Читать книгу Осень давнего года. Книга вторая - Виктория Булдашова - Страница 2
1 Секрет Акимова
ОглавлениеЗа воротами, на пустой деревенской улице, было безветренно. Стояла тишина. Над Преображенским висело черное низкое небо. Наша троица шагала вперед, утопая ногами в рыхлой пыли. Все понуро молчали. Что и говорить, лопухнулись мы, как глупые котята. Не поддались Страху. Отогнали от Дормидонтова семейства Жестокость, Зависть и Ложь – а с последней-то из них о-очень долго пришлось повозиться! – и совершенно забыли про Жадность. А она взяла и сделала всех нас вместе с Кириллом Владимировичем. Проглотила будущего купца целиком и не подавилась, обжора. Получается, что по нашей вине будет страдать не только Дормидонт – его-то, упрямого себялюбца, не особенно и жалко! Но вот Аграфена Михайловна, Параша, Афанасий… Их ждет незавидная доля – жизнь под гнетом бесчувственного скопидома. Впереди, сверкая в темноте, как зеркальца, летели серебряные бабочки. Они дожидались нас, сидя на крыше беседки. Как только прелестные проводницы вспорхнули и устремились к нам, беседка растворилась в темноте. Теперь, как заверил Кирилл Владимирович, бабочки будут показывать нам дорогу в Пресбург, потому что знают, куда мы спешим. Скворец дремал на Сашкином плече. Взъерошив перья и склонив голову, птица чуть покачивалась в такт нашему движению. Иноземцев, правда, упорно порывался завести разговор с Кириллом Владимировичем. Мальчишка обращался к нему:
– А вот скажите, пожалуйста… – но тут же смолкал под наше с подружкой шипенье:
– Ты что, не видишь, что он устал?
– Дай нашему гиду поспать!
Сплошной полосой тянулись справа высокие тыны из толстых кольев. Мелькали крепко запертые ворота. Вот впереди показалась причудливая громада царского дворца, окруженная купами деревьев и кустов. Залаяли собаки. Бабочки, словно испугавшись, ринулись вперед и пропали в ночном мраке. Зато мои ноги, наоборот, будто бы налились свинцом и не хотели двигаться. Я начала отставать от друзей. Они же, встревоженные исчезновением из виду проводниц, не заметили этого и прибавили шагу. «Надо отдохнуть немного», – подумала я.
Только куда бы поудобнее присесть? Скамеек на улице что-то не наблюдается. Ага, вот! Вдоль дороги выкопана водосточная канавка. Сяду-ка я на ее край и опущу усталые ноги на травянистое дно. Отлично! Но что это? Я слышу топот. За нами кто-то бежит?! Я оглянулась назад. Вроде бы все спокойно. И тут самым краем глаза я заметила, как на противоположной стороне улицы, через дорогу, мелькнула тень! Простучали мимо, удаляясь, шаги – и неясная фигура исчезла вдали. Надо немедленно предупредить своих! Я вскочила – откуда только взялась эта внезапная резвость? – и помчалась догонять друзей. Ох, как долго тянулись справа от дороги сады и высокие башни Преображенского дворца! Я совсем запыхалась, когда вбежала наконец в березовую рощу, раскинувшуюся за ним. Впереди слышались знакомые голоса. Значит, надо еще немного поднажать!
Саня, Светка и Кирилл Владимирович ждали меня на поляне, посреди которой виднелось несколько пеньков. На самом высоком из них стоял скворец и что-то вещал скрипучим голосом. Ковалева с Иноземцевым сидели в некотором отдалении от гида – на срубах двух росших рядом деревьев. Уф, я наконец добралась до друзей! Сашка и Светка радостно замахали мне. Я подскочила к ребятам и тоже устроилась на пеньке. Птица кивнула мне и продолжила речь:
– Отвечаю на твой вопрос, Александр: почему превращение Дормидонта Ильича в жабу было неизбежным? А потому, мой юный друг, что, если человек готов отдать все богатства души за деньги и чины, ему уже никто не поможет. Квакушка радостно является не зов только что состоявшегося скряги, и – пожалуйста! – колдовство совершается. Человек сливается с Жадностью и сам становится чудовищем.
– Ну да, Санек, – сказала я. – Вспомни: сначала ты жабу ногой назад в ведро загнал. А она оттуда вылезла – и опять к Дормидонту. Селянин стал жрать все подряд со стола…
– От жадности, – вставила Светка. – Затем змея попыталась отбить у сестры добычу – и не смогла, потому что квакуха оказалась сильнее. Афанасий бросил в жабу чашей. Долго искал гадину, чтобы выкинуть ее из дома. Но зеленуха под шумок снова нырнула в ведро. И ее, между прочим, сверху накрыл Страх!
– Но Жадность тихонько вылезла из воды и перебралась поближе к Дормидонту, – хлопнула я себя рукой по лбу. – Так вот кто прятался под лавкой у наших ног – холодный и влажный!
– Да я это давно понял, Костина, – пробурчал Сашка. – Еще когда мы из дому вышли, а кругом оказалось сухо. Никаких следов дождя! А ты говорила: кошка под ним промокла и пришла в избу греться.
Скворец резюмировал:
– Поймите, ребята: многие сегодняшние речи и поступки Дормидонта Ильича, продиктованные, на первый взгляд, Завистью, Жестокостью и Ложью, на самом деле имеют одну причину – всевозрастающую Жадность. И квакуха отлично знала это. Не добившись успеха с первых трех попыток, жаба на время отползла. Она сделала вид, что уступает поле боя сестрам. И родственницы оправдали ожидания Жадности: монстрихи своими нападками вымотали Дормидонта Ильича до полного отупения. А когда вы, ребята, вынесли из дома Ложь, жаба спокойно взяла себе свое. А именно – поглотила изнемогающего от алчности Дормидота Ильича. Квакушка победила! – потому что иначе и быть не могло. Ее жертва сама хотела этого. Единомышленники, что называется, нашли друг друга.
Я откашлялась:
– Извините, пожалуйста, что я перебиваю Вас, Кирилл Владимирович. Но за нами кто-то следит. Шпион пробежал мимо меня по улице. Лазутчик, наверное, скрывается где-то рядом!
Высокий куст рядом со моим пеньком шевельнулся. Скворец пророкотал:
– Не беспокойся, Ирина. Все идет своим чередом. Опасности
нет.
– А я еще хотел узнать, Кирилл Владимирович, – хмуро спросил Сашка, – кто же сейчас на самом деле царица? Понятно, что Петр не может править, – он еще маленький. Тогда почему вдова, его мать, – кантуется здесь, в Преображенском? А в Кремле живет царевна-государыня – ну, та, которой хочет служить мелкая дурочка Параша? И отчество у Софьи – Алексеевна, как у Петра. Значит, она царю – сестра? Тогда почему правит вместо своей матери? Ведь царица Наталья Кирилловна жива-здорова. Почему же она уступила дочке трон и уехала из Москвы?
– Ты прав, Александр, но лишь отчасти. Царевна – действительно сестра юного государя, но не полнородная, а лишь единокровная.
– Как это?! – удивился Иноземцев.
– Да так, – раздраженно застрекотала Светка. – У Петра и Софьи один отец – царь Алексей Михайлович, и разные мамы. Надо было, Санек, на уроках истории слушать учителя, а не балду гонять!
– Я давным-давно не… Но тему пока все равно догнать не могу.
– Сейчас поймешь, Александр, – ободрил мальчишку скворец. – Софья – дочь ныне покойного царя от его первого брака с Марией Ильиничной Милославской. Она давно умерла. Алексей Михайлович снова женился – на Наталье Кирилловне Нарышкиной, которая и родила ему сына Петра, будущего Российского императора. Интересно то, что сейчас на троне официально находятся сразу двое царей – Петр и Иван, родной брат Софьи Алексеевны. Царевна же, из-за малолетства государей, исполняет при мальчиках роль регентши, управляет страной от их имени.
– И что, это еще долго продлится? – недовольно поинтересовался Иноземцев.
Из-за куста послышался треск веток: будто кто-то хочет подойти поближе к нашей компании, но не решается обнаружить себя. Э-э-э, да ведь нас подслушивают!
– Кирилл Владимирович… – встревожилась я.
– Знаю, что ты хочешь сказать, Ир-рина, – сердито оборвал меня скворец. – Погоди делиться своими наблюдениями. Я же объяснил: поводов для беспокойства пока нет. А тебе, Александр, отвечу: не слишком долго.
За кустом раздалось взволнованное сопенье. Наш тайный спутник, как мне показалось, просто задыхался от желания услышать, что дальше скажет птица. Вы спросите, почему я не встала и не посмотрела, кто прячется за кустом? Честно скажу: меня удерживало на пеньке какое-то странное чувство отвращения к шпику. Ну, вот до дрожи не хотелось Ирине Костиной видеть подлого соглядатая!
– Через несколько лет, – продолжал скворец, – начнется распря между Петром и Софьей. Повзрослевший царь – уже женатый человек, а это по обычаю 17 века приравнивалось к совершеннолетию – заявит о своих правах на престол. У его сестры не будет больше никаких законных оснований для продолжения регентства. Но царевна не захочет расстаться с властью. Нарастающая вражда между Кремлем и Преображенским разразится грозой. В ночь с седьмого на восьмое августа 1689 года к Петру из Москвы прискачут двое стрельцов. Они сообщат молодому царю о том, что на него готовится покушение. В эту самую рощу и прибежит в одной рубашке напуганный юноша. Сюда же ему принесут одежду и седло, приведут коня. Петр вместе с несколькими телохранителями верхом помчится в Троице-Сергиев монастырь, где попросит у архимандрита крова и защиты. Утром в лавру прибудут мать и жена царя в сопровождении всего потешного войска, которое к тому времени из Петровой забавы превратится в серьезную силу. Междоусобица между братом и сестрой разгорится с новой силой. Постепенно все сторонники Софьи Алексеевны оставят ее, перебегут к молодому царю. Бывшая регентша будет заключена в Новодевичий монастырь, из которого уже не выйдет. Петр Первый станет полноправным монархом, прозванным потом в народе Великим.
– Коа-акс! – грянуло из-за куста. – Складно ба-аешь ты, черный демон, да пра-авду ли?!
– Истинную правду, – подтвердил Кирилл Владимирович. – И хватит уже, Дормидонт Ильич, скрываться от нас. Выходите! Только перестаньте, пожалуйста, квакать, сделайте одолжение! Вы все же больше человек, чем земноводное, вот и постарайтесь вести себя соответственно.
Плотный шквал ворвался в лесок и загудел между березами. Мы прижались друг к другу. Взъерошенный скворец слетел с пня и спикировал нам под ноги. Вихрь прогнал тучи с неба, и с синего свода гланули яркие звезды. Кругом посветлело. Ветер утих. Из-за куста донесся шорох, лрогнули ветви, и перед нами нарисовалась нелепая фигура отца семейства. Дормидонт бормотал, как в бреду:
– Вот оно что! Скоро, значит, конец настанет власти государыни-царевны. Получается, надо уже сейчас ближе к мальчишке-царю подбираться, чтобы в люди выйти, деньги приобресть. А как? Опять, получается, через Афоньку. Другого-то пути для нашего рода нет. Только отрок мой своенравный и имеет нынче доступ к Петру Алексеичу. Уж придется ради будущего возвышения простить его, щенка. Ну, да поглядим. Скоро утро. Пойду-ка я в Потешный городок – будто бы кожи продать офицерам на сапоги. Где у меня кусок-то? Ага, вот, за пазухой лежит. В толпе стоя, воинским строем вроде как любуясь, сам все и увижу. Может, наследник мой строптивый уже сегодня передумает отцу противиться, да и возьмет-таки на себя перед государем вину Воротникова? И хоть двадцать-то рубликов, да наши будут! Но про помощь бесовскую – очень даже возможную! – тоже забывать не след. Да, не след! Такой-то счастливый случай – с адскими силами встретиться да суметь богатство у них себе выпросить – один разок мне, бедняку, за всю жизнь сегодня и выпал. Не пропущу я его, уж не пропущу!
Вы представляете себе жабу, передвигающуюся на задних лапах? Вот то-то и оно! В звездном сиянии зеленая оболочка полумужчины-полуземноводного высвечивалась еще омерзительнее. А глаза будущего купца – это была отдельная история! Прикиньте, желтые гляделки-блюдца на человеческом лице с громадным ртом до ушей! А перепончатые лапы, выглядывающие из рукавов длинной рубахи, а под их бугристой кожей – четко видные кисти рук! Это походило на страшный сон. Обстановку разрядила Ковалева. Ее, как оказалось, новый облик бывшего крестьянина ничуть не испугал. Светка даже нашла его забавным!
– Хороши же Вы теперь, Дормидонт Ильич, – хихикнула моя подружка. – Настоящий красавец! А чего это Вам вздумалось за нами бегать? Я, Ира, Сашок и Кирилл Владимирович – не цари и не бояре. Какая же конюху от такого общества может быть выгода?
Крестьянин огорченно вздохнул:
– От тебя, демоница озорная, уж подлинно – никакой. Ты только и годишься, что на проказы – пляски глупые устраивать, песни горланить да на крылах волшебницы неучтиво кататься. И подруга твоя речистая, и парнишка, и ты, оборотень черный, – все вы как только могли вредили нынче нашему роду. Кхо-кхо- кхо-о-о… Не дали мне, бедняку горькому, и семье моей бессчастной к богатству и чести подвигнуться. Кха-кха-а-а… Один среди вас был добрый дух – полный и округлый отрок. Он спас меня от аспида ужасного, железом грохочущего. Схватил гада за шею, вынес из дома – и вся недолга! Недаром же Мурлышенька-красавица за ним следом побежала. А она знаете какая?
– Знаем-знаем, – отмахнулась я. – И умная, и верная, и воров отгоняющая, и вообще самая лучшая кошка на свете.
Дормидонт всплеснул плоскими лапами:
– Вот и припустил я за вами, нечистики, почти сразу как вы ушли – только рубаху да лапти поскорее натянул, чтобы не нахолодало мне по дороге, осень же стоит на дворе. Чаял я, что тот малец ждет вас где-нибудь поблизости – вот я с ним и встречусь! Да не сбылись мои надежды. И видом не видать здесь отрока чудесного – людского избавителя от чудищ поганых!
– А сами-то Вы кто? – усмехнулся Иноземцев. – Чем лучше змеи железной? И вообще, для чего Вам сдался наш Антоха? Он, конечно, без базара, – отрок чудесный, но…
– Ой, ребята, вы здесь! Как хорошо, что я вас нашел!
На полянку откуда-то слева выскочил Акимов. Рядом с Антоном – нога к ноге – неслась Мурлышенька. Добежав до нас, мальчишка со вздохом облегчения плюхнулся на свободный пенек. Кошка запрыгнула к пончику на колени. Повела носом, настороженно повернула голову к своему старому хозяину. Пончик, не замечая жабы-Дормидонта, взволнованно верещал:
– А я ждал-ждал на крыльце, пока вы выйдете – понял, что бесполезно. Тут еще кошечка мне: «Мяу!» – предупреждает, значит, что кто-то идет. Я – быстро с крыльца, за стеной дома притаился. Смотрю, Афанасий из дома выскакивает, как ошпаренный, а в руках у него – Жестокость. Пробежал он к забору, ка-ак размахнется – и ящерицу наружу вышвырнул! Та немного пыхнула огнем – видно было, как блеснуло за воротами – поднялась метра на три от земли и унеслась куда-то по воздуху. Пацан руки отряхнул, сплюнул – да тут же опять на крыльцо! Я кое-как успел пригнуться, чтобы он меня не увидел. Ну, Афоня в дом забежал, а я думаю: надо поскорее отсюда линять, чтобы вас опять не подвести. Свистнул Мурлышеньке, и пошли мы с ней по селу шататься. Пока, думаю, друзей жду, поглазею по сторонам, рассмотрю хорошенько настоящий царский дворец – когда и где еще такое увидишь? И что вы думаете? Как только я его начал обходить, из-за угла выскакивает Ленчик и орет:
– Савва Романович, идите сюда! Вот он, дезертир Тоха! – и ко мне.
Уже и руки вытянул, чтобы меня поймать. Я хоть от шефа и ломанулся сразу! Но не убежал бы, конечно, – сами знаете, какие у Щуки ноги длинные. Мурлышенька меня спасла – бросилась навстречу Ленчику и, кажется, поцарапала его. Во всяком случае, завыл он как резаный. Потом, слышу, страус командует:
– Взво-од, справа заходи! А я проведу разведку от лужайки. Надо возвращать вашего товарища в строй, чтобы он вконец не избаловался! Ишь, бездельник, и от группы Кирилла Владимирровича отбился, и к нам не вернулся. Приказываю: редкой цепью – вперед!
– Да уж понятно, что редкой, – фыркнула Ковалева, – откуда ей частой-то быть? С двумя новобранцами – Ленькой да Пашкой?
– Да, хорошо, что их так мало вместе с прапорщиком, – поежился Антон. – Я и кошечка сразу дунули от дворца подальше, вот нас и не сцапали. А теперь, если прапорщиков взвод сюда пришкандыбает, с меня взятки гладки – я нахожусь под началом Кирилла Владимировича. Вы ведь не будете возражать, да?
Акимов посмотрел на скворца. Тот отрицательно покачал головой. Мальчишка радостно выдохнул и стал осматриваться. Увидев в нескольких шагах от себя умильно сложившего перед собой лапы будущего купца, вскочил с пенька. Свалившаяся на землю кошка заворчала. Антошка вытянул руку вперед, ткнул пальцем в человека-жабу и прошептал:
– Эт-то кто?
– Перед тобой, Антон, Дормидонт Ильич, – спокойно ответил пончику скворец.
– А п-почему он т-такой безобразный?
– Потому что главу семейства, мой юный друг, обуяла Жадность. Она поглотила несчастного человека целиком, без остатка.
– Но как это могло произойти? – расстроился мальчишка. – Я же видел с печки: жаба отстала от Дормидонта Ильича, вернулась в ведро. Да потом ее еще Страх сверху накрыл!
– Как вернулась, так и опять из ведерка вылезла, и в конце концов сожрала скрягу, – объяснила я. – Не надо было ей в глаза заглядывать и от алчности корячиться!
– Ты, демоница глупая, незнамо что болтаешь и духу доброму на меня клевещешь, – с обидой возразил селянин, вглядываясь в меня. – Я только и хочу, что взять свое, мне по справедливости положенное, но отчего-то в руки не дающееся. Хотя нет, знаю отчего: враги у несчастного Дормидошки все отнимают! Сначала вон соседский мальчишка, сегодня ночью – вы, бесенята егозливые. И вот дожил я, считай, почти до седин, а как был бедняком прегорьким, так и остался. О-о-ой, неужто и в землю скоро лягу в холщовой рубахе, кои одни с малолетства лишь и ношу? А шелковых-то одежд я даже в руках не держал никогда! Помоги мне, молю тебя, маленький доброхот! Э-э-э…
К нашему удивлению, Дормидонт зарыдал и протянул растопыренные лапы к Акимову. Антошка попятился:
– А я-то здесь при чем? У меня нет шелковой рубашки, а то бы я ее Вам, конечно, подарил. Жалко, что ли, для человека, если он так плачет – да еще внутри жабы, как в тюрьме, сидит?
Крестьянин покачал головой:
– Вот и ты, чудесное дитя, вслед за этими чертенятами меня, божье творение с душой бессмертной, жабой называешь. Лучше скажи от чистого сердца: готов ли ты, отрок, змей укрощающий, оказать помощь мне, человеку бездольному? Ведь тебе это ничего не стоит! А я! – я, как ты прикажешь, от всего отрекусь, все отдам, лишь бы богатым быть!
– Да какую помошь-то? – изумился пончик. – О чем Вы говорите?
Кошка, до сих пор стоявшая в отдалении, подбежала к Акимову, встала у его правой ноги и сердито зашипела на Дормидонта. Крестьянин взвыл:
– Мурлышенька, родная моя! Ты-то почему на меня восстаешь? Рази не любил я тебя, не кормил, не холил, как вельми редкий хозяин домашнюю скотину обихаживает?
– Не удивляйтесь, Дор-рмидонт Ильич, – проскрипел скворец. – Пр-росто Мур-рлышенька ясно видит, что Вы тепер-рь – совсем не тот человек, котор-рого она любила и уважала. Скажу больше: она знает, что ее бывший хозяин сейчас собир-раетесь сделать, и осуждает его за это, и даже жалеет о том, что дома защищала его от змеи. Ведь Вы, несмотря на ее хр-рабрые усилия, все же поддались чудовищу – пусть и др-ругому – но не менее стр-рашному! Кошки – мудр-рые и чувствительные животные. Мур-рлышенька отчетливо понимает, что пр-режней счастливой жизни Вашей семьи – а значит, и ее тоже – пр-ришел конец. И случилось это по собственной воле Дормидонта Ильича!
Крестьянин топнул ногой, обутой в огромный лапоть:
– Тварь неблагодарная! Ишь чего, судить меня вздумала! Но сейчас не время с тобой разбираться. Как бы нужный час не упустить. Чую я, он вот-вот настанет, а мы с тобой, добрый дух, пока еще не на верном месте. Идем скорее! Тут недалече болотце есть, образовалось лет пять назад после большого разлива Яузы. Там и поговорим. Молю тебя, не медли!
И человек-жаба, странно подскакивая, заспешил к выходу из рощи. Акимов повернулся к скворцу:
– Кирилл Владимирович, посоветуйте, что мне делать. Не могу понять, куда и зачем Дормидонт Ильич меня зовет. И еще: он сейчас был груб с Мурлышенькой, которая за его душу с Завистью воевала! Это мне совсем не нравится! Но, с другой стороны, человек вроде бы помощи просит. Как отказать?
– Иди с ним, Антон, – кивнула птица. – Вам с кошкой ничто плохое не грозит, можешь мне поверить. А вот для того, чтобы ты смог разобраться в самом себе, это будет весьма поучительный разговор.
– Не бойся, Антоха, ты не будешь с ним один на один. Мы за вами пойдем и не дадим скупердяю нашего товарища обидеть, – пообещал Сашка.
