Читать книгу Лев Толстой - Виктор Шкловский - Страница 12
Часть I
Сироты
ОглавлениеДом на Плющихе оказался домом тревоги и горя. Шептались, обсуждали случившееся и ахали слуги в полуподвальном этаже, там, где ютились они в низких комнатах. Во втором этаже, где не ютились, а жили в высоких комнатах баре, графы, было горе. Старая графиня больше всех любила сына, который окружал ее такой заботой.
Она не принимала смерти.
Софья Андреевна рассказывает, что Пелагея Николаевна приказывала отворять дверь в соседнюю комнату. Говорила, что видит своего сына, разговаривала с ним.
Это была мать, это была барыня, ей нужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастье. Она кричала ужасные слова, проклинала бога, грозила кому-то, вскакивала, ходила по комнате и падала опять.
Дела графского семейства были запущены. Назначена была опека: графиня Остен-Сакен, сестра Николая Ильича, и приятель Николая Ильича С. И. Языков – человек веселый, ласковый и как будто бы недобросовестный; Лев Николаевич его называл иезуитом.
Графиня Остен-Сакен, несмотря на свои сорок лет, опыт в делах имела малый и была изумлена количеством судебных дел и долгов. Кроме того, госпожа Корякина продолжала свои домогательства и говорила, руководствуясь темными слухами, что в квартире покойного графа оказалась шкатулка, в которой хранились денежные документы Темяшева, говорила, что похищены деньги, вещи. Все это было основано на раздражении наследницы и на том, что она знала, что сделка была условной и, хотя уплата обеспечена документами на имя Языкова и Глебова, документы эти на самом деле находились среди бумаг покойного Толстого.
Шли доносы, прошения появлялись во всех инстанциях. Корякина требовала обысков. Она подала прошение на имя царя, ходатайствуя о наложении ареста на Пироговское имение.
Неспокойно было и в доме на Плющихе. Опека решила, что детей надо учить: пригласили француза Сен-Тома; это был человек для должности гувернера – образованный, претенциозный, самомнительный, любящий составлять правила и расписания, пишущий своим воспитанникам нарядные письма с комплиментами и угрожающий им розгами.
Федор Иванович ставил детей в наказанье в угол, хлопал линейкой по пальцам, но это были домашние наказанья. Стоять в углу было скучно; когда ударяли линейкой, было больно. Федор Иванович дрался, но он не обижал. Это был свой человек.
Сен-Тома был чужой человек и ставил в наказанье на колени, заставлял провинившегося просить у него прощения, а сам стоял, выпятив грудь.
Лев Николаевич ненавидел Сен-Тома: его сюртук, запах его духов, красноречье, манеру ставить ударение на последнем слоге.
Лев был заперт, от него требовали, чтобы он просил прощения у гувернера. Он провел время как будто в бреду: он мечтал о славе для того, чтобы отомстить мучителю, он проклинал бога.
За запертыми дверьми продолжалась обычная, даже праздничная жизнь, как будто ничего и не произошло. Только приход прислуги, старого дядьки, утешал мальчика: бывалый крепостной говорил: «Перемелется – все мукой будет».
Но ребенку тяжело чувствовать себя зерном, которое размалывают шершавые жернова, раздирают в муку.
Лев знал, как мелют зерно гранитными жерновами. Он забывался и снова приходил в себя. В результате он заболел, его уложили в постель. Он проспал сутки и выздоровел.
Через шестьдесят лет, 31 июля 1896 года, Толстой записывает в дневнике: «Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St. Thomas запер меня, и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются».
Лев не знал раньше, как он любит своего отца, и его рассеянную доброту, и устоявшийся, не совсем понятный покой большого дома.
Неволя и неравенство томили молодого графа, ребенка из несчастливой барской, разрушенной неудачами семьи.
Свивальники свивают младенца. Когда нет отца, тупая торжественная жестокость иностранца, напыщенного и чужого, заставляет тебя склониться перед тем, с чем ты не согласен.
Обиды бывают самые странные, но все равно они обиды.
Москва интересная за заборами, в просторных чужих садах видны цветы над прудами, статуи. Между Большой Бронной и Тверским бульваром был сад. Раз мальчики Толстые пошли с седовласым Федором Ивановичем и хорошенькой девочкой гувернантки Исленьевых – Юзенькой Копервейн гулять по Москве. На Большой Бронной они увидели калитку незапертой и, робея, вошли в сад. Юзенька была очень красива. Дети увидали лодочки, мостики, беседочки, дорожки, аллеи, цветы, тщательно и богато убранные.
Их встретил какой-то господин, оказавшийся владельцем сада, и покатал их на лодке. Детям это понравилось.
Они через несколько дней опять постучались в калитку. Юзеньки с ними не было. Подошел лакей, спросил, что угодно господам. Мальчики попросили передать хозяину, что графы Толстые просят разрешения войти в сад.
Слуга ушел, через некоторое время вернулся и сказал, что сад принадлежит частному лицу и посторонним вход воспрещается.
Лев Николаевич в 1905 году отмечал этот случай как «второй опыт жизни». В дневнике же от 19 апреля 1852 года записывает: «Я вспомнил эпизоды Эсташевского сада и жалею, что не поместил их в повести» (то есть в «Отрочестве»). Таким образом, сильное бытовое впечатление и душевное переживание существовали как художественно невключенные, но непрерывно учитываемые более полстолетия.
Толстой запомнил и фамилию Копервейн, как имя, связанное с красотой и какой-то неприятностью.
В «Хаджи Мурате» император Николай I на маскараде встречается с красивой девушкой, дочерью шведки-гувернантки, вводит ее в ложу; девушка говорит, что она всю жизнь была влюблена в императора. После свидания с нею у Николая «осталась какая-то неприятная отрыжка», какое-то чувство недовольства или укора совести, что ли.
Девушка сказала свою фамилию: ее зовут Копервейн. Она просит что-нибудь сделать для своей матери. Могущественный император ходит по Петербургу недовольный, повторяя фамилию: «Копервейн, Копервейн…»
Фамилия запомнилась на шестьдесят пять лет.
Пригласили детей на рождество к Шипову. Тут же были молодые князья Горчаковы – племянники военного министра.
Это были родственники Льва Николаевича по бабушке.
Когда дети расходились, всем дали подарки. Горчаковым дали хорошие вещи, а Толстым дешевые.
Москва показывала молодым графчикам место на социальной лестнице. Они уходили с праздника по широким ступеням графского дома, держа в руках дешевые вещички, которые как будто отделяли их от других; шли, шаркая ногами, считая ступени вниз.