Читать книгу Самарская вольница - Владимир Буртовой - Страница 4

Глава 1. Горька чужая сторона…
3

Оглавление

Рыбаки, которые накануне вышли в море, первыми принесли в Дербень весть о выходе казаков атамана Разина на просторы Кюльзум-моря, а вслед за перепуганными рыбаками и весь город уже мог пересчитать длинную цепочку белых парусов, и паруса эти, такие мирные и безмятежные на вид, шли к охваченному паникой городу. Начальство, разослав гонцов во все близлежащие селения с призывом поспешить на помощь, погнав срочного гонца в Исфагань, в столицу могущественного шаха Сулеймана, стянули воинские силы в каменную крепость, быть может, за многие десятки лет с немалым сожалением заглянули в дула давно умерших железных пушек… По берегу туда и сюда скакали конные разъезды, муэдзины возносили аллаху молитвы, умоляя его защитить город от страшной беды: кизылбашцы отлично знали, каковы в ратном деле донские казаки!

К вечеру, на виду города, флотилия казацких стругов числом не менее сорока прошла мимо Дербеня, устрашилась, должно быть, грозных с виду стен крепости и пушек на ее стенах, отвернула и, держась курса на юг, пропала из виду.

– Все, раскололся кувшин моих надежд! – Никита, стиснув пальцы до боли в суставах, смотрел с палубы галеры в потемневший окоем моря – мелькают над волнами неугомонные и безучастные к людским страданиям чайки, а белокрылых казацких стругов и не видно уже…

На ночь хозяин повелел свести с галеры колодников всех до единого, заковать в ручные и ножные кандалы и запереть в сарае. У двери два наемных стражника в карауле, безмолвные, под стать лесным придорожным пням. Ибрагим, копошась с замками на кандалах Никиты, заговорщически подмигнул урусу темным глазом и пальцем ткнул в «браслеты», показывая, что оставил их незапертыми. Потом сделал предостерегающий знак, тихо шепнул, мешая русские и кизылбашские слова:

– Будет казак – бегай свой дом. Не будет казак – спи тихо. Иншала, и ты спасен.

– Аллаху акбар, – по-кизылбашски ответил Никита, во тьме пожал руку Ибрагиму с такой горячностью, по которой Ибрагиму нетрудно было догадаться, с каким нетерпением ждет урус избавления от неволи и каторжных работ.

И тут Никита почувствовал, что Ибрагим вложил ему в ладонь рукоять кинжала, а сам сдвинул к орлиному носу лохматые брови. Никита торопливо сунул кинжал за пазуху и повалился на свое скудное соломенное ложе, а Ибрагим для виду еще раз окинул взглядом сарай и невольников в кандалах, неспешно пошел к двери. Стражники молча выпустили его, громко двинули в скобах наружный засов.

Вся округа погрузилась в темноту и тишину, и только в недалеком проулке, не поделив объедки, грызлись между собой бродячие собаки. Ни торопливых шагов случайного прохожего, ни цокота копыт, ни тоскливого рева извечного навьюченного упрямца здешних мест: небезопасно с наступлением ночи в переулках от жестоких грабителей, да и от ханских и шахских стражников защиты не больше! Среди бела дня иной раз грабят без зазрения совести, а тут тьма такая…

Никита лежал у стены, затаившись. Слушал тихий говор прочих невольников – какая жалость, ни одного россиянина среди них! Душу разговором отвести и то не с кем. Вдвоем или втроем куда как сподручнее было бы!

«А может, рискнуть, не ждать казаков? – лихорадочно билась в голове Никиты отчаянная мысль. – Может, выйти на подворье как ни то среди ночи? Да стражей прибить, коня добыть и пошел на север! – И тут же отвергал столь безрассудный план. – Далеко ли уйдешь? Кругом кизылбашские городки, а на тебе такой наряд, что любая бродячая собака колодника учует, затявкает… И как знать, удастся ли отыскать потом нового Ибрагима?»

Проснулся Никита от недалекого пушечного гула – а снилось только что, будто он в лесу со Степанкой, грибы собирают да угодили под грозу… Вскинулся на ноги вместе с прочими колодниками и возликовал, едва не заорав на весь сарай: грянул-таки Степан Разин на невольничий город Дербень! Это его пушки со стругов ударили по крепости! А спустя малое время пищали на берегу захлопали, на улочках сполошные крики, сквозь пустой проем окошка под потолком сарая доносились цоканье копыт, начальственные покрики, и Никита опытным ухом уловил, что по всему берегу и к каменной крепости перекинулась неистовая ночная драка.