Акимов коротко выдохнул и вместе с Мурлышенькой побежал за Дормидонтом. Мы немного подождали, пока они скроются за березами, и двинулись следом. Скворец сидел на плече у Светки. Серебряные бабочки опять показывали нам дорогу. Лесок скоро кончился. Впереди расстилалась низина с несколькими чахлыми деревьями. Ковалева повертела головой и сказала:
– Кажется, я знаю, куда мы идем. Видите, вон там справа кустов много и вода блестит? Это, наверное, и есть болотце, о котором вещал жадюга. Вот только зачем оно ему сдалось, непонятно? Будто нельзя было на прежнем месте Антону свою просьбу выложить! И вообще: как наш пончик сумеет помочь человеку-жабе заиметь кучу денег? Смехота!
Мне показалось, что скворец на плече моей подружки чуть слышно вздохнул. Светка не ошиблась в направлении движения: бабочки летели именно туда. Устало путаясь ногами в сухой траве, мы наконец добрели до болота и притаились за кустами. Впереди, у самой кромки воды, послышался возмущенный голос главы семейства:
– Ты не прикидывайся, не прикидывайся светлым серафимом! Ишь, не знает он, зачем мы сюда пришли!
– Но я, Дормидонт Ильич, и правда не могу просечь, чего Вам надо, – уныло отвечал Антошка.
Впереди меня две пожелтевшие ивы лишь чуть-чуть смыкались между собой. Я осторожно развела ветви и посмотрела в образовавшееся «окно». Светка и Сашка сблизили свои головы с моей и сделали то же самое. На мерцающей поверхности болота были смутно видны два силуэта в профиль: сгорбленный губастый – крестьянина и кругленький – Акимова.
– Почему-то кошки рядом с ними нет, – шепотом заметила я.
– Противно ей находиться рядом с квакухой, – предположил Иноземцев. – Тем более, если жаба – еще недавно любимый киской хозяин, ставший сквалыгой.
– Значит, никто сейчас пончика от жмота не охраняет, – озабоченно протянула Ковалева. – Придется нам подойти к ним ближе, а то мало ли что.
Это было резонно. Наша троица, вместе со скворцом, стараясь не шуметь, полезла вперед сквозь ивовые заросли. Но, похоже, мы зря опасались стать обнаруженными: Акимову и Дормидонту было абсолютно не до нас, они спорили!
– Ты что, малец, не веришь мне?! – вопил крестьянин. – Думаешь, я по недомыслию затеял договор с тобой заключать? И вот сейчас, будто бы, испугаюсь греха неотмолимого и сбегу отсюда?
Антон махал руками:
– Какой договор? Что еще за грех неотмолимый? Вы, наверное, не в своем уме, да?!
– Смотри-и же, глупый неве-эра! – проблеяла жаба, вдруг сильно раздавшись в рост и ширину.
Фигура будущего купца совершенно пропала в огромном пузыре, чуть отсвечивающим желто-зеленым в лучах звезд. О, кажется, их стало больше, и сияют они еще ярче – небо усыпано блестящими точками, словно драгоценными камнями. Какая красота!
– Кирилл Владимирович, что это он делает? – потрясенно спросила рядом со мной Ковалева. – Может, Дормидонт и правда спятил?!
Я взглянула: ну и дела! Квакуха зачем-то рвала с себя ремень, опоясывающий рубаху. Ремень не поддавался – где ж его так просто не расстегнешь перепончатыми лапами! Жаба нетерпеливо квакала. Наконец кожаный поясок лег на землю. Земноводное принялось стаскивать рубашку.
– Э-э-э, Дормидонт Ильич, – хихикнул Антошка. – Вы решили поплавать? Я уважаю, конечно, Вашу закалку – но ведь уже осень. Вода, наверное, холоднющая – ух!
Скакуха бросила наземь рубаху. Лихо притопнув, скинула лапти и потянула с себя вниз штаны.
– Послушайте, уважаемый хлебороб, – забеспокоился Акимов. – Может, не стоит совсем-то заголяться? А если сюда девочки придут? Они ваще-то собирались, вместе с Земой и Кириллом Владимировичем! Неприлично же получится, Дормидонт Ильич! Верю я, верю, что Вы – крутой Супермен. В ледяном болоте запростяк купаетесь, как я дома в ванне. Эй, а это зачем?!
Жаба выворачивала наизнанку снятую одежду и вновь напяливала ее на себя. Вот земноводное, кряхтя, подняло с земли лапти, повертело их так и сяк. И надело: правый лапоть – на левую ногу, левый – на правую. Хлопнуло себя по лбу:
– О-о-ой, как же я забыл-то, бестолко-о-овый!
Дормидонт торопливо стянул один лапоть. Полез за пазуху, вытащил наружу нательный крест – он ярко блеснул в свете звезд. Потом человек-жаба зачем-то переложил крест из правой лапы в левую и, наклонившись, сунул его в лапоть. Довольно ухнув, снова обулся. Подошел вплотную к Акимову.
– Кирилл Владимирович, – в тревоге прошептала я, – что все это значит?
– Скоро поймешь, Ирина, – вздохнул скворец. – Потерпи еще немного. И даю слово: то, что произойдет, тебя не обрадует.
– Коа-акс, коа-акс! – будущий купец схватился за голову. – Остоло-оп я, дурбень стоеро-осовый! Полага-ается ведь еще встать на перевернутую ико-ону. Я ить ее из киота-то вы-ынул, обернул в холсти-инку. А потом заспеши-ил – как бы вас, бесеня-ат, из виду не упустить! – и под руба-аху сунуть запа-амятовал. Так на столе святой образ и оста-авил, рохля парши-ивый!
Антошка оторопело попятился:
– Да зачем мне икона-то Ваша? Оставьте ее себе и молитесь на здоровье.
– Не сме-эйся надо мной, несча-астным, дух предобрый! Думаешь, мне невдоме-ок, что тогда наш договор настоящей си-илы иметь не будет? Ох, прости мне, скудоу-умному, промах ненамеренный!
Жаба, шлепая губами, упала на колени перед Акимовым. Тот отпрыгнул назад, повернулся и хотел бежать от полоумного Дормидонта. Новоиспеченный конюх схватил мальчищку за пиджак и заквакал:
– Не оста-авь меня милостью своей, чудный о-отрок! Исполни мою про-осьбу пренизкую. Несмотря на то, что сплохова-ал я, не осердись на недотепу бестолко-ового. Договорись со мною по-че-эстному, без обма-ана.
– О чем?! Пустите меня, Дормидонт Ильич! – отчаянно вырывался Антошка.
– Ты не сомнева-айся, малец. Я гото-ов.
– К чему?!
Жаба выпустила из лапы полу Акимовского пиджака, встала на ноги. Оглянувшись по сторонам, пробормотала:
– Где здесь за-апад-то? Никак не могу смики-итить. Ага, Потешный городок стоит там, получается – к востоку от дворца. Значит, мне в противуполо-ожную сто-орону повернуться на-адо. Смотри же и слу-ушай, дьяволенок недове-эрчивый!
Колыхнувшись водянистой тушей, Дормидонт старательно выпрямился. Из его глаз вылетели пучки желтых искр. «Прожекторы» селянин направил в лицо Акимову. Тот поспешно отвернулся. Дормидонт молитвенно сложил перед собой руки и заголосил:
– Стою перед тобой, духом ада, я, раб Божий Дормидонт. Реку тебе в тверезом уме и твердой памяти: отрекаюсь я от Бога-Вседержителя, от святой нашей православной церкви…
– Что Вы несете, Дормидонт Ильич?! – изумился Акимов, взглянув прямо в горящие жабьи зенки. – Разве в 17 веке можно такое вслух говорить, хотя бы Вы и были атеистом? Услышит сейчас кто-нибудь случайно, и тогда Вам несдобровать!
– А хоть и услышат, мне на это наплевать! – возопил глава семейства. – Я ведь вот-вот, сей же миг, богатым сделаюсь, лишь только положенные слова до конца произнесу! Тогда на меня и донести-то побоятся. А если понадобится, я и судей, и писцов всех куплю и безвинным голубем в глазах людских останусь! Как известно, с сильным не борись, с богатым не судись. Знаю, испытываешь ты, бесенок, крепок ли я в принятом решении? Так убедись, нечистый дух! Стало быть, отрекаюсь я, окромя Бога и церкви, от рода своего бездольного и семьи своей пустоголовой да блаженной…
– Остановитесь, Дормидонт Ильич, прошу Вас, – хрипло сказал Акимов, вытянув руку к осатаневшему от жадности крестьянину и отгораживаясь от него поднятой ладонью.
Откуда-то справа, почти из-под наших ног, выскочила Мурлышенька и бросилась к Дормидонту. Добежав до хозяина, кошка с визгом прыгнула прямо в его жабью морду. Вцепившись в огромный рот земноводного, принялась передними и задними ногами закрывать его. Бах! – из пасти земноводного вылетел длинный язык. Он отбросил зверька на несколько метров вперед. Мурлышенька, взвыв, упала на какой-то куст и закачалась на его вершине.
– Как я о тебе-то забы-ыл, скотина неблагода-арная? – проквакал Дормидонт. – От тебя тоже отрека-аюсь, поелику понял: животинка ты в хозяйстве бесполе-эзная. Ни мя-аса от тебя, ни пера-а, ни яиц, ни молока-а. Зачем тогда, спра-ашивается, и держать в доме тебя, дармое-эдку?
Кошка спрыгнула на землю, с достоинством подошла к Антону и встала у его ноги.
– Вот-во-от, – продребезжала жаба. – Как только мы сейчас с бесе-онышем договор подмахне-ом, отправляйся вместе с ним прямо в а-ад, в геенну о-огненную!
– Никакого договора у Вас со мной не будет! – крикнул Акимов. – Вы только что отказались от своей семьи – а чем она перед Вами виновата? А еще отреклись от Мурлышеньки – лучшей кошки на свете! Я после этого и знать Вас не хочу, не то что договариваться о чем-то. Будьте же человеком, возьмите свои слова обратно! Не предавайте тех, кто Вас любит!
– То ись как не будет? – заволновался Дормидонт. – Я же все сделал: от благ духовных отказался, что вслух и заявил! Давай мне за это в обмен три… Нет, пять. Нет, семь мешков золота. Да, бессмертную душу свою я тоже тебе отдаю без возражения. Надо о сем деле бумагу подмахнуть, но это уж по твоей части. Я неграмотный, бумаги и перьев у меня в доме отродясь не было. А крови на подпись я сей же час добуду, нож с собой захватил, когда сюда побежал. Ты только сначала грамотку-то накарябай, а то что ж я буду понапрасну рудой истекать?
– Истекайте Вы там себе чем хотите, – рассердился Антон, – а от меня отстаньте. Нет у меня золота. И если б и было, я не дал бы его Вам, жмоту зеленому! И куда, интересно, ребята запропастились? Обещали прийти и где-то провалились. Но ничего, я их сам найду. Двигаем, Мурлышенька!
Дормидонт шагнул вперед и схватил мальчишку за шиворот:
– Коас, коакс, коакс! От меня не ускользне-ошь! Коли ты черте-онок, значит, должон свои обя-азанности справлять, и на этом то-очка.
В воздухе просвистел большой пучок каких-то растений – кажется, это были камыши – и влетел в рот жабы, забив его до отказа. Дормидонт крякнул, заморгал и начал шумно плеваться.
– Да какой я Вам чертенок? Хватит уже нести лабуду, – Акимов, пинаясь, старался вырваться из жабьих лап. – Протрите свои желтые гляделки! Я мальчик, учусь в пятом классе, а не грешников в аду поджариваю, как Вы считаете!
– А ну-ха, дай похмотреть полухше, – еле ворочающимся языком забормотал Дормидонт. Он уже почти освободился от камышинок. – Тьфу, напасть окаянная, откуда только она взялась у меня во рту?
– Это Вас Нелживия наказывает, – Акимов рванулся изо всех сил, но человек-жаба не выпустил пончикова воротника – наоборот, крепче сжал его пупырчатыми лапами, – за наглое вранье. Нелживия – справедливая страна, она обмана не допускает, так и знайте!
– Что еще за Нелживия такая? – пыхтело земноводное, поворачивая перед собой в разные стороны Антона. – Не слыхал я о подобной стране. Да стой же смирно! Неужто я обознался и ты – не демон? Неужто?!… Взгляну-ка я на отрока поближе. Ошибки нет! Все у отрока на должном месте – как сам я от стариков в пору малолетства слыхал. А ну, оголец, отвечай мне искренно! Ты – молодой человек, безбородый, красивый. Верно?
– Мг-мм, – растерялся Акимов. – Ну, в общем, да.
– Явился ты ночью, когда православным отрокам строго-наскоро спать положено. Предстал посреди мира земного в грозу, – стало быть, при падении на нас с небес гнева Господня. Да еще не один из преисподней вылез, а вместе с другими демонами и с черным оборотнем. Одежа на тебе странная. Ни люди московские, ни даже немцы таковую не носят. Правильно?
– Правильно, – согласился Акимов. – Но ведь мы в своем 21 веке тоже иначе, чем вы, одеваемся.
– Не пойму я, что ты там мелешь. По мне, так все мы живем в век царствования царевны-государыни Софьи Алексеевны. Дальше. Пришедший к человеку дьявол – обязательно бесшабашный, то есть смелый просто до удивительной крайности юноша. И правда, чего ему бояться? Власти земные над темным духом силы не имеют, в застенок его не потащат. А если кто и вздумает это сделать, дьявол раз – и вырвется из его рук, и к себе в ад упорхнет. Ищи его! Ты вот, чудесный отрок, таков и есть: железного змия не испугался, взял да и выволок его из дома, аки старую веревку. Разве человеку подобное под силу? Отвечай!
– Под силу, – ехидно ответил Антошка, – когда он другого человека спасает, а не о мешках с золотом думает, понятно?
– Э, не болтай чепухи! – гневно заколыхалось земноводное. – Как можно о деньгах не думать, коли их у меня нет? Теперь еще что? Ага, взор горящий, пронзительный! Это у тебя, демон, имеется в лучшем виде – вон как ты на меня глазами сверкаешь, будто в ярости бесовской пожрать Дормидонта Ильича готов сей же миг!
– Больно надо жабами питаться. Я пельмени люблю и сметану деревенскую, – проворчал Акимов.
– Ты мне глаза-то не отводи, не на такового напал! Силы адовы, вашей чертячьей шайке помощники, в нынешнюю ночь чуть меня заживо не сглодали. Добром прошу: пиши, как положено, договор. Я его подмахну, ты мне золото выдашь. И распрощаемся мы до самой моей земной смертушки – тогда уж, знамо дело, ты опять прилетишь – за грешной душой Дормидонта Ильича. Но это еще когда будет! А до тех пор поживу я всласть – сытым, пьяным да важным. Живо доставай бумагу и перо, пока я тебя, упрямца, в болото не опустил! А здесь трясина знатная, глубокая. Тебе из нее нипочем не выбраться. Шевелись, нечистик, ну!
Антон в ответ быстро повернул голову и укусил жабу за бугорчатую лапу. Та взвизгнула, схватила Антона под мышки, вздернула вверх и поволокла к воде. Мурлышенька, до сих пор молча сидевшая у ног Акимова, замяукала и побежала следом.
– Пора, ребята! – каркнул Кирилл Владимирович. – Заступитесь за товарища, спасите его от смерти!
Мы вывалились из-за кустов, подлетели к Дормидонту, который успел к этому времени до колен затолкать Акимова в болотную жижу. Не сомневайтесь, Мурлышенька была уже на месте! Кошка стояла на задних лапах и, рыча, рвала когтями толстый зад обнаглевшего земноводного. Штаны и подол рубахи будущего купца были располосованы в клочья, на отрепьях проступила кровь. Жаба ухала от боли, но своего занятия не оставляла. Антон, как мог, отталкивал от себя ее лапы и лез на берег. Но силы были, конечно, неравны: мальчишка не смог бы долго противостоять взрослому мужчине, хотя и обтянутому зеленой кожей! Так что мы прибыли очень вовремя. Скворец, по своему обыкновению, сел земноводному на голову, прямо между желтых глаз, и начал долбить клювом выпуклый жабий лоб. Ну и треск пошел над болотом! Представьте, даже закрякали неподалеку в камышах потревоженные утки! Саня повис на одной скакухиной лапе, мы со Светкой – на другой. Под тяжестью троих «бесенят» Дормидонт сел на землю и возмущенно заквакал, выпустив пончика. Кошка отскочила назад и победно взревела. Мы оставили жабу кричать дальше, а сами протянули руки Антону, уже погрузившемуся в трясину почти по пояс. Несколько дружных рывков – и Акимов был на берегу! Мальчишка еле успел отпрыгнуть от Дормидонта, снова протянувшего к нему жадные лапы.
– Коа-акс! Врешь, не уйде-ошь! – булькала жаба. – Сначала де-энежки отдай, а потом лети-и куда тебе надо – хоть за моря-окия-аны, хоть в геену о-огненную! Вот я тебе сейчас голове-онку-то упрямую сверну-у, чтоб знал напере-од, как от договоров отка-азываться! О-о-о, прокля-атый о-оборотень, опять он меня клюе-от прежесто-око!
Скворец, в последний раз звонко ударив земноводное в лоб, взлетел с жабьей головы и сел Антону на плечо.
– Дор-рмидонт Ильич, – строго сказала птица, – р-азве Вы до сих пор-р не поняли, что из Вашей затеи ничего не выйдет? Несмотр-ря на свое пр-редательство веры и семьи, золота Вы не получите. И Антона мы в обиду скопидому больше не дадим. Так что отпр-равляйтесь отсюда восвояси, пока не поздно. И помните, что Вы все-таки – человек!
Желтые зенки скряги радостно блеснули:
– Ты пра-ав, оборотень! Хоть вы, адские выкормыши, вместе меня осилили, дело еще не кончено. Эх, не надо мне было с нечистиками связываться. Человеку надо ить на человека и надеяться. Ничего! Хоть небольшие деньги – да будут сегодня, может, и мои. Взбрыкнул нынче Афонька, посмел со мною, отцом, дерзновенно спорить! Но теперь-то, наверное, одумался, паршивец. Не безголовый же он вовсе, чтобы из-за красных словес явную выгоду из рук выпустить. Прощевайте, демоны пустомельные, на одни лишь козни только и годные. Счастливо, так сказать, оставаться! Побегу-ка я скореича в другое место – богатое да доходное. Что здесь с вами попусту лясы точить? Глядишь, и не поспеешь к нужному-то часу!
Дормидонт заливисто квакнул, встряхнулся и затрусил от нас на задних лапах влево по берегу болота.
– Куда он посквозил? – недоуменно спросил Иноземцев. – Что еще за богатое место жмот придумал?
– Да разве дело в этом?! – закричала Светка. – Ну, при чем здесь, Санек, куда? Главное – каким он прилезет в то самое место! А я знаю каким: жадным, подлым, диким типом, не думающим ни о чем, кроме денег. Вы представляете, сколько горя он принесет своей семье – и не только ей, а еще многим людям? У Дормидонта же сейчас вместо глаз – золотые монеты, которые он так хочет поскорее загрести, причем любым путем. А мы – мы не смогли помочь несчастному. Отдали человека Жадности. Взяли и отдали, не поняв, что она его продолжает подстерегать. Где была моя голова?! Почему я такая тупая?!
Светка всхлипнула. Мне тоже захотелось плакать. В самом деле: мы очень старались спасти Дормидонтово семейство от чудовищ – и почти добились желанной цели. Но жаба нас все-таки обскакала, проглотила наивного крестьянина – и до чего отвратительный тип из него получился! Да, как ни крути, а наши усилия пошли прахом.
– Не печальтесь, сударыни, – пророкотал Кирилл Владимирович. – Вы вместе с Александром и Антоном трудились не напрасно. Я ведь уже говорил, что из четырех сестер самая гадкая и опасная – Ложь. А от нее – вкупе с Завистью и Жестокостью – спасено сейчас немалое семейство Дормидонта Ильича. Да, этим людям предстоят тяжелые испытания. Но надежда на лучшее всегда остается, можете поверить старой птице!
– Что с ними будет, Кирилл Владимирович? – робко спросил Антошка. – Расскажите, пожалуйста.
– Дормидонт Ильич скоро станет одним из лучших конюхов в хозяйстве Преображенского дворца, через год дослужится до звания старшего. Самостоятельно выучится грамоте и счету. Путем строжайшей экономии, за счет полуголодного существования своих домашних, станет копить деньги на занятие торговлей. В его доме не будет больше иных интересов и разговоров, кроме как о будущих барышах. Афанасий, послужив сначала фузилером, будет переведен молодым царем в бомбардиры – за прилежание и особые способности к воинскому делу. Позже Петр Алексеевич не раз еще отметит таланты Афанасия – и похвалами перед строем, и денежными наградами.
В значительной мере благодаря этим щедрым дарам – а Афанасий все получаемые на службе деньги отдавал отцу – средства на суконную торговлю через скоро были накоплены. Оставалось еще получить разрешение от государя на открытие купеческого дела. Однажды, начиняя вместе с Петром Алексеевичем бомбы для стрельбы из мортир, – а царь любил делать это самолично – Афанасий, улучив удобную минуту, бил ему челом, прося позволить Дормидонту Ильичу перейти из конюшенного звания в купеческое. Петр Алексеевич улыбнулся и похлопал своего бомбардира по плечу. Разрешение было дано. Глава семейства закупил разнообразные ткани, открыл лавку – сначала в Преображенском, а потом и в Москве, на Красной площади, в Суконном ряду. Дело пошло весьма успешно, Дормидонт Ильич быстро разбогател. Правда, Аграфена Михайловна не увидела торгового расцвета своего супруга. Она к этому времени уже отошла в мир иной, не пережив нищего существования и скаредных попреков Дормидонта Ильича за каждый кусок хлеба. А также, увы, женщина не вынесла ужасных истязаний, которые ей пришлось терпеть от мужа. Глава семейства называл любые расходы по хозяйству «несбережением» и бил за них супругу смертным боем – потому что, мои юные друзья, вслед за Жадностью в людях часто поселяется Жестокость. Вот и к Дормидонту Ильичу вернулась когтистая алая ящерица. А потом его вновь посетила – и, к сожалению, осталась жить в новом купеческом доме железная Зависть. Она тоже решила поддержать жабу на пути приобщения торговца к человеческим порокам. Это оказалось для змеи довольно просто: новоявленному члену Гостиной сотни постоянно казалось, что и товар у соседей лучше, чем у него, и покупателей у них больше, и, соответственно, доходы выше. Но теперь сестры действовали хитрее: они всегда сохраняли полную невидимость и для Дормидонта Ильича, и для окружающих его людей. Конечно, мы с вами, друзья, обязательно заметили бы их и не оставили бы потерявшего себя человека без помощи. Но, к сожалению, ни вас, ни меня уже не будет в Москве на переломе 17 и 18 веков.
