Читать книгу Тарас Шевченко та його доба. Том 2 - Віктор Берестенко - Страница 45

Т. Г. ШЕВЧЕНКО І РЕВОЛЮЦІЙНИЙ РУХ ПЕРШОЇ ПОЛОВИНИ ХІХ СТОЛІТТЯ
СПОГАДИ СУЧАСНИКІВ ПРО ПУШКІНА
Литература и общественное мнение после 14 декабря 1825 года
Славнозвісний лист П. Я. Чаадаєва, його значення й вплив

Оглавление

В Москве вместо запрещённого «Телеграфа» стал выходить журнал «Телескоп»; он не был столь долговечен, как его предшественник, зато смерть его была поистине славной. Именно в нём было помещено знаменитое письмо Чаадаева231. Журнал немедленно запретили, цензора уволили в отставку, главного редактора сослали в Усть-Сысольск. Публикация этого письма была одним из значительнейших событий. То был вызов, признак пробуждения; письмо разбило лёд после 14 декабря. Наконец пришёл человек с душой, переполненной скорбью, он нашёл страшные слова, чтобы с похоронным красноречием, с гнетущим спокойствием сказать всё, что за десять лет накопилось горького в сердце образованного русского. Письмо это было завещанием человека, отрекающегося от своих прав не из любви к своим наследникам, но из отвращения; сурово и холодно требует автор от России отчёта во всех страданиях, причиняемых ею человеку, который осмеливается выйти из скотского состояния. Он желает знать, что мы покупаем такой ценой, чем мы заслужили своё положение; он анализирует это с неумолимой, приводящей в отчаяние проницательностью, а закончив эту вивисекцию, с ужасом отворачивается, проклиная свою страну, в её прошлом, в её настоящем и в её будущем. Да, этот мрачный голос зазвучал лишь затем, чтобы сказать России, что она никогда не жила по-человечески, что она представляет собой «лишь пробел в человеческом сознании, лишь поучительный пример для Европы»232. Он сказал России, что прошлое её было бесполезно, настоящее тщетно, а будущего никакого у неё нет. Не соглашаясь с Чаадаевым, мы всё же отлично понимаем, каким путём он пришёл к этой мрачной и безнадежной точке зрения, тем более, что и до сих пор факты говорят за него, а не против него. Мы верим, а ему довольно указать пальцем; мы надеемся, а ему довольно лишь развернуть газету, чтобы доказать свою правоту. Заключение, к которому приходит Чаадаев, не выдерживает никакой критики, и не тем важно это письмо; своё значение оно сохраняет благодаря лиризму сурового негодования, которое потрясает душу и надолго оставляет её под тяжёлым впечатлением. Автора упрекали в жестокости, но она-то и является его наибольшей заслугой. Не надобно нас щадить: мы слишком быстро забываем своё положение, мы слишком привыкли развлекаться в тюремных стенах.

Статья эта была встречена воплем скорби и изумления, она испугала, она глубоко задела даже тех, кто разделял симпатии Чаадаева, и всё же она лишь выразила то, что смутно волновало душу каждого из нас. Кто из нас не испытывал минут, когда мы, полные гнева, ненавидели эту страну, которая на все благородные порывы отвечает лишь мучениями, которая спешит нас разбудить лишь затем, чтобы подвергнуть пытке? Кто из нас не хотел вырваться навсегда из этой тюрьмы, занимающей четвёртую часть земного шара, из этой чудовищной империи, в которой всякий полицейский надзиратель – царь, а царь – коронованный полицейский надзиратель? Кто из нас не предавался всевозможным страстям, чтобы забыть этот морозный, ледяной ад, чтобы хоть на несколько минут опьяниться и рассеяться? Сейчас мы видим всё по-другому, мы рассматриваем русскую историю с иной точки зрения, но у нас нет оснований ни отрекаться от этих минут отчаяния, ни раскаиваться в них; мы заплатили за них слишком дорогой ценой, чтобы забыть о них; они были нашим правом, нашим протестом, они нас спасли.

Чаадаев замолк, но его не оставили в покое. Петербургские аристократы – эти Бенкендорфы, эти Клейнмихели – обиделись за Россию. Важный немец Вигель, – по-видимому, протестант, – директор департамента иностранных вероисповеданий, ополчился на врагов русского православия233. Император велел объявить Чаадаева впавшим в умственное расстройство. Этот пошлый фарс привлёк на сторону Чаадаева даже его противников; влияние его в Москве возросло. Сама аристократия склонила голову перед этим мыслителем и окружила его уважением и вниманием, представив тем самое блистательное опровержение шутке императора.

