какой-то час четыреста с лишним человек? Так война. Он и сам, поди, не прятался. Пулю вырезали из шеи в присутствии священника, готового в любой момент отпевать. Но ничего, обошлось. Даром что рану обработали, как это часто с генералом бывало, плохо. Спустя несколько дней ввиду частых обмороков ее вторично чистили, вынимая кусочки ткани – остатки рубахи и мундира. Обмороки сменились лихорадкой и приступами удушья, все с признаками желтухи. Месяц существования между этим светом и тем. Нет, он не ошибся тогда, при Очакове, а просто-напросто был ранен не вовремя. А когда ранят вовремя?
На этом вопросе, оставшемся без ответа, дождь затих. Со стороны Фокшан еще летели отголоски грома. Вот еще трудность. Мало того что пятнадцать верст, так еще не дороги, а грязи. А ждать, пока просохнет, не резон ― можно не успеть взять редуты до темноты. А там ведь еще монастыри. Наверняка уйдут в них отсиживаться. А это не полевой редут: окоп в метр и вал в полтора-два. На стены в темноте и без подготовки не полезешь. Впрочем, почему нет? Почему нет?
Морщась генерал встал и вышел из палатки. Тень Прошки метнулась было к нему, но генерал вернул слугу на место:
– Да спи ты, дурак! Посты сверю… Спи!
Взяв привязанного у входа коня, он двинулся шагом на юг. Раскинутый наскоро лагерь спал. Постовые дремали одним глазом на ружьях, но завидев белую рубашку командующего выпрямлялись по уставу. Генерал молча кивал им, не утруждая себя произносить пароль, и ехал к переднему краю, добравшись в полчаса до передовых казачьих постов. Здесь генерал впервые произнес пароль. Казаки его, конечно, узнали, но, что удивило, ответили строго по уставу.
Взяв с собой четверых: древнего, как и он сам, урядника и трех рядовых, по виду первоходков, генерал двинулся в сторону обозначенного на карте леса. Ехали в полной темноте, молча. Целину не сильно размыло дождями. Не Невский проспект, конечно, но и не по колено в грязи. К рассвету просохнет, а с солнцем там, за лесом, и вовсе аки по суху. В первой половине дня дождя обычно нет – он только копится. А вечером пусть идет – помыться на радостях.
Через версту генерал свернул налево, и почти сразу мрак озарился близким пистолетным выстрелом. Пуля прошла вскользь по рубашке, чуть опалив ее, сбив с лошади одного из первоходков – точно в лоб. Генерал направил коня на выстрел, вынимая на ходу короткий егарский тесак. Эта привычка всегда и везде идти только вперед в очередной раз чуть не стоила генералу жизни. Вылетевшая откуда-то из темноты пика едва не вошла в горло лошади, скользнув по ее шее. Генералу удалось обрубить древко, но отбивать зашедшего слева янычара было уже нечем. Тот, видно, хотел не убить, а взять в плен, почуяв в белой рубашке весомого «языка», и потому не стрелял. Янычар попытался сработать штыком, чтобы легко ранить и сбросить русского с лошади. Но одним движением сделать это не удалось, только рубашку порвал, а на второй попытке его голову срубил урядник. Тело незадачливого янычара рухнуло под брюхо генеральской лошади, а срезанная голова как мяч укатилась в темноту. Того, что с пикой, заколол один из первоходков – он бросил пику и она насквозь пробила турка, так что тот и звука издать не успел. Стычка продолжилась. Еще одна пуля скользнула по генеральской рубашке.
– С коня! В рубаху бьют! С коня! – заорал в бешенстве урядник, и генерал подчинился, с того момента лишь наблюдая за стычкой. Выстрелы сработали как маяки. Казаки не стреляли в ответ, но рубили. И рубили с одного раза. Поутру, когда основные силы союзников достигли этого места, было обнаружено восемь зарубленных янычар. Еще одного, оглушив прикладом, казаки взялив в плен. Он оказался молодым офицером, командиром отряда, и первый, единственно удачный для турок выстрел принадлежал именно ему. Пленный дал точные данные о численности, расположении и руководстве войск. После чего турка отдали уряднику.