Он, потихоньку стряхнув с себя незапертые кандалы, вынул кинжал, подошел к двери – на подворье недолго слышны были крики, хлопанье дверей, бестолковая, казалось, беготня, а потом грохот колес отъезжающих телег – и все стихло. Никита осторожно – а вдруг стража все еще стоит? – просунул лезвие кинжала в просвет между дверью и косяком, нащупал задвижку из крепкого дерева и понемножку принялся отодвигать ее влево, пока она не вышла из скобы на косяке и не повисла в воздухе, задравшись коротким концом вверх. Никита торкнул освободившуюся дверь, осторожно выглянул – подворье было пустым: хозяин бежал вместе со своими стражниками… Выше в гору и у крепости слышались отчаянные крики, хлопанье пищалей и пистолей, стоял такой треск, словно на тысячеструнной арфе кто-то рьяно рвал тугие струны.

Босиком, в старом персидском халате и простоволосый, Никита через раскрытую калитку метнулся с подворья на улочку, а за ним с гомоном вывалили и остальные колодники, заметались на подворье, не зная, что же им теперь делать, без стражи и в железных кандалах. Никита устремил свой бег к морю. Там должны быть теперь казацкие струги, там, среди своих людей, и искать ему избавления от горькой чужбины. «Скорее, скорее! – торопил себя Никита, не обращая внимания на боль в подошвах – камешки, кусочки битых черепков делали едва ли не каждый шаг настоящим мучением. – Не приведи, Господь, теперь еще и ткнуться в конный дозор альбо в пешую заставу сербазов! Не успеешь крикнуть „Ратуйте, братцы!“ – как голову снимут шахские сербазы!»

И ткнулся-таки Никита, только не в заставу, а в большую толпу вооруженных кизылбашцев, и было это уже в каких-то ста саженях от моря. Впереди толпы шел высокий абдалла[44] с посохом, только посох этот не гремел как обычно бубенцами, а до неприличия сану хозяина безмолвствовал. Безмолвствовала и толпа кизылбашцев в несколько сот человек, не выкрикивала воинственных кличей, не бряцала оружием, не проклинала гяуров-урусов и не звала себе в помощь своего всесильного аллаха.

Сеча шла там, на холме, среди вспыхнувших уже в нескольких местах пожаров, а эти, напротив, уходили от сечи.

«Неужто в бег ударились, себя спасая? – подивился Никита, а сам вжался в неровность каменной изгороди возле какого-то подворья, стараясь остаться незамеченным. – Тогда почему не бегут через базар и на северную окраину, а крадутся к морю? – И тут его словно осенила страшная догадка: – Метят на казацкие струги! Внезапно грянуть хотят да и порушить суда! Ах вы пэдэр сэги, чтоб вас черт сглотнул! – выругался мысленно Никита, поняв хитроумный замысел абдаллы. – Увидят казаки свалку возле стругов, не до шахских крепостей им будет, самим бы как спастись потом пешими!»

Никита под ногами нащупал несколько камней поувесистей, сунул в просторные карманы халата да в руки по одному и бережно покрался вдоль темной изгороди, пообок с толпой кизылбашцев, молчаливых, с обнаженными саблями, копьями, которые зловеще поблескивали при скупом свете луны. Когда до окраины города осталось с полсотни саженей, а далее уже была прибрежная полоса, Никита перемахнул стену, потом через подворье еще одну стену и выскочил на простор – перед ним, носами к городу, то и дело стреляя из пушек в сторону крепости, стояли большие казацкие струги.

Уловив миг между залпами, когда пушки молчали, но воздух еще, казалось, звенел вослед улетевшим ядрам, Никита во всю мочь груди закричал, бросив камни и сложив ладони у рта:

– Братцы-ы! Персы к стругам крадутся-я! Изготовьтесь к сече-е! Здесь, совсем близко! Сот до пяти иду-ут на вас боем!

На ближнем струге, на кичке у пушки несколько казаков засуетились. Послышались резкие команды. Возбужденные крепкой бранью, на палубу высыпали вооруженные казаки, кто-то из старших окликнул Никиту, пытаясь разглядеть его, в сером халате на фоне серых жилых строений города.

– Ты где, человече? Беги к нам!

Никита успел пробежать от стены к стругам не более тридцати шагов, как из улочки, словно горный Терек из тесного ущелья, с ревом вырвалась толпа кизылбашцев и кинулась к берегу. Но тут с ближних стругов, в упор, ударили фальконеты[45], пищали. Никита, предвидя, что во тьме вряд ли кто из казаков будет остерегаться, чтобы не попасть и в него ненароком, успел упасть на землю, благо неподалеку лежало старое поваленное дерево, на котором после купания любили греться здешние ребятишки.