Одна только Ложь так и не показалась Дормидонту Ильичу на глаза – закопанная Александром у забора в спичечном коробке, стрекоза сумела освободиться из заточения очень нескоро, лет через десять, когда фанерные стенки ее камеры окончательно сгнили от талой воды и дождей. К тому времени слава главы семейства – как чуть ли не самого честного и неподкупного купца во всей Москве – достигла огромной высоты. Ложь подумала-подумала и решила не рисковать больше своей свободой, поэтому оставила Дормидонта Ильича в покое.
– А как же Афанасий? – спросил Иноземцев. – Получился из него классный артиллерист?
– Да, Александр. Петр Алексеевич был очень доволен успехами юноши в мортирном деле, его старанием, упорными трудами в достижении наиболее точной стрельбы. Надо сказать, что сама бомбардирская сотня, собранная юным царем, была поначалу еще не артиллерийской командой, а, так сказать, его походным двором. Молодые люди стали приближенными государя в потешных играх. Позже бомбардиры стали совершать вместе с возмужавшим Петром Алексеевичем учебные походы, а потом и далекие путешествия – например, в Архангельск, по Белому морю. В числе молодых спутников царя был, разумеется, и Афанасий.
– Что с ним случилось потом? Бомбардир прославился в сражениях? – в голосе Сашки явно слышалось нетерпение.
– К сожалению, Афанасий погиб во время первого Азовского похода Петра Первого. Русское войско осадило турецкую крепость. Царь сам командовал обстрелом двух каменных башен, расположенных несколько выше Азова, по обоим берегам Днепра. Их требовалось срочно занять. Русская артиллерия действовала успешно, но и непрятель не дремал. На каланчах турки установили пушки, которые надежно простреливали все окружающее пространство, не давая войскам Петра подойти ближе. Прилетевшим шальным ядром был убит Афанасий Дормидонтович, опытный и талантливый артиллерист.
– А башни?! Их взяли? – сдерживая слезы, спросил Иноземцев.
– Да, одну за другой. Четырнадцатого и шестнадцатого июля 1695 года русским удалось занять обе каланчи. Это и стало главным успехом первого Азовского похода под предводительством Петра Первого.
– Вот, – мрачно сказала Светка, – из-за каких-то башен погиб красивый и смелый парень. И следа от него в веках, конечно, не осталось?
– Да, Светлана, об Афанасии Дормидонтовиче нет упоминаний ни в одном историческом документе. Но этот человек, поверь мне, не исчез бесследно в толщах времени. За три года до Азовского похода юноша женился на преображенской крестьяночке Марии, которой едва-едва исполнилось к тому моменту шестнадцать лет. Афанасий венчался с ней вопреки воле Дормидонта Ильича, желавшего, чтобы сын сочетался браком непременно с купеческой дочерью. Торговец не простил молодому человеку своеволия. И сказал Афоне: «Ничего из нажитых мною денег ты на обзаведение семейным хозяйством не получишь. Отдам вам, так и быть, наш старый деревенский дом – достаточно будет для неслушника с лапотной красавицей». И, действительно, светлолика, статна и добра была юная жена Афанасия Дормидонтовича – настоящая героиня русской сказки! Через год у супругов родился сынок Демидушка.
– Значит, когда погиб его отец, мальчику было только два годика? – всхлипнула Ковалева. – Он ведь, наверное, даже не успел запомнить своего папу, бедный малыш!
– Так оно, к сожалению, и вышло. Подраставший Демид знал об Афанасии Дормидонтовиче только по рассказам матери и, конечно, гордился им – одним из первых артиллеристов Петровской эпохи, безвременно павшим в бою с турками.
– А что случилось с Парашей? – спросила я. – И вообще, почему они оба с братом позволяли Дормидонту избивать их маму? Почему не заступались за несчастную женщину?
– Афанасий, состоя в команде бомбардиров, много дней проводил на службе. Разумеется, приходя домой на короткие побывки, он не разрешал отцу поднимать руку на мать. Но ведь ты понимаешь, Ирина, что в остальное время Дормидонта Ильича, снедаемого Жадностью и подстрекаемого Жестокостью, не останавливал никто. Параша могла только плакать, видя мучения своей мамушки, и на коленях умолять отца прекратить побои. Тот, разумеется, и не думал слушать дочь. Его сердце, угрызаемое ящерицей, все уменьшалось. В нем не оставалось места для любви и милосердия к близким. Когда же Аграфена Михайловна окончательно слегла – у измученной женщины были переломаны кости и отбиты внутренние органы – обязанности по ведению домашнего хозяйства и, самое главное, «сбережения по хозяйству» полностью легли на плечи девочки. А ведь ей и было-то всего неполных четырнадцать лет! Параша должна была ухаживать за умирающей матерью, работать в огороде, кормить птицу, доить корову, носить воду, топить печь, готовить, стирать, убирать, шить, ткать.
– Да еще и постоянно экономить, как требовал «добрый» папаша, – вставила Светка. – Девочка, наверное, ходила голодная, босая и оборванная. А Дормидонт ее, конечно, постоянно ругал…
– И бил не стесняясь, как перед этим Аграфену Михайловну, – зло продолжил Саня, – Так ведь, Кирилл Владимирович?
Птица вздохнула:
– Вы догадливы, мои дорогие друзья. Да, Параше в то время жилось горько. Но у нее еще оставались радости. Любовь матери, ее ласки, задушевные разговоры вдвоем, пока отец справлял свою службу в дворцовой конюшне, – все это наполняло дни девочки добром и светом. Через год, когда Аграфены Михайловны не стало и обрадованный Дормидонт Ильич заявил: «Ну, наконец-то одним ртом меньше!», Парашенька впала в отчаяние. Она ожесточилась, почти перестала выходить из дома. Суровые выговоры и попреки в расточительстве, которые она каждый день выслушивала от отца, девочка принимала равнодушно. Скрашивали теперь ее жизнь только долгожданные побывки брата – но и они становились все более редкими. Служба в «бомбардирах второй статьи» – требовала от Афанасия постоянного присутствия в Потешном городке, участия вместе с государем в артиллерийских упражнениях, маневрах, походах. А нет ничего страшнее для юной девушки, друзья, как чувствовать себя нелюбимой и никому не нужной! Но тут судьба, кажется, улыбнулась Параше. Пойдя однажды в лавку за солью, затворница встретила того самого Фролку, сына кузнеца, которого недавно при вас Дормидонт Ильич подозревал в тайном проникновении в сени. Увидев на улице Парашу, Фрол – к тому времени уже статный семнадцатилетный парень – радостно подскочил к ней и выпалил: «Здравствуй, свет-Прасковья Дормидонтовна! Какой же ты красавицей стала!» Девушка вспыхнула и попыталась было обойти сына кузнеца стороной. Но Фрол, влюбленно глядя ей в глаза, прошептал: «Не бойся меня, душа-девица. Не враг я тебе и не охальник какой. Выходи лучше на закате за ворота. Дозволь мне хоть немного поговорить с тобой, полюбоваться на красу твою ненаглядную!» Сама не зная почему, Параша кивнула и бросилась бежать от парня по улице. Вечером состоялась их первая встреча. Скоро влюбленные не могли уже жить друг без друга. Их свидания продолжались целый год. Дормидонт Ильич, увлеченный стяжательством и начавший уже весьма прибыльно торговать сукнами, ни о чем не догадывался. Наконец однажды в мае, когда в Преображенском душисто зацвели сады, Фрол сказал Параше: «Жди, милая. Завтра приду с отцом тебя сватать. Невмоготу мне больше врозь с тобой, лебедушкой белой, жить. Батюшка мой, Назар Егорыч, не противится нашему браку. Он рад будет умелую хозяйку в дом взять. Так ты смотри, вечером принарядись и никуда не выходи. А я уж явиться не премину!»
– И что? – обрадованно спросила Ковалева. – Они поженились и жили счастливо?
– К сожалению, нет, Светлана. Дормидонт Ильич пришел в ярость и выгнал сватов. При этом новоявленный купец кричал на всю улицу, что не позволит всякой бедняцкой рвани и близко подойти к своей дочери. Параша рыдала, умоляла отца выдать ее за Фрола. Но потерявший уже большую часть сердца Дормидонт Ильич был непреклонен. Попробовал было вступиться за сестру пришедший на побывку Афанасий. «Замолчи, потатчик! – крикнул на него отец. – Я лучше знаю, какой ей муж нужен». Велел Параше собирать вещи. Девочка горестно покорилась: она поняла, что бесчувственный к страданиям дочери отец ни за что не позволит ей соединиться в браке с любимым человеком. Через неделю Дормидонт Ильич, закрыв лавку в Преображенском, вместе с Парашей переехал в Москву. Афанасий остался в селе: его каждодневно призывала к себе бомбардирская служба государю. Отец с дочерью поселились в наспех купленном домике. Дормидонт Ильич приобрел себе новую лавку на Красной площади и вновь начал торговлю сукнами. Потекли тоскливые дни. Параша ничего не могла с собой поделать: как она ни старалась, а не могла забыть Фролку – красивого да ласкового. Прошел год после их с отцом переезда в стольный град. Однажда, придя вечером домой, Дормидонт Ильич заявил Параше: «Есть у меня один человек на примете – не чета Фролке худородному. Настоящий жених! И уж я позабочусь, чтобы вскорости все свершилось по моей воле, а не по девичьей блажи!» Осенью Парашу выдали замуж за сына обедневшего московского дворянина, подьячего Поместного приказа Тимофея Никитича Ярославского. Его прадед еще в середине 16 века получил земельный надел: знатник, согласно указу царя Ивана Грозного, вошел в число знаменитой «избранной тысячи» – наиболее преданных государю служилых дворян. С тех пор прошло больше ста лет, Ярославские по-прежнему владели своим поместьем. Но дела их шли хуже и хуже. Почему? По одной причине: представители этого рода отличались редкостной скупостью.
– Ну, тогда все ясно, – кивнула Ковалева. – Тимофей и Дормидонт были родственными душами и решили объединиться. Только несчастная Параша-то здесь при чем?! Ей ведь, кажется, всего пятнадцать лет на тот момент было?
– Да, по современным понятиям Параша была еще ребенком, но в 17 веке подобные браки считались обычным делом. Уж очень хотелось Дормидонту Ильичу породниться со знатными людьми! Момент для этого был благоприятный. Тимофей Никитич, вслед за отцом – упорным скрягой, продолжал разорять собственных крестьян, морить их голодом и назначать крепостным непомерные оброки. Оттого хлебопашцы бежали из его поместья год от года все более безудержно. Работников, таким образом, у дворянина уже почти не осталось. По этой причине значительная часть земель не обрабатывалась, зарастала бурьяном, и их пришлось продать. Доходы сильно упали, и Тимофей Никитич по настоянию своего отца пошел служить в Поместный приказ, чтобы, состоя его чиновником, вернуть себе утраченные наделы, а самое главное – сыскать и возвратить в поместье беглых крепостных. К тому времени, как этот человек стал мужем Прасковьи Дормидонтовны, он был уже «поверстан» жалованьем – правда, небольшим: шесть рублей в год.
– Ну и жалованье! – засмеялся Акимов. – Это же ваще смешные деньги.
– Начинающим подьячим тогда больше не платили, – пояснил скворец, – а первые несколько лет они работали в приказах вообще даром, за одни лишь приношения просителей. Но Тимофей Никитич, собственно, и не надеялся на доходы по службе. Он усиленно искал себе богатую невесту. Главное затруднение подьячего состояло в том, что боярышень и дворянок с большим приданым родители не спешили почему-то выдавать за него – человека родовитого и достойного. Пусть и бедного, но еще довольно молодого…
– А насколько молодого? – не утерпев, спросила я.
– Ярославскому не исполнилось и сорока, когда он женился на Параше.
– Уй! – протянула Ковалева. – Ничего себе жених предпенсионного возраста!
– Да, на прекрасного юношу он не был похож. С Дормидонтом Ильичом подьячий познакомился в лавке в Суконном ряду у Кремля, где предпочитал покупать себе атлас и тафту на верхнее платье. Приветливый хозяин заведения торговал честно, гнилых тканей не подсовывал, покупателей не обсчитывал. Рад был почтительно потолковать со знатными людьми. От него Тимофей Никитич и узнал, что торг у купца идет хорошо, что Дормидонт Ильич открывает послезавтра уже третью лавку, что сынок его Афанасий – в милости у государя, что есть и дочь-невеста – красивая, кроткая и бережливая. Жадный подьячий заинтересовался услышанным. Обоюдовыгодное знакомство было продолжено. Скоро приказной служащий получил приглашение посетить новый дом купца в Замоскворечье и познакомиться с добронравной Прасковьей Дормидонтовной. В назначенный день гость явился. Учтиво поклонился молодой хозяйке, преподнес ей корзиночку заморских плодов, персиками называемых. И что же? Тучный, одышливый, с неприятно бегающими по сторонам глазами, Тимофей Никитич решительно не понравился Параше. Но отец заявил ей: хочешь-не хочешь, а это – твой будущий жених. Девочка несколько дней навзрыд плакала и не выходила из своей комнаты. Дормидонт Ильич, устав ждать, когда дочь покорится его воле, взял плеть и отстегал Парашу, приговаривая: «Я сказал, что ты станешь дворянкой – посему и быть! А как только твой муж себе пахотные земли и крепостных вернет – еще и помещицей. На розыск да хлопоты, знамо дело, деньги нужны – но тут уж я зятю помогу, отсыплю ему сколько надо. Зря, что ли, торговлишка моя день ото дня все в гору и в гору идет? Лишь бы нам, дочка, из бывших дворцовых крестьян в знать выбиться. А там уж я вашим поместьем сам поуправляю и уж, хе-хе, выгоду не упущу! Муж-то твой будущий и батюшка его, похоже, ничегошеньки в хозяйстве не понимают. Это же надо, разорить такое имение! Чую я, мои там руки нужны, чтоб поместье опять барыши приносить стало. Ну, да это все потом. А сейчас – нишкни, девка, и готовься к свадьбе. Тянуть не будем: к Покрову и обвенчаетесь с Тимофеем-то Никитичем». Параша вскрикнула и упала в обморок. Стряпуха с прачкой еле отлили ее водой. С того дня девочка перестала плакать. Она замкнулась, ожесточилась. Вместе с надеждами на счастье Параша утеряла и доброту, и веселость, и милосердие. Через месяц Тимофей Никитич посватался к ней. Согласие отца девушки было сразу же получено, согласия невесты никто не спрашивал. Параша, вместе с приглашенными помощницами, начала готовить себе приданое. Знали бы вы, какой она вдруг стала жадной и расчетливой! Упрямо поджав губы и глядя в пол с показным смирением, девушка каждый вечер, едва дождавшись отца с торга, требовала от него все новых и новых нарядов, скатертей, полотен и кружев. Дормидонт Ильич на этот раз отступил от своих обычных правил скопидомства и, посмеиваясь в бороду, приносил дочке то, что она просила. В глубине души купец пока еще боялся, что Параша, впав в отчаянье от пожилого толстого жениха, сделает что-нибудь над собой – в окно, скажем, выкинется или в реке утопится – или что там еще случается у этих заполошных глупых девок? Потому торговец не жалел денег, исполняя желания дочери. Да и грех было отказать в хорошем приданом, выдавая Парашу за дворянина! С девушкой случилось странное превращение: она больше не думала ни о любви, ни о радости супружества, ни о милых детках, которые, конечно, должны будут у нее родиться. Нареченную невесту интересовали только кованые сундуки, ежедневно вновь и вновь набиваемые тканями, посудой, одеждой, мехами. Она без устали, с радостной улыбкой, перебирала накопленное к свадьбе добро и заставляла девушек-рукодельниц все быстрее и быстрее шить, ткать, прясть, вязать. Наконец, она отказала им вообще в каком-либо отдыхе и посадила мастериц работать по ночам, при лучине. Войдя однажды утром в светлицу, хозяйка обнаружила, что измученные девушки спят, положив головы на недоконченные работы. Параша больно прибила провинившихся и в наказание морила их голодом весь день, до вечера. Дело в том, что зерна пороков, посеянные в ее душе дурным примером отца, дали наконец страшные всходы.
– Да еще у них дома постоянно обитали жаба и ящерица! – крикнула я.
– Конечно, чудовища, сжирающие торговца, с удовольствием принялись и за девочку. А через несколько месяцев, когда после Покрова была сыграна свадьба, вслед за новоявленной дворянкой в дом ее мужа отправились уже и собственные, Парашины, Жадность и Жестокость. Впрочем, и вскоре обретенная Дормидонтом Ильичом Зависть, всюду следовавшая за ним, тоже любила посещать вместе с купцом зятя и дочь. Спрятавшись у ног купца за обеденным столом в дворянском доме, змея иногда высовывала из-под скатерти голову, чтобы с удовольствием посмотреть на Парашу, внесшую очередное блюдо. Железная гадина легко угадывала мысли хозяйки. Например, такие: «Ах, почему у боярыни Квашниной белые лошадки – как есть, лебеди! – в возок впряжены, а у меня кони пегие, некрасивые!» Рептилия с аппетитом облизывалась, зная: скоро она, как и положено семейной Зависти, раздвоится и станет пожирать печень не только самого торговца, но и его дочери. Так оно и вышло. Параша накрепко подружилась с тремя отвратительными сестрами. Уже через несколько лет супруга Тимофея Никитича слыла чуть ли не самой скупой, жестокой, самоуправной и злопамятной подьчихой во всем Китай-городе, где жили приказные. Она никогда не подавала милостыню нищим, била плеткой работников, сама вела хозяйственные книги в доме – ради этого даже выучилась грамоте и счету. Не платила условленного жалованья прислуге, выгоняла ее на улицу с криками: «Ишь чего, денег им подавай! И так, без оплаты, хороши будете! За честь почитайте и даром нам, дворянам, служить!» Прасковья Дормидонтовна никому, ни при каких обстоятельствах не прощала обид – и умела примерно отомстить своим врагам. Например, однажды она посчитала, что дьячиха Коробова не должна сметь носить на пальце яхонтовый перстень дивной красоты: коли такого нет у подьчихи Ярославской, то и дьячихе он ни к чему. И однажды зимой, возвращаясь из церкви от вечерни, блесколюбивая Коробова была злодейски ограблена на улице. Неизвестные тати, пользуясь наступившей темнотой, напали на нее, сняли с дьячихи лисью шубу, сорвали и затоптали в снег платок – а это ли не ужасное бесчестье для замужней женщины? Мало того: угрозами заставили разуться, и несчастной пришлось потом добираться домой по морозу босиком. А ее новые сафьянные сапожки на меху разбойники унесли! Но самое главное: Коробова в суматохе и не заметила, когда лишилась драгоценного перстня, доставшегося ей в приданое от матери. И ведь непонятно, как сумели те грабители пробраться в Китай-город, обнесенный каменной стеной с башнями-воротами, неусыпно охраняемыми стражей?! И как они выбрались назад с добычей – на крыльях, что ли, стену перелетели? Татей искали наутро по всей Москве и, разумеется, не нашли. А обитатели посада шепотом передавали друг другу: обидчики дьячихи, как она сама сказала, хоть и с перемазанными сажей для тайности лицами, страсть как походили и голосами, и повадками на конюха и истопника Ярославской. И еще, примерно через месяц после тех событий, выгнанная из дома Ярославских, как обычно, без жалованья горничная стояла на посадской площади и рассказывала всем прохожим: ночью ее хозяйка зажигает в светлице огонь и подолгу любуется чем-то очень красивым, испускающим светлые искры. Она, мол, сама видела это, подсматривая в замочную скважину. Очень скоро девушка была жестоко избита рано утром у каменной стены, когда шла в лавку за хлебом по поручению своей новой хозяйки. Несчастной болтушке двое неведомых извергов переломили ногу. Вылечить ее никто не сумел. Девушка осталась калекой и потом просила милостыню на паперти посадской церкви. Милосердные христиане ей охотно подавали – все, кроме жадной подьячихи Ярославской.
И таких случаев, мои юные друзья, много, очень много рассказывали люди про Парашу! Но она, конечно, на пересуды внимания не обращала, держалась гордо и неприступно. И самозабвенно копила, копила, копила! Тимофей Никитич был вполне доволен своей хозяйственной супругой, о чем не забывал напоминать при случае дорогому тестю. Надо сказать, что при помощи средств, данных ему взаймы Дормидонтом Ильичом, помещик Ярославский успешно сыскивал и возвращил в усадьбу своих беглых крепостных. Потерянные земли он тоже постепенно скупал назад. У супругов подрастал наследник – сынок Егорушка. С Афанасием купец и его дочь почти не знались. Молодой человек редко бывал в Москве, а в Преображенское родственники бомбардира не ездили – гнушались жены Афанасия Марии – «черносошницы», как презрительно звал ее свекор.
– И что в этом плохого? – возмутился Акимов. – Да крестьяне, сохой по черной земле водя, пшеницу, рожь растят, весь мир кормят! Сейчас, правда, трактора поля пашут, но ими все равно хлеборобы управляют. Можно подумать, сам Дормидонт не из таких же вышел!
