Читать книгу Серебряный шар. Драма за сценой - Виталий Вульф - Страница 5

Часть 1. Преодоление себя
Удивительные загадки

Оглавление

В августе – сентябре 2001 года на страницах «Известий» были напечатаны главы из книги Анатолия Смелянского «Уходящая натура» о МХАТе 80—90-х годов. Журналист Юрий Богомолов сослужил автору явно дурную услугу, хотя действовал, наверное, из самых добрых побуждений. Взятые вне общего контекста, эти главы произвели дурное впечатление.

Публикация вызвала шум. В печати появились письма протеста. Особенно возмутила большинство глава «Когда разгуляется» об Олеге Ефремове. Против Смелянского выступили драматурги Михаил Рощин и Михаил Шатров, появилась глубокая, содержательная статья Натальи Казьминой, анализирующая взаимоотношения критики и театра, в частности и публикацию Смелянского. Артист Центрального театра Российской Армии Федор Чеханков на телевизионном экране спокойно и резко отозвался о прочитанном.

Началась «массированная атака» в защиту Смелянского. Он сам выступал и по радио, и по телевидению и доказывал, что хотел дать объемный портрет Ефремова и показать, что тот пил только потому, что был не в силах жить в условиях советского режима.

В начале декабря 2001 года «Известия» поместили полосу в защиту Смелянского под названием «Деграданс (Статусная интеллигенция не хочет приспосабливаться к новой реальности)». В ней принял участие министр культуры Михаил Швыдкой, написавший, что «не случайно методологически новаторская для российского искусства и жизнезнания книга А. Смелянского «Уходящая натура» вызвала такой дружный залп критики». Удивляться не приходилось, Смелянский на странице 64 своей книги не забыл упомянуть: «Миша Швыдкой – мой друг».

Юрий Богомолов обвинил творческую среду в отсутствии самостоятельной мысли, якобы «весь пар ее теперь уходит в раздражение и склоки», и не забыл сообщить, что «так называемая идеология шестидесятников – не более чем миф». Михаил Козаков восторженно объявил, что прочел книгу «на одном дыхании», и только мой одинокий голос выглядел на этой полосе чужеродным и отдельным. Журналист Богомолов не впервые выступает против меня. В юбилейные дни он в очередной раз взял интервью у А. Смелянского. Фраза о том, что «Ефремов был глубок как колодец», по мнению автора, есть пошлость. Цитата вновь исказила текст. Автор поставил себя еще раз в неловкое положение. Жаль, что незнакомый со мной Ю. Богомолов так легко идет навстречу этой надоевшей и никому не нужной «борьбе»…

Когда мне позвонил очень ценимый мною журналист Валерий Кичин и от имени Богомолова попросил высказаться, поскольку готовится подборка разных мнений, я не отказался и, конечно, попал в ловушку, поскольку разных мнений не было, все как одно были подобраны для того, чтобы защитить автора.

Мой текст был кратким: «Книга Анатолия Смелянского «Уходящая натура», главы из которой были напечатаны в «Известиях», для меня явление загадочное. В талантливом тексте – непривычная желтизна. Поражает, как автор расправляется с теми, кто его не любил. Так достается, к примеру, Ангелине Степановой. Да, она не любила Смелянского, хотя признавала, что он умен и талантлив. Но никогда не позволяла себе по отношению к нему того оскорбительного тона, в каком он написал о последней из великих мхатовских актрис… Особенное возмущение вызвала глава об Олеге Ефремове. Самое любопытное, что все написанное – абсолютная правда и неправда одновременно. Талант и величие Ефремова, одного из самых противоречивых, честных и чистых людей театра, не позволяли при его жизни обсуждать издержки его натуры. И вот через год после его смерти человек, который считался его правой рукой, обязанный Ефремову своей карьерой, публикует подобное. «Никакое иное слово не имеет столько значений в театральном словаре, как слово «предательство», – заключает Смелянский одну из глав. Так автор сам определил сделанное им».

Смелянский искренне заметил: «Я не хотел скандала. Я не Караулов и не искал «моментов истины» в недуге Ефремова», – и я ему верю.

Прочтя книгу, понимаю, что нельзя было публиковать отдельные ее главы, она написана легко и мастерски с литературной точки зрения, хотя в ней нет ни подтекстов, ни сгущенной событийности, а только сатирические краски, насмешка и незримое соревнование с булгаковским «Театральным романом». Книга бесспорно должна нравиться всем, кто не был близок к Художественному театру и кому он не был дорог. Она едкая и ироничная, и автор безжалостно рисует портреты умерших людей, которые не могут ему ответить. При их жизни он бы вряд ли ее написал, затемняя и опуская все положительные стороны и, по сути, очень поверхностно рассказывая о том, чему был свидетель. В главе о «Так победим» Шатрова он умышленно опускает собственную роль при постановке пьесы, а ведь движущей пружиной был он, и я отчетливо помню, как Смелянский в тот период был неразлучен с Шатровым и Ефремовым.

К сожалению, то, что составляло полноту и радостную содержательность мхатовской жизни в ефремовские времена, в «Уходящей натуре» осталось за скобками.

Когда Анатолий Смелянский пришел во МХАТ (это был 1980 год), мы довольно много общались. Моя близость к Ефремову, к Ирине Григорьевне Егоровой (секретарь Олега Николаевича), дружба с Леонидом Эрманом (в те годы заместитель директора МХАТа) определяли его внешне дружеское отношение ко мне. В 1985 году – после выхода моей книги о Степановой – отношения испортились навсегда. Причина была пустяковая и непустяковая.

Анатолий Миронович писал книгу о Булгакове «Булгаков в Художественном театре», я готовил «А.И. Степанова – актриса Художественного театра». (Очень дорога мне рецензия на нее, написанная Инной Соловьевой в журнале «Театр».) В 1985 году был степановский юбилей, ей исполнилось 80 лет, и издательство «Искусство» торопилось с выходом книги. На юбилейном вечере (он проходил в здании МХАТа имени Горького на Тверском бульваре, это было еще до переезда в Камергерский переулок) я заметил какой-то холодок к себе со стороны Ефремова. Удивился, что, говоря о книге «А.И. Степанова – актриса Художественного театра», он не упомянул фамилии автора, но Алла Демидова, сидевшая рядом со мной, шепнула: «Не обращайте внимания». И только потом я узнал, что Смелянский обвинил меня в том, что, прочтя его рукопись, я использовал его «открытие» о том, как Станиславский был отстранен от работы над пьесой Булгакова «Мольер». Темы действительно пересекались. Степанова была занята в «Мольере», играла Арманду, а Анатолий Смелянский занимался судьбой Булгакова в Художественном театре.

Пересекающийся сюжет слагался из того, что Станиславский продолжал упорно репетировать «Мольера» в Леонтьевском переулке, а за его спиной решался вопрос о том, кто будет выпускать пьесу вместо него. Станиславский репетировал около четырех лет. 28 мая 1935 года репетиции в Леонтьевском переулке были отменены, и руководство выпуском спектакля взял на себя Немирович-Данченко. То была последняя режиссерская работа Константина Сергеевича во МХАТе. В своем театре он оказался никому не нужным, больше он в нем не бывал. Вся эта история с отстранением Станиславского была в кругах старых мхатовцев очень широко известна.

Смелянский – не знаю, из каких соображений – настроил против меня очень много театральных критиков и специалистов, оскорбленных за него моим поступком. Наверное, ему мешало мое слишком частое присутствие в театре, в котором он выстраивал свою судьбу и не хотел, чтобы кто-то был рядом. Короче, я ничего об этом не знал.

Однажды мне позвонил ныне покойный Евгений Данилович Сурков[3] – человек талантливый, образованный, крайне противоречивый, подвергаемый сегодня резкой критике за свое абсолютное служение советскому режиму (этим занимаются те, кто служили ему с не меньшим рвением, чем Сурков), – и рассказал, что в Ленинграде на какой-то очередной театральной конференции Смелянский сообщил, что я использовал его рукопись в своей только что вышедшей книге. И вот теперь Сурков хотел задать мне вопрос, как это могло произойти. Я стоял у телефона ошеломленный, в сознании сразу промелькнули обрывки разговоров, холодок Ефремова и прочее, но взял себя в руки и попросил Суркова посмотреть на оборотную сторону титульного листа моей книги, а потом уже беседовать со мной. Он подошел к телефону через несколько минут и извиняющимся тоном произнес:

– Какая же все-таки это гнусная история. Типично театральная пакость.

Он увидел, что рецензентами моей книги о Степановой были три человека: Ираклий Андроников, Елена Ивановна Полякова (старый знаток русского театра) и Анатолий Смелянский.

Естественно, разговоры после этого постепенно умолкли, у меня с Толей было резкое объяснение, Ирина Григорьевна Егорова открыла дверь кабинета Ефремова и оставила нас вдвоем, разговор был громкий и бессмысленный, после чего общаться мы перестали и не раскланивались много лет.

С годами вся эта история забылась и показалась не стоящей внимания. Были еще какие-то взаимные уколы и выпады в прессе, на один из них я ответил статьей под названием «Ускользающая репутация» в газете «Культура», не думая, что пройдет два года, и многие после публикации глав из книги «Уходящая натура» в «Известиях» станут вспоминать не столько мою статью, сколько ее название.

Виделись мы со Смелянским все эти годы редко – жили в разных мирах, и на отношения все эти «выпады» не влияли. На похоронах Ефремова расстроенный и помятый от случившегося несчастья Анатолий мне сказал: «Как Олег хотел, чтобы мы помирились!» – и мы дружески обняли друг друга. Это было за кулисами МХАТа, на сцене стоял гроб, около него сидели Настя и Миша Ефремовы, вокруг плакали люди, рыдали Леня Эрман, Нина Дорошина, у Игоря Кваши было белое лицо, как каменная стояла Алла Покровская, у микрофона выступали Рощин, Розов, предложивший переименовать «Современник» в Театр имени Ефремова, Волчек, Захаров, Ульянов, зал был переполнен, а на улице стояла длинная очередь тех, кто хотел поклониться великому деятелю театра. Очередь была бесконечна, ощущалось, что все театральные и нетеатральные люди осознали: произошла непоправимая беда. Ушел создатель «Современника», человек, воспитавший поколение первоклассных актеров, творец новой театральной эстетики и нового мировосприятия, режиссер, чьи спектакли остались в истории театра.

Слишком дороги мне ушедшие из жизни Ангелина Иосифовна Степанова и Олег Ефремов и сам старый МХАТ, чтобы я промолчал по поводу книги Смелянского.

На странице 107 я прочел: «Сотрудник Института международного рабочего движения и переводчик Виталий Вульф» и больше ничего. Как будто не было слияния душ в день похорон Олега и не высказанного вслух решения не царапать друг друга. Все, что написал обо мне Смелянский, – правда и… неправда одновременно, как и многие страницы его книги.

Я действительно тридцать один год проработал научным сотрудником в этом институте Академии наук, защитил в нем докторскую диссертацию, одновременно переводил, писал статьи и книги о театре, много выступал в разных городах страны и с 1990 года стал работать на телевидении. Работа в институте все меньше и меньше занимала меня, и после возвращения из США, где два года я преподавал в Нью-Йоркском университете историю русского театра, читая курсы: «Чехов и театр», «Сталин и театр», «Теннесси Уильямс в России», телевидение поглотило меня целиком.