Письмо Чаадаева прозвучало подобно призывной трубе: сигнал был дан, и со всех сторон послышались новые голоса: на арену вышли молодые бойцы, свидетельствуя о безмолвной работе, производившейся в течение этих десяти лет.

14 (26) декабря слишком резко отделило прошлое, чтобы литература, которая предшествовала этому событию, могла продолжаться. Назавтра после этого великого дня мог ещё появиться Веневитинов234, юноша, полный мечтаний и идей 1825 года. Отчаяние, как и боль после ранения, наступает не сразу. Но, едва успев промолвить несколько благородных слов, он увял, словно южный цветок, убитый леденящим дыханием Балтики.

Веневитинов не был жизнеспособен в новой русской атмосфере. Нужно было иметь другую закалку, чтобы дышать воздухом этой зловещей эпохи, надо было с детства приспособиться к этому резкому и непрерывному ветру, сжиться с неразрешимыми сомнениями, с горчайшими истинами, с собственной слабостью, с каждодневными оскорблениями; надобно было с самого нежного детства приобрести привычку скрывать всё, что волнует душу, и не только ничего не терять из того, что в ней схоронил, а напротив, – давать вызреть в безмолвном гневе всему, что ложилось на сердце. Надо было уметь ненавидеть из любви, презирать из гуманности, надо было обладать безграничной гордостью, чтобы с кандалами на руках и ногах высоко держать голову.

Каждая часть «Онегина», появлявшаяся после 1825 года, отличалась всё большей глубиной. Первоначальный план поэта был непринуждённым и безмятежным; он его наметил в другие времена, поэта окружало тогда общество, которому нравился этот иронический, но доброжелательный и весёлый смех. Первые песни «Онегина» весьма напоминают нам язвительный, но сердечный комизм Грибоедова. И слёзы и смех – всё переменилось.

Два поэта, которых мы имеем в виду и которые выражают новую эпоху русской поэзии – это Лермонтов и Кольцов. То были два мощных голоса, доносившихся с противоположных сторон.

Ничто не может с большей наглядностью свидетельствовать о перемене, произошедшей с 1825 года, чем сравнение Пушкина с Лермонтовым, Пушкин – часто недовольный и печальный, оскорблённый и полный негодования, всё же готов заключить мир. Он желает его, он не теряет на него надежды; в его сердце не переставала звучать струна воспоминаний о временах императора Александра. Лермонтов же так свыкся с отчаяньем и враждебностью, что не только не искал выхода, но и не видел возможности борьбы или соглашения. Лермонтов никогда не знал надежды, он не жертвовал собой. Ибо ничто не требовало такого самопожертвования. Он не шёл, гордо неся голову, навстречу палачу, как Пестель и Рылеев, потому что не мог верить в действенность жертвы; он метнулся в сторону и погиб ни за что.

Пистолетный выстрел, убивший Пушкина, пробудил душу Лермонтова. Он написал энергическую оду, в которой заклеймил низкие интриги, предшествовавшие дуэли, – интриги, затеянные министрами-литераторами и журналистами-шпионами, – воскликнул с юношеским негодованием: «Отмщенье, государь, отмщенье!»235 Эту единственную свою непоследовательность поэт искупил ссылкой на Кавказ. Это произошло в 1837 году; в 1841-м тело Лермонтова было опущено в могилу у подножья Кавказских гор.

И то, что ты сказал перед кончиной,

Из слушавших тебя не понял ни единый

…Твоих последних слов.

Глубокое и горькое значенье

Потеряно236.