– Р-разумеется, из таких, Антон, – сердито прокаркал Кирилл Владимирович. – Но р-разве ты не понял? Он как можно скор-рее стар-рался об этом забыть, желая вычер-ркнуть кр-рестьянское пр-рошлое и из собственной памяти, и из ума своих потомков.
– Но это же глупо! – недоумевал Антошка. – Я вот ни за что не хочу забыть нашу деревню, маму с папой, бабушку. Пусть и нет моих родных уже на свете, а я их продолжаю любить и помнить. Он, наверное, все-таки ненормальный, этот Дормидонт Ильич, да?
Я грустно сказала:
– Был нормальным, пока не связался с чудовищами. Сейчас отец Афанасия – жаба, а не человек. Скоро к нему назад и змея с ящерицей прилезут, будут помогать Жадности губить несчастного сквалыгу. Что же дальше было, Кирилл Владимирович?
– Семья Ярославских, заполучив земли и работников, быстро богатела. Тимофей Никитич был произведен в дьяки Помещичьего приказа, и это событие еще увеличило его доходы. Но дворянину все было мало! Однажды вечером в начале весны, перед Масленицей, Дормидонт Ильич зашел в гости к Ярославским. Приласкал внука, подарил ему гостинец – большой пряник. Только начал степенную беседу с дочерью, как стукнула дверь в сенях: вернулся со службы Тимофей Никитич. Егорушка побежал встречать отца, крича: «Гляди, тятенька, что мне дедушка принес! Пряник сладкий, с корицей!» Войдя в горницу за руку с сыном и поздоровавшись с тестем, дьяк почему-то потер руки и усмехнулся. Хозяйка пригласила домашних поснедать чем Бог послал. После ужина, отведав душистых наливок, приготовленных Парашей, купец пришел в прекрасное настроение. Тимофей Никитич, подмигнув тестю, шепнул ему, что для дорогого гостя припасено у него в особой горенке заморское вино. И имеет оно столь отменный вкус, что другого такого не сыскать и во всей Москве! Так не пожелает ли сейчас Дормидонт Ильич испробовать редкостной мальвазии? Торговец согласился. Вино было откупорено и выпито, а купец вышел из особой горенки, еле держась на ногах и растроганно благодаря зятя за угощение. Стал прощаться с родственниками. Дворянин вместе с женой и сыном проводил тестя в сени, почтительно подал ему зипун и шапку, поклонился, открыл перед купцом входную дверь, вывел на крыльцо. Дормидонт Ильич, напевая, отправился восвояси. Когда дьяк вернулся в сени, супруга встретила его испытующим взглядом. Тимофей Никитич ухмыльнулся:
– Не изволь волноваться, Прасковьюшка. Дело слажено!
На следующий день купец проснулся поздно. В голове у него сильно шумело, руки и ноги дрожали. Кликнул горничной, чтобы принесла воды. Та почему-то не явилась. Ворча на нерадивую прислугу, Дормидонт Ильич встал с постели и хотел идти в поварню за квасом: его томил жар, очень хотелось пить. Вдруг торговец услышал шум многих голосов, доносящийся с лестницы, ведущей в его покои. «Уж не воры ли забрались в дом? – подумал Дормидонт Ильич. – Надо бежать, прятаться!» Но купец не мог даже двинуться с места: на него от испуга напал столбняк. Дверь в спальню открылась от сильного толчка, и в нее ввалились люди. Впереди всех выступал Тимофей Никитич. Оглядев изумленного тестя, дворянин заявил:
– Быстрее собирайся, Дормидонт Ильич, и – вон из дома! Он теперь Прасковьюшкин. Да смотри, в лавки не вздумай соваться – они со вчерашнего дня тоже твоей дочери принадлежат.
В глазах у потрясенного купца потемнело, в ушах зазвенело. Очнувшись, Дормидонт Ильич ощутил себя сидяшим на верху крыльца, уже одетым в какие-то отрепья, обутым в старые валенки. За плечами у него была пустая котомка, в руке – посох. Ловко успел распорядиться проклятый дьяк! Сам дворянин стоял на первой степеньке и тряс перед лицом тестя какими-то бумагами.
– Вот, вот сюда смотри, охлупень! – брызгал слюной Тимофей Никитич. – Ты вечером собственноручно подписал отказные на дом со всем имуществом, а также на свои торговые заведения в пользу дочери. Сделал ты это – слушай, я читаю! – из любезных чувств к Прасковье Дормидонтовне, поскольку она была к тебе добра и почтительна. Эй, молодцы, помогите бывшему купцу встать и уйти со двора!
Справа и слева подскочили два дюжих парня, подхватили Дормидонта Ильича под руки, поволокли к воротам. Распахнув их, со смехом вытолкали вон. Шатаясь, ничего не видя перед собой, несчастный побрел по заснеженной улице. Прохожие, встретив его, торопливо крестились и совали в руку Дормидонту Ильичу кто что мог: монетку, кусок пирога, хлебец. Дурные вести разносятся быстро: замоскворецкие жители уже знали, что произошло с их соседом, недавно всеми уважаемым купцом, а с нынешнего утра – нищим бродягой Дормидошкой.
– Как же так?! – крикнул Антон. – Параша ограбила родного отца? И ей было его не жалко?!
– Ха! – жестко сказала Ковалева. – А он ее жалел? Без мамы девочку оставил, в рванье водил, экономить заставлял, работой мучил, с Фролкой разлучил…
– Замуж выдал за противного толстого типа, – закончила я.
– И все равно! – упорствовал Акимов. – Отец ей жизнь дал, воспитал. В конце концов, любил ее когда-то, пока в жабу не перекинулся.
– Не зря эта Параша мне с самого начала дурой показалась, – заявил Иноземцев. – Глупая, писклявая – терпеть не могу таких! И что, Кирилл Владимирович, Дормидонт стал нищим?
– У него не было другого выбора, Александр. Вероломные Ярославские лишили его нажитого имущества. Дормидонт Ильич начал бродить по Москве, прося милостыню. Проходя в своих скитаниях мимо дома родственников, он не мог заставить себя отвернуться от знакомых ворот. Неизменно стучал в них. Ждал, пока Параша отодвинет засовы и выглянет на улицу. Протягивал дочери руку за подаянием и слышал в ответ презрительное: «Нечего тут христарадничать, старый побирушка. Ступай себе дальше. Бог подаст!» Створки с лязгом захлопывались. Иногда за ними звенел голос Егорушки: «Мамонька, это опять наш дедушка приходил? А почему ты ему ничего не дала? У меня вот алтын есть. Позволь мне дедуню догнать и подать ему милостыньку. Позволь, пожалуйста!» Следовал сердитый окрик Параши, звучный шлепок. Внук с ревом убегал в дом. За ним, ругаясь сквозь зубы, уходила Прасковья Дормидонтовна. Старик утирал слезы, перекидывал через плечо котомку и брел дальше, постукивая посохом. Обычно от дома Ярославских он направлялся к посадской церкви. Там его знали, жалели и, как правило, щедро подавали бывшему соседу. Китайгородские жители дружно осуждали Парашу и за разорение отца, и за бесчеловечное отношение к нему. Правда, вслух обитатели посада о дьячихе высказываться опасались: все знали, как скоры на расправу с неугодными супруги Ярославские. По Китайгороду то и дело ходили сплетни о новых и новых бесчинствах Прасковьи и Тимофея по отношению к соседям: у одного, например, со двора увели кровного жеребца, у другого – сняли с окон серебряные решетки. У третьего обвинили по доносу в колдовстве жену. Посадские шептались, что истинная причина доноса была смехотворна: на улице женщина недостаточно низко поклонилась гордой дьячихе Ярославской – вот и поплатилась, бедная, за свое легкомыслие пытками и смертью.
– А Афанасий? – недоуменно спросила я. – Хоть он и жил далеко от Москвы, и занят был по службе, но не мог же совсем не знать, что творит Параша? Почему не призвал сестру к ответу за ее подлые дела, не позвал к себе жить отца?!
– Молодой человек действительно не хотел знаться с родней. Оскорбленный пренебрежительным отношением к себе сначала отца, потом – вышедшей за дворянина Параши, Афанасий почти не появлялся у них. Когда же, во время очередного посещения сестриной семьи, Тимофей Никитич в глаза назвал его «черной костью» и «потешным пушкарем», не стерпел обиды, нагрубил дворянину, рассорился с Парашей и больше не бывал в Москве. У него и в Преображенском дел хватало! Любимая жена, малютка-сын, хозяйство – все это требовало внимания, заботы, трудов. Талантливый бомбардир был на хорошем счету у государя, любил его и искренне уважал. Поэтому молодой человек служил Петру Алексеевичу не жалея сил, а о чванливых родственниках старался вообще не вспоминать. Об отвратительном поступке Параши по отношению к отцу, о его разорении и нищенстве Афанасий узнал случайно. Недобрую весть ему принесли преображенские знакомые, ездившие в столицу на торг и встретившие там Дормидонта Ильича. Старик, по их словам, побирался, ходя между рыночными рядами с протянутой рукой. Был невообразимо худ, грязен и оборван. Узнав подошедших к нему односельчан, заплакал и рассказал, как обманули его дочь с зятем, как голодно и бесприютно ему теперь живется, как хочет он увидеть и обнять своих внучат. Но к Егорушке его не пускает злобная Параша. А к Афанасьеву сынку он теперь и не дойдет. Ослаб совсем от недоедания и холода, ноги уже плохо носят, а до Преображенского не одну версту прошагать надо. Правда, когда старые знакомые, проникнувшись горем Дормидонта Ильича, предложили довезти его на своей телеге до родного села – они уже собирались домой – бывший односельчанин почему-то покраснел и отказался ехать с ними. Торопливо попрощался, махнул рукой и исчез в толпе.
– Ну да, – недобро усмехнулась Светка, – гордость его заела. Как же так: уехал купцом, а вернется нищим? Вот и не решился Дормидонт на глаза старым знакомым показаться. А ведь мог бы помириться с сыном и Марией, обнять внука, остаться жить с ними в любви и радости. Я, конечно, и раньше знала, что он глуп как пробка – но чтобы до такой степени…
– А я думаю, – дрожащим голосом протянул Антошка, – что дело вовсе не в его гордости. Просто Дормидонту было стыдно перед Афанасием и его семьей. Вспомните! Глава семейства, как только его жаба проглотила, сына вообще перестал за человека считать, а только использовал его. Ну, если надо было, например, получить разрешение от царя на переход в купеческое звание. А когда все потерял и стал побираться – ты пойми, Свет! – человек ведь намучился и многое, наверное, понял. В том числе и то, как он виноват перед своей семьей. Кирилл Владимирович, я прав?
– Верно, Антон. Дормидонт Ильич душевно страдал, перебирая в памяти прошлое: и эту страшную ночь, которая уже на исходе, и все свои последующие мысли, желания, поступки. Жгучий стыд терзал его не переставая. Сам живя подаянием, бывший купец не мог пройти мимо ни одной искалеченной женщины, стоящей на паперти – в каждой из несчастных нищенок Дормидонту Ильичу виделась насмерть забитая им Аграфена Михайловна. Он отдавал страннице все, что насобирал за день, – и брел дальше с пустой сумой. В каждой кричащей от боли девочке-прислуге, которую колотила на улице разгневанная хозяйка, бывший жестокосердец отмечал черты маленькой Параши. Вот она стоит перед его глазами, в испуге стиснув руки и лепеча: «Я не виновата, батюшка, что коршун сегодня утром двух цыплят со двора унес и убытка тебе наделал! Корову я тогда доила, а из коровника не видно, что снаружи делается. Не наказывай меня, молю!» А Дормидонт в бешенстве хватает плетку и наотмашь хлещет дочку! А его добрый, смелый, честный сын? Несправедлив и зол был новоиспеченный конюх к Афанасию, заставляя парня в ту памятную ночь согласиться на ложь ради получения каких-то жалких денег! А вот теперь и богатство уплыло, и нет рядом никого из родных и любимых. Почему он стал жадным извергом? Зачем завидовал богачам, отравляя себе радость жизни? Сидя ночью на продуваемой ветром церковной паперти, Дормидонт Ильич плакал, рвал на себе волосы, мысленно просил прощения у близких. Бродяга страстно молился Богу о царствии небесном для своей безвременно умершей супруги – больше нищий стапик ничего уже не мог для нее сделать. Вспоминал дорогие сердцу лица Афони и Параши, их веселый смех, их младенческие проказы. Истаивал от любви к детям, понимая: прошлого не вернуть. Счастье оставило их семью, и виноват в этом он один. Зачем Дормидонт Ильич поддался Жадности, Жестокости и Зависти? Будь чудовища навеки прокляты за то, что обуяли его! Пусть оставят покинутого близкими бедняка. Пусть низринутся назад в преисподнюю, откуда поднялись, чтобы изломать его судьбу!
И ничего удивительного нет, друзья мои, в том, что подлые сестры действительно оставили Дормидонта Ильича. Первой отделилась от нищеброда жаба. Ну, представьте себе, как ей было вынести то, что бывший купец оставлял себе из набранной за день милостыни лишь один – самый сухой и заплесневелый – кусок хлеба, а остальное раздавал товарищам по несчастью? Что и говорить, это было возмутительно! Жадность, выйдя из тела бродяги, на прощанье обдала Дормидонта Ильича гнусным блеском своих «прожекторов», квакнула и бросилась в реку, протекавшую под стенами церкви. Странник, сам не понимая почему, радостно вздохнул и перекрестился.
Скоро настал черед красной ящерицы. Гадина, привыкшая всюду таскаться за стариком и иметь каждый день гарантированный обед, глодая его сердце, была просто-таки скандализована! Через два дня после освобождения от жабы бывший купец ночевал в толпе других нищих на каменном крыльце Собора Спаса Нерукотворного в Кремле. Стояла поздняя осень. К утру сильно похолодало, выпал снег. Маленький сирота, по прозвищу Мишутка Колченогий, – левая нога у него была скрючена от рождения – проснулся раньше всех. Он чувствовал, что страшно мерзнет. Особенно мучительно застыла у мальчонки голова: за неделю перед этим он потерял шапку, протискиваясь в чужой двор через собачий лаз. Дело в том, что к нему тогда привязались уличные забияки – дергали за одежду, щелкали по лбу, пытались отнять суму. Сирота изловчился и скрылся от них через дыру в заборе, но его малахай остался на улице! Потом, выбравшись огородом из этого двора, парнишка кружным путем вернулся на прежнее место в надежде подобрать шапку. Но ее там уже не было! Наверное, озорники унесли его жалкое имущество в отместку за то, что жертва ускользнула от них и забава не удалась. И что мальчику теперь было делать, пропадать? Плача, Мишутка принялся растирать красные уши и онемевший на морозе затылок. Эти меры помогли мало, и малыш, подняв вверх дырявый армяк, натянул его на голову. Сразу обожгло стужей ноги. Мишутка, пытаясь согреть их, начал скакать по широким ступеням. Вдруг он увидел, что в самом низу лестницы, примостивщись головой на котомку, спит какой-то неизвестный нищий с седой бородой. А между сумой и ухом старика проложен – вы представляете? – добротный войлочный колпак. Наверное, странник уместил его под голову для мягкости, вместо подушки. Сам старик, похоже, не мерз, хотя на его волосах лежал слой снега. Да оно и понятно: вон какая шапка густых кудрей была у неведомого счастливца! С такой и мороз не страшен. А ему, Мишутке, как быть?! Ведь зима пришла, а покрыться нечем, хоть умри. Мальчик оглянулся: не смотрит ли кто? Все было спокойно: нищая братия спала. Не в силах больше терпеть пытку холодом, парнишка выдернул из-под старика колпак, нахлобучил его на голову. Отчаянно ковыляя, пустился бежать. Седобородый вскочил, хлопая глазами. Заметил улепетывающего в его шапке мальчишку, помчался вдогонку. Легко настиг хромого, схватил за плечи, повернул лицом к себе. Жестокость, вставшая за его спиной в полный рост, плотоядно оскалилась: вот сейчас Дормидонт Ильич в ярости исхлещет вора до полусмерти – а она всласть полакомится сердцем злодея! Ведь по законам московских нищих красть у своих считалось самым беззаконным проступком – за это иногда и убивали!
– Дяденька, – прошептал Мишутка побелевшими губами, – прости меня, пожалей сироту. Не со зла я твой колпак утащил. Больно холодно нынче, не выдержал я без шапки-то! Помилуй, не калечь – я и так вон на одной ноге скачу, а жить надо.
Бывший купец отвел руку назад – алая ящерица поспешно устроилась впереди него, чтобы не пропустить начало трапезы и сразу же, не откладывая, начать завтракать. Но что это?! Дормидонт Ильич поправил свой колпак на голове воришки, натянул его поглубже сироте на уши. Улыбнулся в бороду:
– Не бойся, малец, не трону. Этот шлык подарила мне вчера одна сердобольная боярыня. А мне он, ей-ей, ни к чему! Я по крестьянскому обыкновению и в трескучие морозы не всегда шолом надевал, оттого что Господь меня, как видишь, густыми власами одарил. Так что носи колпак, не мерзни! На вот тебе от меня, птенец малый. Поснедай во здравие по раннему часу.
Жестокость разинула рот, в изумлении наблюдая, как нищий развязал котомку, достал оттуда кулебяку и подал мальчику. Тот взял, шмыгнув носом. Покосился на старика, жадно прикусил пирог, пробормотал с полным ртом:
– Спасибо, дядя! – попятился от Дормидонта Ильича и засеменил от него прочь, придерживая на голове шапку.
Видно, боялся Мишутка, что седобородый вдруг раздумает и отберет колпак – такой теплый и совершенно новый! – назад. Но разочарованная рептилия уже знала: нет, не отберет! Мало того: впадать в ярость, жестокосердствовать, увечить людей бывший купец тоже больше никогда не будет. Безобразие! Ящерица щелкнула зубами, поднялась на огнях в воздух и улетела. Не могу выразить, друзья мои, как легко стало на душе у Дормидонта Ильича – хоть и опять неясно отчего! Но разве это так важно? Главное, что несчастный хромоножка не будет теперь страдать от стыни.
Странник улыбнулся и широко перекрестился на четыре стороны. По правде говоря, бывший купец чуть-чуть лукавил, уверяя мальчика в своей способности перебиваться зимой вовсе без шапки. Но как иначе было успокоить перепуганного парнишку? Как убедить его принять подарок? Сильны холода на Руси великой, тут и говорить нечего! На Юрьев день, скажем, а тем более на Крещение – ух, и пробирает стужей! В это время никак, конечно, православным одними лишь кудрями от морозов не спастись. Да и бесчестно мужчине появляться на людях с непокрытой головой: без колпаков ходят по Москве только рабы-челядины и холопы. Был недавно у нищего Дормидошки дырявый шлык – только вырвала его зубами из рук и утащила неведомо куда бродячая собака. Стоял он, вишь, на паперти, держа шапку перед собой, чтобы добрые христиане опускали туда подаяние. И, как на грех, какая-то старуха сунула в шлык вареную курячью ногу! Понятно, что голодная псинка не утерпела, уволокла мясцо. Да и ладно, не жалко. Собака, чай, тоже Божья тварь – и она есть хочет. А Дормидонт Ильич себе, Бог даст, что-нибудь на бедность раздобудет! Может, еще какая боярыня смилуется над ним и подаст убогому старую валенку – ему и достанет. Небось не дворянин!
А еще через три дня после случая с Мишуткой Дормидонт Ильич кусочничал на Красной площади, бродя между торговыми рядами. Подавали ему хорошо: хлеба и денежек набралось у нищего с утра полкотомки. А один мелкий приказной, приобретя себе новый шлык, старый не бросил в грязь – протянул Дормидонту Ильичу! Сказал: «Владей, дядя! Сему шолому еще долго сносу не будет: я его всего-то три года назад купил. Еще и не штопал ни разу. Да, вишь, жениться теперь собрался. Знамо дело, в потертом-то шлыке мне под венец идти не с руки. Тебе же, странник, впору будет сей своевременный прибыток – так ведь?» Засмеялся, заломил на затылке новую валенку, махнул нищему на прощанье и пошагал себе прочь. Дормидонт Ильич низко поклонился вслед добродетелю. С радостью натянул подарок на занемевшие от холода уши – после третьеводнешнего зазимка оттепель почему-то никак не наступала, хотя морозам-то приходить было совсем рано!
Очень удачно шли нынче дела у бывшего купца. Еще полдень не наступил, а у него в суме уже сухарей, саек, грошиков, полушек навалом собралось. А теперь и голова в тепле, слава Господу. Дормидонт Ильич весело притопнул ногой. Взгляд его обратился в конец шапочного ряда, на котором он стоял. Оттуда двигалась небольшая толпа. В середине ватаги бежал, размахивая руками и крича, какой-то полный мужчина. Вокруг него плясали, свистя в дудки, скоморохи, вопили и ходили колесом уличные мальчишки. Орава приближалась. Поднялся сильный шум. Задыхающийся толстяк оказался в нескольких метрах поодаль, и нищий с удивлением узнал в нем своего знакомого, бывшего соседа по Суконному ряду. Это был торговец иноземными тканями Кузьма Агапыч. Дормидонт Ильич всегда завидовал его щегольству и ловкости. Вот, например, было известно, что носить горлатные шапки имеют право только люди боярского звания – остальным православным такой убор, дескать, по чину не полагается. Будь ты хоть разбогатевший думный дворянин, хоть московский выборный, или окольничий с тугой мошной, или даже важный купец из гостевого разряда – меховую трубу в локоть высотой иметь не смей! Подобные шапки могут воздевать на головы лишь бояре, князья или их советники. А Кузьма Агапыч взял да и заказал этакую красу знакомому скорняку! И явился однажды утром в почетном уборе к себе в лавку! Вспомнить страшно, какой шум поднялся тогда в Суконном ряду! Нашлись у купца недоброжелатели, написали на него донос в Земский приказ. Явились оттуда ярыжки, забрали торговца, посадили в поруб. Наконец делом об оскорблении боярского достоинства занялись строгие судьи. И что же? Изворотливый суконщик доказал приказным, что ни в чем не виноват. Шапка, мол, у него вовсе не горлатная – сиречь сшита не из кожи «душки», шеи пушного зверя! Нет, руно на нее снято со спины животного. К тому же сделана она не из лисьих, куньих или соболиных шкурок – а именно они идут на изготовление уборов для высших сословий! «Трубу» Кузьмы Агапыча скорняк стачал всего-то навсего из обычного медвежьего меха. И верх у его шапчонки не бархатный, не парчовый, как это принято у бояр и князей, а просто-напросто – тьфу! – байковый. Так в чем же он посягнул на их родовую гордость? Послали за шапкой домой к купцу. Пресловутая «горлатница» Кузьмы Агапыча действительно оказалась медвежьей, овершенной шерстяной байкой. Судьи, дьяки и писцы почесали затылки и признали, что никакой вины за купцом не найдено. Суконщик был с миром отпущен из приказа. На следующее утро он прошествовал по Красной площади в свою лавку. На голове торговца красовалась высокая меховая шапка. Соседи приветствовали его радостными кликами: это надо же было так исхитриться молодцу, чтобы и чести не потерять, и въедливых приказных ублажить!