Коротенькая фраза Толи Смелянского напомнила мне и жизнь в 60-е годы, и мой институт, имевший столь «страшное» и, главное, непонятное название, а на самом деле бывший одним из самых значительных интеллектуальных центров Москвы в 60-е, 70-е и 80-е годы.


В 1962 году я защитил диссертацию на соискание степени кандидата юридических наук и остался в Москве практически без работы. Было очень трудно. Снимал комнаты, углы, что-то зарабатывал, короче, первые пять лет московской жизни не очень хочется вспоминать. Почти все свободное время – а его было очень много – я проводил в любимом театре «Современник». С театром я познакомился в Баку, куда приехал к маме. В это время там шли гастроли театра.

Гастроли проходили в помещениях Русского драматического театра имени С. Вургуна и клуба Ф. Дзержинского. Играли спектакли «Два цвета» Зака и Кузнецова, «Голый король» Шварца, «Четвертый» Симонова, «Никто» Эдуардо де Филиппо, «Пять вечеров» Володина, «Друг детства» Львовского, «Пятая колонна» Хемингуэя, «Старшая сестра» Володина с Лилей Толмачевой в главной роли (она в те годы была «первой актрисой» театра, хотя вроде «первых» не было, все были равны, но Толмачева в те годы играла все главные роли), «По московскому времени» Зорина и сказку Олега Табакова и Льва Устинова «Белоснежка и семь гномов». Успех был ошеломляющий.

Работавший тогда в «Современнике» Анатолий Адоскин (ныне артист Театра имени Моссовета) познакомил меня с Леней Эрманом, Галей Волчек, Лилей Толмачевой, Олегом Ефремовым, и я увлекся театром, мне казалось тогда, на всю оставшуюся жизнь.

Приехав в Москву, я стал часто приходить на площадь Маяковского (театр находился там, где теперь стоянка автомобилей), и это спасало меня. Театр был родным домом. Я жил его победами и поражениями. Научился подтрунивать над собой, еще не сознавая, что надо преуспеть в новом жанре – молчании. Дружил не только с актерами. Любил общаться с реквизиторшей Лизой Никитиной, яркой, хитрой, теплой и доброй женщиной. Елизавета Федоровна умерла летом 2002 года, последние два года болела, не работала. Ее хоронили, когда театр был в отпуске, и на сборе труппы нового сезона даже не вспомнили о «толстой Лизе» с ее острым языком, любившей «Современник» с той страстью, какая живет в людях, когда они увлечены делом. Естественно, то был другой «Современник», богом, идолом, кумиром и хозяином его был один человек – Олег Ефремов.

Но театр – театром, а надо было работать. Со временем у меня появилась маленькая однокомнатная квартира (ее помог получить все тот же «Современник»), мама переехала в Москву, а я все мыкался без дела, что-то писал, переводил, числился в Московской коллегии адвокатов и изредка вел какие-то дела.

Москва менялась на глазах. Я невольно сравнивал годы, когда учился в МГУ и кончал его. Тусклый период. Потом наступила «оттепель». Было очевидно, что старая логика обанкротилась. В театральной Москве гремели «Современник» и «Таганка», Анатолий Эфрос становился кумиром интеллигенции, великолепно работало кино, журнал «Новый мир» определял мысли и настроения. Кипела жизнь, я в ней не принимал участия. Не было душевного спокойствия, и мучили бытовые проблемы. Именно тогда я привык ничего не перекладывать на других.

Радости были связаны с искусством. Концерт Марлен Дитрих в Театре эстрады, Олег Ефремов отдал мне свой билет. На сцену вышла «звезда» с маленьким голосом, умным, выразительным лицом и небывалым обаянием. После концерта хотелось жить. Помню, как был опечален, что не достал билет на юбилейный вечер Данте в Большом театре, мечтал увидеть Ахматову, она выступала на этом вечере.

Я по-прежнему ходил по театрам, ездил на дачу к Бабановой и старался отгонять от себя печальные мысли.

Все изменилось в 1967 году, когда я прочел в газете «Вечерняя Москва», что Институт международного рабочего движения Академии наук СССР набирает научных сотрудников. Не зная никого, что называется, с улицы, я отправился в институт и подал документы на конкурс. Формально я имел право занять лишь одну должность – младшего научного сотрудника в отделе зарубежного права. Меня приняли, но это было не мое, что стало очевидно очень быстро, и через два месяца заведующий отделом дал понять, что мне надо уходить.

Я грустно стоял у окна в коридоре третьего этажа института в Колпачном переулке, когда ко мне подошел Мераб Мамардашвили – ныне знаменитый философ – и спросил, почему я мрачен. Я рассказал все как есть. Мераб ответил:

– Переходи в другой отдел, к Юрию Замошкину, а я тебе помогу это сделать.

С нашим директором я был тогда едва знаком. Это потом Тимур Тимофеевич Тимофеев станет моим другом и будет помогать во всех сложностях, встававших на моем пути.

Замошкин в те годы был заведующим отделом по изучению общественного сознания, он первый поведал мне, что Тимофеев – на самом деле сын Генерального секретаря Компартии США Юджина Денниса, заброшенный ребенком в интернат в Советский Союз, потому что родители занимались политической деятельностью, он принял фамилию Тимофеев, прожил в России всю жизнь, увидел отца в начале 60-х, когда ездил в США переводчиком Хрущева, и изредка встречался с матерью, но все это было уже в 60—70-е годы. Тимур Тимофеевич хотел создать институт по изучению Запада, но ему не разрешили, и институт получил сегодня никому не понятное название «международного рабочего движения».

– Вы хотите заниматься театром? – спросил меня Замошкин. – Ну и занимайтесь, только назовите тему как-нибудь иначе.

Кончилось все тем, что даже моя диссертация на соискание степени доктора исторических наук называлась «Американский театр 70-х годов и общественно-политическая реальность».

В журнале «Театр» я опубликовал свою первую статью о движении хиппи – «Вокруг Вудстокского фестиваля». В те годы это был замечательный журнал, заведующей отделом зарубежного театра была милая, добрая, отзывчивая Женя Шамович, боготворившая Эфроса и Крымову, внимательная к людям, а рядом с ней все время находился опекаемый ею практикант, а потом сотрудник ее отдела молоденький, талантливый Миша Швыдкой, не думавший в те годы о карьере, а целиком занятый своей непростой личной жизнью и журналом, который очень любил.

Этот переход из нелюбимой профессии в любимую оказался очень труден. Много было уколов, неприятия в театральной критической среде («Откуда взялся этот Вульф?»), и начались «скачки с препятствиями». Лучше не вспоминать…

В институте работали талантливые люди: Юрий Карякин – мыслитель, знаток Достоевского, Эрик Соловьев, Пиама Гайденко, Ксения Мяло, Герман Дилигенский, Майя Новинская, Светлана Айвазова, талантливый литературовед и удивительно обаятельный человек Самарий Великовский, блестяще переводивший с французского (он тоже, как и я, случайно «залетел» в наш институт, хотя был тончайшим знатоком французской литературы). Гордостью и всеобщей любовью института был Мераб Мамардашвили, его ценили, к нему прислушивались все интеллектуалы, нашедшие пристанище в этом странном месте, где была замечательная библиотека, свой «спецхран», дававший возможность читать периодическую литературу, в читальном зале которого трудно было найти место, когда приходили свежие номера английских, американских и французских газет.

А я все равно почти каждый вечер пропадал в театре, хотя очень быстро стал руководителем группы по изучению молодежного движения, небрежно составлял планы и отчеты, зная, что Тимофеев при всей своей «советскости» совсем не советский тип руководителя, все быстро забывает, меняет указания, и все относились к нему с иронией и пониманием того, что без него никому не выжить.

МХАТ оставался моей любовью, хотя именно в эти годы я подружился с «Современником» и все свободное время проводил в нем, смотрел прогоны, репетиции в пустом зрительном зале, был влюблен в талант Галины Волчек, она мне нравилась своим неповторимым шармом, широтой натуры и проницательностью. В 60-е и 70-е годы у меня хватало свободного времени, я был молод, наивен, неопытен, всем верил и болезненно относился к ударам, а камни летели в меня без остановки.

В те годы на площади Маяковского Ефремова боготворили. Рядом с ним всегда была Галина Волчек. Помню, как однажды она мне сказала: «Я Олега никогда не оставляю одного». Творчески она была влюблена в него очень сильно. Его любили. Ему была верна Лиля Толмачева, по-женски сильно любила Нина Дорошина, весь свой ум, дарование отдала преданная ему без остатка Алла Покровская, мать его единственного сына Миши; его слово было в те годы законом и для Евстигнеева, и для Кваши, даже для Табакова, хотя теперь, после бесчисленных интервью, которые он дает, придя во МХАТ, прошлое кажется миражом. Но Табаков тридцать с лишним лет назад был совсем другим человеком. Он загорался от стихотворной строки, от талантливого театрального зрелища, от цвета неба. Все это безвозвратно ушло. Секретарь «Современника» – Раиса Викторовна (в театре ее и теперь старшее поколение называет Раечка), прослужив в театре сорок пять лет, осталась верна Ефремову. Леня Эрман (директор «Современника») с утра мчался в театр, откуда уходил поздно ночью (в этом смысле ничего не изменилось), и с каждым днем становился под влиянием Ефремова все требовательнее к себе. Все гордились своей дружбой с Олегом.

Жизнь в театре была насыщенная, актеры постоянно сидели в зрительном зале, смотрели репетиции. Ефремов был полон идей, работал весело и мастерски, и все понимали, что «живой театр» (любимое слово Олега) на самом деле решает сущностные вопросы нашей культуры и нашей жизни. Его уход из «Современника» воспринимался драматически. Достоевский когда-то говорил: «Всякий человек должен иметь место, куда бы он мог уйти». После неудачной «Чайки» (она на самом деле была ценнее и цельнее, чем многие удачи театра тех лет) Ефремов, одержимый идеей возродить Художественный театр, принял предложение «стариков» и ушел. Поначалу он казался мне очень уверенным, словно снова обрел себя, но вращающаяся Земля привела создателей «Современника» к разным жизненным итогам, и «концы» оказались не столь радостными, как «начало».

В «Современнике» в те годы я повидал многих, туда любили приходить. Там я впервые увидел Илью Эренбурга, а я увлекался им, читал его «Затянувшуюся развязку», не мог оторваться от шести книг «Люди, годы, жизнь», познакомился с замечательным драматургом Володиным, наблюдал, как складываются отношения Ефремова и Фурцевой. Сидел на репетициях Товстоногова (это было уже после ухода Ефремова) и подружился с ним.

Часто приезжая в Ленинград, почти каждый вечер приходил к Товстоноговым и засиживался у них допоздна. Нателла Александровна, сестра Товстоногова (человек, которого я очень люблю и дружу с ней с тех давних времен), создавала уютную атмосферу. За большим деревянным столом собирались Нателла, ее муж, замечательный артист Евгений Лебедев, сам Георгий Александрович, всегда к ужину подходили гости, было весело, интересно, всех собравшихся волновали судьбы литературы и театра. Я рассказывал о театральной Москве, Гога, как называли Георгия Александровича, хотел знать, что делают Ефремов, Эфрос. Я уходил в свой номер гостиницы «Октябрьская» окрыленный, меньше всего задумываясь о том, как складывается собственная жизнь.