Первоходок, погибший от уготованной генералу пули, был единственым сыном урядника. Что станет с пленным турком, генерала не интересовало – казаки щепетильностью и гуманностью не отличались. Но пять лет спустя, при объезде войск перед штурмом Праги, генерал узнал урядника и к восторгу всего строя за руку поздоровался с ним. И поехал дальше – много было таких урядников. Генерал не увидел за его спиной молодого казака, иссиня-черные глаза которого горели каким-то особым, наполненным воспоминанием о Фокшанах огнем…
В четыре утра австрийцы закончили переправу, и обе союзные колонны, выстроившись каждая в три линии, двинулись в сторону маячившего впереди в пяти верстах леса. Атаки на союзные каре начались около семи часов, на четвертой версте, и продолжались два часа почти непрерывно. Волна за волной сипахи с трех сторон охватывали каре, попадая под ружейный и артиллерийский огонь. Попытки прорыва каре не увенчались успехом. Редкие всадники, сумевшие пробить на полном скаку пару шеренг, гибли на штыках третьей. Несмотря на отсутствие хоть какого-то результата, атаки турок усиливались. К исходу второго часа пришлось отвести заметно уступавшую противнику по численности конницу в третью линию и выдвинуть на первую всю полевую артиллерию. Тяжелые двенадцатифунтовки картечью встретили очередную волну, зачистив пространство, но только у самого леса турки схлынули окончательно, частью укрывшись в лесу, частью обогнув лес справа и удалившись в сторону Фокшан.
Лес генерал планировал обойти с двух сторон. На карте этот маневр представлялся легкой задачей, но на деле он был рисковым преприятием: армия делилась на две части. И если левый фланг русских прикрывала Путна, то по правую руку у австрийцев было чистое поле. Но кавалерия турок, за исключением отдельных разведчиков, маячивших по одному и парами то тут то там (казаки гонялись за ними, но безрезультатно – не те кони), отошла к Фокшанам, а их немногочисленная пехота, увидев маневр русских и австрийцев, побежала из леса, боясь попасть в окружение.
Уже после боя стало известно, что командующий турок покинул войска еще накануне, не поставив передовые отряды в известность. Янычарская разведка, на которую наткнулся генерал ночью, ничего об этом не знала. Пленный лишь смутно упомянул, что янычарские ага и ага топчу не доверяют сераскиру3, подозревая в трусости и измене. Хаос в действиях турок уже тогда можно было предположить – генерал это интутивно почувствовал в ходе допроса. Но теперь, когда колонны союзников без какого-либо сопротивления обходили лес, он был налицо. В отсутствии единого руководства рода войск противника жили каждый своей жизнью. Но, к чести оставшихся в Фокшанских укреплениях янычар и топчу, они не захотели уйти без боя и сражались до последнего.
Данные казачьих и арнаутских разъездов показывали, что конница турок скапливается на правом фланге, а немногочисленная янычарская пехота занимает редут на левом. Пушек у топчу много, но почти все они малых, до шести фунтов, калибров. За двенадцать и выше – раз-два и обчелся.
«Значит, сбиваем их правый фланг конницей, накрываем редут полевыми пушками, берем в штыки. Пойдут гренадеры и егеря генерал-поручика Дерфельдена. Остальные докалывают. После сего остаются еще монастыри. Но они уже по обстановке…» – пронеслась в голове генерала заключительная фаза сражения, но перед этим предстояло преодолеть еще одно препятствие.
Обогнув лес, корпуса союзников вновь соединились, тут же оказавшись в сильно заболоченной низменности. Заросли тростника и камыша в рост человека, с одной стороны, давали возможность скрытно приблизиться к позициям противника, с другой, стали кошмаром для артиллеристов. Лошади проваливались на каждом шагу и не вытягивали застревающие в грязи тяжелые упряжки. Легкие шестифунтовые полковые пушки австрийцев еще сравнительно легко выносились на руках, но когда то же пришлось делать с тяжелыми двенадцатифунтовыми орудиями русских, продвижение и без того сообразно местности черепашье, застопорилось окончательно. С каждого взвода исключительно второй и третьей линий было приказано отрядись по человеку в помощь вымотавшимся артиллеристам. Из первой линии, которой предстояло идти в штыки, людей не брали: забитые от усталости руки в этом деле – смерть.
Пушки снимали с лафетов и, где на веревках, где на нарубленных тут же в лесу поперечинах, несли группами в шесть-семь человек, один из которых тесаком расчищал дорогу. Так же несли и зарядные ящики. И так две версты, стараясь не отставать от наступающей пехоты.