А вот теперь этот ухарь бежал по ряду, бия себя в грудь, и хрипло вопил:
– Что деется на белом свете, православные? Целую штуку голладского полотна умыкнули с прилавка! Мягчайшего, белого, как пух! Подлое ворье, жулики, тати! Оставили меня как есть без самолучшего товара, ввели честного человека в огромадный убыток! Эдак я скоро без куска хлеба останусь и без последних порток, а никому и дела нет! О-о-о!
Лоснящееся лицо купчины побагровело от натуги. Его зипун из тонкого английского сукна почему-то разошелся на животе. Видно было, что оторвались с мясом и потерялись где-то три из шести серебряных пуговиц. Дормидонт Ильич прикрыл глаза и снова вгляделся в подбегающую к нему ораву. Ему показалось, что впереди галдящей толпы мельтешит, переливаясь на морозном солнце, что-то прозрачное, желто-зеленое. Вот словно бы вода выплеснулась вдруг из болота и повисла в воздухе! В это время торговец поравнялся с нищим. Остановился. Сердито зыркнул на него из-под атласной, подбитой мехом мурмолки. Конечно, он не узнал в худом нищеброде бывшего товарища по торговому делу. А вот странник понял, что происходит! Он рассмотрел теперь, кто двигался впереди обокраденного Кузьмы Агапыча. Это была здоровенная жаба. Квакуха тоже сейчас остановилась вместе с суконщиком. Блестящие глазищи гадины вывернулись назад, на ее затылок, и сверлили торговца желтыми лучами. Вывалившееся из зипуна чрево купчины тоже светилось зеленью, опасно ходило туда-сюда. Внутри него носились, стукались друг о друга какие-то твердые кусочки. «Эге, – подумал нищий, – а жабочка-то мне оченно знакома. Теперича она, значит, к Кузьме Агапычу привязалась? Понятно! Оттого он из-за одной штуки полотна жуткий хай и поднял. Где уж там купчине без хлеба и порток остаться? Вон, лопается от сытости. Одежа не нем дорогая, красивая! А как человеку на разум положиться, коли Жадность беднягу заедает? Вот Агапыч, сердешный, и орет, будто белены объевшись!»
Мысли купца приняли тем временем другое направление. Недоверчиво косясь на нищего, Кузьма Агапыч возопил:
– Сколько всякой рвани живет на Москве, а люд столичный и терпи от нее кражи! Вот где, я хочу спросить, земские ярыги? Сколько следую по рядам в горе и смятении – ни одного не встретил! Кто защитит меня от лукавых воров, кто задержит татей? Пойду сам в Земский приказ, там знакомых дьяков много – все они допрашивали меня когда-то о горлатной шапке, чуть было не уходили безвинного страдальца. Так пускай теперь прикажут объезжим головам немедля учинить розыск преступников, а не то я на них челобитную в Дворцовый приказ, самому царю-батюшке подам! Поймать воров, в съезжую избу их, бить батогами, а-а-а!
Толстяк в бешенстве затопал ногами. Притихшие было дудари и мальчишки пришли в восторг:
– Ух ты, до чего сердитый купец! – Не зови ярыжек, борода, лучше сам сыщи татей, да пузом их и задави! – Нет, пусть он их лучше по башкам своей мурмолкой нахлопает – вон она у богача какая важная! – воры сразу и признаются, куда полотно спрятали. – Вон, вон, ребята, видите – ярыги едут на бочке с водой? – Значит, загорелось где-то, на пожар спешат! – Хватаем купца под локти, да и айда к ним, а то скроются в переулках. – Ура, пошли!
Озорная гурьба, таща с собой Кузьму Агапыча, повалила дальше по ряду. Впереди толпы бодро заскакала жаба. Она по-прежнему не отрывала круглых глаз от своей жертвы. «Скоро чрево у суконщика лопнет, – сочувственно подумал Дормидонт Ильич. – Что он тогда делать будет? Это ж позор на всю Москву. А вот не надо было распаляться гневом из-за штуки полотна! Зато у меня – ни кола ни двора, ни тканей, ни лавок. Живу свободно, покупателям не угождаю, не трясусь, не скуплюсь. Я, как птица небесная, по зернышку клюю, а сыт бываю. Еще и других кормлю, даже иногда и одеваю. Как жалок Кузьма Агапыч бедный! Не завидую я ему».
Тут же рядом с Дормидонтом Ильичом раздался звон: это уползала от странника железная змея. Зависть была сильно раздосадована: она надеялась еще долго питаться печенью бывшего купца, а получилась такая неприятность! Еще вчера у гадины был отличный обед: нищий с тайной печалью разглядывал аксамитовую ферязь на одном боярине – Дормидонту Ильичу давно, еще, с той памятной осенней ночи, хотелось иметь подобную. Змея же в это время грызла нищего, грызла, грызла! Было очень весело и вкусно – а вот теперь ее сытая жизнь закончилась. И Зависть твердо знала: навсегда.
Бывший купец вздохнул и опять, сам не понимая почему, перекрестился. Душа его, освобожденная от пороков, расправила наконец легкие крылья. С какой-то новой, почти забытой радостью смотрел Дормидонт Ильич на величавый Кремль, на расписные купола церквей под голубым небом, на толпы нарядных горожан, снующих по улицам. «Лепота какая! – восхитился нищий. – И простор земной, и ширь небесная, и терема, и храмы – все в одном дивно украшенном граде соединяется и глаз человеческий веселит. До чего же премудро устроил Господь, что каждый – каждый! – и богатый, и бедный, и даже басурманин из Кукуйской слободы может невозбранно на этакие чудеса любоваться и душой райски воспарять!»
В это время Афанасий упорно искал отца по всей Москве. Дело очень осложнялось тем, что бывать в столице бомбардиру удавалось только короткими наездами: служба у государя часто призывала молодого человека в Пресбург! Изредка, казалось, добрый сын нападал на след Дормидонта Ильича. Например, кто-нибудь из нищих сообщал Афанасию, что намедни видели бывшего купца выходящим из ворот городского острога. Седобородый весело подкидывал опустевшую суму и приговаривал: «Вот и узникам милостыньку подал! Вот и благо совершил я, негодный и грешный раб Божий Дормидонт! Их ведь, колодников, начальство вовсе не кормит. Хорошо, кому родные что-нибудь принесут. А если он, тать незадачливый, один как перст на свете живет? Вот тут я и пригожусь, хлебушком с голодным поделюсь. Я завтра опять сюда приду, как только достаточно милостыни наберу на пропитание сидельцам. Не возражаете, господа стражники?» Те вроде как не возражали, обещали нищему и завтра пустить его в тюрьму кормить узников. Так что иди, мол, Афанасий Дормидонтович, к острогу, что на Земляном валу, – скорее всего, твой батюшка сейчас там! «До чего милосердным стал тятенька с тех пор, как своего богатства лишился. Коли уговорю его вернуться домой, добрым дедом будет отец для Демидушки нашего», – улыбался в усы служилый и бежал в указанном направлении. У тюрьмы его с почетом – как же, государев приближенный, член недавно учрежденной бомбардирской роты! – встречала стража. Докладывала, что нынче Дормидонт Ильич у них уже побывал и едой заключенных прещедро оделил. Но пребывал, дескать, в остроге недолго. Быстро раздал милостыню и сказал, что идет теперь в одну богадельню – там, мол, живет одна очень жалкая старушка без обеих ног – ей их в молодости телегой отдавило. Так вот, есть у странника для этой страдалицы особый гостинец – кусок копченой рыбы, которую старушка очень любит. Как раз сегодня утром доброхотная боярыня сей балык нищему подала, а он для убогой и приберег. На вопрос, в какую именно богадельню отправился Дормидонт Ильич, стражники разводили руками: про то, мол, странник нам не сказывал. Афанасий вздыхал, ходил еще некоторое время по улицам, надеясь встретить отца, да так и уезжал ни с чем домой, в Преображенское.
– А Парашенька? – пытливо спросила Светка. – Она почему не помогала брату в поисках? Неужели так и не простила Дормидонту своих обид, хотела, чтобы он продолжал нищенствовать?
– Прасковья Дормидонтовна, к сожалению, вообще не вспоминала об отце – равно как и о брате. Как раз в это время Ярославские переехали из Москвы в свою вотчину: отец Тимофея Никитича стал сильно прихварывать и не в силах уже был по-прежнему – цепко и жестоко – управлять крепостными. От его немощности мог произойти большой урон в хозяйстве. Мужу Параши пришлось отказаться от весьма выгодной дьяческой должности, так как доход от округлившегося за последние годы имения был гораздо выше служебного, и терять его не следовало ни в коем случае!
Через полгода после воцарения в усадьбе молодых хозяев старик Ярославский скончался. А через три недели после его похорон Тимофея Никитича хватил удар из-за неумеренного употребления за ужином пирога с перченой свининой. Это кушанье показалось дворянину до того лакомым, что он никак не мог остановиться. Так и совал себе в рот кусок за куском, пока не захрипел и не затрясся, выкатив глаза. Тимофей Никитич попытался встать из-за стола – и не сумел, упал боком на лавку. Родные бросились к нему с вопросом, что случилось. Но помещик ничего не смог ответить жене и сыну: у него отнялся язык. С помощью слуг стали поднимать дворянина на ноги – оказалось, что конечности у него тоже больше не двигаются и Тимофей Никитич даже стоять не может, не то что идти. Дворянин был осторожно перенесен на лежанку, с которой больше не встал. Паралич превратил злого вотчинника в беспомощного инвалида. Управление усадьбой, землями и крепостными взяла на себя Параша. Очень скоро она стала самовластной и суровой помещицей. Жадность уже давно ела Прасковью Дормидонтовну, заставляя женщину учитывать и прибирать каждое зернышко, каждый грош, а также беспощадно грабить подчиненных ей крестьян. Ярославские богатели, их доходы росли как на дрожжах.
За этими событиями незаметно пролетели несколько лет. Параша, обремененная делами: уходом за больным мужем, воспитанием сына, нескончаемыми заботами по руководству обширным имением – не выезжала из дома. Для связей с внешним миром у нее были доверенные люди – тиуны и приказчики. Если требовалось, например, отвезти в Москву и продать зерно, или послать щедрый дар знакомому дьяку в Поместный приказ – чтобы он помогал Ярославским обходить некоторые государственные налоги, или купить у вотчинника-соседа несколько стогов сена, когда свое не уродилось, – помещица посылала в нужное место своих слуг. Те боялись Прасковьи Дормидонтовны до дрожи в коленях: уж очень крута и скора на расправу было молодая Ярославская! Поэтому наказы суровой хозяйки тиуны и приказчики выполняли тщательно и точно, без малейших отступлений в сторону. Дела помещицы, таким образом, разрешались быстро и счастливо. Ей не приходилось бросать без присмотра имение, пускаясь в путешествия. Но однажды тяжело заболел, простудившись, самый лучший тиун Прасковьи Дормидонтовны – Савелий. И, как на грех, надо было срочно продать в столице на торгу полтора десятка мешков подмокшей гречи – пока та не сгнила и не ввела владелицу имения в убыток. Остальные толковые слуги были в разъездах, и послать в Москву оказалось некого. Что было делать? Раздав дворовым строгие распоряжения по хозяйству, Параша отправилась в Первопрестольную сама. И что же? На торгу помещица, едва ее холопы выгрузили на землю мешки с крупой, носом к носу столкнулась со своей давней, хотя и прочно забытой приятельницей – Дашутой. Женщины, растрогавшись, обнялись. Конечно, Дарья, скромно одетая крестьянка, теперь жена деревенского шаповала, была просто ничто перед гордой дворянкой Прасковьей Дормидонтовной Ярославской! Но Параша, чуть подумав, решила быть великодушной к подруге детских лет. Пошли у них расспросы об односельчанах, ахи, вздохи. И наконец Дашута, пристально посмотрев в глаза Параше, спросила: «Скажи, а почему ты никогда не бываешь у Марии с Демидушкой, не помогаешь им? Ты ведь вон какая богатейка, а они скудно живут! Хозяина-то теперь у них в доме нет, а родители твоей невестки почти сразу после того известия друг за другом с горя умерли…» – «К-какого известия?» – побледнев, спросила помещица. «Ты разве не знаешь? – удивилась Дашута. – Брат твой родной, Афоня, погиб в походе. Под Азовом, что ли – кажись, так турецкая крепость называется, которую он вместе с государем Петром Алексеевичем воевать отправился. Да уж года четыре прошло, как его басурманы убили! А ты о том и не ведаешь? У нас-то в селе народ сильно удивляется, что ни ты, ни Дормидонт Ильич в Преображенское и носа не кажете. Словно бы не осталось у вас там родни вовсе!» Параша поджала губы и сухо распрощалась с бывшей подругой. Дашута пожала плечами и отошла к своему прилавку: она в тот день вместе со свекром продавала на ряду овес. Помещица, выгодно сбыв гречу, вернулась вечером домой мрачная. Пролила за ужином молоко, изругала слуг, дала в сердцах подзатыльник подвернувшемуся под руку озорнику Егорушке: тот вздумал играть с котенком, таская по полу на веревочке материну ситцевую косынку. Если так одежу трепать, ее не напасешься!
Утром, едва рассвело, помещица велела заложить возок и по холодку отправилась в Преображенское.
– У Параши совесть проснулась, и гадины от нее убежали? – обрадовалась Светка. – Она решила помочь Марии с Демидушкой?
– Если бы! – вздохнул Кирилл Владимирович. – Едва ступив на порог отцовского дома, дворянка заявила родственникам: «Живо, черносошники, собирайте свое дранье и уходите отсюда! Да чтоб не больше котомки каждый из вас отсюда унес, слышите? Раз Афоньки больше нет, я здесь теперь хозяйка. Эта изба с постройками и огород – мои». Мария всплеснула руками и крикнула: «Нет, мы не уйдем!» Демидушка заплакал, испугавшись злой тети, и спрятался под лавку. Помещица уперла руки в боки: «Вот, значит, как? Не хотите добром чужое отдать? Так я силой свое заберу! Где уж вам, голодранцам, спорить со мной, дворянкой? Эй, слуги!» В избу ворвались два дюжих молодца. Схватили Марию под локти. Вытащили из-под скамьи малыша. Хотели сразу волочь их к выходу. Прасковья Дормидонтовна милостиво усмехнулась: «Ладно уж. Дайте им еды в дорогу взять да хоть какую-нито рухлядь в сумы увязать. Скоро зима придет. Куда ж им, убогим, без теплой одежи в путь пускаться?» – «Я не хочу в путь! – сказал мальчик. – Я нынче обещал матушке помочь: поленницу во дворе сложить, курей накормить, крыльцо подмести. Как же мне уйти? Тогда получится, что я ее обманул, а это негоже!» – «Ишь ты, какой помощник! – разгневалась Параша. – От горшка два вершка, а уж за мать заступается, обманывать ее не хочет. Праведник сопливый, работник бесштанный! Последний раз говорю: собирайтесь быстро и – вон. Не то голыми, босыми, без всякого корма христарадничать пойдете! Я не шучу». Мария, глотая слезы, увязала в сумы необходимые вещи, уложила съестное – лишь бы хватило на два дня, пока они с Демидушкой не дойдут до Москвы! А там уж, Бог даст, встанут мать с сыном на паперть в людном месте и протянут руки за подаянием. В скорбном молчании женщина оделась, потеплее укутала малыша. Бесстыдно обездоленные Парашей наследники Афанасия вышли из дома и побрели по сырой дороге в Первопрестольную. Там они присоединились к нищей братии, начали кормиться именем Христовым. Подавали странникам хорошо: добрые христиане очень жалели красивую молодую женщину и шестилетнего мальчика, оставшихся, как видно, без кормильца.
– А Дормидонта они там случайно не встретили? – с надеждой спросила я. – Втроем-то им веселее было бы!
– Нет, Ирина, бывший купец в это время уже ушел из Москвы. Объяснил он свое решение товарищам так: «Хочу по белому свету постранствовать, на чудеса его посмотреть, пока ноги еще ходят. Слушал я недавно здесь, у кремлевской стены, старцев седых, благообразных, кои сами себя „бегунами“ называли. Они мне рассказали, что есть далеко на Севере прекрасная земля – Беловодье. Лежит она в глубине окияна-моря на семидесяти островах. Страна сия тепла и плодородна. Омывается она молочной рекой. Живут там люди честно, справедливо, без татьбы и воровства. Нет в том крае ни бояр, ни князей. Все равно работают и добродетелью каждодневно украшаются. А самое главное, умеют тамошние жители вовсе обходиться без денег – этого соблазна дьявольского. Иначе почему бы, как баяли „бегуны“, и злато, и серебро, и разноцветный бисер в Беловодье просто так, бросово, под ногами валяются? Хочу я, братцы, дойти до того земного рая, да посмотреть на него, да придумать: как бы законы беловодские к нам на Русь перенести?» – «Сказки это, – возражали Дормидонту Ильичу нищие, – нельзя им верить». – «Может, оно и так, – легко соглашался бывший купец. – А что в сказках плохого-то? Супруга моя покойная очень их любила, детям нашим тайком нашептывала, коли думала, что я не слышу. Редкой красоты, и чести, и добросердия была женщина! Вот коли найду я то Беловодие, будет мне что свет-Аграфенушке на том свете рассказать, когда предстану после бытия моего грешного перед Всевышним. На том и прощайте, братцы, не поминайте лихом!»
Выгнав из отцовского дома невестку с племянником, Параша быстро и выгодно продала его. Вырученные деньги сложила в сундук, на радость потирающей зеленые лапы Жадности. Почему-то женщина не смогла, как собиралась вначале, пустить эти средства на дальнейшее приумножение своего достатка. Серебряные рубли будто бы жгли Параше руки, она не могла удержать их в пальцах и с криком роняла на пол. Лучше уж было убрать денежки подальше, так получалось спокойнее!
Впрочем, дела в имении и без того шли с каждым годом все успешнее. Ярославцевы постепенно стали самыми богатыми вотчинниками в округе. Одна беда мучила помещицу: ее сын Егорушка явно сбивался с пути. Молодой барчук рано пристрастился к гульбе, вину и картам. Он не желал ничего слышать о севе и жатве, не помогал матери в заботах по огромному хозяйству, даже отца не навещал в его невольном заточении, говоря, что по доброте душевной не может выносить столь грустного зрелища. Но Прасковья Дормидонтовна знала: это неправда. На самом деле все проще и страшнее: Егорушка – жестокий себялюбец. Мать с отцом ему совершенно безразличны. Умрут они завтра – сын и не заметит, что лишился родителей. Лишь бы были деньги на попойки да игры в карты с приятелями! А забрать у приказчиков столь нужные ему рубли гулена может и сам, без родственной помощи. Прасковья Дормидонтовна не спала ночами. Днями плакала, умоляя Егорушку покинуть дурное общество, почтить лаской и заботой их с Тимофеем Никитичем, своих богоданных родителей, а также заняться наконец хозяйством – ведь он будущий наследник богатого, процветающего имения! На материнские увещевания отрок крайне раздражался и отвечал одно: что дома ему скучно, а с друзьями весело; что от вида оборванных крестьян, согнутых работой, на него нападает тоска; и что, наконец, пусть матушка вспомнит, как сама почитала дедушку, приходившего к ним в Москве в надежде получить кусок хлеба – она со злобной руганью гнала старика от ворот. На том разговоры Параши с сыном заканчивались – несмотря на ее рыдания и заламывания рук, Егорушка уходил к своим буйным озорникам-приятелям, из которых он был младше всех: мальчику едва исполнилось четырнадцать. Оставшись одна, помещица в горе металась по горницам, вопила, сетовала на судьбу. Прасковья Дормидонтовна не могла понять одного: именно их с мужем скупость, бессердечие, ничем не укротимая зависть к чужим успехам любого свойства и сделали из Егорушки самовлюбленного эгоиста, в которого он постепенно превратился. Множество жаб, змей и ящериц жило в доме Ярославских: у каждого из членов семьи имелся свой комплект гадин. Егорушку, правда сказать, в последнее время все чаще и чаще посещала Ложь – для юного отрока не знал удержу в обретении пороков. Показательно и то, что Тимофея Никитича, несмотря на его болезнь и бессилие, чудовища тоже не оставили. Они продолжали грызть дворянина! Вы понимаете, друзья, почему? Потому что, даже впав в паралич и немоту, Ярославский не мог думать ни о чем ином, кроме наживы и преступно беззаботных крепостных, которых следует каждый день за леность пороть на конюшне. И еще бывший дьяк изнывал от досады: вот, мол, у соседа-помещика год от года яровые почему-то родятся лучше, чем в его собственном хозяйстве! А у другого соседа коровы тучнее и молока дают больше! И, поверьте, Жадность, Жестокость и Зависть жили рядом с Тимофеем Никитичем припеваючи, не зная отказа в сытной пище!
– Ну, уж эти мрази своего не упустят, – усмехнулся Иноземцев. – О них и говорить неохота! Я хочу понять другое. Параша выставила из старого дома только Марию с Демидом – а ведь ее брата в это время уже несколько лет не было в живых. Получается, Дормидонт так больше и не появлялся в Преображенском, а бродяжничал по-прежнему. Почему? Афанасий же хотел позвать отца домой, приютить его у себя!