То было время, когда я еще искал себя. Мне никогда не была свойственна жесткость, характерная для молодых лет, и, хотя мои вкусы, привязанности и отталкивания уже успели сложиться, я все еще испытывал необходимость проверить то, что другим казалось таблицей умножения. Институт приучил меня располагать своим временем, и, как оказалось спустя тридцать с лишним лет, все эти годы были хорошей школой не только потому, что я повидал и узнал различных людей.

Теперь я с удивлением смотрю на себя. Жизнь заставила быть и жестким, и выносливым и не бояться наглости мелких людишек.


За то, что мне удалось многое увидеть, я благодарен великой Бабановой, папиному другу, знаменитому когда-то чтецу Антону Шварцу, и семье мхатовского актера А.Л. Вишневского – его я уже не застал, но его дочь, Наталия Александровна, Наталиша, как ее звали, уделяла мне большое внимание. Она в мрачные годы сталинизма, когда я увлекался стихами Ахматовой (ее имя старались вслух не произносить), нашла в своей огромной библиотеке «Версты» Марины Цветаевой и сказала:

– Это гениальные стихи, ты сейчас ничего не поймешь, но прочти обязательно, это имя, не известное никому, будет славой России.

На дворе стоял 1952 год. Библиотеку собирал брат Наталиши Александр, находившийся с 1943 года в Италии. Она получала от него посылки и жила на то, что продавала присланное им. Высокая, умная, очень образованная, училась в студии у Станиславского и мечтала быть актрисой. Но, судя по всему, актерского таланта у нее не было, недолго прослужила в театре Станиславского, а потом занялась художественным чтением. Читала великолепно. Вставала обычно в три-четыре часа дня и ложилась в четыре-пять часов утра. Она была больна туберкулезом, беспрерывно читала, курила, иногда к ней приходили приятельницы. В ее комнате шли бесконечные разговоры о театре. На стене висел портрет Станиславского с надписью: «Будь знаменитой артисткой в отца, будь чудесным человеком в мать и оставайся премилой, нежной Таточкой, которую я так люблю. К.С. Станиславский, 1935 год».

Иногда Наталиша разбирала отцовский архив, нашла много писем великой актрисы Малого театра Гликерии Николаевны Федотовой к ее отцу. Вишневский долгие годы был близок с Федотовой. Эти письма Наталиша отдала в музей Малого театра. Она рассказывала, что, когда умерла Федотова в 1923 году, отец отчаянно страдал. Любил ее сильно. На Косминской женился, когда ему было к пятидесяти, она была намного моложе его. В маленькой комнате, заставленной коробками, однажды я нашел портрет Марии Федоровны Андреевой, женщины редкой красоты, и много любовных писем к Александру Леонидовичу от разных дам, в том числе и от актрис Художественного театра. Наталиша долго разбиралась во всей этой переписке и большинство писем сожгла.

В день рождения ее матери, актрисы Художественного театра Любови Александровны Косминской, у Наталиши собирались подруги Любови Александровны. Косминская играла до 1915 года во МХТ, играла много: Лизу в «Детях солнца», Лизу в «Живом трупе», Нину Заречную в «Чайке» в сезон 1905-1906 годов. Осенью 1922-го, когда Художественный театр гастролировал в Берлине, вернулась на сцену и сыграла Ольгу в «Трех сестрах», но, когда театр уехал в США, осталась в Европе и потом в него не вернулась. Она умерла в 1946 году, любимый сын ее был в это время в Италии.

К Наталише приходили гости и в день смерти матери. Я застал Наталию Николаевну Волохову (ей посвящена «Снежная маска» Блока), Лидию Михайловну Кореневу, Софью Васильевну Халютину. Из Дома ветеранов сцены приезжала Мария Людомировна Роксанова, первая «Чайка» Художественного театра. Ее пригласили на пятидесятилетний юбилей МХАТа и наградили орденом «Знак почета», хотя она ушла из театра в 1902 году. Наталиша была счастлива за нее. Роксанова производила сильное впечатление: худая, печальная, только лицо освещала стыдливая улыбка. Было видно, что она много пережила, видела людей и знала, что такое пестрое чередование событий. Была и в эмиграции, недолго служила в Камерном театре, говорила обо всем не торопясь и не разбрасываясь. Я жил тогда у Наталиши, и ко мне относились как к маленькому мальчику.

Александр Александрович служил в Италии, откуда он вернулся в 1952 году с женой, умнейшей, элегантной Наталией Ивановной. Наталия Ивановна многому научила меня. С ней я мог говорить о том, что в общежитии называют «сердечными делами». Ничто не проходит бесследно: когда Александр Александрович разошелся с Наталией Ивановной, она переехала на другую квартиру в районе Фрунзенской набережной. Наталиша уехала с ней. Две уже очень немолодые женщины жили замкнуто. Много читали. После смерти Наталиши Наталия Ивановна, маленькая, всегда собранная, из породы настоящих леди, увлеклась музыкой. Она открыла мне имя молодой, тогда начинающей, Елены Камбуровой, певицы со своим лицом. Александр Александрович часто приезжал к ней. Но жизнь уже была разломана.

Я действительно долго был инфантилен. Очень часто Наталиша бывала у Книппер-Чеховой, они жили в одном доме, и я постоянно слышал разговоры о письмах, приходящих из Берлина от Ады Книппер, племянницы Ольги Леонардовны, родной сестры знаменитой «звезды» Третьего рейха Ольги Чеховой. Когда Ольга Леонардовна умерла, «Вишни» (как я называл семейство Вишневских) были очень расстроены. Они любили ее и знали с детских лет. Помню, как обсуждали, что София Станиславовна Пилявская, близкий друг Ольги Леонардовны, позвонила в театр директору. Шла «Синяя птица», это было днем, и он ей сухо ответил, что «мы повесим объявление». Правда, похороны были торжественные, народу было очень много.

В конце 50-х я часто бывал у прекрасного чтеца и человека Дмитрия Николаевича Журавлева, видел в его доме Рихтера, актеров Вахтанговского театра, переживал вместе с его семьей смерть Пастернака и провожал Дмитрия Николаевича и его жену, незаурядную, талантливую Валентину Павловну, на электричку, когда они утром уезжали в Переделкино в день пастернаковских похорон. Меня они не взяли с собой, говорили: «Не нужно». Я был тогда заочным аспирантом, снимал угол, работы в Москве у меня не было, и они, как теперь понимаю, деликатно оберегали меня.

С «Современником» связаны 60-е годы, его внутренняя жизнь была мне очень дорога. Но и за пределами любимого театра я со многими дружил.

Однажды мне позвонила София Станиславовна Пилявская и попросила помочь Софии Ивановне Баклановой выхлопотать пенсию. София Ивановна была близким другом Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой. С 1938 года они жили вместе одной семьей, хотя не были ни в каких родственных отношениях. Когда-то до революции София Ивановна была очень богатым человеком, потом потеряла все в годы революции, работала в Академии наук и очень дружила с Адой Книппер, племянницей Ольги Леонардовны. Книппер-Чехова умерла в 1959 году, София Ивановна осталась одна, после смерти Ольги Леонардовны ее очень быстро уплотнили, в столовую вселился артист МХАТа Леонид Губанов с женой, и София Ивановна оказалась в коммунальной квартире. Спальню Ольги Леонардовны она оставила в неприкосновенности, а в небольшой гостиной поставила остальные вещи, и было трудно проткнуться среди них. Меня поразила спальня Ольги Леонардовны: старая кровать, большой платяной шкаф и над ним портрет ослепительной женщины, на котором было написано по-французски: «Ольге Книппер с любовью. Сара Бернар», на противоположной стене висело много любительских и снятых профессионально фотографий Чехова.

Когда спустя годы я оказался в Ялте в музее Чехова, то сразу узнал вещи Книппер-Чеховой, перевезенные сюда из ее квартиры.

Ольга Леонардовна и София Ивановна жили в доме по улице Немировича-Данченко (теперь это Глинищевский переулок), здесь жили Немирович-Данченко, Вишневский, Халютина, Тарасова, Прудкин, Москвин, Тарханов – все те, кто составлял славу Художественного театра. Теперь никого уже нет на свете, жив только сын одного из основателей МХАТа, А.Л. Вишневского, Александр Александрович, ему 87 лет. Кстати, и он сохранил столовую, какой она была при жизни Александра Леонидовича, забытого ныне и известного только знатокам истории Художественного театра, игравшего Бориса Годунова в первом спектакле МХТ «Царь Федор Иоаннович», Кулыгина в «Трех сестрах», Дорна в «Чайке», первого исполнителя роли дяди Вани в одноименном спектакле. В этой столовой на одной стене висит портрет Льва Толстого с надписью «4 сентября 1909 г. А.Л. Вишневскому. Лев Толстой», а на другой – портрет Чехова с надписью: «Другу детства, товарищу по жизни, ныне артисту Александру Леонидовичу Вишневскому от Антона Чехова. Июнь 1902, Москва».

Прошло почти сорок лет с тех пор, как я часто забегал к Софии Ивановне по делам и без дела, встречал у нее вдову художника Вильямса, Вадима Васильевича Шверубовича, вдову художника Дмитриева (она в те годы была женой композитора Молчанова) и чаще всего – Софию Станиславовну Пилявскую, Зосю, как ее звали в театре. У Пилявской было сказочно красивое лицо, она была воспитанной и очень благородной дамой, дружила с Еленой Сергеевной Булгаковой, театроведом Виленкиным, но большого актерского таланта в ней не было. С Софией Ивановной у нее были весьма сложные отношения, но она заботилась о ней.

В конце концов пенсия была получена, пенсионная книжка «персонального пенсионера союзного значения» Софии Ивановны Баклановой хранится у меня по сей день. Пенсия была установлена с 1 декабря 1965 года в размере 60 рублей в месяц пожизненно. Умерла София Ивановна спустя год, последний раз ей принесли эту пенсию, о которой она мечтала, 24 декабря 1966 года. Дом Книппер-Чеховой перестал существовать. У меня остались отданные мне Виленкиным после смерти Софии Ивановны два тома переписки Чехова и Книппер, которые Ольга Леонардовна подарила Софии Ивановне на память с дарственными надписями. На первом томе написано: «Софочке дорогой с любовью. Ольга Книппер-Чехова, 1935 год», а на титульном листе второго тома: «Софе дорогой продолжение повести печальной и краткой но… насыщенной и интересной. 30 сент. 1937 г. О. Книппер-Чехова».

Пенсия как бы узаконила положение Софии Ивановны при Книппер-Чеховой, потому она была ей очень важна, и София Ивановна была мне очень благодарна. Хлопоты длились почти три года. Когда все было благополучно закончено, София Ивановна устроила роскошный обед, пригласила друзей и преподнесла мне драгоценный подарок – прижизненные издания Пушкина: первое издание «Руслана и Людмилы» 1820 года и первый номер пушкинского журнала «Современник», – а также первое издание «Медного всадника». (Когда мама тяжело болела, я за какие-то смешные деньги продал в букинистический магазин книги, а журнал подарил Бахрушинскому музею.)