Когда низменность была пройдена, потребовалось некоторое время для восстановления строя. Но турки и не подумали воспользоваться ситуацией, наблюдая за построением противника с почтительного расстояния, и лишь отдельные всадники сцеплялись на флангах с вышедшими на простор задолго до основных сил казаками и арнаутами. Стычки эти, похожие на конные дуэли, никак не влияли на общий ход сражения и приносили кому-то личное удовлетворение, а кому-то бравую, но глупую смерть. Наблюдая за ними вполглаза, генерал отослал адъютанта к принцу Кобургскому с изложением своих соображений. Он знал, что австриец подчинится. Поздно было возражать. Это надо было делать раньше, до переправы через Путну. А теперь раз уж назвался груздем, то полезай в кузов…
Соображая, как перевести на немецкий эту поговорку, генерал поехал вдоль первой линии к ее командиру Вилиму Дерфельдену, эстляндскому немцу, который был поставлен в тупик вопросом командующего. Прямой перевод в этом случае не работал. Аналога Дерфельден долго не мог найти. А когда нашел, то оба генерала долго, к удивлению солдат, смеялись. Вышло что-то вроде: «Wer sich fur einen Ochsen ausgibt, der muss fur einen Ochsen ziehen»4. Превращение гриба в быка при сохранении смысла поговорки в целом выглядело какой-то языковой каверзой, и генерал продолжил лингвистические изыскания: вызвал переводчика, чтобы узнать есть ли что-то подобное в турецком. Собственных познаний генерала в турецком было явно недостаточно, но лингвистические штудии вскоре прервали адъютанты. Один прибыл от начальника артиллерии, подполковника Воейкова. Он сообщил о готовности полевой артиллерии. Другой привез ожидаемое согласие принца Кобургского. После чего генерал дал напутствие Дерфельдену. В словах его проскальзывали нотки прощания. На первой линии прилететь может каждому. А уж командира неприятельские стрелки будут выцеливать особенно. Дерфельден же не будет прятаться – генерал хорошо его знал.
– Как собьем их конницу, не ранее, выпускай егерей в цепь. Как учили. Роты две, не более. Вроссыпь. Остальных в каре. Выводи на картечный выстрел Воейкова. Опосля его залпа цепь ту на пальбу во фланги, а с остальными в штыки… Ну, с богом, Вилим, с богом! – попрощался генерал и выехал для лучшего обзора в центр позиции. До Фокшан оставались какие-то три версты. Последняя фаза сражения началась.
В начале движения в двух верстах от укреплений турок сцепилась кавалерия. Значительно поредевшая к тому времени турецкая конница, по-видимому, лишившаяся при атаках каре своего основного боевого элемента, на этот раз оказалась легко сбита русскими карабинерами и австрийскими гусарами и частью уже тогда в панике начала отступать на юг, в сторону Рымника. Но большая ее часть все-таки отошла за редут и закрепилась там под прикрытием пехоты и пушек. Васильковые колеты карабинеров сунулись было туда, но, будучи встречены ружейным огнем и картечью, вовремя вслед за отошедшими по первому требованию гусарами ретировались. Союзная конница таким образом очистила поле боя, уйдя за вторую линию, и в дело пошла пехота Дерфельдена, сопровождаемая полевой артиллерией. Турки открыли огонь загодя, еще на двух верстах. Для картечи было далеко, а редкие ядра и бомбы, долетая до первой линии, наносили урон незначительный. Топчу не могли этого не понимать. Но что им оставалось делать? Янычарская пехота, и без того малочисленная, в чистом поле не имела шансов против выстроенного противника. Укрепления давали хоть какой-то шанс. Как оказалось, призрачный.
Дивизия Дерфельдена до полуверсты, опасаясь еще атак конницы противника, шла в батальонных каре. Высланные вперед две роты егерей-застрельщиков, оставаясь почти незаметными, так как их зеленые мундиры и каски с черными гребнями почти сливались с высокими, никем не кошеными травами, двумя шеренгами-волнами, сменяя друг друга, просочились к редутам, заколов без единого выстрела передовые янычарские посты. Выйдя на дистанцию прямого выстрела застрельщики разбились на взводы и открыли огонь, сосредоточившись в первую очередь на топчу, вскоре нанеся им немалый урон. Во многом благодаря этому каре относительно без потерь вышли на позицию штыковой атаки. Здесь уже под прикрытием огня полевой артиллерии Воейкова каре перестроились: в шесть батальонных в три шеренги колон. Две егерских – в центре, четыре гренадерских ― с флангов. Перестроение не заняло и десяти минут, в продолжение которых пушки Воейкова, сведенные по приказу генерала в одну батарею (восемнадцать орудий на узком, менее версты, участке фронта), несколькими картечными залпами смели топчу с редута. Пушки турок, оставшись почти без прислуги, далее лишь изредка напоминали о себе. Штурмовые колонны под барабанный бой двинулись вперед. Передовые роты егерей, переждав лежа картечь своих, ушли во фланги, продолжая тревожить засевших в укреплениях турок огнем. Одновременно в последнюю на сегодня атаку пошли карабинеры и гусары. Они первые достигли турок. На этот раз турецкая конница, оставшись без поддержки пехоты и пушек, сопротивлялась недолго. Сбитая с позиции, она вскоре в полном беспорядке отступила в сторону Рымника и Браилова, преследуемая вступившей на этой фазе в бой четвертой линией: арнаутами и казаками.