– Да он просто не успел отыскать старика, ушел с царем в поход против турок. А из него Афанасий не вернулся. Я правильно говорю, Кирилл Владимирович? – обратилась Ковалева к скворцу.
– Умница, Светлана! Ты точно вписала произошедшие события во временные рамки. Действительно, когда Афанасий узнал о бедственном положении Дормидонта Ильича и начал искать его по Москве, стояла зима 1695 года. Слишком часто, как я уже говорил, отлучаться со службы молодой бомбардир не мог, поэтому старания его оказались безуспешными. А в марте того же года русское войско выступило под Азов, где Афанасий и погиб. Так получилось. Не суждено было сыну встретиться с отцом, спасти его от голода и лишений.
– А дрянная Параша даже не вспоминала о Дормидонте, – в сердцах сказал Акимов. – Она только и знала, что копила деньги да о сыночке своем непутевом убивалась. Как это все плохо и несправедливо! И знаете, ребята, что мне обидно – ну ваще до опупения? Мы с вами зря старались. Я этой ночью из дома Зависть уволок и выкинул. Потом, как я понял, Афанасий свою семью от Жестокости избавил. Ну, а вы с Ложью боролись – самой страшной из тварей – и тоже ее победили, и под забором фофанку закопали! Одна Жадность в это время осталась без присмотра – и каков результат? Она через Дормидонта погубила все семейство! Заметьте, змея и ящерица тут же назад к нему вернулись. А к Егорушке-картежнику, алкашу малолетнему, уже Ложь примеряется. Скоро они, наверное, подружатся. Стрекоза вырастет, расправит крылья, распустит челюсти с ядом. И тогда семье Ярославских точняк придет конец! Как же так, Кирилл Владимирович? Почему у нас ничего не получилось?
Птица задумчиво качнула головой:
– Зло сильно и многолико, Антон. Ты уже большой мальчик и можешь понять: пороки невозможно победить раз и навсегда. Схваток со злом у тебя, мой юный друг, еще будет много! И поверь, это вовсе не повод унывать. Да, Ложь явилась вслед за сестрами в помещичий дом. Да, она быстро – через абсолютно бессовестного Егорушку! – забрала власть в этой семье…
– Простите, Кирилл Владимирович, что я вас перебиваю, – не выдержала я. – Но ты забыл, Антончик, что, кроме Ярославских, жил на свете и Афанасий – храбрый и честный человек. Парень, конечно, рано погиб, но после него вместе со своей красивой мамой остался сынок – Демидушка. Мне показалось, что для шестилетнего малыша он рассуждал, в общем, справедливо. Да и сам Дормидонт Ильич, обеднев, стал довольно симпатичным старичком – добрым и щедрым. Так что сестры не всесильны, понял? Всегда есть надежда от них избавиться, если этого по-настоящему захотеть. И вообще, знаете что? Мне сейчас вспомнились одни замечательные слова. Не могу удержаться, чтобы вам их не процитировать. Чудесный отрывок так и поет во мне! Пожалуйста, можно мне вам привести все изречение? Оно не очень длинное!
– Говори, Ирина, – кивнул скворец.
От волнения у меня пересохло в горле. Я вздохнула и начала:
– Слушайте. Это прямо про нас с вами сказано – тех, кто боролись с чудовищами и дальше будут бороться. Мы, ребята, никогда, подобно рыцарям, не бросим копий, не опустим мечей. Вот эти слова: «И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все так же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью».
В небесах серебряными колоколами грянул аккорд. Из-за темного горизонта вдруг стремительно вознеслась луна и встала, сияя, в самом зените. Звезды закружились вокруг нее искрящимся хороводом. Лучи далеких светил пронизали ночной воздух, зажгли его мириадами ярких огоньков. Мир восхищенно вздрогнул, омываемый потоком музыки, упавшей с небосклона. Невидимый оркестр пел, и звенел, и сыпал на нас хрустальные бусины чистейших звуков. А вот в мелодию влились сильные и звучные человеческие голоса. «Обнимитесь, миллионы! Слейтесь в радости одной!» – торжественно разнеслось повсюду. Мы вчетвером, засмеявшись от счастья, сомкнули головы вместе и заключили друг друга в объятия. Кирилл Владимирович, распластав крылья, приник к нам сверху. Невесть откуда взявшаяся Мурлышенька пролезла между ногами в середину круга, подняла вверх мордочку и тоже запела – вернее, замяукала, соединив свой голос с весело гремящим хором.
Наконец песня смолкла – а до того, поверьте, хотелось, чтобы она звучала и звучала! Голубой шар луны, прочертив небо, упал за горизонт. Звезды, разлетевшись из сверкающего круга, гасли одна за другой. Наша компания смущенно разошлась. Скворец взлетел на верхушку ивы. Кошка, урча, прижалась к Акимову. Иноземцев обратился к нам с Ковалевой:
– Девчонки, скажите, что это было? Я такого чуда еще не слышал. Особенно мне понравились слова: «Смерть служителям обмана, слава праведным делам!» Вы понимаете? Это значит, что…
– Что Нелживия сердечно приветствует вас, своих юных гостей! – провозгласил с дерева Кирилл Владимирович. – Что она в полной мере одобряет то, что вы делаете здесь, в Москве и Подмосковье 17 века. Что желает вам и дальше не трусить перед чудовищами, не отступать перед ними, не давать монстрихам ни одного шанса овладеть людьми! И просит постоянно помнить: из четырех дочерей Бездны и Хаоса самая страшная – Ложь. Поэтому нет славнее победы, чем победа над обманщицей! А слышали вы сейчас, ребята, знаменитую «Оду к радости». Ее создали для нас два гениальных немца. Слова написал Фридрих Шиллер, музыку – Людвиг ван Бетховен.
Свежий ветер, прилетев откуда-то издалека, остудил наши разгоряченные лица. Вокруг чуть посветлело. Густой туман окутывал осеннюю землю, кусты, клубился над болотной гладью.
– Ура, ребята! Наступает рассвет, – объявил Акимов.
– Наконец-то, – кивнул Иноземцев. – И это значит, что нам надо мухой лететь в Пресбург. Скорее возвращать на место пушку, спасать Афанасия! Чего мы стоим-то, спрашиватеся? Идемте, а то опоздаем!
– Можно подумать, ты знаешь, где находится Потешный городок, – сердито пожала плечами Светка. – И вообще, в таком тумане…
Но тут – как мы могли про них забыть! – из серой мглы выпорхнули наши проводницы. Мерцая серебряными крылышками, сделали круг над краем болота. Потом, держась невысоко над землей, бабочки полетели вправо вдоль берега. Сашка схватил нас с подружкой за руки и потащил в ту же сторону, крича:
– Быстро, не отстаем от бабачек, а то потеряем их в тумане! Антоха, двигай за нами и не забудь здесь свою кошку! Кирилл Владимирович, если Вы устали, садитесь мне на плечо – я Вас мигом до Пресбурга довезу!
Мы побежали за бабочками. Впрочем, они летели неторопливо и – что было очень здорово! – на уровне нащих глаз. Скворец, как мне показалось, с удовольствием принял предложение Иноземцева и ехал на его плече. Пончик сзади, хотя и пыхтел на все лады, шел довольно споро. Мурлышенька, не отставая от него, замыкала шествие. Сашка крутил головой, вглядываясь в окружающую местность. Видно, пытался сориентироваться. Потом спросил у птицы:
– Кирилл Владимирович, а почему они так медленно летят? Ведь не успеем мы в городок к восходу солнца, а тогда и не поможем Афанасию – самому крутому пацану из всех, что я в жизни встречал!
– Не волнуйся, Александр, – каркнул скворец. – Осенние рассветы долги. Спешить особо незачем. Проводницы Нелживии хорошо знают свое дело, так что в Пресбург мы прибудем вовремя. И еще, я точно знаю, у Антона накопилась целая масса вопросов, которые мальчик хочет мне задать. Времени вполне достаточно, чтобы я мог на них ответить. Итак, юноша, я Вас внимательно слушаю.
Акимов зачастил:
– Скажите, Кирилл Владимирович, почему Вы нам обо всех людях семьи Дормидонта подробно рассказали, а о Мурлышеньке даже не вспомнили? С ней-то, бедной, что будет? Хозяин у кошечки теперь – жадюга, он ее голодом заморит!
Скворец оглянулся на пончика и успокоительно прожурчал:
– Не заморит, – это я могу сказать тебе точно, дорогой Антон.
– Почему Вы так уверены в его доброте, Кирилл Владимирович? – не отставал от птицы Акимов. – Если Дормидонт стал скупой жабой, он и Мурлышеньку не пощадит. Небось теперь даже кусочка хлеба для нее пожалеет, не то что курятины. Это же ясно как белый день!
Скворец расхохотался:
– А ты сам еще не догадался, Антон, какое будущее ждет твою любимицу?
– Нет, – буркнул пончик. – И я не вижу ничего смешного в ужасном положении кошечки!
– Видишь ли, Антон, Мурлышенька в данный момент отнюдь не терпит бедствие. Она оставила своего старого хозяина, не сумев простить Дормидонту Ильичу того, что произошло. А именно: его заигрываний с чудовищами, упрямых поползновений в сторону Зависти, Жестокости и Лжи и, наконец, превращения селянина в омерзительую Жадность.
– И… как же киса теперь? – пролепетал мальчишка. – Кто о Мурлыне будет заботиться?
– Да ты, балда! – заявила Ковалева. – Не въехал, что ли, до сих пор? Она тебя, Антончик, выбрала своим новым хозяином – и точка.
– Вот здорово! – обрадовался Акимов. – Но почему? Я ведь Мурлышеньку не растил, не кормил, у себя в доме не привечал. И ваще! Вспомните, как она на змею кинулась, когда та Дормидонту угрожала!
– Ага, – подтвердила я. – Но когда ты, спасая и кошку, и главу семейства, победил Зависть, Дормидонт «чертенка» же и обвинил в нападении змеищи! А Мурлышенька, как видно, не терпит подлости, даже ненамеренной, – поэтому она отскочила от крестьянина и побежала за тобой, как собачонка. И вообще, ребята! Вам не кажется, что Мурлышенька Антона уже давным- давно полюбила – сразу, как он свалился в Дормидонтов двор с забора? Нас-то троих, вспомните, чуть не растерзала. А к Акимову тут же ласкаться стала.
– Я тоже Мурлышеньку полюбил, – воодушевился пончик. – Она ведь милая и добрая! Только одного не могу понять, постоянно думаю: чем я-то киске лучше вас показался? Мы же вместе явились сюда, в 17 век, из другого мира – мне кажется, кошечка это тут же поняла, при ее-то уме! Но меня она быстро приняла за друга, а вам только недавно доверять стала. Почему?!
– М-мау! – сердито отозвалась кошка из-за спины Акимова.
Мне показалось, она разочарована Антошкиной несообразительностью. Мы втроем тихонько переглянулись и пожали плечами: действительно, ну почему зверюшка оказала предпочтение именно пончику? Скворец повернулся на Сашкином плече, посмотрел на Акимова и прокаркал:
– Все очень просто, Антон. Мурлышенька и не могла отнестись к тебе по-другому: ведь кошка была очень предана своим старым хозяевам, а ты – их прямой потомок. Каждый из нас имеет свой, собственный запах, обусловленный определенным набором генов. У родственников, соответственно, запахи похожи. Как мы знаем, кошки одарены тонким обонянием. И Мурлышенька, принюхавшись к тебе, быстро поняла: любимый ею Дормидонт Ильич, а также Афоня и Параша – твои предки. А значит, у нее появился еще один хозяин, которого можно обожать, понимаешь?
– Ч-что Вы такое говорите, Кирилл Владимирович? – прошептал Акимов. – Я – потомок Дормидонта, этого жуткого дяхана?!
Пончик споткнулся и чуть не упал. Тяжело дыша, сел на землю. Мы, тоже потрясенные сообщением птицы, остановились и окружили мальчишку. Одна Мурлышенька, казалось, была довольна создавшимся положением: скользнув между нашими ногами, кошка влезла на колени хозяина и восторженно заурчала. «Ну вот, – как бы говорила она, – все и выяснилось. Теперь, надеюсь, вы не будете подшучивать над моей любовью к Антону. А то ишь, взяли моду – чуть что, смеяться, как дурачки непонятливые!» Мурлышенька обвела нас всех по очереди медовыми глазами и гордо выпрямилась на руках у Акимова. Знай, мол, наших!
– Ага, – пробормотала Светка, – потому-то Акимова и видят местные жители, что он здесь свой, родом из Подмосковья 17 века!
Кирилл Владимирович одобрительно кивнул:
– Правильно, Светлана. А вот ты, Антон, зря так растроился. Никто из нас не может похвастаться абсолютно положительными, порядочными, безгрешными предками. Откуда, по-твоему, во все времена брались разбойники, мошенники, пираты? Да они рождались и росли вместе со своими честными, добрыми братьями и сестрами! Неужели ты забыл: выбор, каким быть, только за самим человеком? Так что не переживай, пожалуйста! Поднимайся и идем дальше! Как-никак, мы спешим выручить из беды твоего замечательного предка.
Антошка вскочил на ноги. Мурлышенька, скатившись на землю, бодро встала рядом с хозяином. Порхавшие вокруг наших голов бабочки снова устремились вперед сквозь редеющий туман. Мы двинулись следом за красавицами. Акимов, шагавший вместе с кошкой сзади, все же не выдержал: прерывисто всхлипнул. «Бедный пончик, – посочувствовала я мальчишке. – Может быть, Кирилл Владимирович и прав: у каждого из нас остались в прошедших веках лихие, злобные, бесчестные прадеды. Но мы-то далеких предков не помним и не знаем, что они когда-то вытворяли! А вот Антону сейчас стыдно: ведь мы целую ночь наблюдали за гнусными выходками Дормидонта, его пращура. Да и то, что рассказал скворец о Параше, ее муже и сыне, тоже гадко было слышать – даже нам, посторонним людям! Как ни крути, это – частицы истории Антошкиного рода. Кошмар!»
Болото осталось позади. Мы шли по кочковатой, покрытой сухой растительностью равнине. Небо над нами еще посветлело, стало густо-зеленым. Впереди завиднелось что-то неясное, серое. Как интересно выглядит мир перед восходом солнца! Все вокруг: предметы, тени, дали – становится зыбким, убегающим, таинственным. Все будто ожидает радости явиться взору в полной красе и истинном своем свете. Непонятная дымка быстро приближалась. В рассветном сумраке возникли округлые силуэты деревьев. Это была березовая роща. До нас долетел мягкий шум ветвей. Проводницы, зеркально посверкивая крылышками, направились прямо туда, под купы белых стволов. Лепечущая листиками на ветру роща совершенно не походила на Потешную крепость – тогда зачем нам было заходить в нее? Но бабочки уже скрылись между березами – а терять их из виду было нельзя! Пожав плечами, мы ступили под тревожно шелестящую сень: ветер еще посвежел и усилился. Проводницы влетели в самую середину леска и опустились на большой куст шиповника, усыпанный ярко-красными ягодами. Поджидая нас, бабочки расправили крылья и энергично встряхивали ими – наверное, чтобы мы заметили их и не прошли мимо. Вот об этом красавицы беспокоились зря! Уж мы всю рощу перевернули бы, а их отыскали обязательно! – ведь рассвет разгорался с каждой минутой все ярче, а времени добраться до Пресбурга становилось, соответственно, меньше и меньше. Наша компания недоуменно окружила куст, на котором сидели проводницы: ну, зачем нужна эта остановка? Тут не медлить – тут, взяв ноги в руки, бежать надо! – а красавицам почему-то вздумалось устроиться на отдых. Один Антошка улыбался – причем с совершенно счастливым видом. Интересно, чему он радуется?
– Рядом с нашей деревней есть похожий колок, – сообщил пончик, внимательно оглядываясь. – Ну, просто один в один! Бывает же такое: будто я сейчас рядом с домом нахожусь, а не в 17 веке под Москвой. Вот и шиповник созрел, как у нас, – собирать пора. А вон, я вижу, под корнями – заячья нора! В нашем районе тоже зайцев много – так и шмыгают под ногами в колках. Мы всегда с ребятами в это время – в начале осени – за грибами ходили. Наверное, они и здесь есть. Точно, вон у березы выросли два обабка. А чуть подальше, видите – много кочек повылезло? Это грузди скоро на свет явятся. Рви – не хочу. Как красиво здесь, ребята, правда? Даже уходить не хочется!
Акимов раскинул руки в стороны и рассмеялся. Мы улыбнулись: вот и хорошо, что карапуз забыл свои недавние печали. Действительно, разве он виноват в ошибках предков? Антон тихонько вздохнул:
– Помните, я вам рассказывал про лесок, в который любила убегать Мурочка? В нем потом я ее и похоронил после пожара. Так вот, это тот самый колок, ребята, понимате? Все в нем мне знакомо до каждого дерева, потому что я часто приходил туда Мурку искать. Вон и старое дерево с дуплом: в нем я еду для кошечки оставлял, когда она ко мне с веток слезать не хотела и домой идти тоже. До того здесь кисе нравилось, сил нет! А тебе, Мурлышенька, нравится?
Кошка, облизываясь, торопливо подскочила к пончику. Вид у нее был довольный. Ковалева фыркнула:
– Ну, еще бы ей тут было плохо! Кошка только что, я видела, вон за тем бугорком поймала и съела мышь.
– Это правильно, – одобрил свою питомцу Антошку. – Она живая, ей пища требуется. Молодец, Мурлыня, с голоду ты не пропадешь! Погоди-ка. Так ты, может, и тоже сюда бегать обожаешь, как моя Мурочка нечастная?
Кошка утвердительно заурчала. Встав на задние лапы, передними потянулась к Акимову, просясь на руки.
– Ты совершенно прав, Антон, – ласково сказал пончику скворец. – Мурлышенька часто бывает в этой роще, где есть где вдоволь полазать и к тому же водится много вкусных мышей. Хочу еще добавить: у всех твоих предков, мой дорогой друг, были на редкость умные, энергичные и преданные хозяевам кошки. Умение хорошо понимать этих животных – ваша родовая черта. Давайте-ка, ребята, присядьте ненадолго прямо сюда, на опавшие листья, – видите, здесь мягко. К тому же Мурлышенька не успокоится, пока Антон не возьмет ее на руки и не погладит – посмотрите, как кошка тянется к мальчику!
Акимов со вздохом шлепнулся на землю – видно, пончик здорово устал от нашего перехода. Кошка тут же запрыгнула к Антону на колени и, нежно мурлыча, прижалась головой к его груди. Нам троим не оставалось ничего другого, как примоститься рядом с парочкой. Кирилл Владимирович устроился в центре образовавшегося круга. И правда, хотя листьев с берез нападало еще мало, сидеть на них было уютно. К тому здесь, в роще, было гораздо теплее, чем на равнине. Антошка, нервно облизнув губы, обратился к птице:
– Скажите, Кирилл Владимирович, а это была э-э-э.. – не шутка? Ну, насчет того, что любовь к кошкам досталась мне от Дормидонта Ильича?
– Именно так, Антон! А ему, в свою очередь, – от других, еще более далеких предков. Кстати, в доме Ярославских тоже были кошки – и им жилось отлично: сытно и привольно.
– Значит, Параша не до конца поддалась Жадности, – убежденно сказал Антон. – Кто заботится о кошках, тот не безнадежен.
Мурлышенька, на секунду отстранившись от хозяина, важно кивнула, соглашаясь с ним. И опять, зажмурившись, приникла к Антошкиному пиджаку, даже передними лапами пончика обхватила! Скворец пытливо посмотрел на Акимова и прокаркал:
– Скажи, Антон, ты вообще что-нибудь раньше знал о своих предках?
– Ну-у… – замялся мальчишка. – Кажется, они были деревенскими жителями. Работали на земле усердно: хлеб растить умели как надо, скот у них был справный, птица водилась в изобилии, от овощей погреба ломились. Об этом мне бабушка Настасья рассказывала. Еще она говорила, что после революции многих из прабабушек-прадедушек за эту самую домовитость и хозяйственность раскулачили, а имущество отобрали. Кого расстреляли, кого на Север сослали, где они почти все и сгинули. Наша семья – тоже из бывших сосланных в Сибирь… Так это получается, Кирилл Владимирович, что мои предки до революции в Подмосковье жили и крестьянствовали?!
– Ты весьма смышлен, мой юный друг, – одобрил пончика скворец. – Что еще тебе известно?
Мальчишка вздохнул:
– Да, в общем, больше ничего. Еще бабушка сердилась на дядю Колю: он первым в семье хлеборобскому делу изменил и в город переехал.
– Тогда слушай меня внимательно, – Кирилл Владимирович помолчал, собираясь с мыслями. – Ты сейчас узнаешь самое главное. Начиная с только что прошедшей осенней ночи 1685 года, когда Дормидонт Ильич подвергся поочередно нападению многих пороков, а одному из них поддался, жизнь вашего рода, Антон, в корне изменилась. Я думаю, ты уже понял: в конце 17 века семейство раскололось на две части. Одну из них составили бессердечные скопидомы Дормидонт Ильич и Параша, другую – добрые мечтатели, хранители чести рода – Аграфена Михайловна и Афанасий. И, представь себе, мой юный друг: это деление по убеждениям сохранилось в потомках Дормидонтова семейства и в последующие времена. Вспомни сыновей Афанасия и Параши – до чего они были разными! А ведь, казалось бы, мальчики приходились друг другу двоюродными братьями – значит, могли бы иметь общие позиции во взглядах на жизнь. Но ничего подобного! Демидушка рос добрым, трудолюбивым и честным, Егорушка – эгоистичным, ленивым и жестоким – им очень рано овладела алая ящерица. Так повелось и потом: из двоих детей в семье один вырастал порядочным человеком, а второй – бессовестным плутом, или скрягой, или завистником, или злыднем. А бывало, что в дитяте расцветали сразу несколько пороков!