В этом доме я повидал знаменитых мхатовских артистов, общался с Елизаветой Николаевной Коншиной, старой сотрудницей Ленинской библиотеки, ближайшим другом Ольги Леонардовны, и слушал бесчисленные ее рассказы. Доныне храню открытки-фотографии, изданные в начале двадцатого века, подаренные мне Софией Ивановной и напоминающие о высокой, ушедшей навсегда культуре старого Художественного театра. Мое приближение ко МХАТу началось там, в квартире, где когда-то жила Ольга Леонардовна.

Бывали и забавные истории: однажды по почте принесли открытку из Мюнхена от Ольги Чеховой. Она писала Софе, что собирается посетить Москву, которую покинула сорок пять лет назад. Хочет приехать тихо, незаметно, повидать Софу, Аллу (речь шла о Тарасовой) и Пашу (так звали друзья Павла Александровича Маркова), просила снять ей номер в «Национале» для себя, своего доктора, парикмахера, секретаря и массажиста. Больше никто (!) с ней не приедет. На дворе стоял 1964 год. София Ивановна вызвала Елизавету Николаевну Коншину и меня, и «совет» решал, что отвечать Ольге Константиновне. Решили сказать, что приезжать ей еще не время, тем более что София Ивановна позвонила Тарасовой, и та испуганно прокричала в телефонную трубку, что встречаться с Ольгой не намерена, Марков тоже энтузиазма не выразил. София Ивановна написала в Мюнхен письмо, я отправил его с Центрального телеграфа, на том дело и кончилось.

Покойный Виталий Яковлевич Виленкин очень ревновал «Софу» ко мне и никак не мог ей простить этого «увлечения». После ее смерти дружелюбия не выказывал никогда, скорее ненавидел лютой ненавистью, а начало было положено в те дни, когда он звонил в дверной звонок, София Ивановна открывала дверь и разочарованно говорила: «Ах, это ты, Виталий?» (мы ведь тезки). Мы очень редко встречались, холодно и сухо раскланивались, вот и всё.

В доме Софии Ивановны я часто встречал Федора Николаевича Михальского, в те годы – директора музея МХАТ. Его когда-то любили Станиславский, Немирович-Данченко, Книппер-Чехова, Качалов. Он был их доверенным человеком, все видел, знал и был удивительно внимателен к Софии Ивановне. Я разглядывал его с большим любопытством.

Уже потом, когда МХАТ ставил «Сладкоголосую птицу юности» Теннесси Уильямса в моем переводе, сделанном вместе с А. Дорошевичем, у меня завязались теплые, дружеские отношения с Павлом Владимировичем Массальским, Марком Исааковичем Прудкиным, ну и, конечно, с Ангелиной Иосифовной Степановой, ставшие с годами очень близкими. Я всегда относился к ней с благоговением. Человек большого ума, предельно воспитанный, эгоистичный, жестковатый, но очень много дававший людям. Ее отличал удивительно трезвый взгляд на окружающий мир.

Прудкин и Массальский были совершенно не похожи друг на друга ни по характеру, ни по таланту.

Марк Исаакович Прудкин слыл интриганом, говорили, что он коварен, но я этого не замечал. Он был очень умен и невероятно талантлив. Современный зритель может убедиться в этом, посмотрев телевизионный фильм «Дядюшкин сон» с Натальей Теняковой в роли Москалевой, Майоровой – Зинаидой и Прудкиным – старым князем. Это блистательная работа! Когда недавно я был на «Дядюшкином сне» в Вахтанговском театре, то невольно вспомнил Прудкина и неизнашиваемость его громадного таланта, что гораздо важнее, чем публикуемые воспоминания о нем как о человеке плохо слышащем и заискивающем перед властью. По сравнению с широко известными режиссерами знаменитых театров подобострастие Прудкина выглядит как жалкий лепет на лужайке.

Я помню его в совсем забытом сегодня спектакле «Глубокая разведка» по пьесе Крона. Он играл азербайджанца Мехти-Ага, обаятельного прожигателя жизни. Наблюдательный, энергичный, жизнерадостный и циничный персонаж. Самоуверенность, граничащая с нахальством, ловкость, похожая на наглость. Это была выдающаяся победа актера. Помню его в остро-иронической роли прокурора в «Воскресении» Толстого. Спектакль был поставлен Немировичем-Данченко в 1930 году и шел 23 года. Федор Раскольников писал инсценировку романа, но после того, как он был объявлен врагом народа, его фамилия из программки исчезла. У Прудкина была небольшая роль, но он и по сей день стоит перед моими глазами. Его отличала способность к тонкой сатире, обобщенной и содержательной. В конце жизни он играл в постановке «Живого трупа» князя Абрезкова. Работа с Анатолием Эфросом не прошла даром, сцена Карениной и Абрезкова была лучшей в спектакле. Калягин – Протасов отходил на задний план, у него роль не получилась.

Я очень любил рассказы Марка Исааковича о Немировиче-Данченко, которого он боялся и очень любил. Прудкин был в конце 20-х годов в знаменитой «шестерке», руководившей МХАТом. Эту партийную молодежь очень боялся Станиславский. Когда Немирович-Данченко вернулся из США, «шестерка» распалась, и все нити власти оказались в его руках.

Немировича-Данченко не очень любил Ефремов, не любил, соответственно, и его помощник, Анатолий Смелянский. Талантливый критик и исследователь Инна Соловьева, написавшая книгу о Немировиче-Данченко, по существу, обошлась без советского периода, а это был мощный и значительный этап в развитии Художественного театра. Великий режиссер все время находится как бы в тени, а между тем внутри старого МХАТа было известно, что без Немировича-Данченко не было бы того великого театра 30-х годов.

Вернувшись из-за границы, Немирович-Данченко довольно жестоко обращался с теми, кто входил в «шестерку». Прудкина почти не занимал и довел его до такого состояния, что, по словам Марка Исааковича, он решил пойти и переговорить с Немировичем-Данченко. Но однажды, идя по коридору, он увидел спускающегося с лестницы Владимира Ивановича. «Вот иду и думаю о вас», – сказал тот, обращаясь к Прудкину, и Марк Исаакович растаял. Работа над крохотной ролью прокурора Бреве в «Воскресении» осталась в памяти Прудкина как одно из самых незабываемых событий его жизни. Он часто рассказывал мне, как детально разбирал роль Немирович-Данченко. «Его предложения я потом использовал во многих ролях», – признавался Прудкин. Неудача в роли Вронского в «Анне Карениной» наложила тень на его предыдущие работы, но после «Глубокой разведки» он снова взметнулся ввысь.

Блистательный характерный актер, красивый, очень умный, сохранивший до глубокой старости остроту взгляда, и, конечно, мастер театральных интриг внутри старого МХАТа. Он умер, когда ему было 96 лет. Последние годы он провел в квартире, где прежде жила Тарасова, с которой играл и в «Анне Карениной», и в «Днях Турбиных» (был легким, обольстительным Шервинским), и в неудачных «Дачниках» Горького. Ее смерть он горько переживал.

Прудкин считал, что после Книппер-Чеховой и Германовой Тарасова – самая крупная актриса театра. Когда-то в 20-х годах у них был роман, и он нетерпимо относился к тем, кто позволял себе иронизировать по поводу Тарасовой. Лучшей ее ролью считал Тугину в «Последней жертве», она играла ее с невероятной силой. (Сам он играл Дульчина.) От него я узнал, что ее последний муж, генерал Пронин (они прожили тридцать лет), был непреклонен, когда власти хотели похоронить ее на Новодевичьем кладбище. Она завещала положить себя рядом с матерью на Немецком, так и поступили. Вскоре после нее умер ее первый муж, бывший белый офицер Кузьмин, они вместе вернулись из США; какое-то время он работал в массовке театра, и всю жизнь Алла Константиновна заботилась о нем. Он был отцом ее единственного сына. Потом она соединилась с Москвиным и от него ушла к генералу Пронину. Это был, пожалуй, ее самый счастливый брак, рассказывал Марк Исаакович, познавший славу, успех и признание даже тех, кто человечески не любил его.

Из ролей Прудкина, кроме сладострастного, балующегося философскими разговорами князя в «Дядюшкином сне» и Мехти-Ага в «Глубокой разведке», отмечу действительно гениально сыгранного Федора Павловича Карамазова в спектакле Ливанова[4].

Павел Владимирович Массальский был совсем другим человеком. Красивый, роскошно одевающийся, он любил выпить, боялся своей жены, Найи Александровны (она еще жива), превосходно преподавал в Школе-студии МХАТа, возглавляя кафедру актерского мастерства, никогда не отличался большим умом, но блистал остроумием, с ним было легко и весело.

В годы, когда Ефремов возглавил МХАТ, Массальский играл немного, на своего бывшего ученика был обижен и, в отличие от Прудкина, никогда не поддерживал Ефремова. С Прудкиным они часто играли одни и те же роли, но тот был артистом более высокого класса. Массальский был элегантным, легким, блестящим актером. Широкий зритель запомнил его по роли немца-продюсера в фильме «Цирк» с Любовью Орловой. Он великолепно играл лорда Горинга в «Идеальном муже» Уайльда, Чарльза Сэрфеса в «Школе злословия» Шеридана, был создан для салонной комедии, умея передавать в зрительный зал «колкость парадоксов» (слова Инны Соловьевой). В доефремовский период играл он очень много, но в 70-е годы начал болеть и умер неожиданно в 1979 году, когда ему было 75 лет.

Я подружился с Павлом Владимировичем, когда он начал репетировать мой первый перевод, пьесу Уильямса «Сладкоголосая птица юности». Он сыграл Босса Финли, это не было большой удачей, но общаться с ним было интересно. Он любил ездить за границу, не пропускал ни одной туристской поездки, которые организовывались во МХАТе. Посетил США, Швейцарию, Англию, Францию, и Найя Александровна постоянно была рядом, знала, что муж гулена и отпустить его одного или оставить без присмотра – весьма опасное дело.

Ефремов решил, что перевод пьесы Уильямса «Сладкоголосая птица юности» должен читать на труппе я. Все собрались в верхнем фойе. Пьесу решили включить в репертуар, потому что Ефремову было необходимо занять Степанову. Ставил спектакль артист театра Сева Шиловский. Ефремов относился к нему более чем холодно: когда готовили премьерную афишу «Сладкоголосой птицы юности», я уговорил Ефремова написать: «Постановка Всеволода Шиловского». Олег мгновенно согласился. Сева был счастлив, благодарил меня, понимая, что без моего участия этого бы не было.

Годы спустя, выступая по телевидению, я заметил, что лучшее, что было в спектакле, – это режиссерское решение последнего акта, его ставил Олег Ефремов. Он пришел на прогон в филиал МХАТа, посмотрел спектакль, остался очень доволен Степановой, она действительно играла великолепно, и со злостью на самого себя сказал: «Как же я пропустил эту пьесу?» И после этого решил включиться в работу.

Последний акт репетировали до трех утра. Степанову нельзя было узнать. Она безупречно выполняла все режиссерские указания. Больше Ефремов пьесу не репетировал, все торопились, надо было выпускать спектакль. Было это в июне 1975 года, премьеру сыграли осенью.

Шиловский мне не простил телевизионного выступления, и когда вышла его книга, то мне передали, что он очень дурно написал обо мне, главное, о моем «коварстве» по отношению к нему. Самой книги я не читал, только перелистал ее, увидев на книжном прилавке. Удивлен я не был, это уже было время, когда я перестал удивляться, да и цену его режиссерскому таланту знал очень давно, хотя он был способным характерным актером.