Дивизия Дерфельдена, выйдя на 250 шагов, прекратила музыку и, соблюдая зловещую для оборонявшихся тишину, поначалу скорым, двойным шагом, а на шестидесяти шагах от укреплений и бегом, устремилась на редут. На тридцати шагах янычары встретили атакующую их зелено-красную лавину сосредоточенным мушкетно-артиллерийским залпом, нимало ее не смутившим. Солдаты в колоннах шли рука об руку, на валы с человеческий рост (мелкие, по разумению солдат) передняя шеренга заносилась той, что шла за ней. Преодолев укрепление в какие-то мгновения без единого выстрела, русские перекололи оставшихся при пушках топчу и первые ряды янычар. Бросившаяся на них вторая линия турок была встречена сбереженным как раз на этот случай залпом, после чего егеря и гренадеры будто вынырнули из-за наведеной залпом дымовой завесы и в дело опять пошли штыки, в несколько минут заполнившие укрепления истерзанными трупами.
Валила с ног первая шеренга. Всего один удар. Тело сбрасывалось со штыка. И не останавливаясь – дальше. Вторая шеренга добивала недоколотых. Тоже в один удар – нельзя остать от первой шеренги больше чем на пару-тройку шагов. Третья, чуть поотстав, убивала особо ретивых – ей единственной дозволялось больше одного удара. Она же забирала в плен успевших крикнуть «аман»5.
Остатки турок, а спаслись лишь те, кто начал покидать редут еще до штыковой, как и предвидел генерал, отступили на запасную позицию: монастыри святого Самуила и святого Иоанна. Первый из них представлял наибольшую сложность. Обширный по территории и окруженный по всему периметру каменной стеной, он имел очевидное слабое место – ворота. С двух сторон. Никто их, конечно, заранее не забарикадировал. Как бы отступающие тогда вошли внутрь? А созданный впопыхах завал представлял собой пусть и серьезную, но все-таки временную преграду.
Но для начала необходимо было блокировать монастырь со всех сторон. Генерал выехал к нему, чтобы координировать действия. Его белая, надуваемая ветром, рубашка промелькнула в дыму сражения по всему периметру монастыря. Он лично под огнем стрелявших по нему со стен монастыря турок расставил прибывшие батальоны по местам. Слева относительно движения с редута монастырь блокировали гренадеры и егеря Дерфельдена. Всего четыре батальона. Два батальона в это время зачищали захваченные полевые укрепления и их окрестности, добивая редких сопротивлявшихся и контролируя уже многочисленных к тому моменту пленных. Вместо них к Дерфельдену присоединились два батальона мушкетеров бригадира Левашова. Справа кольцо замкнула пехота австрийцев.
Турков призывали сдаться, но безуспешно – один из парламентеров был застрелен, другой ранен. Генерал приказал отвести пехоту на ружейный выстрел ― пушек в монастыре не оказалось ― и ждать полевой артиллерии. Попытки пробить ворота, а главным образом созданный за ними завал, легкими полковыми орудиями австрийцев не увенчались успехом.
В ожидании Воейкова генерал спешился и прихрамывая вышел к воротам, остановившись точно на рубеже действительного огня. Турки тем не менее стреляли. И пару раз были близки к успеху. Генерал в порыве любопытства, стремясь как можно лучше оценить перспективы и направления предстоящей атаки, вышел на десяток шагов вперед за линию ружейного огня турок. Просьбы адъютантов поберечься были оставлены без внимания. Быть может, прибывший гораздо раньше обозначенного срока Воейков спас тогда генерала. Докладывая о прибытии, он был ранен в руку. Перевязку сделали тут же. Красный мундир Воейкова залило кровью, но он не бросил пушки и лично руководил орудиями вплоть до окончания штурма.
Была ли пуля, доставшаяся Войекову, предназначена для генерала с уверенностью сказать сложно. Но сам генерал на состоявшемся пятью часами позже торжественном обеде безапелляционно заявил, что ему прилетело бы прямо в лоб, если бы не прибывший раньше срока начальник полевой артиллерии. В таких вопросах командующий ошибался редко, глаз у него был алмаз, и ему поверили на слово. Но всё это было позже, а теперь, покинув зону обстрела, генерал указал на место размещения орудий, отправив пару пушек в помощь австрийцам, столкнувшимся с завалом, собранным из камней, телег и всякого строительного мусора.