Подкатившись к дереву, Никита с кинжалом в руке затаился – толпа кизылбашцев, теряя первых побитых и раненых, пробежала мимо него в каких-то десяти шагах и была уже на полпути к стругам. Казаки, успев стрельнуть по набегающим из пистолей, ухватились за копья и сабли, а некоторые из бывших стрельцов изготовили к драке длинные и тяжелые бердыши, встретили врагов у сходней… Дальние струги незамедлительно прислали подмогу, и привел ее не кто иной, а, как потом узнал Никита, ближний атаманов сподвижник Серега Кривой.

Казаки сбоку навалились на кизылбашцев, осадивших с десяток стругов, взяли их в сабли и начали отжимать от пристани, так, чтобы, отступая, враги не навалились на тех, кто со Степаном Разиным штурмовал город и каменную крепость. Никита, едва казаки приблизились к месту, где он укрывался, скинул прочь постылый кизылбашский халат и в рубахе, подхватив чужую адамашку[46], с криком:

– Круши нехристей, братцы! – кинулся среди передовых казаков в тесную, грудь в грудь, рубку, вымещая в яростных ударах всю злость за каторжную работу на чужой постылой земле.

За плечо его неожиданно дернул здоровенный казак в богатом атласном кафтане синего цвета с перехватом. За алым кушаком дорогие ножны и два пистоля сунуты рядом.

– Стой, мужик! Ты кто таков? – А у самого усищи, будто у матерого кота, вразлет.

– Кой черт я тебе за мужика! – с отчаянной лихостью ответил Никита, которого начал пьянить угар сабельной сечи. – Нешто мужик так адамашкой владеет?

– Ну, тогда держись меня пообок, казак! – хохотнул детина и врезался в гущу кизылбашцев, которые, ведомые абдаллой, пытались перестроиться для нового нападения на струги.

– Алла, ашрефи Иран![47] – на диво могуче гремел голос неустрашимого абдаллы.

Вокруг него десятки глоток кричали всяк свое:

– Иа, алла!

– Хабардар! – предупреждал кто-то своих о близкой опасности.

Какой-то военный предводитель, в колонтаре и в мисюрке, размахивал пистолем и визжал, словно босой ногой наступил на красные угли:

– Азер! Азер, сербаз шахсевен![48]

Казаки схватились с кизылбашцами стенка на стенку! В ход сызнова пошли сабли, кистени, топоры и стрелецкие бердыши, а иной раз и испачканные кровью безжалостные кулаки, сокрушающие челюсти и зубы. Никита пробился до абдаллы, по пути к нему свалив нескольких замешкавшихся кизылбашцев. Абдалла, поздно почуяв неминуемую гибель, с истощенным от постнической жизни лицом, а теперь перекошенным еще и яростью драки, пытался было спастись, спиной вжаться в плотную стену из человеческих тел.

– Хабардар!

– Врешь, змей сушеный, не улизнешь! – выкрикнул Никита и махнул адамашкой. – Бисйор хуб! Добро сделано! – зло и в то же время с радостью выкрикнул Никита, видя, что вожак кизылбашцев с запрокинутой, наполовину срезанной головой посунулся вдоль чужого бока к ногам толпы, под лязг стальных клинков вокруг и полуотчаянные и воинственные крики сотен глоток.

– Вай, аствауз! – с ужасом завопил кизылбашец, около которого повалился зарезанный «бессмертный» абдалла, сам бросил саблю и рухнул на землю, накрыв голову беспомощными ладонями.

– Берегись, шехсевен! – выкрикнул Никита, отбил свистнувшую над головой саблю соседнего кизылбашца, резко шагнув к нему, ударом кулака со всей силы в челюсть сбил с ног. Бородатый перс запрокинулся, выронил саблю и, полуоглушенный, рухнул на колени, вскрикивая, словно пьяный:

– Иа, алла, иа!

Окруженные со всех сторон, лишившись духовного предводителя, кизылбашцы, числом уменьшившись едва ли не наполовину, побросали оружие и взмолили о пощаде. Разобрав пленных по рукам, кому кто с бою достался, казаки стали приводить себя в порядок, собираясь на берегу: а ну как еще какой тюфянчей или абдалла соберет отряд кизылбашцев да вновь попытает счастье пожечь казацкие струги? Тут же, у разведенных костров, бережно укладывали побитых до смерти в этой сече казаков, пораненных относили или провожали на струги.