А тогда на читке своего перевода я впервые увидел сидящих в первом ряду Грибова, Кторова, Яншина, Андровскую, Прудкина, Массальского, Петкера. Я глядел на них, как на далекие вершины гор, и волновался, как заочно влюбленный.

После читки Грибов громко сказал, что ничего не понял в пьесе, он был зол и раздражен. Все знали, что он в оппозиции к Ефремову и его раздражение не имеет никакого отношения к Уильямсу. Он был назначен на роль Босса Финли, но играть не хотел. Павел Владимирович Массальский молчал. Он был учителем Ефремова, и отношения у них складывались в театре совсем непросто. На вопрос Грибова: «Кто же у нас будет играть Принцессу Космонополис?» – Степанова, сидевшая в стороне, ответила: «Леша, это я буду играть», – и наступило молчание. Обсуждение кончилось очень быстро.

То было время, когда Степанова обогнала всех своих знаменитых соперниц, с которыми прожила жизнь в театре. Тарасовой и Еланской уже не было в живых, Андровская очень болела, но Ефремов поставит еще для «стариков» «Соло для часов с боем», и она познает свой последний триумф, а Степанова уже давно занимала в театре первое положение. После Ирины в «Трех сестрах» и Бетси Тверской в «Анне Карениной» – ролей, сделанных с Немировичем-Данченко, – она медленно, но неуклонно взбиралась по лестнице вверх. Никогда не отказывалась от ролей. После смерти Фадеева стала заниматься общественной деятельностью, но главным в ее жизни оставалась сцена. Блистательная современная актриса, женщина большого ума, снайперски умеющая оценивать людей.

Кстати, благодаря дружбе со Степановой я начал общаться и с Анатолием Петровичем Кторовым, замкнутым, живущим отдельно от театра человеком.

Я дружил с Ангелиной Иосифовной четверть века, не говоря уже о последних годах, когда она звонила мне почти каждое утро и минут тридцать-сорок говорила своим чуть надтреснутым голосом. С годами она стала разговорчивой, хотя прежде отличалась молчаливостью; наверное, это свойство старости. Я любил приезжать к ней пить чай.

В начале 90-х годов она открыла мне тайну своей любви с Николаем Эрдманом, и я придумал книгу – «Письма», переписка Степановой и Эрдмана. Она была издана моими друзьями в издательстве, которое теперь уже не существует, тиражом в пять тысяч. Книга имела огромный успех. Многие стали смотреть на Степанову совсем другими глазами. Ее письма читать было интереснее, чем письма Эрдмана. Она была счастлива, что эта книжка вышла. Рецензий было очень много, Дом актера устроил презентацию, Ангелина Иосифовна приехала, выступала, все это сохранилось на телевизионной пленке. Только журнал «Московский наблюдатель» не заметил книги. Недоброжелательство и неумение встать выше личных симпатий и антипатий отличали тех, от кого зависела публикация рецензий. Может быть, тогда я впервые убедился, что театральные дрязги, в сущности, не имеют никакого значения, а работа на телевидении только подчеркнула бессмысленность всех выпадов и укусов. «И всюду клевета сопутствовала мне… Я не боюсь ее. На каждый вызов новый // Есть у меня ответ достойный и суровый…» – писала Анна Ахматова.


На телевидение меня привела Галя Борисова, редактор останкинской литдрамы. Тогда, 11 ноября 1990 года, я впервые вышел в эфир по Первому каналу с передачей о Марии Ивановне Бабановой. Трудно было предположить, что спустя четыре года возникнет благодаря Владу Листьеву «Серебряный шар» и будет крутиться вот уже восемь лет, поначалу сталкиваясь с раздражением, сопротивлением недругов, неприятием (что, естественно, не исчезло), а потом станет программой, вызывающей у миллионов людей интерес и любопытство. Нельзя было представить себе, что лицо станет узнаваемым и степень ответственности, когда создаешь программу, вырастет раз в сто.

Телевидение подарило мне за последние годы много радостей и незабываемых встреч и дружб.

В 1994 году Влад Листьев, в те годы руководитель телевизионной компании «ВИД», талантливый, подвижный, гибкий, умный, обаятельный молодой человек, предложил мне с моим оператором вылететь в Австралию и сделать передачу о гастролях Большого балета. Он был совсем не в курсе дрязг и шекспировских страстей, которые разворачивались вокруг Юрия Григоровича. Грига называли диктатором, хотя он сам о диктатуре никогда не говорил. (Это Олег Табаков сегодня твердит все время: «Я – диктатор безо всякой демократии», – и невольно думаешь о слабости Лелика – как его называли в «Современнике», – а не о его силе.)

Максималист, человек громадного таланта, великий русский хореограф, создатель «Легенды о любви», «Спартака», «Ивана Грозного», Юрий Григорович тогда и не предполагал, чем кончится его правление Большим балетом в течение тридцати одного года. Влад Листьев обожал «Спартак», он смотрел его много раз, был почитателем Григоровича, и… я улетел в Австралию. Было это в сентябре 1994 года.

Это были последние гастроли Григоровича с Большим театром. В Москве бушевали страсти. Его изничтожали, не знаю, кто мог бы выдержать весь поток оскорблений, который лился из радиоприемников, с экрана телевизоров, из газетных статей. В балетной труппе никто не верил, что Большой может остаться без него. Я впервые столкнулся с Юрием Николаевичем в этой поездке и подумал, как он похож на Ефремова. Ельцинская эпоха была от него очень далека. Он никогда не был коммунистом, не был членом партии, в отличие от Олега Ефремова, но в одном они были очень похожи: сильные, мощные индивидуальности.

Я очень хорошо помню день 7 марта 1995 года – ровно через неделю после убийства Влада Листьева. Настроение было мрачное. Уже прошла моя передача «Большой балет в Австралии», после нее телевизионный критик Вартанов на страницах газеты «Труд» написал обо мне: «Вот Вульф, на халяву поехав в Австралию, сделал передачу о гастролях балета Большого театра, выдавая это за победу театра». Тогда я еще не был закален и не привык к столь развязному стилю, тем более что на самом деле успех Большого балета в Австралии был громадным. На радиостанции «Эхо Москвы» критик Агамиров каждое утро выливал помои на Грига, я тогда не знал, что он пишет либретто для «Лебединого озера», которое будет поставлено после ухода Григоровича в Большом театре, и именно это либретто окажется первой причиной васильевской неудачи.

7 марта 1995 года Григорович написал заявление об уходе.

Вечером в его квартире не раздалось ни одного звонка. Кроме меня, никого у него в доме не было, тогда и начались, по существу, мои дружеские отношения с ним. Его воля и умение оставаться бесстрастным меня ошеломили. Этому нельзя научиться, но можно, если постараться, овладеть собой. Григорович все пережил, выжил и, как показала жизнь, победил. Когда через несколько лет его пригласили в Большой на постановку «Лебединого озера», фотограф, ожидавший его на 16-м служебном подъезде, спросил: «Юрий Николаевич, разрешите мне снять вас при выходе?» (Григ выходил на улицу.) «Зачем же при выходе, лучше при входе», – шутя ответил Григорович. Хотя в Большой на постоянную работу он возвращаться не собирался.

Когда злейший недруг Юрия Николаевича, талантливый балетный критик Вадим Гаевский, принесший русскому балету немало пользы и немало зла, после снятия Владимира Васильева с поста директора Большого театра написал резкую и злую статью про него, Григорович был возмущен.

– Лежачего не бьют, – сказал он мне, – в этом есть что-то отвратительное.

Свой 70-летний юбилей Григорович отмечал в Мариинке, танцевали «Легенду о любви». Гергиев приветствовал юбиляра содержательной речью, Уланова прислала телеграмму: «Поздравляю, помню, люблю». Юрий Николаевич отвечал мудро и произвел сильное впечатление. В зале сидела труппа Мариинского балета, из Москвы по собственному желанию прилетели Николай Цискаридзе, Юрий Клевцов, Элина Пальшина (не всех я знал в лицо), они сидели в зрительном зале с огромными букетами цветов. Шел 1997 год.

Потом начнется череда поездок, спектакли в Риме, Праге, Варшаве, Стамбуле, Сеуле. В Краснодаре, почти что на пустом месте, он создал балетную труппу и поставил восемь своих балетов. В этом году[5] «Григорович-балет» совершил четырехмесячное турне по США и в октябре уезжает на три недели на гастроли в Англию. Мальчики и девочки, приехавшие в Краснодар из Перми, Омска, Воронежа, Санкт-Петербурга, Киева, получавшие жалкие 600-700 рублей в месяц, жившие в общежитии, благодаря Григоровичу увидели мир. Пожалуй, впервые труппа, созданная в российской провинции великим мастером, имеет успех в западном мире. Газета «Нью-Йорк таймс» поместила роскошную статью о гастролях Краснодарской молодой труппы. В Москве этого почти никто не заметил.

Поставив с молодыми, неопытными танцовщиками свои балеты, Григорович сохранил и живописное видение мира: его образы не придуманы, они увидены глазами художника. Его в Москве упрекали, что он все время повторяет старое, а он в Краснодаре поставил новую «Тщетную предосторожность», показал «Золотой век» на музыку Шостаковича. Из трехактного балета Григорович сделал двухактный, иначе выстроил первый акт, а исполнители главных ролей (особенно мужских) восхитили своим мастерством и отточенной техникой. Прошло пять лет с того дня, как я впервые видел эту труппу. Теперь ее не узнать.

В Москве в Большом главного балетмейстера, по существу, нет, худруком балета является Борис Акимов, талантливый танцовщик, воспитанный Григоровичем, занимавший в труппе Большого театра в его «золотую эпоху» далеко не первое место. Все понимают, что второго Григоровича в России нет, но, пригласив его на постановку «Лебединого озера» (имеющую в мире громадный успех), дирекция театра, Акимов, да и нынешний министр культуры «опасаются» широко использовать его в Большом, им так удобнее и спокойнее, а жизнь балетной труппы катится по наклонной вниз. То поднялся шум из-за очень слабого балета «Дочь фараона» с бездарной музыкой Пуни, и пресса готова была растерзать крупнейшего дирижера России Геннадия Рождественского, выступившего против этого балета и снявшего его из репертуара; теперь балет восстановили и можно воочию убедиться, как прав был Рождественский. То пригласили Ролана Пети восстановить свой очень старый опус сорокалетней давности «Пиковая дама» с блистательным Николаем Цискаридзе и Ильзой Лиепа с ее природным артистизмом, но танцевать по законам классического балета в этом спектакле необходимости нет.

Григорович сегодня от Большого далеко, и то, что это беда, поймут, когда уже ничего нельзя будет поправить. Враги Григоровича, те, кто не в силах был выдержать его диктат, его требовательность, его непримиримость, считали, что с его уходом переменится ход истории балета Большого театра, но детали будущего видели очень условно. Искусство мастера считали чуждым и обреченным, а он не вел бой с новоявленными критикессами, Гаевским, министром и новым руководством Большого театра, он работал.

Когда я узнал его близко, то увидел одинокого человека огромного ума, очень образованного, властного, сильного, мужественного и бесконечно талантливого. Семь лет без Григоровича оказались бедой для Большого театра. Теперь его приглашают в Большой: восстановил «Лебединое озеро», «Легенду о любви». Нашлись критикессы, написавшие пасквиль на «Легенду», а это абсолютный шедевр, гениальный балет, имеющий фантастический успех у публики.