В скором времени пушки Воейкова открыли огонь. Помимо ворот они стреляли по узким, похожим на бойницы, окнам, во многих местах основательно разрушив монастырские стены. Построенные скорее для защиты от разбойников, они, конечно, не были рассчитаны на огонь регулярной артиллерии. Не прошло и четверти часа как путь пехоте был открыт. Узкими – в три, а где и два человека – колоннами егеря, а на их плечах и гренадеры, ворвались в монастырь. С противоположной стороны почти в то же время в монастырь вошла австрийская пехота. Началась резня. Янычар было всего-то несколько сотен. Они гибли обреченно. На каждую их саблю приходилось по несколько разъяренных сопротивлением штыков. И если бы не взорванный кем-то из янычар пороховой погреб, все закончилось бы за считанные минуты. Взрыв сорвал крышу с монастырской трапезной. Одна из разлетевшихся во все стороны досок сбила с коня принца Кобургского, благо без серьезных для австрийца последствий. Многие офицеры были ранены, части турок удалось затвориться в монастырской церкви, откуда они с четверть часа отстреливались. Когда пули и порох закончились, не дожидаясь выстрела подведенной к церковным воротам пушки, оставшиеся в живых янычары сдались. От взрыва в монастыре генералу тоже досталось: его густо присыпало пылью и щепками, да в левом ухе потом с неделю неприятно екало. Но отделался он, в отличие от многих, легко. Телесно Фокшаны, спустя годы, никак не напоминали о себе.
После взятия первого монастыря был отдан приказ идти на второй. Он находился в полутора верстах. Но оказалось, что принц Кобургский позаботился о втором монастыре заранее, отрядив батальон пехоты с легкими пушками. После часовой вялой перестрелки турки, вероятно, оценив произошедшее в соседнем монастыре, более крупном и укрепленном, сдались. Их было там около полусотни. С ними был старший на тот момент по званию турецкий ага.
Сражение затихало отдельными, то тут то там раздающимися выстрелами. Пылающий после взрыва порохового погреба монастырь до ночи освещал поле битвы. Вернувшаяся с преследования отступающих кавалерия едва успела к ужину. Жажда добычи увела людей на 10—15 верст от основных сил. Добытые в Фокшанах трофеи разделили полюбовно. Генерал не настаивал на равных долях, хотя имел на то право: редут да и монастырь были взяты преимущественно его частями. Об общем замысле и руководстве операцией и говорить нечего. Принц Кобургский был послушным и, надо признать, умелым исполнителем, и инициативу проявил лишь единожды – при взятии второго фокшанского монастыря. Но австрийцев все-таки было много больше, и им предстояло остаться на занятых позициях. Генерал же собирался возвращаться в Бырлад, поэтому захваченное продовольствие целиком было передано австрийцам. Им же оставили пленных. К ночи их набралось полторы тысячи, и их тоже надо было чем-то кормить.
Убитых турок в тот вечер особо не считали. Доверились мулле. Под его присмотром пленные хоронили единоверцев неподалеку от сплошь укрытого шароварами и кафтанами редута. Пропитанный удушливым чадом вспоротых животов и спекшейся на солнце крови мулла, пряча глаза, говорил о тысячах погибших. Нескольких тысячах. Шла ли речь о погибших только в этот день или учитывались стычки за Путной накануне, было неясно. Общие потери союзников – убитые и раненые – укладывались в три с лишним сотни человек. Общий список генерал получил уже вернувшись в постоянный лагерь в Бырладе. В вечер после боя многим было не до сих печальных обстоятельств. Старшие офицеры пировали в наскоро выставленном шатре. Гроза, хотя и короткая, пришла к вечеру по расписанию. Для нее в мире ничего не изменилось. Ей не было дела до радости, переполнявшей генерала. Эти пять дней – от получения сообщения принца Кобургского до сегодняшнего сражения – вывели его на новый уровень. То, что произошло при Фокшанах, не было похоже ни на стычки с плохо выстроенными польскими конфедератами, ни на захват Туртукая в первую турецкую кампанию. И то, и другое теперь было просто смешно по своим масштабам. В ту же турецкую войну, при Козлудже, генерал пусть и был главным действующим лицом, но все-таки находился в формальном подчинении у Каменского. Не походили Фокшаны и на не лишенную случайного счастья «беду» под Кинбурном. То, что случилось при Фокшанах, было первой спланированной генералом от начала до конца военной операцией. Перебитые в 83-м в полях и прибрежных зарослях ногайцы в этом смысле также были не в счет. Тогда он тоже все спланировал, но там была не война: там было массовое убийство непокорных, осуществленное преимущественно руками злых на ногайцев казаков.