– Так вот почему… – потрясенно прошептал Антошка. – Вот почему баба Настя часто говорила мне: «Будь, внучек, как твой отец. Не равняйся на Николашку, дядюшку богоданного! Не смотри на младшего моего сынка – что ловок, мол, да удачлив, да изворотлив, как уж болотный, – всегда сухим из воды выйдет! Правды в нем нет, да настоящей чести, да желания хоть малым чем-то делиться с другими. А это очень плохо, Антонюшка. Не знает Николаша главных радостей людских, потому что только для себя живет. Жалею я ребенка своего разнесчастного, а что сделаешь, коли он таким вот взял и возрос? Когда жив был еще твой дедушка Савелий Иваныч, строгий отец моим сынам, умел он младшенького удержать от жадности и вранья, наставить его на путь истинный. Да знаешь, внучек: уж пятнадцать лет минуло, как муж мой единственный в могилу лег. Вот Николай-то и распоясался! Удержу ему нет, хочет все деньги, какие на свете есть, себе в карман сложить. И в кого парень такой пошел, ума не приложу! Мы-то, его родители, оба люди честные, скупердяями никогда не слыли. Правда, была у меня когда-то родная сестра, Меланьей звали. Так девчонка до того сквалыжной и злой уродилась, что, когда ей лет примерно двенадцать исполнилось, стала у нас в школе кусочками хлеба торговать. А время было голодное, военное. Детей же Советское государство поддерживало: в школе ученики получали бесплатные завтраки. Так вот, Меланья обычно перетерпит, свой-то ломтик хлеба не съест, спрячет за пазуху. А потом, через два урока, когда ребятишки из ее класса опять оголодают – да и сколько сытости было в том завтраке? – достанет хлеб, нарежет ниткой на шесть, а то и на восемь частей. И предлагает – ты слышь, Антонюшка, своим же товарищам: „Хочешь, я тебе дам этот квадратик? Но завтра ты мне вдвое больше вернешь!“ А дети, внучек, тогда постоянно ну просто до обморока есть хотели! – а многие и падали от голода, иногда прямо на уроке. По себе помню, как голова у меня целыми днями кружилась от недоедания! И, конечно, не выдерживал ребенок этакого соблазна – рука у него сама тянулась к хлебцу, и проглатывало дитя тот „квадратик“-то в один миг. А на другой день – уговор, как известно, дороже денег! – отламывало оно Меланье уже прямоугольник, потому что обязалось отдать в два раза больше. Скоро у негодницы в должниках не только одноклассники, но и, почитай, все малыши ходили. Они-то, по юности лет, и вовсе не могли от „квадратиков“ отказаться, вот и выкладывали девчонке потом свои завтраки целиком. Когда про ее проделки учителя и родители узнали, такой шум поднялся! Уж и ругали Меланью, и стыдили, и из пионеров исключили. А с наглой спекулянтки – как с гуся вода! Знай усмехается себе да нос дерет, будто она умнее всех. Недолго, надо сказать, и прожила скареда на свете. Лет девятнадцать ей было, когда тянула моя сестра из реки плетеную „морду“ с рыбой. А „морда“-то возьми, да за корягу зацепись, да сбоку и порвись! Видит Меланья: через дырку в ловушке две маленькие рыбки назад в воду выскочили. Она остальной-то улов на берег швырнула да как закричит: „Врешь, мелочь, не уйдешь ты от меня! Ишь какие ушлые рыбешки, жить захотели! Не бывать этому, сварю я вас в ухе и съем!“ – и в реку за ними кинулась. А в этом месте недалеко от берега глубокий омут был: девушку в него тут же затянуло! Люди видят: не выныривает Меланья. Бросились спасать, да так и не достали ее из реки. Даже тело потом не всплыло. Точно по поговорке: в воду канула девушка. Жадность, вишь, ее заела, а также лютость непомерная! Вот, наверное, мой бедный Николаша неведомо каким образом в тетку свою и удался. Из водяной своей могилы протянула скупердяйка руку да сына моего за душу взяла. Вот и стал мой сынок непутевым. Вишь, все ему мало. В город подался деньгу заколачивать. А моего благословенья ему на это нет и не будет!» Значит, Кирилл Владимирович, моя бабушка права была? И Меланья, и дядя Коля – те самые «вторые» дети?!
– Это правда, Антон, – ласково ответил ему скворец. – Но надо принять во внимание еще один важный факт. Некогда весьма обширный, род ваш теперь почти иссяк. Остались от него лишь двое прямых потомков Дормидонта Ильича: ты и дядя Коля. Николай Савельевич бездетен. Понимаешь, что это значит?
Акимов растерянно пожал плечами.
– Ой, бестолковый!, – волнуясь, сказала ему Светка. – У твоего дяди, Антончик, не родились двое его детей, из которых один должен был вырасти честным и хорошим, а другой – сам знаешь каким! И получается…
– Только одно, – подхватила я. – Что ты для себя в жизни выберешь: добро или зло – то и будет дальше с вашей династией.
Пончик замотал головой:
– Капец! Да я же еще маленький – куда мне сейчас о детях думать?
– О них пока и не надо, – проскрипел Кирилл Владимирович. – Ты о себе размышляй. Выбирай по-взрослому, к какому берегу править: светлому или темному. Этого в данный момент будет вполне достаточно.
Акимов вздохнул и прижал к груди кошку. Та замурлыкала. Ковалева показала рукой вверх:
– Смотрите, восход уже близок! Небо поголубело, стало ясным. Не пора ли нам, Кирилл Владимирович, двигаться к Пресбургу?
– Пора, Светлана, – наклонила голову птица. – Смотрите, ребята: ваши проводницы снялись с куста и летят вон из рощи. Скорее за ними!
Мы опрометью бросились за бабочками. Скворец – впереди всех. Наверное, он показывал дорогу на тот случай, если мы все же потеряем из виду легкокрылых красавиц. Наконец березы расступились. Путь опять лежал по равнине – к реке, красновато блестевшей вдали. Туман уже рассеялся. Воздух был свеж и прозрачен, как стекло. Край неба за рекой начал алеть. Значит, солце вот-вот взойдет! Мы, не сговариваясь, прибавили шагу. Даже Мурлышенька, похоже, поняла важность момента и поскакала за нами со всех ног!
– Слушай, Антончик, – Светка на бегу повернула голову к Акимову, – а что ты тогда говорил про шаль своей бабушки? Ведь на самом-то деле – помнишь? – это был Страх. Я понимаю, почему ты тогда не испугался Жестокости: принял ее за тритона. Но живой платок! – согласись, это очень необычно! Все видели: он же чуть не задушил меня…
– И усмирил ящерюгу, – напомнил Иноземцев.
– Конечно, – торопливо согласилась Ковалева, – но все-таки это было страшно! А ты, Антон, совсем его не испугался и даже, помню, обрадовался. Звал Страх к себе, называл тепленьким. Почему ты принял его за шаль?
Акимов отмахнулся:
– Да просто! Я, как платок увидел, сразу подумал: он добрый. А значит, это – шаль моей бабушки Насти, которой она меня от волков спасла.
– От кого?! – мы втроем изумленно оглянулись на пончика.
– Ну, обыкновенное дело, – пожал плечами Акимов. – У нас в Муромцевском районе места таежные, глухие. Волки зимой, когда им голодно, запросто в деревни заходят, чтобы чем-нибудь поживиться. Могут и собаку загрызть, и овцу утащить. Вот как это случилось. Я еще маленький был, во втором классе учился. Был самый конец ноября, морозы трещали. Возвращаюсь однажды днем из школы. Родители, понятно, на работе. Дома одна бабушка Настя. Она мне и говорит: «Антошенька, скорее мой руки, садись за стол. Гляди, я тебе уже щей налила. Чайник вскипятила – дальше сам шевелись. Вот еще в блюде пирог брусничный. А я пойду свою вышивку ладить – что-то никак она у меня не получается». Ну, я скоренько пообедал и сел к телевизору мультики смотреть. Последний из них назывался «Медной горы хозяйка». Ох, как он мне понравился! Особенно здорово было, когда хозяйка Медной горы помогла Степану выйти из сырого забоя, а потом водила парня по подземным пещерам и показывала ему свои сокровища. Как там сверкало повсюду серебро и золото! Горный хрусталь прямо из пола подымался прозрачными глыбами. Красиво! А бабушка Настя в соседней комнате, слышу, вздыхает – да так тяжело! Я думаю: странно! Не похоже это было на нее: веселая и добрая была моя бабуля. А уж вышивать любила! Целые картины могла иголкой и ниткой сотворить. Ее работы и в райцентре на выставках висели, и в Омск их постоянно возили – чтобы городские тоже увидели прекрасные вышивки. До того бабушке нравилось то занятие! Она, когда за пяльцами сидела, всегда пела! – а тут почему-то расстраивалась. Как только мультфильм закончился, я сразу полетел к бабуле. Спрашиваю: «Что случилось?» – а сам уже вижу: она плачет. Совсем потихоньку, конечно, чтобы я не услышал из другой комнаты. Но я ведь, раз прибежал, то увидел! Бабушка молчит, на мой вопрос не отвечает – не хочет, ясное дело, внука огорчать. А я не отстаю, тереблю ее, чтобы сказала, почему горюет. Баба Настя слезы смахнула и показывает мне дрожащим пальцем на вышивку: «Гляди, Антонюшка. Узнаешь ли это место?» Я посмотрел и говорю: «Еще бы не узнать! Я там сто раз был, когда с папой летом в тайгу за глухарями ходил. Это лесное озерцо к северу от нашей деревни. Да, и берега у него такие же зеленые, все цветами поросшие. И сосны над ним точно так торжественно стоят, в воду глядятся. Вон, вижу, белочка на дереве сидит, озорно смотрит – их там и правда много! Ну ты, бабуля, мастер! По памяти, что ли, сумела летнюю красоту на свою картину перенести? У тебя же все как по-настоящему получилось, а ты плачешь. Почему?!» – «Потому, Антонюшка, – отвечает бабушка, – что у меня на озере-то рассвет наступает, а я его радости передать и не могу! Видишь, внучек: наверху-то картины теплое солнышко в розовых облаках над тайгой встает, а внизу от его лучей глубь воды искрами играет?» – «Вижу, – говорю, – это у тебя здоровски получилось!» – «И ничего не здоровски, – баба Настя снова заплакала, – потому как для выражения солнечного сияния нужны мне нитки золотые, а для передачи озерной прозрачности – серебряные. Их и немного тут надобно-то, а все ж без светлых точек не обойтись! Без них в моей работе жизни не будет, как я ни бейся. Но нитки эти, внучек, шибко дорогие. Не по карману они мне – да и родителям твоим тоже. Есть такие нитки у нас в магазине. А что толку? Не я одна давным-давно с грустью на них гляжу. Другие деревенские мастерицы тоже хотели бы их приобресть. Но стоят ниточки до того много! – не подступиться. Денег в семье немного. Сам знаешь, у меня пенсия крохотная. А у родителей твоих мне деньги на рукодельное баловство просить совестно. Значит, не бывать рассветной картине законченной. Жаль, а что поделаешь?» Махнула баба Настя рукой и вышла из комнаты. Я следом за ней выскочил: пора уж было уроки делать. И вот сижу я за столом, примеры решаю, а сам думаю: как бы мне бабушке помочь, добыть ей те нитки, из-за которых она плакала? Вдруг, сам не понял почему, встал у меня перед глазами мультик про горного мастера и хозяйку Медной горы. Я даже на стуле запрыгал от радости! Ведь эта хозяйка вон как помогала Степану малахит добывать! Приказчик со зла дал парню невыполнимое задание. Да еще поставили шахтера работать в самое сырое, бедное камнем место – а чернявая девушка устроила так, что он находил целые громадные глыбы малахита. Получается, что хозяйка Медной горы помогает людям дела! А моей бабушке золотые и серебряные нитки тоже ведь не для игрушек понадобились, а для завершения работы. Может, мне пойти к девушке, выполнить какое-нибудь ее поручение, а в уплату за работу попросить у хозяйки Медной горы металлических ниток? У нее ведь золота и серебра много, как и разных изделий из них. Вон какие украшения в малахитовой шкатулке подарила хозяйка Степану для его невесты Насти! Наверняка и нитки, нужные моей бабуле, у этой славной девушки есть. И не жадная она вроде: поди, не откажет мне в просьбе, если я ей хорошо послужу, как герои в сказках. Непонятно только, где мне эту хозяйку Медной горы искать?
– Да нигде бы ты ее не нашел! – не вытерпела я. – Мультик был снят по сказу Павла Бажова. А действие сказа происходит в Уральских горах, под Златоустом! Ты же, Антон, живешь в Сибири. И нет возле твоей деревни ни рудников, ни Медных гор…
– И вообще то, что ты видел, – фантастика, – пожала плечами Ковалева.
– Сейчас я это понимаю, – вздохнул пончик. – А тогда мне только восемь лет было, я в сказки верил – и в сказы тоже. Сижу в задней избе, пишу упражнение по русскому, а сам думаю: в мультфильме лето стояло, хозяйка Медной горы, когда со Степаном встретилась, в блестящем платье была. Интересно, а как она зимой из горы выходит? Холодно же! Есть ли у нее шуба там и шапка? Наверное, нет. Она же волшебница, а не обычная девушка – тускло смотрелась бы на ней магазинная одежда. Значит, надо мне ждать весны, когда хозяйке Медной горы не зазорно будет в шелковом наряде во всей своей красе к людям выйти. Тут я ее и встречу!
– А что никакой горы рядом и в помине нет – о такой «мелочи» ты, Антончик, не подумал, – хихикнула Светка.
– Ну да, – вздохнул пончик. – Мне до того захотелось бабушке помочь – голова, вы не поверите, горела как в огне! – что я этого тогда не сообразил. Начал, помню, стихотворение учить – и не могу, потому что меня новая мысль вдруг посетила! С чего я взял, думаю, что хозяйка вот так возьмет и выйдет ко мне? Степан-то в мультике был взрослый, красивый парень. Она хотела замуж за него выйти, вот и показалась мастеру в лесу. А я для нее кто? Малявка-второклашка, совершенно девушке неинтересный. И что мне в таком случае делать-то, когда весна придет? Да хоть забегайся пацан по лесам, эту волшебницу ему ни за что не встретить! Я даже заплакал с горя, хотя уже и тогда знал: большим мальчикам, тем более школьникам, реветь не положено. Но потом сдержался, слезы вытер и думаю: а ведь выход-то есть! В мультике у хозяйки Медной горы было много слуг-ящерок. Да и сама она умела в ящерицу обращаться – только с короной на голове, потому что она, ясное дело, их царица! А я знал такое место в колке за деревней, куда лесные ящерицы любили по весне сползаться. Как только солнышко припечет, они проснутся, из норок выйдут – и на свою любимую полянку! Там лежат несколько плоских камней – вот ящерки на них залезают и греются, подняв головки. Вот где надо искать их повелительницу! – должна же хозяйка Медной горы встречаться со слугами, чтобы отдавать им приказы. Правда, я что-то среди тех ящерок не видел ни одной с золотой короной. Ну, конечно! Это, думаю, наверняка особый, редкий вид. Не могла же хозяйка Медной горы в обычную ползушку обращаться, каких по нашим лесам полно бегает! Обязательно должно быть серьезное отличие царицы ящериц от ее подданных. Это и есть корона. И тут я себя по лбу радостно хлопнул: дело-то, может, гораздо проще, чем я думал? Наша учительница, Лидия Алексеевна, всегда говорила так: «Не ленитесь, дети! В трудных случаях жизни обращайтесь к науке. Она дает ответы на многие вопросы. Для кого, вы думаете, написаны словари, справочники и энциклопедии, которые стоят на полках в школьной библиотеке? Для вас! Приходите туда чаще, читайте, просвещайтесь!» Я прикинул: в школе еще не закончилась вторая смена. Значит, библиотека работает. Если быстро собраться и побежать туда, можно успеть сегодня взять в библиотеке энциклопедию про животных с цветными картинками, сесть в читальном зале – на дом такие дорогие книги не давали – и отыскать в ней нужную мне ящерицу с короной на голове. Узнать, как этот вид называется, и все-все прочитать про него: где живет, чем питается, куда обычно прячется от врагов. Тогда уж я непременно найду место жительства Хозяйки Медной горы – и не придется мне выглядывать ее среди многих ползушек на теплых камнях! Я окрестные леса все насквозь исходил вместе с папой Валерой – он меня с пяти лет с собой на охоту брал – и знал местность как свои пять пальцев. И, уж конечно, поняв привычки и образ жизни коронованной ящерки, понял бы, и где ее можно встретить! Ура науке! Я побежал в сени одеваться. А тут как раз бабушка со двора в дом заходит, охапку поленьев несет, чтобы в печь подбросить – холод-то стоял жуткий! Ну, она в избу с дровами, а я тороплюсь, ноги в валенки сую, шапку покрепче завязываю, чтобы по дороге в школу не поморозиться – у нас это зимой запросто случается. Оделся. Только дверь на себя потянул, а баба Настя уже назад в сени выскочила и спрашивает: «Куда это ты, Антонюшка, собрался бечь по холодку?» Я отвечаю, что, мол, в библиотеку, по срочному делу. Бабуля мне: «Нет, одного я тебя не отпущу. Вместе пойдем, а то уж дело-то к вечеру, да и морозно шибко. Как бы, внучек, беды какой с тобой не вышло!» Я, конечно, спорить не стал – некогда было. Да и обрадовался, по правде говоря, – до школы идти не близко, а с бабушкой-то всяко веселей. Она оделась по-быстрому, и побежали мы с ней в библиотеку энциклопедию читать…
– И что? – уважительно спросил пончика Сашка. – Ты всю ее прочитал?
– Ну, всю-то только пролистал, – вздохнул Акимов. – Ящерки в короне в ней не нашел. Попросил библиотекаршу достать мне с полок еще книги про животных, какие есть. Она мне три штуки выдала – толстые, тяжеленные, я еле-еле их себе на стол уволок. Библиотекарша моей бабушке подмигнула – они вместе сидели, чай из самовара пили, – и говорит: «Основательный внучок у Вас растет, Настасья Терентьевна. Смотрите, как ребенок зоологией увлекается. Наверное, большим ученым будет»,
– Конечно, будешь, Антоха, – подтвердил Иноземцев. – И не каким-нибудь «Черномором», а настоящим, серьезным биологом – это я уже понял.
Акимов грустно усмехнулся:
– Ну, может, это и сбудется – не знаю через сколько лет. А тогда я, ребята, сидел и чуть не плакал. Три книги, что дала мне библиотекарь, упорно просматривал – но больше для очистки совести. Просто я уже понял: не бывает ящериц с короной. Ну, кто им, диким животным, эту корону наденет? «Вот, – думаю, – напорол я сгоряча семь верст и все лесом. Разве может быть волшебница описана в энциклопедии? Давно известно, что наука и колдовство противоречат друг другу, а потому нигде не пересекаются. Понятно теперь, что не видать мне хозяйки Медной горы как своих ушей – ни в девичьем, ни в животном образе. И как я сразу не дотумкал: ведь, даже превратившись в ящерицу, хозяйка не растеряет свой человеческий ум и всегда успеет спрятаться от меня, уйти под землю – волшебнице это ничего не стоит, при ее-то могуществе! Это она мне нужна, а ей – нет, второклашка восьмилетний. И так мне, ребята, обидно стало! Значит, не встречусь я весной с хозяйкой Медной горы, не сослужу ей службу, не заработаю бабе Насте золотых и серебряных ниток? Чуть опять не реву с горя! Только потому и сдерживаюсь, что не хочу бабулю расстраивать. Она же сразу встревожится, начнет спрашивать, почему я плачу? И что я бабушке отвечу? Что решил ей помочь ниток добыть для завершения вышивания, а сам – бац! – и сдулся, и ничего из моей затеи не выходит. Баба Настя тогда уж вовсе опечалится – и про работу свою опять вспомнит, и меня жалеть начнет. Ну, я так, пару раз тихонько всхлипнул – не смог удержаться! – и сижу, дальше книги листаю. Библиотекарша с бабушкой ничего не заметили – они смеялись над каким-то давним деревенским случаем. А я чуть успокоился и внимательно вгляделся в картинки – как раз в последней книге дошел до раздела «Пресмыкающиеся». Смотрю, а на рисунках – больших, цветных – каких только змей и ящериц нет! Многие окрашены просто удивительно, и странная тайна в них сквозит, и древняя сила. А примерно за неделю до того дня учительница рассказывала нам на уроке, что современные пресмыкающиеся – родственники динозаврам. Тем самым, вымершим миллионы лет назад! Ну, досмотрел я рептилий. Начался раздел «Земноводные». И первым в нем шли саламандры – такие смешные и беззащитные! Разглядел я все их европейские виды, перевернул страницу и, честно, замер от радости. Передо мной был восточноамериканский тритон – красненький, маленький и прозрачный. Я даже забыл, где нахожусь, и как давай смеяться! – до того он мне понравился. Опомнился, когда услышал, что библиотекарша бабушке говорит: «Ах, Настасья Терентьевна, невозможно не умиляться, глядя на Вашего любознательного внучка». Я вздохнул – легко мне стало, хорошо! – захлопнул энциклопедию, сложил ее в кипу с остальными книгами и понес сдавать. Сказали мы с бабушкой библиотекарше «спасибо» и «до свидания», оделись, вышли на крыльцо. Баба Настя удивилась: «Ох, Антонюшка, как уже стемнело! Даже ступени плохо видно. Но ничего, дальше-то мы с тобой по снежку побежим, а от него светло – небось не заблудимся! Дай-ка мне руку, и идем скорей домой. Наверное, папа с мамой с работы пришли, беспокоятся, что нас в избе нет – да еще в такой мороз!» Сбежали мы с крыльца и припустили по улице. Стынь, и правда, стояла страшная, – даже деревья у соседей в палисадниках трещали от холода.