«Легенда» была поставлена в 1961 году. Узоры жестов и поз, сложнейшие психологические портреты и сегодня потрясают зрителей. Даже Гаевский писал когда-то, что Григорович – один, что «ему нет равных ни среди молодых, ни среди старших, европейские масштабы его дарования не вызывают сомнений». И в этом году при возобновлении «Легенды о любви» ни у кого в зале, кроме жалкой кучки балетных журналистов, пишущих с завидным постоянством отвратительные, клеветнические заметки, не было сомнений, что на сцену вернулся великий балет.

Вернулся балет, но не вернулся Григорович. У него впереди контракт в Гранд-Опера в Париже: постановка «Ивана Грозного» и, может быть, трех новых балетов на музыку Шостаковича.

Единственный прижизненный классик балета работает в России в Краснодаре, а не в Большом театре.

Россия похоронила Светланова, потеряла Рождественского, Ростроповича, Григоровича, на смену пришли – за редким исключением – художники третьего сорта. Грига по-прежнему упрекают, что он повторяет все то, что делал раньше, что нового ничего не ставит, а когда он захотел поставить три новых балета на музыку Шостаковича в Большом театре, то руководство заколебалось, и он сразу принял предложение уехать в Париж в Гранд-Опера, где осенью 2003 года начнет ставить свой гениальный балет «Иван Грозный». Почему можно приглашать Ролана Пети с его старыми постановками, но не нужно возобновлять на сцене Большого «Золотой век» или «Ивана Грозного»? На этот вопрос дирекция Большого театра не сможет ответить.

Наблюдаю жизнь Григоровича и его жены, выдающейся балерины Наталии Бессмертновой, она была примой в Большом театре почти тридцать лет, и восхищаюсь их умением жить своей собственной жизнью, вне суеты, вне «тусовки», отдельно, по собственным правилам и собственным законам. Григорович никогда не сказал ни одного дурного слова ни о Майе Плисецкой, написавшей в своей книге главу, полную оскорблений в его адрес, ни о Васильеве, ни о Максимовой, ни о тех, кто позволял себе выходить за рамки приличия. Он хорошо знает, что никто из них: ни Васильев, ни Лавровский, ни Годунов, ни Владимиров – никогда бы не состоялся, если бы не он. И Марис Лиепа сыграл свою великую роль Красса в балете «Спартак», и Наталия Бессмертнова станцевала свои абсолютные шедевры – Анастасию в «Иване Грозном» и Ширин в «Легенде о любви», и Юрий Владимиров проявил себя как большой художник в «Иване Грозном». И все это создал Григорович силой своего великого дара. Его балеты по-прежнему современны, только надо отделять современность от злободневности, дух новаторства от тех новинок, которые десять лет спустя кажутся старомодными.

Юрий Николаевич бывает мрачным, нелюдимым, говорят, что был сильно подвержен влиянию тех, кто находился рядом, но озлобленным я его никогда не видел. Взрывчатым видел, злым – нет.


Сегодня не время мощных индивидуальностей. Читаешь газеты, смотришь телевизор и видишь, кто на авансцене Времени. Пошел смотреть недавно «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда в Театре на Малой Бронной. Постановка Андрея Житинкина. Умный сорокалетний человек. Добрый и хороший, но его интересует только паблисити. Прочел его интервью в газете «Коммерсант»: «Захаров, Виктюк, Эфрос и Житинкин – это уже бренд». То, что это бред, ему не пришло в голову. Еще до того, как его назначили главным режиссером в Театр на Малой Бронной, он поставил американскую пьесу «Нижинский» в переводе моего близкого друга Александра Чеботаря. Благодаря очень одаренному артисту Александру Домогарову спектакль имеет большой успех. Сюжет, судьба Нижинского, сложности личной жизни – все привлекло зрителей, и Андрей Житинкин стал терять ориентиры. Его постоянный художник Андрей Шаров оформляет сцену и костюмы ярко и пестро, о вкусе говорить не приходится, но не было ни одной радиостанции, ни одной газеты, где не звучала бы фамилия Житинкин. А ведь это театр, где творил Эфрос, один из самых великих режиссеров конца прошлого века. Он работал в Театре на Малой Бронной почти два десятилетия. Все переменилось.

Начинаешь привыкать к небрежности, грубости, ремесленничеству. Жажда публичности стала бедой эпохи. Образованные люди тянутся к «низким» жанрам. Теперь мало у кого есть время, чтобы выслушать, задуматься, понять. Возникла эпидемическая мода на Акунина, Татьяну Толстую, Виктора Пелевина. Они пишут без снисхождения, без жалости. Кого занимает интрига действия, кого – нет. Герои выглядят как коллекция забавных насекомых. Иногда прорываются человеческие чувства, и они ослепляют, «как прогалины в лесу».

Думаю, во всем этом есть закономерность истории. Сегодня идеалы иссякли, нет сил даже на энергию протеста, общество распалось на сотни несоединимых слоев. Нет ни героев, ни антигероев. Телевизионные сериалы демонстрируют бесчисленные криминальные истории, на первом плане – агрессия. Возникло циничное, пародийное замещение пустующего места для героя, то, что и должно было быть, – «отстранение». Гуманизм оказался бессильным перед убийствами.

Мы живем в странный переходный период, когда можно не очень серьезно отнестись к героям бульварных романов, к «демоническим личностям», ко всему тому, что называют «супер». Все эти «суперзвезды», «супергерои» приведены на грань пародии, и во всех этих «новых романах», «новых фильмах», «новых пьесах» есть своя эстетика. Это эстетика «торжествующего техницизма, шикарного модерна, это поэтика великолепных вещей, рациональных конструкций» (выражение Майи Туровской) и небывалых ситуаций. Сегодня в моде все то, что роскошно и чего не бывает на свете, и это часто остроумно, забавно и умопомрачительно, чем опьяняются молодые люди, начинавшие с нуля и за последние десять лет добившиеся необычайных успехов. Экстра, супер, модерн – вот что родилось в нынешней литературе, фильмах. Пошлость и неожиданный пародийный эффект. Чуточку не всерьез.

Естественно, что и театр не остался в стороне. Исчезла авторитетность критики, она перестала иметь то значение, какое имела прежде. Хотя новое поколение знает немало ярких имен: Роман Должанский и Григорий Заславский; любопытно читать Алексея Филиппова и Марину Давыдову. Это театральные критики, а не театральные журналисты.

Меня занимает сегодняшнее время. Я прекрасно понимаю, что ушла та эпоха, которую люблю вспоминать. Прожито много разных жизней. Сегодня все другое.

В театральном искусстве сейчас заявили о себе талантливые актеры. В Вахтанговском театре: Мария Есипенко, Юлия Рутберг, Максим Суханов, Мария Аронова, Евгений Князев, Сергей Маковецкий. Но все они зависимы от режиссуры и драматургического материала. Смотрю «За двумя зайцами» (режиссер Горбань). В главной роли – Мария Аронова, но спектакль грубоват, и его нельзя сравнивать даже с очень плохими пьесами Софронова, поставленными когда-то Рубеном Симоновым на сцене Вахтанговского театра, «Стряпуха» или «Стряпуха замужем». То были мюзиклы, изящные, веселые, сыгранные с блеском.

Несколько лет назад Леонид Трушкин, ставший режиссером (в прошлом слабый артист Театра имени Маяковского), поставил нашумевший «Вишневый сад». Успех был у публики очень большой, но ощущение безвкусицы не покидало меня, хотя Фирса играл великий Евстигнеев, а в роли Раневской была любимая мной Татьяна Васильева. Десятки режиссерских находок, не слитых воедино, открытая полемичность, способы шокового воздействия на зал, дерзкая экстравагантность Раневской – Васильевой и полное отсутствие цели и смысла. Спектакль не вызывал ни переживаний, ни потрясения, ни стрессов, к чему стремился режиссер. Обнаженное античеховское начало пронизывало этот, не забытый мною, «Вишневый сад».

Первым режиссером театральной Москвы сегодня называют Фоменко. Петр Наумович Фоменко – выдающийся режиссер, живущий в себе, с собой и собой. Он знал триумфы и неудачи. В 1966 году прогремел спектаклем «Смерть Тарелкина» на сцене Театра имени Маяковского. Его изничтожали, вскоре режиссер уехал из Москвы. Работал в Тбилиси, в Ленинграде. За годы работы в ленинградском Театре комедии поставил обаятельный, удивительно музыкальный, внутренне и внешне пластичный спектакль «Этот милый старый дом» по пьесе Арбузова. Все это было тридцать лет назад. Потом опять удачи, неудачи, полупобеды, полупоражения. В начале 80-х он сотворил замечательные «Плоды просвещения» в Театре имени Маяковского, но триумфы были впереди.

В 1993 году Фоменко поставил гениальный спектакль – «Без вины виноватые» в Вахтанговском театре. Потом со своими учениками создал «Мастерскую Фоменко». Овации не умолкали. Сосредоточенность в себе не помешала ему стать большим режиссером. Сегодня он один из лучших режиссеров нашего времени, лидер по таланту. Его всегда привлекали загадки чужих судеб. Манящая театральность, ироническое сопоставление разных содержаний, склонность к гротеску и редкая внутренняя пластичность позволяют ему говорить со сцены полным голосом, освобождаясь от случайных подробностей. Я очень любил его спектакли «Государь ты наш, батюшка» по роману Горенштейна «Детоубийца» и «Чудо святого Антония» Метерлинка в том же Вахтанговском театре, хотя успеха они не имели. Но дерзания Фоменко продолжались. Сегодня он ставит у себя в театральной Мастерской на маленькой сцене в маленьком зале. Тут действуют совсем другие законы сценического восприятия. В спектаклях Петра Наумовича ощущаешь вдохновение и точность летописца и ранящее душевное беспокойство. Он никогда не шел прямой дорогой. «Он подымался в гору, и его путь был петлями», – писал Илья Эренбург о Мейерхольде. Мне это вспомнилось, когда я заговорил о Фоменко.

Сила русского театра всегда была в лиризме, в тонкой психологической игре. Ее продемонстрировали на театральной Олимпиаде прошлого года… австрийцы, поставившие «Чайку». Незабываемый спектакль, напомнивший мою юность, увлечение старым МХАТом. Я мечтал в те годы войти в его зрительный зал, побродить по сумрачным коридорам, увидеть портреты мхатовских артистов.

Этой, близкой моей душе, актерской игрой я наслаждался, когда пошел смотреть Ольгу Яковлеву и Табакова в «Любовных письмах». «Муза» Эфроса, первая актриса его театра, и сегодня удивляет своим тончайшим мастерством. А когда увидел Яковлеву и Табакова в «Кабале святош», подумал, как изменился МХАТ, театр, о котором когда-то мечтал, чтобы он стал «своим». Мне повезло. МХАТ постепенно и стал «своим», но потом с годами все это ушло.


Сегодня я прихожу во МХАТ имени Чехова как в место, где у меня много знакомых, но это уже не «мой» театр. Другая жизнь.

Вспоминаю, что застал МХАТ при переходе в ефремовский период с его надрывом и равнодушием, с мелким подходом к большим событиям, с жестокостью и раскаянием, с тоской и мыслями об искусстве. Конец этого периода оказался горьким и шумным.