Дождь кончился через четверть часа. Вечерняя заря была чистой. Генерал, стоя на входе в шатер принца Кобургского, сквозь пьяную немецко-русскую речь за спиной, прислушивался к стуку топоров ротных плотников, сколачивающих домовища для погибших. Сегодня их было крайне мало для боя таких масштабов, а времени и леса достаточно. Потому хоронить решили по всем правилам. Что в полевых условиях делалось редко. Обычным делом были братские могилы, выкопанные неглубоко. Этим частенько пользовались турки для посмертной мести: они срывали кресты с трупов и рубили им головы, считая, что так путь в христианский рай неверным будет заказан. Домовища гарантии от сей экзекуции не давали. Но ведь и могилы выкопали сегодня на глубину окопов полного профиля. Поди доберись. Хлопот сколько. Да и бояться надо живых, а не мертвых. Турки это знали хорошо. И лишний раз в этом сегодня убедились.
Стук топоров где-то частый, где-то редкий и отрывистый – ведь в отдельных ротах, особенно второй линии, погибших совсем не было, – вдруг напомнил генералу дятлов. Он вспомнил их красные затылки и трели, похожие на барабанную дробь. И вскоре он уже совсем не обращал внимания на сбивчивые речи в шатре принца, как будто и не слышал их. Стук пульсировал в висках, отдавая в глаза кровавыми пятнами, принося странное, не лишенное боли удовольствие. Он видел на месте плотников птиц, и ему казалось, что они вот-вот улетят, взмахнув своими пестрыми крыльями. Но солдаты оставались на месте. Топоры мелькали в парящих от жары сумерках жутко-настойчиво и вместе с тем как-то уютно. В ушах генерала, не заглушая топоров и странно совпадая с ними в ритме, предвосхищая явление двигавшихся в сторону свежих могил полковых священников, звучала поднимающимся в небо кадильным дымком «Вечная память»…
Дятел вступает на последних, тончайших струйках воды, едва Иван с Ильей опускают пустые ведра и отступают в сторону. Прошка разворачивает простыню для вытирания. Но генерал-фельдмаршал, заслышав дятла, резко опускает руки по швам и прислушивается. Капли воды падают в почти заполненный таз редко. Фельдмаршал все еще в своих мыслях ступает на пол, и Прошка бросается к хозяину с простыней, но получает неожиданный отпор.
– Да погоди ты! – останавливает Прошку генерал-фельдмаршал, и вслед за ним все присутствующие, включая взявшегося уже было за самовар Мишку, прислушиваются.
– Где он сегодня?
Вопрос звучит как приговор. Слуги замирают в ужасе. Никто не знает – деревьев вокруг что грязи осенью. Но ответить так, значит, похоронить день. Старик съест всех вместе и каждого по отдельности. У Тищенко рука устанет. Да и ему перепадет за ненавидимое «не могу знать». Прошка – на то он и старший – спасает всех очередным враньем:
– Вяз за церковью… старый…
– Какой вяз? Пьяная башка! Какой вяз? Звон ведь! Или не слышишь? По живому бьет. А вяз сух, как трухлявый пень. Год не простоит. Видел его? Или щас выдумал?
– Видел, ваше сиятельство. До Мишки ходил, чай просевал… Ей-ей видел. Могёт, перелетел. Птица…
– Птица… Хм… Смотри, на свету проверю… Птица! Давай простыню, чего встал?
Прошка суетливо оборачивает фельдмаршала простыней. Тот запахивается ей как плащом и идет к изразцовой печке, припадая на ногу. Прикладывает ледяные ладони к огненной плитке и остается так на несколько мгновений, кажется, опять прислушиваясь к непрерывному стуку. Из задумчивости выходит резко, разворачивается одним махом и бросает на ходу:
– Ну, что чай? Где Мишка?
Выходит из спальни в гостиную. Она же столовая. А Мишка уже на входе. Самовар в руках. Растоплен щепками. На первом дымке. Чайный прибор из сероватого с разводами шамота (хозяин фарфор не любит – колкий) с ночи на столе. Чай россыпью и сливки в молочнике выставлены загодя, едва в таз упала первая капля. В кармане сюртука особый случай – шишки разных пород. Знает Мишка: барин любит греть воду сам. От Мишки – лишь огонь первый. Вот и сейчас: едва Мишка выставляет самовар на стол, генерал-фельдмаршал самолично снимает крышку и заглядывает в кувшин. Как надо горит. Мишка свое дело знает. Прошка спокоен. Иван с Ильей с ведрами и тазом как можно тише проходят за его спиной и исчезают в сенях. За ними скрывается и Тищенко. Чай лишних глаз не любит. Потом и Мишка уйдет. И даже Прошка. Таков устав. Но пока господин, оценивая с минуту пламя, командует:
– Шишки!