И вот осталось нам с бабушкой до дома пройти один небольшой переулочек. Свернули мы в него с дороги, а тут… В общем, сидят на снегу и смотрят на нас две большие собаки – а я их раньше у нас в деревне не видел. И, что странно, не рычат, не лают, а только водят по нам в темноте глазами – они у псов зеленые и светятся! Бабушка сжала покрепче мою руку и хотела тех собак сбоку обойти. А они вскочили на ноги и как прыгнут к нам! И дальше приближаются уже не торопясь, уверенно, будто так и надо. Баба Настя мне шепчет: «Волки это, Антонюшка. Но ты не бойся, беги к дому и кричи погромче. А я их задержу!» До меня только тогда, когда звери в двух шагах от нас остановились, дошло, что это и правда волки. Один огромный, матерый, с мохнатым загривком. Второй тощий, остромордый – наверное, молодой. Бабушка меня в сторону толкает, чтоб я убегал. А у меня и сил нет! Стою, замер, как столб, смотрю в глаза зверям и думаю: «Конец!» Вот оба волчары напряглись и будто бы чуть назад подались. Примерились прыгать: молодой – на меня, старый – на бабушку. Я прямо обмер: так жадно худой зверюга в глаза мне уставился. Видно, они нас с бабой Настей уже между собой поделили. Но тут моя бабуля крикнула: «Кыш отсюда, негодники!» Те вроде бы вздрогнули, подобрались и повернулись к ней. Бабушка свой платок с головы – долой! Выскочила вперед, развернула в руках шаль да и накинула ее волкам на морды. И, вы знаете, звери замерли! Ну, словно бы окаменели на старте: собрались напасть, но силы их вдруг оставили. Наверное, растерялись волчары: как же так? Только что видели добычу, и вдруг она из глаз пропала, и наступила кругом непонятная темнота. Меня страх отпустил, и я рванул к бабе Насте. Она чуть обняла меня, потом схватила за руку, и мы побежали к дому! Но далеко утечь не успели: волки опомнились, зарычали, и давай наметом за нами! Я, ребята, четко почувствовал, как молодой мне в затылок дохнул – но тут выстрел: ба-бах! Я от вспышки ослеп и в снег сел: ноги от испуга подкосились. Бабушка плачет, кричит, а я не могу встать – отяжелел, будто куль с картошкой. Тут меня кто-то берет под мышки, встряхивает и голосом папы Валеры говорит: «Поднимайся, сынок. Все кончилось: пугнул я волков, и они ушли. Умные звери: понимают, что только ружья им и следует бояться. Сразу, как я пальнул, волчары отскочили от вас и давай Бог ноги – только поземка им вслед завилась! Небось уже до колка добежали и сидят там под березой, отдыхиваются». Я кое-как встал, взял папу с бабушкой за руки и поковылял с ними к дому – ноги мне будто ватой кто набил. Подошли мы к воротам, стали их открывать – тут и мама Марина с другой стороны бежит, кричит: «Валера, ты почему с ружьем? Зачем стрелял?» Мама в тот вечер в сельсовете задержалась. Она секретарем у председателя работала, и надо было мамуле срочно разобраться с какими-то документами. Папа потом сказал: к лучшему, что так получилось! В смысле, что он один, придя домой, с ума сходил от беспокойства: куда мы с бабушкой исчезли? Уж отец и к горке ледяной в соседнем переулке ходил: не катаюсь ли я по ней с друзьями, а баба Настя вместе со мной вышла воздухом подышать? И к ближним соседям заглянул: может, мы у них загостились? И вдруг, как папа сказал, его будто бы что-то в бок толкнуло: рядом опасность! Он от соседей рванул домой, быстро зарядил ружье и побежал искать нас. Оказалось, не зря его мучило предчувствие! Что там говорить: папа Валера подоспел вовремя! Если бы он не отпугнул волков, звери бы нас с бабушкой загрызли. Мама, когда мы ей дома все рассказали, сильно плакала! И повторяла: «Валерочка, ты молодец: не опоздал со своим ружьем. Настасья Терентьевна, Вы героиня. Это же догадаться надо было: шалью волков прикрыть! Как Вы к ним подойти-то решились? Это же страх какой: под носом у голодных зверей платком махать! Смелая Вы и находчивая, свекровушка моя дорогая. А уж ты, Антоша, за этот вечер благодаря бабушке и папе еще второй раз на свет родился. Видно, судьба была сегодня за тебя».
Ох, что было на следующий день, когда деревенские узнали о произошедшем! Как раз воскресенье наступило, и к нам домой шли целыми семьями: поздравляли с победой над волками, хвалили папу и бабушку, а меня гладили по голове и рассматривали, будто невидаль заморскую. Теперь вам понятно, как бабушкина шаль меня спасла? И почему я обрадовался, когда Страх увидел – он ведь мне показался старым знакомым! Платок нам на другое утро тетя Надя Черемнова принесла: волки встретили меня и бабулю возле их ворот, и шаль осталась там лежать. Баба Настя сначала удивилась, что звери ее не порвали, а потом вздохнула и говорит: «Наверное, некогда им было с моей шалкой разбираться. Волки за мной и Антонюшкой во весь дух понеслись, боялись добычу упустить. Ан не вышел у них номер: сынок мой старшенький сам с ними разобрался!» Улыбнулась радостно и вдруг побледнела, за сердце схватилась. Папа с мамой усадили ее на стул, спрашивают, что случилось: до того дня бабуля никогда на сердце не жаловалась! А она вздохнула и говорит: «Очень я, деточки, вчера за Антонюшку испугалась. Думала, не быть живым внучку моему дорогому. Я, честно сказать, и к волкам-то кинулась сначала с надеждой, что они меня, старую, грызть станут, а малец в это время утечь успеет. Для того и платок с себя сорвала – чтобы легче было зверям до меня добраться. Голодные же оба, думаю, – вот и не утерпят, бросятся на еду, а Антонюшка спасется. Сама не знаю, как это вышло – по наитью, наверное, – что глаза-то им я шалью завесила, а они и притихли. Оказалось, к добру я это сделала! Только вот сердчишко-то мое, признаюсь вам, этой ночью сильно болело. Что ж, видно, и ему выходит срок». Родители мои руками замахали: что ты, мама, не думай о таком! Вылечишься, и все с твоим сердцем будет хорошо!
Но вышло все же по-бабушкиному. Лекарства ей не помогли. Прожила она после того случая только два месяца и умерла.
– Как жалко, – вздохнула Светка. – Добрая была у тебя бабушка и совершенно бесстрашная!
– Значит, вышивка так и осталась недоконченной? – спросила я.
– Почему это? – приосанился Антон. – Ты забыла, Костина: у бабушки был я!
– И что ты сделал? – хмуро поинтересовался Иноземцев.
– Да я в то воскресенье места себе не мог найти. Наши деревенские идут один за другим, поздравляют, радуются, что мы с бабушкой смерти избежали. Баба Настя кивает им, улыбается, рассказывает про вчерашнее – каждому же интересно точно узнать, как все было. А я-то вижу: бледная она, говорит через силу, дышит странно – со всхлипами. Мама ей то и дело что-то в воду капает и подносит. Как соседи за порог – бабуля за сердце хватается и к себе в спаленку идет, падает там на кровать. А Мурка – за ней, ложится сверху прямо бабушке на грудь и урчит. Она у нас всегда так делала, когда кто-нибудь хворал – грела ему больное место, лечила по-своему, по-кошачьи. А я смотрел на это и думал: «Я один виноват в том, что вчера произошло. Понесло меня на ночь глядя в библиотеку! Хотел бабушке помочь, а получилось – навредил ее здоровью. Вон она как мучается, а мне, дурачку, все трын-трава! Сердце-то у меня молодое, крепкое – что ему сделается? Что ж получается? И ниток я бабушке у хозяйки Медной горы не заработаю; не придумал пока, как ее весной найти. И сердце бабе Насте теперь лечить надо – из-за меня, рохли! Не смог я сам с волками сразиться, растерялся, струсил!» Так я целый день себя ругал, плакал возле бабули, просил ее меня простить за вчерашнее, а она меня по голове гладила и шептала: «Не мучь себя, Антонюшка. Ни в чем ты передо мной не провинился. Иди-ка вон лучше стихи повтори, что в субботу учил. Завтра расскажешь, „пятерку“ получишь – вот мне и радость будет». Стихотворение мне, сами понимаете, на ум не шло, хоть я в угоду бабуле и старался, бубнил его на разные лады. Вечером начал складывать учебники в портфель. И тут мама Марина ко мне подходит, подает деньги и говорит: «Это тебе на завтраки в школу. Не забудь передать Нине Николаевне. Декабрь уже начинается. Надо было, конечно, раньше заплатить за твое питание, но никак не получалось: папе зарплату задерживали, только вчера выдали». Я сначала деньги машинально в кармашек положил, начал папку с тетрадями завязывать. И тут как подпрыгну от радости! Понял я, ребята, что запросто могу сам бабушке помочь – без всякой волшебницы. Ведь я имею право решать, кушать в школе или нет, правда? Деньги выданы лично мне – я ими и распоряжусь, потратив на доброе дело! Но надо было еще упросить Нину Николаевну, чтобы она не стала потом расспрашивать маму, почему я не сдал деньги на питание и не хожу в столовую завтракать. Утром я прибежал в школу свмый первый, чтобы наедине поговорить с учительницей. И успел рассказать ей все: и про бабушкину вышивку, и про хозяйку Медной горы, и про наш с бабушкой поход в библиотеку, и про то, что не нашел волшебную ящерицу в энциклопедиях! О происшествии с волками Нина Николаевна знала, а о болезни бабы Насти еще нет – как и о том, конечно, на что я хочу потратить свои деньги. Она меня очень внимательно выслушала. Потом спросила: «А выдержишь ли ты, Антоша, целый месяц без завтраков? Я ведь знаю: покушать ты любишь. Обычно впереди всех в столовую бежишь. Нитки для бабушкиной мечты – дело благородное, и в этом я тебя готова поддержать. Но ведь придется всерьез поголодать! Готов ли ты к такому испытанию?» Я говорю: «Конечно, готов! Да бабе Насте сейчас, может, эти нитки еще больше в радость будут, чем раньше. Она вчера, как последний гость от нас ушел, легла у себя и уж больше не вставала – сказала, что больно ей двигаться из-за трепыхания сердца. А сегодня утром родители уехали в район за врачом. Перед их уходом я слышал, как мама просила бабушку соблюдать постельный режим и ничего по дому не делать. А баба Настя терпеть не может лодырничать! Так, может быть, пока она болеет, ей и останется только одна радость – вышивать. Представляете, Нина Николаевна, как тут мои нитки пригодятся? Да я ради бабули не только завтракать – и обедать бы отказался, лишь бы ей хорошо было! А голодать полезно – вон я какой толстый». Учительница покачала головой, улыбнудась и обещала ничего не говорить родителям. Я сразу после школы дунул в магазин, купил золотые и серебряные нитки – и домой! Прибежал. Мамы с папой нет. Бабуля, как я и думал, лежит грустная-прегрустная. Оказалось, доктор уже был, выписал ей кучу лекарств и тоже, как и мама, не велел вставать. Бабушка говорит мне: «Как же я, Антонюшка, целыми днями лежать буду? Не умею я этого. Предстоит мне скука смертная, а не жизнь!» И тут я – раз! – вынимаю из-за спины две катушки и подаю ей. Бабуля на нитки смотрит в таком восторге – даже дышать забыла! Я ей их в руки и вложил. Баба Настя смотрит на меня, улыбается, по щекам у нее слезы текут. Спрашивает: «Откуда ж ты, внучек, деньги-то взял на такой дорогой подарок? У родителей, что ли, попросил?» Я говорю: «Нет, ничего я у них не просил. Но ты не беспокойся: это были честные деньги. Я их не украл, в орлянку не выиграл. Так что вышивай на здоровье!» Взял со столика то полотно на пяльцах, иголку, ножнички и поднес ей. Бабушка засмеялась, поскорее вдела в иглу золотую нитку и давай работать! Я потихоньку вышел, чтобы ей не мешать. Минут через пять слышу: запела баба Настя! Вот тогда только мне легче стало: будто камень с души свалился.
Я забыла сообщить вам, дорогие читатели: за этим разговором мы уже давно прошли равнину и сидели теперь на берегу реки. Кирилл Владимирович, отдохнув по дороге на Санином плече, бодро вышагивал у кромки воды. Впрочем, взгляд его в это время не отрывался от Акимова. Иногда скворец одобрительно кивал рассказчику. Было совсем светло. Небо сияло над нами ровной голубизной. За рекой играл яркими красками восход. Но солнце почему-то все не показывалось из-за горизонта! Может, тоже ждало, пока Антон закончит свою историю? Светка с любопытством спросила:
– Ну, и какая получилась у бабушки картина?
Акимов горделиво усмехнулся:
– Необыкновенной красоты! Эти золотые и серебряные стежки углубили ее и оттенили, понимаете? Честное слово, лес, и озерцо, и небо над ними были как настоящие. Ну, будто бы их не баба Настя вышила, а какой-то великий художник нарисовал! Просто за душу брало, когда на ту картину посмотришь: словно бы тихий свет из нее струится, и нежность, и любовь. Бабушка три недели ее заканчивала, нам не показывала. И вот однажды – опять выходной, помню, был – позвала она нас всех утром к себе в спаленку. Мы зашли. А бабуля сидит на кровати, счастливая такая, веселая, в новую кофточку нарядилась и даже губы подкрасила! Молча берет со столика сложенную вышивку и протягивает нам. Папа картину у нее принял, развернул бережно напротив света. Мы на нее втроем глянули – и тоже сначала слов не нашли. Стоим, любуемся на красу чудесную и только смеемся от радости, как маленькие. Потом, конечно, спохватились. Обнимать ее кинулись, целовать, поздравлять – такая у нас веселая суматоха поднялась! Поэтому никто и не заметил, что рядом с нами вдруг соседка тетя Галя оказалась – она забежала у мамы муки попросить: не хватило ей немного на оладьи. Двери у нас в деревне закрывать не принято – вот тетя Галя и вошла свободно. Слышит: шум идет из бабулиной спаленки. Она туда. Поздоровалась степенно, как между соседями принято, сказала маме про муку. Но – на картину глянула, которую папа Валера успел у окна развесить, чуть ее скотчем прихватив. Замерла тетя Галя, смотрит на нее – не шелохнется. Мы тоже молчим, не мешаем ей. Вот она налюбовалась досыта тайгой и озером, вздохнула и говорит: «Вы уж меня простите, соседи дорогие, если что не так. Но на подобное диво грех вам одним-то смотреть будет. Я сейчас пройдусь по деревне и всем расскажу, какую картину Вы, Настасья Терентьевна, руками своими золотыми вышили. Столь тонкого мастерства и неги, в вышивании разлитой, у нас еще никто не видывал – значит, пусть все о чуде, Вами сотворенном, проведают! Беспокойство, конечно, будет вам, соседушки мои, но ничего не поделаешь. Прощевайте пока, не могу больше бездельно стоять, ноги сами несут меня к людям. Встречайте вскорости гостей!» – и выбежала от нас, забыв, конечно, про муку. Папа Валера сразу в сарай за рейками пошел, чтобы успеть до того, как деревенские к нам явятся, рамку для картины сколотить, натянуть на нее вышивку и на почетное место в общей горнице на стену приладить. Мама начала прибираться, я – ей помогать. А Мурочка вспрыгнула на кровать к бабуле и давай ее за рукав с постели стягивать. Баба Настя засмеялась и говорит: «Ну, видно, и вправду не по чину мне сегодня в постели лежать. Придут люди на работу смотреть – а я их не уважу, не поговорю с ними светло и душевно? Помоги-ка мне, невестушка, встать да хорошенько приодеться. Встречу-ка я гостей в общей горнице, у стола в красном углу, как и полагается по обычаю». Ох, ребята, что было в тот день у нас в доме! Опять все деревенские явились в полном составе – исключая только параличных, те ходить не могли. Древние старики и старухи приплелись, малышей родители на руках принесли. И вы знаете, ребята, замолкали перед бабулиной картиной даже самые злющие тетки, которые до опупения о соседях сплетничать любят – есть у нас такие в селе, штук десять их наберется. Так вот, и эти балаболки вздыхали умильно и улыбались, на вышивку любуясь. Настоящая демонстрация получилась, честное слово! Вечером директор клуба Юрий Викторович прибежал – он о том, что произошло, последний узнал, потому что уезжал на выходные к родне в Омск. Постоял перед картиной, благоговея, и говорит бабушке: «Позвольте мне, Настасья Терентьевна, выразить глубочайшее восхищение Вашим художественным талантом. Вот что значит истинный мастер своего дела! Счастливы теперь будут Ваши родные каждый день видеть столь бесподобную красоту. Но справедливо ли это будет? Искусство должно принадлежать народу. Так, может быть, Вы не сочтете за труд передать эту редкостную работу в дар клубу? Пусть и наши односельчане, и все приезжие в любое время приходят и смотрят на нее. Пусть радуются и возвышаются душой! Принимаете ли Вы, Настасья Терентьевна мое предложение?» А бабуля и говорить уже не может – только кивает в ответ, и улыбается, и плачет. Вдруг баба Настя закрыла глаза и повалилась со стула – кое-как успели папа с мамой ее подхватить. Юрий Викторовия тоже поспешил помочь. Отнесли бабулю в спаленку, уложили на кровать, нашатырем отходили. А она, отдышавшись, сразу говорит директору клуба: «Справедливо Вы, мил человек, молвили про мою вышивку. Пусть она в общественном месте висит, людей радует. Иди, Валера, с Юрием Викторовичем в большую горницу. Отдай ему картину». Папа вздохнул – но совсем легонько: жаль ему немного было с такой красотой расставаться. Я, ребята, тогда вместе с ними пошел – помогать вышивку со стены снимать. Боялся: вдруг зацепится полотнище за гвоздь да порвется? Тогда и бабе Насте, и нам, и всей деревне настоящее горе будет! И вот, когда мы с папой убрали картину со стены, в комнате сразу будто свет погас. Пусто в ней и как-то глухо стало. Но делать нечего: вздохнули мы, завернули вышивку в газеты, обмотали скотчем для надежности и вручили директору клуба. Он сказал: «Спасибо, вы очень любезны!», пожал нам с папой руки, попрощался и ушел с картиной. Уже на другое утро ее повесили в клубном фойе – там большие окна, простор, воздуху много, поэтому на бабулиной работе каждый лучик засиял, каждый стежок нежно заиграл. Слух о ней быстро долетел до Омска, а потом и до Москвы. Приезжали разные комиссии. Ученые дяденьки и красивые тетеньки ахали, глаза закатывали и очень просили уступить им вышивку: кто на время – на выставке ее показать, а кто и продать насовсем за большую цену. Но Юрий Викторович на их уговоры не поддался, стоял на своем: это, мол, Настасья Терентьевна нашим односельчанам подарила, а значит, быть картине в клубе – и точка!
– А бабушка? – тихо спросила я. – Ей-то понравилось, как поместили ее работу? Приятно было Настасье Терентьевнее, что посмотреть на картину ездят издалека?
Антон вздохнул:
– Бабуля с того вечера уж больше не вставала. Поэтому не могла видеть, где именно в клубе ее вышивку повесили. А про комиссии из разных городов, которые хотели увезти из деревни картину, я ей рассказывал. Она на это улыбалась весело, головой качала. Но не удивлялась славе своей работы: знала ей цену. Бабушка слабела и слабела. А где-то за неделю до смерти подозвала маму к себе и говорит: «Мариша, я уйду от вас скоро. Одежду умершего принято за упокой его души соседям раздать. Так вот помни: шаль свою, которой я Антонюшку от волков уберегала, себе возьми. Ты теперь одна хозяйкой в доме остаешься. Значит, тебе, хранительнице семьи, и платок мой носить предстоит…» Бабушка маме еще что-то говорила, но я с горя не мог дослушать из соседней комнаты – убежал во двор. И тогда, и потом не хотел верить, что баба Настя умрет. Считал, что она обязательно выздоровеет! Как это может быть, думаю? Я, мама, папа – мы будем жить, а она, добрая и милая, – нет? Дальше вы знаете. Я уже рассказывал, как бабуля со мной перед смертью прощалась: детство свое военное вспоминала и пионерский галстук дарила. Мама сделала по-бабушкиному: шаль ее себе оставила. Носила она тот платок с гордостью, любила его. Я тоже после смерти родителей в месяцы, оставшиеся до пожара, часто галстук из стола вынимал и гладил, бабу Настю вспоминал. Ну, вы знаете: дом-то надо было протапливать. Вот я и перебирал иногда знакомые вещи – будто при этом рук мамы, и папы, и бабули касался… Но все это сгорело, ребята, вот что страшно! Одна лишь картина в клубе от моей бабушки и осталась. Но ее оттуда взять себе на память нельзя, сами понимаете. Она – общественная, нашей деревне бабушкой завещанная.
– Картина – это, конечно, прекрасно, – сказала я. – Но она – не единственная ценность, которая осталась на Земле от твоей бабы Насти.
– А разве есть что-то еще? – удивился Акимов.
– Не что, а кто, – Ковалева ласково потрепала пончика по затылку. – Это ты, Антон, – ее обожаемый и единственный внук. Бабушка тебя чудом от волков спасла – можно сказать, сердце свое внучонку отдала и ни капли о том не жалела! Мне кажется, баба Настя, Антон, для любви и для красоты жила.
– И тебе, между прочим, то же завещала, – кивнул Иноземцев. – Я помню, она говорила: нет большей радости, чем другим что-нибудь от души дарить.
Акимов загорячился:
– А я по-твоему, Ковалева, жмот упертый? Вот хочешь, Санек, сейчас пиджак сниму и тебе отдам? Да я для друга – все, что могу!
Мы со Светкой фыркнули: надо же, как карапуз раздухарился! Ведь не столь давно, помнится, он утверждал: дружба дружбой, а табачок врозь. И важно цитировал высказывания своего дяди Коли – крутого бизнесмена, который внушал племяннику: дружить надо только с тем, с кем выгодно.
– Нет, Антоха, не хочу, – серьезно ответил пончику Саня. – Осень стоит. Вон от реки холодом потянуло. Замерзнешь ты в одной рубашке, а я не зверь. Но за предложение спасибо.