К счастью для нас, не потеряно то, что написал Лермонтов за последние четыре года своей жизни. Он полностью принадлежит к нашему поколению. Все мы были слишком юны, чтобы принять участие в 14 декабря. Разбуженные этим великим днём, мы увидели лишь казни и изгнания. Вынужденные молчать, сдерживая слёзы, мы научились, замыкаясь в себе, вынашивать свои мысли – и какие мысли! Это уже не были идеи просвещённого либерализма, идеи прогресса, – это были сомнения, отрицания, мысли, полные ярости. Свыкшись с этими чувствами, Лермонтов не мог найти спасение в лиризме, как находил его Пушкин. Он влачил тяжёлый груз скептицизма через все свои мечты и наслаждения. Мужественная, печальная мысль всегда лежит на его челе, она сквозит во всех его стихах. Это не отвлечённая мысль, стремящаяся украсить себя цветами поэзии; нет, раздумье Лермонтова – его поэзия, его мученье, его сила237. Симпатии его к Байрону были глубже, чем у Пушкина. К несчастью быть проницательным у него присоединялось и другое – он смело высказывался о многом без всякой пощады и без прикрас. Существа слабые, задетые этим, никогда не прощают подобной искренности. О Лермонтове говорили как о балованном отпрыске аристократической семьи, как об одном из тех бездельников, которые погибают от скуки и пресыщения. Не хотели знать, сколько боролся этот человек, сколько выстрадал, прежде чем отважился выразить свои чувства и мысли. Люди гораздо снисходительней относятся к брани и ненависти, нежели к известной зрелости мысли, нежели к отчуждению, которое, не желая разделить ни их надежды, ни их тревоги, смеет открыто говорить об этом разрыве. Когда Лермонтов, вторично приговорённый к ссылке, уезжал из Петербурга на Кавказ, он чувствовал сильную усталость и говорил своим друзьям, что постарается как можно скорее найти смерть. Он сдержал слово. Что же это, наконец, за чудовище, называемое Россией, которому нужно столько жертв и которое предоставляет детям своим лишь печальный выбор погибнуть нравственно в среде, враждебной всему человечеству, или умереть на заре своей жизни? Это бездонная пучина, где тонут лучшие пловцы, где величайшие усилия, величайшие таланты, величайшие способности исчезают прежде, чем успевают чего-либо достигнуть.

Но можно ли сомневаться в существовании находящихся в зародыше сил, когда из самых глубин нации зазвучал такой голос, как голос Кольцова.

В течение века или даже полутора веков народ пел одни лишь старинные песни или уродливые произведения, сфабрикованные в первой половине царствования Екатерины II238. Правда, в начале нашего века появились несколько довольно удачных подражаний народной песне, но этим искусственным творениям недоставало правды; то были попытки, причуды. Именно из самых недр деревенской России вышли новые песни. Их вдохновенно сочинял прасол, гнавший через степи свои стада. Он родился в Воронеже, до десяти лет посещал приходскую школу, где научился читать и писать без всякой орфографии. Отец его, скотопромышленник, заставил сына заняться тем же делом. Кольцов водил стада за сотни вёрст и привык благодаря этому к кочевой жизни, нашедшей отражение в лучших его песнях. Молодой прасол любил книги и постоянно перечитывал кого-нибудь из русских поэтов, которых брал себе за образец, попытки подражания давали ложное направление его поэтическому инстинкту. Наконец проявил себя его подлинный дар; он создал народные песни, их немного, но каждая – шедевр. Это настоящие песни русского народа. В них чувствуется тоска, которая составляет характерную их черту, раздирающая душу печаль, бьющая через край жизнь (удаль молодецкая). Кольцов показал, что в душе русского народа кроется много поэзии, что после долгого и глубокого сна в его груди осталось что-то живое. У нас есть ещё и другие поэты, государственные мужи и художники, вышедшие из народа, но они вышли из него в буквальном смысле слова, порвав с ним всякую связь. Ломоносов был сыном беломорского рыбака. Он бежал из отчего дома, чтобы учиться, поступил в духовное училище, затем уехал в Германию, где перестал быть простолюдином. Между ним и русской земледельческой Россией нет ничего общего, если не считать той связи, что существует между людьми одной расы. Кольцов же остался при стадах и при делах своего отца, который его ненавидел и с помощью других родственников сделал жизнь такой тяжёлой, что в 1842 году он умер. Кольцов и Лермонтов вступили в литературу и скончались почти в одно и то же время. После них русская поэзия онемела.

Но в области прозы деятельность усилилась и приняла иное направление.

Гоголь, не будучи в отличие от Кольцова, выходцем из народа по своему происхождению, был им по своим вкусам и складу ума. Гоголь полностью свободен от иностранного влияния; он не знал никакой литературы, когда сделал уже себе имя. Он больше сочувствовал народной жизни, нежели придворной, что естественно для малоросса.