Мишка по одной передает их хозяину, который, придирчиво повертев каждую в руках, опускает их в кувшин. Дожидается сильного пламени и закрывает крышку, открыв поддувало на максимум. С огнем пока всё. Генерал-фельдмаршал садится и подвигает к себе тарелку с чаем. Просеян хорошо. Двойное сито. Крупный лист. Без грамма пыли. Для беспокойства вроде бы нет причин. Сделали как всегда. И чай тот же. Двенадцать рублей за фунт. Три коровы! Нет в государстве лучше. Но ничто другое из еды не проверяется барином так строго. Вот и сегодня не обходится без придирки:
– Эк, палок насыпали! Это что?
Сморщенные пальцы вытаскивают из порции чая единственный среди листьев стебелек. Генерал-фельдмаршал сует его холопам под нос.
– Виноваты, ваше сиятельство, – отвечает за двоих Прошка. – Недоглядели.
Чай из-за дороговизны хранится не у повара, а у Прошки. И потому в конечном итоге он, а не Мишка, за него в ответе.
– Виноваты! Понятно, виноваты. Глаза на что? А?
– Еще просеять, ваше сиятельство? – предлагает Мишка.
– Брось! К чему теперь… Сливки чьи? Дарьи?
Палец указывает на молочник.
– Так точно, ваше сиятельство, – соглашается Прошка, точно не зная, краем глаза успев уловить чуть заметный согласный с ним кивок Мишки.
– Дарья хорошо делает… А Глашка – дура. Рано снимает. Спешит стерва…
– Высечь? – интересуется Прошка.
– Кого?
– Глашку…
– Да бог с тобой… Замужнюю бабу сечь. Муж на что?
– Так сказать Семену?
– Брось. И так небось бьет, морда звериная… Детей-то у них чего нет?
– Бог не дал, ваше сиятельство.
– Бог… Сколь уж венчаны?
– Да, года три… – придумывает Прошка в надежде, что господин не помнит. И правда, не помнит:
– Вот… Три уже… Баба без детей – что тот вяз… Труха бесполезная… От того и сливки у Дарьи лучше. Каждый год на сносях баба…
– Так ведь… – начинает было, но сразу осекается под взглядом господина Прошка.
– Что?
– Грехи на ней…
Старик хмурится. Прошка на себя сердится: напомнил, дурак, барину про его беду. Дернул черт…
– Знаю… Про ее кобелей… – гудит хозяин, но без гнева.
«Пронесло» ― выдыхает Прошка.
– Что ж… Баба – дура. Всякая… Передом думают… Особливо такие… глазастые… Да детьми все им прощается… – вздыхает генерал-фельдмаршал и ведет ногтем по скатерти, как по карте. Обойдя чашку кругом, не поднимая глаз, спрашивает:
– Что? Нет письма-то от графини Натальи?
– Никак нет, ваше сиятельство, – отвечает Прошка.
Старик вновь хмурится. Дочь не балует в эту зиму письмами.
«Не муж ли наговаривает? – думает про себя генерал-фельдмаршал и хмурится еще больше, – Он. Кто ж еще?».
Но собирающуюся было грозу останавливает «запевший» самовар. Мрак с лица как рукой сняло.
– Быстро нынче, – удивляется старик.
– Так сосна в этом году жирная. Я, почитай, только с нее и беру. От них и жар, – не сдерживает довольной улыбки Мишка.
– Знаешь, скот, службу, – барин позволяет себе редкую похвалу. – Не пил бы заодно с этим отродьем – цены бы тебе не было.
– Так, не пью я, ваше сиятельство… – протестует Мишка, но господин быстро ставит его на место:
– Молчи! Не пьет он. В сравнении с рожей этой, может, и не пьешь, – генерал-фельдмаршал смеряет взглядом уткнувшегося в пол старшего камердинера:
– Неудивительно! Как он пьет – никто не пьет. Штоф6 да с четвертью, и не примечает никто, окромя меня! Да что с четвертью? И второй штоф войдет – не качнется… Один такой на целый свет. Нет соперника. Хотя нет, вру, господи, прости… Был один в полку в Суздальском, в Новой Ладоге еще, ротный. Так в того и четыре вливалось. И на ногах. На императорском смотру сфальшивил из уважения Ее Царскому Величеству и двумя обошелся. И хоть бы раз с шагу сбился. Вот, был офицер… Жаль, поляки сгубили. Он-то думал, зелье сие что оберег. Только пуля, она что та баба. Дура. А до штыка тогда дело не дошло – разбежались конфедераты. Считай, погиб по-глупому… И ты, скот…
Самовар «шумит» вторично, развеивая наступившую было грозу.
– Э, какой бойкий… – вновь удивляется старик и живо интересуется:
– Приметил, откуда шишки брал?
– Ясное дело, ваше сиятельство, – притворно чуть обижается Мишка, но под строгим взглядом Прошки тему не развивает. Не время. Хотя господин и в духе сегодня – никого еще не ударил и не приказал Тищенко, сейчас время молчать. Нельзя, чтоб вода перекипела. Как только начнет бурлить, требуется сразу убрать воздух. А для того слушать надо. Для того тишина.