С Олегом Ефремовым я в ту пору виделся уже довольно редко, в последние годы перед его концом мы ежедневно встречались, только когда я приезжал отдыхать в санаторий «Подмосковье». Он уже очень сильно болел, ноги – как спички, ходить ему было тяжело, дышать не мог, на столике стоял аппарат искусственного дыхания, он сидел у телевизора с трубочками в ноздрях. Смотреть на него было горько, мы часами сидели молча, уткнувшись в телевизор, или выходили на балкон, и только на воздухе он оживлялся и начинал разговаривать. МХАТ старались не обсуждать. Последний раз я видел его в санатории в 1999 году, потом только изредка говорил по телефону. Рядом с ним была Ирина Корчевникова, заместитель директора (теперь директор музея МХАТа), человек открытый. Помогала Ефремову как могла. К нему приезжали Слава Ефимов (при Ефремове директор МХАТа), дети: Настя и Миша. Но ощущение его одиночества не покидало меня.

Я помню время, когда его очень любили – и друзья, и незнакомые, им восхищались, он был признанным лидером. В жизни его было много любви.

Когда Табаков уже после его смерти решил восстановить ефремовскую «Чайку», то первая мысль, пронзившая меня, была о том, как много в режиссуре любви. Тогда в 1980 году Нину Заречную играла красавица Анастасия Вертинская, с ее мнением Олег считался, в те годы она имела на него сильное влияние. «Чайку» он посвятил ей. В первых трех актах в ней были прелесть и очарование молодости. В последнем – становилось очевидно, что в душе Нины смятение. Актриса играла резко, умно, почти зло произносила монолог: «Он не верил в театр, все смеялся над моими мечтами, и мало-помалу я тоже перестала верить и пала духом…» В этом акте все уходило в подтекст, ансамблевый стиль только подчеркивал глубину замысла. Несчастный Треплев, обреченный на самоубийство, и Нина, которая будет жить, страдания только закалили ее.

Когда Олег Табаков, все время выясняющий свои, как обнаружилось, мучительные отношения с великим Олегом, дал роль Нины молоденькой актрисе из «Табакерки», то замысел Ефремова испарился. Не помог и талантливый, очень обаятельный и, как теперь говорят, «предельно раскрученный» Евгений Миронов, сыгравший свою далеко не лучшую роль. Его Треплев – нервный и искренний юноша, но в нем нет пронзительности и невыносимых мучений, а без Нины и Треплева нельзя почувствовать острый драматизм чеховской «Чайки».

Первое десятилетие ефремовского МХАТа было очень успешным, и расхождения между Ефремовым и частью труппы были не очень заметны. Даже в начале 80-х годов было много радостного. Вспоминаю гастроли в Алма-Ате в 1982 году.

Я ездил со МХАТом, потому что придумал творческий вечер А.И. Степановой: в первом отделении я рассказывал об ее творческом пути, после чего она играла с Игорем Васильевым сцену из первого акта «Сладкоголосой птицы юности», во втором отделении я рассказывал об Уильямсе, и они играли финальную сцену.

С этим вечером мы объездили много городов. Забавных случаев было немало. Так, в Одессе мы выступали в каком-то Дворце культуры. Администратор долго в машине рассказывал Ангелине Иосифовне, как он любил Тарасову. Мы с Игорем Васильевым боялись пошевельнуться, но Степанова выслушала его монолог и промолвила: «У вас хороший вкус». Администратор не заметил своей бестактности. После вечера пошел сильный ливень, машины нам не дали, и Ангелина Иосифовна предложила мне пройтись пешком, а идти надо было около получаса – мы жили в гостинице «Лондонская». У нее был зонтик, и она считала, что ничего страшного нет. Пришли в гостиницу промокшие насквозь и очень голодные, но в ресторан никого не пускали, он был забит людьми. Для Героя Социалистического Труда сделали бы исключение, но у Степановой с собой не было ни удостоверения, ни планки Героя, и она предложила мне подняться к ней в номер. У нее был кофе и четыре печенья. В ту самую ночь в Одессе я впервые услышал от нее рассказ о смерти Александра Фадеева и о том, как она узнала об этом. Тогда я и решил написать о ней книгу.

Так вот, мы были с концертом и в Алма-Ате. Я жил в большой и очень хорошей гостинице (естественно, хорошей по тем временам), Л.И. Эрман – там, где все актеры и постановочная часть, а народные артисты, Ефремов, Смелянский и часть дирекции – в правительственной резиденции.

Было тепло, роскошные базары, цветы; все нежились на солнце, и спектакли имели громадный успех. На «Тартюфа», поставленного Эфросом, нельзя было достать билет. Вертинскую и Калягина публика принимала фантастически. Спектакль был блестящий. Только из книги Смелянского я узнал, что «Тартюф» многими не был принят и что Ефремову спектакль, кажется, не нравился. Мой друг Леня Эрман, работавший в те годы заместителем директора МХАТа, с немалым удивлением прочел об этом спустя двадцать лет после премьеры. Может быть, Ефремову «Тартюф» и не нравился, Олегу Николаевичу мало что нравилось, и тут дело было не в Эфросе, не в спектакле, а в том, что для Ефремова было существенно в театральном процессе. Может быть, было несколько «элитарных» критикесс, которые не принимали работу Эфроса. Но успех у «Тартюфа» был феноменальный и в Москве, и в Алма-Ате.

Читая в книге Смелянского об алма-атинских гастролях, я почувствовал, как устаешь от сатирических усмешек и иронии. Нельзя жить одним отрицанием. Но спорить с ним не стоит, скорее следует задуматься, почему на писаных страницах всё мельче того, что происходило в действительности. После прочтения «Уходящей натуры» остается ощущение, что и Ефремов, и все его окружение, и все то, чем он занимался, оказались побеждены Временем, редко озаряя зрителей светом искусства. Все на самом деле было гораздо сложнее.

То, что Ефремов пил, широко известно. Он начал пить еще в те годы, когда создавал «Современник», ставший одним из лучших театров Москвы, ошибок он наделал тысячи, и грехов у него было не меньше… Но и побед было очень много.

Смотришь его фильмы – великий артист, вспоминаешь его спектакли в «Современнике» – мощная режиссерская рука.

В те годы он проходил сквозь жизнеподобие Розова, Рощина, Зорина, Володина, сквозь богатство их психологических мотивов, вобрал в себя всю меткость их современных диалогов, что помогло ему потом, уже во МХАТе, прийти к условностям в чеховском смысле. В «Современнике» он увлекался политическими драмами Михаила Шатрова, поставил его «Большевиков». Для того времени это был очень смелый спектакль. Уже во МХАТе его горьковские «Последние» и чеховские спектакли: «Иванов», «Чайка», «Дядя Ваня» и, в конце жизни, «Три сестры» – глубокие, неромантического, а скорее интеллектуального склада – противопоставляли неустроенность внутренней жизни любому виду лжи. Ефремов и в жизненных ситуациях был смел, честен, жесток, но и добр, и умел говорить правду в лицо. Его душа казалась мне бездонным колодцем, куда заглянуть, особенно в глубины, было нелегко.

Волчек, Табаков, Кваша, Петр Щербаков, Сергачев, Толмачева, Дорошина, Мягков, Любшин, Покровская, Вертинская, Лаврова, Миллиоти – это его ученики, его учеником был и артист редчайшего дара – Евгений Евстигнеев. Театр «Современник» создал он, и помнить это надо всегда.

Волчек никогда бы не стала режиссером, если бы Ефремов не увидел в ней режиссерского дарования и не заставил ее поставить «Двое на качелях» Гибсона. Он дал возможность ставить на сцене МХАТа Додину, Каме Гинкасу, Эфросу, Чхеидзе, Виктюку – в советские, совсем непростые, времена. Он знал себе цену, знал свою силу, осознавал свои ошибки, только одни признавал, другие – нет.

Разделение МХАТа – его трагический просчет, но он с этим никогда не соглашался. Когда я сделал о нем телевизионную передачу в январе 1995 года, после эфира он позвонил мне и сказал: «Можно на меня и так посмотреть, но это серьезно, я только не согласен с тобой о разделении МХАТа, оно было необходимо». Он был в этом убежден, и идея разделения принадлежала ему, а не Анатолию Смелянскому, в чем того несправедливо обвиняют и что ему приписывают потому, что Смелянский был рядом с Ефремовым все двадцать лет и поддерживал все его начинания, во всяком случае, в первые годы работы с ним.


Когда на странице 219 книги Смелянского я прочел, как Ефремов, наклонившись к уху своей подруги, внятно и громко произнес: «Сейчас пойдем с тобой…» в знак протеста в присутствии ответственного работника ЦК КПСС, я не мог читать дальше… Ни на минуту не сомневаюсь, что все было так, как написал Смелянский, только возникает вопрос: зачем вспоминать именно это? Можно же быть более сдержанным и лаконичным, когда речь идет о человеке, которого уже нет на Земле.

Да, Ефремов, ненавидевший пошлость, мог во имя фрондерства позволить себе грубую вульгарность. Но надо ли выпячивать ее? Книгу читают люди, не знавшие Ефремова, далекие от него. Как бы ни были велики художественные раздоры и связанная с ними неприязнь, нельзя опускаться через год после смерти человека до желтоватых оттенков.

Нестерпимо больно за Ефремова, за то, что даже близкие люди после его смерти во имя желания написать социальный портрет ушедшей эпохи на примере внутренней жизни МХАТа потеряли способность сдерживать себя. В этом описании все выглядит правдиво и… неправдиво одновременно, но совсем не так, как было на самом деле, ведь жили в десяти планах… Главу о Ефремове писал совсем чужой ему человек, это стало очевидно после его смерти.

Нет смысла вступать в дискуссию с автором. Но понятно, почему после публикации глав в газете «Известия» слово «непристойно» повторяла театральная Москва. Это уже потом, после выхода книги, были напечатаны восторженные рецензии, на презентации в Еврейском культурном центре пели осанну Смелянскому, что никак не меняет мнения о книге. Одним нравится, другим нет. Каждый остается при своем.

Ефремов в последние годы своей жизни жил с ощущением безнадежности. Менялось время, 90-е годы стали еще жестче и оголеннее, люди привыкли наносить друг другу ущерб, ценностью почиталось то, что Ефремову было изначально чуждо. Новые порядки он не признавал. Он дружил с Горбачевым, социализм с человеческим лицом был ему понятнее и ближе. Потом он от всего отстранился, и к его алкоголизму все это не имело никакого отношения.

Удивляет способность автора «Уходящей натуры» раздавать щелчки тем, кто его не любил, и делать это после их смерти.

Рассказывая о визите к министру культуры Демичеву по поводу пьесы Рощина «Перламутровая Зинаида», Смелянский описывает, как вела себя Степанова, делая «фирменные пассы шеей и головой, которые когда-то навеяли ее партнеру и другу Ливанову образ «змеи чрезвычайного посола» (Степанова играла Коллонтай в пьесе «Чрезвычайный посол»). Старый каламбур Ливанова, произнесенный им лет за пятнадцать до прихода Смелянского в театр, автор слышал, как и многое другое, в закулисной толчее.

Анна Ахматова в своих «Листках из дневника» писала о «свято сбереженных сплетнях». Пассаж о Степановой из этого цикла.