Малоросс, даже став дворянином, никогда так резко не порывает с народом, как русский. Он любит отчизну, свой язык, предания о казачестве и гетманах. Независимость свою, дикую и воинственную, но республиканскую и демократическую, Украина отстаивала на протяжении веков, вплоть до Петра I. Малороссы, терзаемые турками, поляками и москалями, втянутые в вечную войну с крымскими татарами, никогда не складывали оружия. Добровольно присоединившись к Великороссии, Малороссия выговорила себе значительные права. Царь Алексей поклялся их соблюдать. Пётр I, под предлогом измены Мазепы, оставил одну лишь тень от этих привилегий. Елизавета и Екатерина ввели там крепостное право. Несчастная страна протестовала, но могла ли она устоять перед этой роковой лавиной, катившейся с севера до Чёрного моря и покрывавшей всё, что носило русское имя, одинаковым ледяным саваном рабства? Украина претерпевает судьбу Новгорода и Пскова, хотя и немного позже; но одно столетие крепостного состояния не могло уничтожить всё, что было независимого и поэтического в этом славном народе. Там наблюдается более самобытное развитие, там ярче местный колорит, чем у нас, где вся народная жизнь, без различия, втиснута в жалкую форменную одежду. Люди у нас родятся, чтобы склонить голову перед несправедливым роком, и умирают бесследно, предоставляя своим детям начать сначала ту же безнадёжную жизнь. Наш народ не знает своей истории, тогда как в Малороссии каждая деревушка имеет своё предание. Русский народ помнит лишь о Пугачёве и 1812 годе.

Рассказы, с которыми выступил Гоголь, представляют собою серию подлинно прекрасных картин, изображающих нравы и природу Малороссии, – картин, полных весёлости, изящества, живости и любви. Подобные рассказы невозможны в Великороссии за отсутствием сюжета и героев. У нас народные сцены сразу приобретают мрачный и трагический характер, угнетающий читателя; я говорю «трагический» только в смысле Лаокоона239. Это трагические судьбы, которой человек уступает без сопротивления.

Скорбь превращается здесь в ярость и отчаяние, смех – в горькую и полную ненависти иронию. Кто может читать, не содрогаясь от ненависти и стыда, замечательную повесть «Антон Горемыка» или шедевр И. Тургенева «Записки охотника»?

С переводом Гоголя из Малороссии в среднюю Россию исчезают в его произведениях простодушные, грациозные образы. Нет в них больше полудикого героя, наподобие Тараса Бульбы, нет добродушного патриархального старика, так хорошо описанного в «Старосветских помещиках». Под московским небом всё в его душе становится мрачным, пасмурным, враждебным. Он продолжает смеяться, даже больше, чем прежде, но это другой смех, он может обмануть лишь людей с чёрствым сердцем или слишком уж простодушных. Перейдя от своих малороссов и казаков к русским, Гоголь оставляет в стороне народ и принимается за двух его заклятых врагов: за чиновника и за помещика. Никто и никогда до него не написал такого полного курса патологической анатомии русского чиновника. Смеясь, он безжалостно проникает в самые сокровенные уголки этой нечистой зловредной души. Комедия Гоголя «Ревизор», его роман «Мёртвые души» – это страшная исповедь современной России, под стать разоблачениям Кошихина240 в XVII веке.

Присутствуя на представлениях «Ревизора», император Николай умирал со смеху!!! Поэт, в отчаянии, что всего лишь это августейшее веселье да самодовольный смех чиновников, совершенно подобных тем, которых он изобразил, но пользовавшихся большим покровительством цензуры, счёл своим долгом разъяснить в предудомлении, что его комедия не только очень смешна, но и очень печальна, что «за его улыбкой кроются горячие слёзы»241.

После «Ревизора» Гоголь обратился к поместному дворянству и вытащил на белый свет его неведомое племя, державшееся за кулисами, вдалеке от дорог и больших городов, схоронившееся в деревенской глуши, – эту Россию дворянчиков, которые, уйдя втихомолочку в своё хозяйство, таят развращённость, более глубокую, чем западная. Благодаря Гоголю мы видим их, наконец, за порогом их барских палат, их господских домов; они проходят перед нами без масок, без прикрас, пьяницы и обжоры, угодливые невольники власти и безжалостные тираны своих рабов, пьющие жизнь и кровь народа с той же естественностью и простодушием, с каким ребёнок сосёт грудь своей матери.

«Мёртвые души» потрясли всю Россию.