Генерал-фельдмаршал разворачивается левым ухом к самовару. Он напряжен и сосредоточен. Ничего иного, кроме ожидаемого звука, для него сейчас не существует. И не дай бог в эту минуту хоть половицей скрипнуть. Прежний сервиз на том и ушел. Хоть и не в Мишку кидал барин, но и он ежится, вспоминая. Мимо него летели чашки с тарелками. Иван с Ильей – по пьяному делу, конечно – опрокинули тот самый таз в прихожей, как раз между «шумит» и «бурлит». Вот и вылетел весь сервиз в сени. Один молочник остался. Сливок ради. Да и поостыл к тому моменту фельдмаршал, навоевался. Иван с Ильей в дверях навытяжку стояли. И хоть отставные и навеселе, а строй держали, голов под «огнем» не гнули. Илье одна тарелка прямо в лоб пришлась. А он даже руки не поднял, чтобы кровь стереть. Приказа нет – погибай, но терпи. На том геройстве и сошло все с рук обоим. Но повторять такое – упаси господь!
Мишка тянет было руку перекреститься, но останавливается на полпути.
«Кажись, оно близко» – думает Мишка, профессиональным ухом уловив первые бульки. Господин их пока не слышит. Так ведь и не повар он. Пусть и слух для его лет на месте. Еще как на месте. Э, как распевает порой гимны и концерты. Душевно слушать. «Коль славен…» Бортнянского – прямо до слез. Вчера вот как раз. И не только в церкви. В доме стекла дрожат. И сказал чудно:
«Люди не поют. Человек – мясо. Поют ангелы. Нами поют…».
Да хоть и так, а все по нотам. Но у самовара своя нота. Тут Мишка первый у бога. Отсчитав про себя до тридцати, – дальше не надо, да и не учен, – Мишка хмыкает пару раз в руку, обращая на себя внимание хозяина. Тот пристально смотрит на Мишку, взглядом спрашивая: «Пора?». Мишка качает головой, выставив руки, сжатые в кулак, вперед, и, выпрямляя пальцы, начинает вести счет. На десятом – большом пальце левой руки – он командует:
– Туши!
И барин послушно перекрывает заглушками воздух. Следом опять тишина. Не ошибся ли Мишка? Нет. Бурлит как надо. Чуть-чуть. Не перекипая. Не сердясь. С любовью. А добрая вода – это добрый чай и добрый хозяин…
Прошка осторожно выдыхает. За глаза он завидовал всем этим Мишкиным фокусам. Обед его – другой фокус. Да и чай вечерний – сценарий тот же. Шутка ли – приказать генерал-фельдмаршалу! Кто такое может? Бог, Государь и… Мишка. С чего этому поварскому отродью такая честь? Он вот, хоть и невелика вроде премудрость, пару раз по болезни Мишки пытался «услышать», да только получил пинком под зад с кучей ласковых. Знает какой-то секрет Мишка. Но молчит о нем. И после штофа молчит. На втором рассказал бы, конечно. Да вот беда, отключается после первого. Так и живет с тайной своей. Бирюк бирюком. Ну, погоди, узнает фельдмаршал, кто в этом году Дашку брюхатил. Хотя, по совести говоря, один ли он на ее печь лазил? В кого пальцем не ткни…
– Да, ваше сиятельство! – машинально выбрасывает из себя вслух Прошка конец мысли в ответ на неуслышанный вопрос. Редко, ой редко он уходит в свои мысли – мало их там, да и некогда о своем думать. А вот, поди ж ты, в самый неподходящий момент.
– Что «да»? Уснул, что ли? Чаю, говорю, сколь осталось?
– Недели на две, ваше сиятельство.
– А обоз когда ждем?
– К одиннадцатому. Но снега-то сами видите, ваше сиятельство. Метет…
– Не слепой, – обрывает старик и приказывает Мишке:
1
Здесь и далее в основном используются принятые в XVIII веке наименования рек и населенных пунктов, на сегодняшний день часто устаревшие.-
2
Арнауты ― (в русской армии XVIII века) нерегулярная кавалерия, набранная из жителей Молдавии и Валахии. Сипахи ― турецкая кавалерия.
3
Ага – в данном случае высокопоставленный офицер, командир отдельного подразделения. Топчу ― артиллеристы. Сераскир ― главнокомандующий.
4
Дословно с немецкого: «Тот, кто выдает себя за вола, должен тянуть как вол».
5
Аман (араб. «безопасность») – просьба о пощаде при сдаче в плен.
6
Штоф ― старинная русская единица измерения объема жидкости, около 1,22 л.