Нехорошо писать о старой выдающейся актрисе «иссохшая» в ее почтенные годы или намекать на ее «темную роль» в закрытии эфросовских «Трех сестер».

Степанова не любила Смелянского и не скрывала этого. Помню, как незадолго до столетия МХАТа Ефремов обратился к ней с просьбой принять Смелянского, снимавшего какой-то фильм о Художественном театре. Олег Николаевич долго убеждал ее в том, что без нее нельзя обойтись. Она была непреклонна. Смелянского она отказалась принимать категорически. Олег был очень недоволен ею. Он часто бывал ею недоволен, хотя почти до самых последних лет приезжал к ней на улицу Танеева 23 ноября, в день ее рождения. Он помнил, что она всегда поддерживала его в очень трудные для него дни. В театре она уже бывала редко.


София Станиславовна Пилявская приняла на себя, того никак не желая, роль Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой. Она была своим человеком в доме Ольги Леонардовны, дружила с Массальским, Орловым, Марковым, была навечно предана культуре старого Художественного театра и категорически настроена против Ефремова, когда он пришел во МХАТ. Но к концу своей жизни стала страстной его почитательницей. Играла много, никогда за всю свою долгую жизнь в театре она не сыграла столько премьер, сколько в последние, ефремовские, годы, и, естественно, вокруг нее был создан ореол. Но Ефремов (да и не он один) понимал разницу между Степановой и Пилявской, и потому на столетнем юбилее театра Ангелина Иосифовна, сидя в кресле в роскошном платье от Славы Зайцева, произносила речь, как единственная оставшаяся в живых из «великих стариков», что вызвало несмолкаемые овации в зрительном зале. Ефремов стоял перед ней на коленях, это видела вся страна (юбилейный вечер транслировали по Первому каналу). Было ей тогда 93 года.

Она умерла за неделю до смерти Ефремова, и он ее хоронил. Я был в Нью-Йорке в это время и метался от невозможности проводить Ангелину Иосифовну в последний путь. Рассказывали, что Ефремов плакал на ее похоронах, прежде это было ему несвойственно.

Она действительно выступала на партийной конференции против эфросовских «Трех сестер» в конце 60-х годов (это было мнение всех ее коллег, мхатовские старики были очень консервативны), но перед премьерой «Женитьбы» в Театре на Малой Бронной Эфрос позвонил мне и попросил привезти на генеральную репетицию Ангелину Иосифовну. Я отказывался, это было вскоре после смерти мамы, я еще никуда не выходил, но Анатолий Васильевич настаивал и долго объяснял, как это ему нужно. В те годы не поддаться его натиску я не мог, и мы со Степановой посмотрели «Женитьбу», один из самых прекрасных спектаклей, поставленных им.

Потом, уже во МХАТе, Эфрос занял ее в «Тартюфе» и в «Живом трупе», где она великолепно играла Каренину с Прудкиным – Абрезковым, и в середине 70-х годов снял ее и Кторова в телевизионном спектакле «Милый лжец», его по сей день изредка показывают на телевизионном экране. Ефремов называл этот спектакль «единственным событием театра в 60-е годы». В «Милом лжеце» Степанова и Кторов как бы обрели второе дыхание, раскрепостив какие-то совсем неожиданные силы своих дарований, оба явили вдохновенный взлет таланта. Сегодня, спустя сорок лет после премьеры, смотришь телевизионную версию спектакля, созданную Анатолием Эфросом (в театре спектакль ставил И.М. Раевский), и сразу попадаешь в мир великого искусства. Кторов и Степанова творили вокруг себя особое магнитное поле «интеллектуальной акробатики». С экрана веет благородством и сдержанностью.

Да, мхатовские старики были конформисты, и МХАТ советского периода служил верно и слепо советской власти, все это так, но помним мы их не за это, а за силу их актерского мастерства, за то, что заставляли зал волноваться, страдать и радоваться.

В «Уходящей натуре» летят камешки и стрелы в Доронину и в Мирошниченко, одна из них была членом КПСС, другая хотела вступить в партию. Попадание точное, не придерешься, все соблюдено, вот только сам Анатолий Смелянский вступил в партию в 1978 году, когда уже спокойно можно было не вступать, если у тебя не было карьерных соображений, но об этом – ни слова. Так и создается портрет МХАТа 80—90-х годов, с обобщениями, не имеющими порой ничего общего с реальным течением событий. Иногда удивляешься зоркости авторского глаза, сохраненной памяти, точности пера, иногда – недоброте, мелкости помыслов и желанию расправиться со всеми, кто не любил «серого кардинала», принесшего немало бед дряхлеющему театру.

Можно было быть членом партии, можно было не быть, я знаю немало достойнейших людей, состоявших членами партии, только ерничать по этому поводу ни к чему.

На самом деле все было гораздо сложнее, труднее и напряженнее. Комфортабельное устройство быта работников МХАТа в советские времена не совпадало с их житейской удачливостью, скорее наоборот. Терпимость составляла основу внутренней дисциплины, этому учил еще Немирович-Данченко, талант был дан природой.

Помню, как поразил меня Андрей Алексеевич Белокопытов (он был заместителем директора театра – главным администратором), знавший наизусть Гумилева, а «великий доставала» Виктор Лазаревич Эдельман (тоже заместитель директора МХАТа тех лет) был на редкость добрым человеком и, несмотря на громкий голос и предельную невоспитанность, откликался на все просьбы, с которыми к нему обращались.

Все давно умерли, ответить на выпады уже никто не может, интересно все это только узкому театральному кругу.

Да, конечно, во МХАТе в те годы были и косность, и чопорность, и застойная приверженность старым привычкам, но были и душевное богатство, и верность любимому театру, прекраснее которого не было ничего на свете для тех, кто там служил, – даже тогда, когда счастливые времена были уже далеко позади. К концу 90-х годов все уже стало иначе.


Секретарем Ефремова была Ирина Григорьевна Егорова, женщина замечательного ума, знавшая театр до тонкостей. Она пришла во МХАТ в 1948 году и до своей болезни (Ирина Григорьевна умерла в 1995 году) сидела в том самом «предбаннике», куда приходили прославленные и незаметные артисты театра и все его сотрудники. Она любила Ефремова, любила его как родного, заботилась о нем и знала наизусть все его человеческие слабости. Когда она перестала работать, первое, что сделала пришедшая на ее место сотрудница литературной части МХАТа Татьяна Горячева, – объявила, что ее должность называется не секретарь Ефремова, а помощник. Для Ирины Григорьевны было совершенно безразлично, как называлась ее должность.

Татьяна Горячева тоже любила Ефремова, носила ему чай, обихаживала его и была ему нужна и очень полезна, теперь она работает помощником Смелянского в Школе-студии МХАТа, конечно, не секретарем, а именно помощником, и, наверное, служит ему верно и искренне.

Ирина Григорьевна – она сменила на этом месте Ольгу Сергеевну Бокшанскую, которую увековечил Булгаков в «Театральном романе» в образе Поликсены Торопецкой, – сумела из своей скромной должности сотворить целостный мир, и ее положение во МХАТе было очень высоким. МХАТ был ее жизнью. Она понимала, что такое драма нереализованности творческих сил актера, в чем заключается проза закулисной жизни, досконально знала все, что происходит в театре, и Ефремов очень прислушивался к ней. Когда хотела, могла с чувством юмора вносить отрезвляющие поправки в его решения. Короче – она была мудра. Вышколенная, всегда подтянутая, идеальный сотрудник театра и крупный человек. Когда я писал книгу о Степановой, Ефремов разрешил мне познакомиться с протоколами художественных советов начиная с 1949 года, которые хранились у Ирины Григорьевны. В музей тогда они еще не были сданы. Я приходил в театр к 11 утра и почти целый день, вызывая любопытство окружающих, читал все эти бумаги, блистательно записанные Егоровой (она вела протоколы заседаний). Сидя за маленьким неудобным столиком напротив Ирины Григорьевны, я невольно становился свидетелем всех перипетий мхатовской жизни.

Ирина Григорьевна любила работать, а не «перетирать время». Она великолепно печатала на машинке, безукоризненно вежливо отвечала на все телефонные звонки, кто бы ни звонил, умело подсказывала, как себя вести с Ефремовым, тем, кто не пользовался его расположением. Мгновенно реагировала на все его «приливы» и «отливы», замечала все морщинки разочарования на лицах, все следы жизненной борьбы, хорошо понимая, как складывается личность человека, без которой нет и профессии.

Иностранных языков она не знала, но короткое сообщение могла прочесть на английском и французском. Любящие называли Ирину Григорьевну «Аришей». Семьи у нее не было, усталости она не знала и находилась в театре целыми днями – смотрела спектакли, следила, чтобы ни одно письмо Ефремову не осталось неотвеченным. По выражению ее лица можно было сразу догадаться, кого сегодня любит Ефремов. Она прошла большую школу мхатовской жизни. Когда-то до МХАТа работала в Комитете по Сталинским премиям, потом – секретарем Тарасовой, когда Алла Константиновна была директором театра, память у Ирины Григорьевны была исключительная.

В мхатовской энциклопедии о ней написано несколько фраз, и текст заканчивается тем, что, если бы Булгаков был жив, Ирина Григорьевна могла бы послужить моделью для нового «Театрального романа».

Любовь к Булгакову сыграла злую шутку с авторами мхатовской энциклопедии, булгаковским ключом они пытаются открыть все человеческие души, а Ирина Григорьевна – не предмет для иронии, и ни к чему из нее лепить новую Торопецкую. Она была глубоким и выдающимся человеком. Ее любил Ефремов, она дружила с Тарасовой и Степановой, была близким другом режиссера Раевского, поставившего «Милого лжеца». За ее биографией – история старого МХАТа.

Помню, как в маленькой комнате рядом с кабинетом Ефремова Ирина Григорьевна кормила его обедом – обычно после трех часов дня, когда кончались репетиции. Очень часто я обедал вместе с ним. Свободным временем я тогда располагал, в институте занят был не каждый день, работы на телевидении у меня еще не намечалось, а МХАТ был любимым местом, тем более что я работал года два над протоколами. Все это длилось, пока отношения с Ефремовым с чьей-то «легкой» руки не стали разлаживаться. Потом они восстановились, но, как известно, заштопанное остается заштопанным. Ефремов любил подначивать Ирину Григорьевну на тему ее преданности советской власти, а она подыгрывала ему, зная, что он любит эту «игру», а цену советской власти знала прекрасно. Жизнь во МХАТе приучила ее к осторожности и аккуратности, и она охраняла себя, пряча за юмором то, что думала на самом деле.

Когда о секретаре, сменившем Егорову, написано в энциклопедии, что она «поддержала традиционную для МХАТа безупречную обязательность и дух культурной доброжелательности», мне стало обидно за Ирину Григорьевну – о ней написано мало и формально.

Мы живем в странное время: многие вываливают наружу все свои старые комплексы, обиды, у кого-то возникло желание рассчитаться со МХАТом, расправиться с ним, игнорируя обаяние старого театра и его духовные странствия в годы советской власти, сохранившиеся в лучших его работах и помогавшие людям выживать в развороченном и опустошенном мире.

3

Один из ведущих (в т. ч. в смысле официального статуса) советских критиков.

4

И в фильме И. А. Пырьева 1968 г.

5

Здесь и далее – информация на момент написания текста, 2002 г.

Серебряный шар. Драма за сценой

Подняться наверх