Предъявить современной России подобное обвинение было необходимо. Это история болезни, написанная рукой мастера. Поэзия Гоголя – это крик ужаса и стыда, которые издаёт человек, опустившийся под влиянием пошлой жизни, когда он вдруг увидит в зеркале своё оскотинившееся лицо. Но чтобы подобный крик мог вырваться из груди, надобно, чтобы в ней оставалось что-то здоровое, чтобы жила в ней великая сила возрождения. Тот, кто откровенно сознаётся в своих слабостях и недостатках, чувствует, что они не являются сущностью его натуры, что он не поглощён ими целиком, что есть ещё в нём нечто, не поддающееся, сопротивляющееся падению, что он может ещё искупить прошлое и не только поднять голову, но, как в трагедии Байрона, стать из Сарданапаланеженки – Сарданапалом-героем.

Тут мы вновь сталкиваемся лицом к лицу с важным вопросом: где доказательство того, что русский народ может воспрянуть, и каковы доказательства противного? Вопрос этот, как мы видели, занимал всех мыслящих людей, но никто из них не нашёл решения.

Полевой, ободрявший других, ни во что не верил; разве иначе он так скоро впал бы в уныние, перешёл бы на сторону врага при первом ударе судьбы? «Библиотека для чтения» одним прыжком перемахнула через эту проблему, она обошла вопрос, даже не попытавшись разрешить его. Решение Чаадаева – не решение.

Поэзия, проза, искусство и история показали нам образование и развитие этой нелепой среды, этих оскорбительных нравов, этой уродливой власти, но никто не указал выхода. Нужно ли было приспособляться, как это впоследствии сделал Гоголь, или бежать навстречу своей гибели, как Лермонтов? Приспособиться нам было невозможно, погибнуть – противно; что-то в глубине нашего сердца говорило, что ещё слишком рано уходить; казалось, за мёртвыми душами есть ещё души живые.

И вновь вставали эти вопросы, с ещё большей настойчивостью; всё, что надеялось, требовало решения любой ценой.

После 1840 года внимание общества было приковано к двум течениям. Из схоластических споров они вскоре перешли в литературу, а оттуда – в общество.

Мы говорим о московском панславизме и о русском европеизме.

Борьбу между этими двумя течениями закончила революция 1848 года. То была последняя оживлённая полемика, которая занимала публику; тем самым она приобретает известное значение. Мы посвящаем ей поэтому следующую главу.

231

Пётр Яковлевич Чаадаев (1794 – 1856) – русский мыслитель. Из дворян (мать – дочь историка князя М. М. Щербатова). В 1808 – 1811 гг. учился в Московском университете, где сблизился с А. С. Грибоедовым, И. Д. Якушкиным, Н. И. Тургеневым. В 1812 г. поступил в лейб-гвардию; участник Бородинской битвы и заграничного антинаполеоновского похода. Подобно многим будущим декабристам прошёл через масонство; в 1821 г. согласился вступить в Северное общество декабристов; в марте 1820 г. приветствовал бескровную революцию в Испании. Облик и умонастроения Чаадаева на рубеже 1810 – 1820 гг. частично отразились в стихотворении «К портрету Чаадаева» и трёх поэтических посланиях (1818 – 1824) А. С. Пушкина, с которым он подружился в 1816 г. Многие факты биографии Чаадаева остаются загадочными: уже при жизни о нём ходили противоречивые легенды и слухи, чему способствовал сам характер и образ жизни Чаадаева, человека гордого и замкнутого. В 1820 г. он неожиданно подал в отставку; по свидетельству близких пребывал в состоянии «гипохондрии»; в 1825 г. уехал в Европу; в 1825 г. встречался и вёл философские беседы с Ф. Шеллингом (его «философия тождества» и учение о свободе воли воздействовали на убеждения Чаадаева). В 1826 г., через 8 месяцев после разгрома декабристов возвратился в Россию и вёл затворническую жизнь до 1831 г.; в этот период завершилось становление нового религиозного мировоззрения Чаадаева.

В 1829 – 1831 гг. написал «Философические письма» (1-е опубликовано в журнале «Телескоп», 1836, № 15; 6-е и 7-е в России впервые опубликовано в «Вопросах философии и психологии», 1906, кн. 92 и 94, а 2 – 5-е и 8-е лишь в 1935 г. в «Литературном наследстве», т. 22 – 24). За 1-е письмо, прозвучавшее, по выражению автора, «обвинительным актом» против России, Чаадаев «высочайше» объявлен сумасшедшим и лишён права печататься. Письмо исполнено пессимистических мотивов в оценке прошлого, настоящего и будущего России, в суждениях о её социальном, умственном и духовном состоянии (акцентированы: неразвитость представлений о «долге, справедливости, праве, порядке» и отсутствии какой-либо самобытной общечеловеческой «идеи», содействующей мировому прогрессу: «ни одна великая истина не вышла из нашей среды»). В последующих письмах раскрыты истоки чаадаевского отрицания – его религиозные, философские, историософские и социальные идеи в их единстве (последнее станет характерной чертой русской философской мысли.