– Эко, брат, и тебя задело? – вырвалось невольно у Никиты, когда приметил, что усатый детина в голубом кафтане сидит у костра полураздетый, а товарищ бережно перевязывает ему левую руку у самого плеча. Обнаженная сабля лежала у казака на коленях, словно бой с кизылбашцами не окончен. Хотя так оно и было – у крепости все еще гремели пищали и густо вихрились, сливаясь воедино, крики отчаяния и торжества близкой победы…

– Треклятый тюфянчей малость промахнулся, стрельнув из пистоля, – с кривой усмешкой от боли ответил усатый казак. – Метил прямо в лоб, да мне своего лба жаль стало, плечо пришлось подставить, – и назвался: – Меня нарекли Ромашкой Тимофеевым, у атамана Степана Тимофеевича в есаулах. А ты кто и откель здесь объявился? Видел я, как ты встречь нам из-под дерева скакнул, скинув кизылбашский халат. Аль в плену был?

– Я самарский стрелец сотни Михаила Хомутова, – назвался Никита и коротко поведал о своих злоключениях в землях персидского шаха вплоть до этой вот последней ночи и своего освобождения…

– Ромашка-а! Еса-у-ул! Тебя к атаману кличу-ут! – раздалось с одного из стругов, севернее того места, где Никита устроился у жаркого костра.

– Идуу-у! – с поспешностью прогудел детина во всю ширь груди, накинул, не вдевая в рукава, переливчатый кафтан, отыскал взглядом отошедшего в сторону Никиту и упредил нового товарища: – Сиди здеся, должно, скоро и тебя к атаману покличут по моему сказу. – И ушел, широко шагая по крупной шуршащей под ногами гальке.

И только теперь уставший от бессонной ночи Никита заметил, что малиновое солнце, как-то разом выскочив из-за восточного морского окоема, довольно высоко уже приподнялось над Хвалынском морем и высветило горящий черным дымом в нескольких местах город, его высокие узорчатые минареты, и здешние перепуганные муллы и абдаллы сидят по домам, и муэдзины не созывают мусульман к утреннему намазу.

По наклонным улицам, кто со скарбом, а кто и с полоном в придачу, возвращались к стругам казаки, штурмовавшие город, разноликие, разноодетые – и в казацких кафтанах, и в стрелецком одеянии, и в мужицких сермяжных однорядках… А один с двумя тяжелыми узлами за спиной, тот и вовсе в нагольном тулупчике нараспашку, под которым видна домотканая грязно-серая рубаха с веревочной опояской. Рядом с ним безусый казачок тянет за собой повязанного перса в желтых просторных шароварах и в нательной рубахе, а малиновый, с зелеными цветами бархатный халат с перса уже снят и перекинут через плечо удачливого казачка. Казачок тащит перса, а тот, в белой витой чалме и в зеленых чедыгах, тащит на себе за спиной увесистый узел со скарбом.

«Должно, укрыться мнил где-то сей перс да пересидеть лихой час, а тут глазастый куркуль[49] и схитил его! – усмехнулся Никита, видя, как охрипший от воплей богатый перс трясет черной бородой и хамкает воздух широко раскрытым ртом. – Ништо-о, клятые кизылбашцы! Любите урусов в полон хватать и к каторжным работам под плети сажать! Теперь сам такого же лиха отведаешь, чтоб впредь сердобольнее были сами и ваши детишки!»

– Эге-гей! Самаренин Никита-а! – прокричали с ближнего струга, а крик, слышно было, передали издали. – Атаман тебя кличе-ет! Поспешай жива-а!

Екнуло у Никиты сердце, непонятное беспокойство запало в душу: умом сознавал, что он вольный, атаману неподвластный человек, и в то же время отлично понимал свою полную зависимость от незнакомого пока человека. Он проворно подхватился на ноги, оставил своего пленника у костра на попечение казаков и по влажным от ночной росы мелким камням побежал к стругу, на который поднялся незадолго до этого новый знакомец Ромашка.

Ромашка и встретил его у широкой сходни. Рядом с ним стоял широкоплечий, крепкий, словно каменная серая глыба, казак в желто-красном персидском халате поверх белой рубахи. На одном глазу у него бельмо, зато вторым смотрит так, что не отвертеться, ежели какое зло умыслил супротив атамана.

– Тот самый? – коротко спросил Серега Кривой.

– Этот, Серега, – подтвердил Ромашка и к Никите с приветливой улыбкой: – Ну, стрелец, идем к атаману, ему о себе сам скажешь.