Первоосновою и лейтмотивом суждений Чаадаева является «христианское учение», но не столько его метафизическая и трансцедентная сущность, сколько его социально-устроительная роль (историческое становление «земного царства») и прежде всего – в историческом развитии Запада, достигшего высокого уровня культуры (мысли и нравственности) и цивилизации («свободы и благосостояния»), – отсюда исходит предпочтение католицизма православию. Чаадаев усматривает в христианстве также глубину постижения добра и зла в человеке, дух самоотвержения, преодоление индивидуализма («уничтожение своего личного бытия и замена его бытием социальным»), враждебность всякому рабству, «отвращение от разделения, страстное влечение к единству» всех людей, сословий, наций и, наконец, утверждение возможности и долга человеческой личности преобразоваться посредством свободной «самодеятельности». Такое истолкование христианства (А. И. Герцен называет его «революционным католицизмом») послужило Чаадаеву основой тотальной критики всей истории и всего строя России: от принятия православия до «громадного несчастья» – декабристского восстания, от полного подчинения всей духовной жизни политическим властям до «физического рабства» (крепостничества), от «порабощения личности и мнений» до «пустоты души», «умственного бессилия» и «мёртвого застоя» современной России.

Впрочем, пафос обличения России перед лицом христианского Запада, доходящий до национального «самоотрицания» в 1-м письме и других письмах трактата и особенно в дальнейших суждениях Чаадаева («Апология сумасшедшего», 1837, в России опубл. в 1906 г., переписка 1830 – 1840 гг. с русскими и зарубежными современниками) умеряется критикой современной западной культуры, а с другой стороны – нахождением потенциальных преобразующих сил России. В современной Европе Чаадаева настораживает нарастание «груды искусственных потребностей», хаоса частных интересов, позитивистских концепций человека (как существа обособленного и конечного, «т. е. «насекомого-подёнки»). В духовном же (религиозно-нравственном и психологическом) образе русских он открывает (не без воздействия своих оппонентов-славянофилов) ряд достоинств, точнее, позитивные стороны тех качеств, которые прежде казались ему преимущественно негативными для исторического творчества и самобытности «социального принципа»: способность к «отречению» во имя общего дела, «смиренный аскетизм», «бескорыстие сердца», «личная совестливость» и простодушие. В самой социально-исторической незначительности прошлого и неразвитости современной России он видит негативные приметы «непочатости» и нераскрытости её сил; а что силы таятся немалые – свидетельствует явление трёх гениев – Петра I, М. В. Ломоносова и А. С. Пушкина – в течение одного века. К тому же русское общество не сковано многовековыми традициями и может воспользоваться всеми достижениями Европы – залог широкого выбора завтрашнего исторического пути. Из всего этого Чаадаев выводит возможность всемирных, даже мессианских свершений России в недалёком будущем: «…Мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество…» Но непременным условием пробуждения России и осуществления её призвания Чаадаев всегда полагал освоение достижений европейской культуры, духовное единение с католическим Западом и созидание новой религиозно-философской системы (наподобие шеллингианской сочетавшей, по Чаадаеву, «откровение», философию и науку).

Проникнутое утверждением единства духа и материи, религии и философии, общества и природы, вечности («божественного промысла») и истории, и одновременно – жаждой практического всемирного единения народов при сохранении самобытности их социальноисторического облика, умозрение Чаадаева оказалось необычайно синкретичным. Оно непосредственно пробудило два влиятельнейших противоборствующих направлений русской идеологии – западничество и славянофильство, которые с равным правом могут считать его «своим» и «чужим» (в частности «духовный» Запад Чаадаева противоположен светскому, в основе – просветительскому Западу русских «европейцев»); оно выдвинуло ряд кардинальных проблем, над разрешением которых будут биться многие крупнейшие представители русской общественной мысли (в том числе революционные демократы В. Г. Белинский и А. И. Герцен), философии (в том числе К. Н. Леонтьев и особенно В. Соловьёв), литературы (Пушкин, Достоевский).

Верность христианской первооснове определила художественные пристрастия Чаадаева. В античном искусстве, начиная с Гомера, ему претит «гибельный героизм страстей, грязный идеал красоты, необузданное пристрастие к земному (подобные пороки Л. Н. Толстой найдёт в новоевропейском искусстве – трактат «Что такое искусство?»); возрождение современного человечества невозможно, по Чаадаеву, без разрушения всемирного культа «нечистой красоты», созданного античной традицией. Культуру Возрождения за «возврат к язычеству» он называет историческим заблуждением. Просвещение критикует за религиозную индифферентность, отсутствие историзма и мрачные домыслы, искажающие высокую культуру средневековья. Для объяснения и подкрепления заветных идей Чаадаев прибегал к авторитету Платона, Данте, Т. Тассо, Б. Паскаля, к ссылкам на И. В. Гёте, немецких романтиков. В русской литературе высоко чтил заслуги Н. М. Карамзина (в том числе его «Историю…»), Н. В. Гоголя («резко высмеивал нашу грешную сторону») и особенно Пушкина – его «грациозный гений» и историческую мысль (в том числе в стихотворениях «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина».

Чаадаев явился первым самобытным властителем дум мыслящей России, до него ориентирующейся на авторитеты Запада. Сильное воздействие на самосознание русского общества оказали не только его «Философические письма», но и живое слово его «салонного просветительства», дружеских бесед, эпистолярных излияний (ср. аналогичное влияние Н. В. Станкевича, позже Ф. И. Тютчева); его убеждения, как и вся его личность, пробуждали у современников стоицизм, «любовь к высокому» (Пушкин), стремление к нравственной свободе, способствовали повышению духовной атмосферы общества в мрачную эпоху официального благополучия. Под влиянием Чаадаева складывалось мировоззрение Пушкина; его облик и идеи явились «прообразами» Евгения Онегина (его ирония и «резкий охлаждённый ум», – одноименный роман Пушкина), Чацкого («Горе от ума» Грибоедова), Версилова («Подросток» Достоевского). Чаадаевские моменты ощутимы в гражданской лирике, в романе «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова («Дума», «Родина», образ Печорина). Многие идейно-тематические линии романов Достоевского могут быть поняты только с учётом его отношения к Чаадаеву: имя Чаадаева не раз возникало в качестве прообраза героя в замыслах писателя («Бесы», «Подросток», поэма о «великом инквизиторе», замысел «Жития Великого Грешника»).

Испытавшие влияние Чаадаева не стали его последователями; он явился для них и для всей русской мысли не «учителем», а мощным «катализатором» идей и убеждений». (Краткая литературная энциклопедия. Т. 8. Стб. 417 – 420.)

232

В «Философическом письме» Чаадаев писал: «Мы жили, мы живём, как великий урок для отдалённых потомств, которые воспользуются им непременно, но в настоящем времени, что бы ни говорили, мы составляем пробел в порядке разумения». (А. И. Герцен. Собрание сочинений: в 30 т. Т. 7. С. 430.)

233

Имеется в виду послание Ф. Ф. Вигеля, занимавшего в то время должность управляющего департаментом духовных дел иностранных вероисповеданий, митрополиту Серафиму, написанное по поводу публикации «Философического письма» Чаадаева. Это послание носило характер политического доноса. (А. И. Герцен. Собрание сочинений: в 30 т. Т. 7. С. 430.)

234

Дмитрий Владимирович Веневитинов (1805 – 1827) – русский поэт, критик. Родился в старинной дворянской семье. Получил отличное домашнее образование. Серьёзно занимался музыкой и живописью. В качестве вольнослушателя посещал лекции в Московском университете.

Сдав экзамены в университете в 1824 г., поступил на службу в Московский архив Коллегии иностранных дел. В октябре 1826 г. переведен на дипломатическую службу в Петербург, где и умер. Необычайная одарённость Веневитинова проявилась очень рано и поражала современников своей глубиной и разносторонностью. Веневитинов был одним из инициаторов «Общества любомудрия» (основано в 1823 г.), занимавшегося изучением философии, главным образом немецкой (Ф. Шеллинг, Л. Окен и др.). В 1826 г. Веневитинов разработал план литературно-философского журнала нового типа, частично реализованный в журнале «Московский вестник»; вместе с А. С. Пушкиным он был одним из участников первого номера (1827). Небольшое по объёму литературное наследие Веневитинова выделяется среди романтической поэзии 1820-х гг. своей философской направленностью и социальной значительностью. По характеристике В. Г. Белинского «в его стихах просвечивается действительно идеальное, а не мечтательно-идеальное направление; в них видно содержание, которое заключало в себе самодеятельную силу развития». В поэзии Веневитинова отразились вольнолюбивые идеи эпохи декабристов («Песнь грека», «Освобождение скальда», «Евпраксия», «Смерть Байрона»). Тема древней новгородской вольницы отражена в стихотворении «Новгород», дважды запрещавшемся цензурой. Цикл стихов посвящён культу дружбы – чувству, которое Веневитинов возвышал до всеобъемлющей любви к людям-братьям. Высокому назначению поэзии и поэта посвящены многие стихи и теоретические высказывания Веневитинова в его статьях. Философские мотивы лирики Веневитинова получили дальнейшее развитие в поэзии Б. А. Баратынского, М. Ю. Лермонтова, Ф. И. Тютчева. Веневитинову принадлежат переводы в стихах и прозе с латинского (Вергилий), французского (Ж. Б. Грессе, Ш. Мильвуа) и немецкого языков (Э. Т. А. Гофман и др.). Лучшими являются переводы Веневитинова из Гёте (отрывки из «Фауста», из трагедии «Эгмонт», драмы в стихах «Земная участь художника» и «Апофеоз художника»). Среди критических статей Веневитинова выделяется «Разбор статьи о «Евгении Онегине», высоко оценённый А. С. Пушкиным. Веневитинов писал также о живописи, музыке. В эстетике он выдвигал идею исторического усложнения форм искусства, противостоя нормативности эстетики классицизма. Выступая за народность и самобытность искусства, он призывал поэта к гражданскому служению (статья «Ответ г. Полевому» и др.). В философских статьях («О состоянии просвещения в России», опубликованной под названием «Несколько мыслей в план журнала», 1831) Веневитинов оперирует диалектическими категориями, видя в борьбе противоречий источник движения и развития. Ранняя смерть Веневитинова, «задушенного» по словам А. И. Герцена, «грубыми тисками русской жизни», вызвала поэтические эпитафии А. А. Дельвига, А. В. Кольцова, А. И. Одоевского, Лермонтова и др. Н. Г. Чернышевский писал о нём: «Проживи Веневитинов хотя десятью годами более – он на целые десятки лет двинул бы нашу литературу…» (Полн. собр. соч., т. 2, 1940, с. 926). (Краткая литературная энциклопедия. Т. 1. Стб. 910 – 912.)

235

Цитата из трагедии французского драматурга Ротру «Венцеслав». Была использована в качестве эпиграфа в некоторых списках стихотворения М. Ю. Лермонтова «Смерть поэта». (А. И. Герцен. Собрание сочинений: в 30 т. Т. 7. С. 430.)

236

Стихи, посвящённые Лермонтовым памяти князя Одоевского, одного из осуждённых по делу 14 декабря, умершего на Кавказе солдатом. (Там само. С. 225.)

237

Стихотворения Лермонтова превосходно переведены на немецкий язык Боденштедом. Существует французский перевод его романа «Герой нашего времени», сделанный Шопеном.

238

Имеются в виду сентиментально-любовные романсы и псевдонародные песни, созданные Н. П. Николаевым, И. И. Дмитриевым, Ю. А. Нелединским-Мелецким и другими. (А. И. Герцен. Собрание сочинений: в 30 т. Т. 7. С. 431.)

239

Имеется в виду известная античная скульптурная группа (I век до н. э.), изображающая смерть жреца Лаокоона и его двух сыновей, обречённых велением богов на неизбежную гибель, – задушенных змеями. (А. И. Герцен. Собрание сочинений: в 30 т. Т. 7. С. 437)

240

Русский дипломат времён Алексея, отца Петра I; опасаясь преследований царя, и был обезглавлен в Стокгольме за убийство. (Примітка О. І. Герцена.)

241

Близкие по смыслу высказывания содержатся у Гоголя в «Мёртвых душах» (часть I, гл. 7), в «Театральном разъезде после представления в новой комедии» и в «Развязке «Ревизора». (А. И. Герцен. Собрание сочинений: в 30 т. Т. 7. С. 431.)

Тарас Шевченко та його доба. Том 2

Подняться наверх