Степан Тимофеевич Разин сидел на персидском ковре с причудливым орнаментом. Одет в белый атласный кафтан, туго стянутый на поясе голубым кушаком. На голове лихо заломлена к правому уху красная шапка с оторочкой из белого меха, на ногах мягкие зеленые сапоги. Когда к нему подошли, он перестал трапезничать и отставил миску с холодным мясом, сделал большой глоток из кубка, утер губы и усы белоснежным рушником. Никита хорошо разглядел смугловатое от степного загара лицо атамана, слегка вытянутое, обветренное на скулах. Черные кудри выбивались из-под шапки, ниспадали на высокий лоб. Чуть приподняв широкие брови, атаман устремил на стрельца взгляд быстрых темно-карих глаз. Степан Тимофеевич сунул в короткую волнистую бороду пятерню, как бы в раздумии поскреб подбородок, легкая улыбка тронула жесткие губы сомкнутого рта. Потом с усмешкой перевел взгляд с Никиты на Ромашку, словно бы не веря тому, что ему говорили недавно о стрельце.

– Этот, што ли, прибег к нам? – спросил Степан Тимофеевич, а в голосе Никита уловил все то же недоверие: стоит перед ним, атаманом, ободранный мужик, в лохмотьях каких-то, только и доблести, что чужая, видно, сабля в ножнах у веревочной опояски.

– О нем я тебе говорил, Степан Тимофеевич, – подтвердил Ромашка, двинул пальцами по жестким усищам и со смехом подтолкнул оробевшего от атаманового неверия Никиту поближе к Разину. – Будто нечистый в ночи перекинулся через стену и завопил недуром, чтоб береглись мы, дескать, кизылбашцы сторожко к стругам подбираются! Ну, славно и то, что на нашем языке завопил, разом подхватились казаки, успели фальконеты повернуть да пищали изготовить. И гребцы, которые в трюмах повалились после ночной гребли замертво, за оружие вовремя ухватились. А то б, Степан Тимофеевич, быть беде, ей-бог же! Ежели и отбились бы от кизылбашцев, то большой кровью…

Атаман внимательно и, как увидел Никита, теперь с интересом оглядел его с ног до головы, ласковая улыбка тронула не только его жесткие под усами губы, но и строгие глаза.

– Да-а, видок у тебя, самаренин… Оно и понятно, не из московских палат с боярскими дарами вылез, а из неволи… Стрельцу поклон от всего казацкого войска, а вам, есаулы, впредь наука – всякий раз заботиться о дальних дозорах! Негоже о супротивнике думать, будто у того заместо головы приделана пареная репа! – сурово выговорил атаман. Сказал тихо, но Никита видел, что соратники Разина крепко мотают на ус ратную науку. – Чикмаз! – громко позвал кого-то атаман. – Налей стрельцу кубок! Да ты, самаренин, присядь! В ногах не много правды, о том еще наши деды не раз говаривали. Покудова робята мои полон да добычу в общий котел снесут да раздуванят, пообскажи о себе. Чикмаз, аль уснул за кувшином?!

Зыркнув на Никиту злым и недоверчивым – волчьим взором исподлобья, один из ближних атамана Ивашка Чикмаз, человек, как потом узнал Никита, с дико-кровавым недалеким прошлым, налил Никите вино в легкий серебряный кубок, подал с непонятными пока словами, адресуясь к стрельцу:

– Пей атаманово угощение! Не дрожи рукой! Аль наслышался в Астрахани про Ивашку Чикмаза? Так знай наперед и другим стрельцам передай по случаю: по-разному потчуем мы вашего брата – кому топором по шее, а тебя атамановой чаркой.

Никита принял кубок, а что рука дрогнула, так от волнения и от радости, что после стольких мытарств он снова среди своих. Встал и поклонился Степану Тимофеевичу до палубных досок, Чикмазу не ответил, потому как о его кровавой работе доброхотным палачом в Яицком городке он еще не знал.

– Благодарствую, атаман Степан Тимофеевич, за избавление от кизылбашской неволи, а то бы вовек мне отсель ни живым ни мертвым не выскочить! – Выпил, опустился на край ковра. – Сам я из самарских стрельцов. Прошлым летом, как сошел ты со своей ватагой на Волгу, были мы посланы на стругах в Астрахань, чтоб тебя, атаман, с твоими казаками ловить…

– Ан ловцы-то криворукие оказались… – весело хохотнул Степан Тимофеевич, обнажив в усмешке крепкие, малость кривые спереди зубы. – Умыслила курица лису в курятник заманить, чтоб исклевать до смерти, да и по сей день никак ту курицу не сыщут!

– Не сыскали и мы тебя, атаман, – согласился Никита, чувствуя на себе все тот же недоверчивый взгляд Чикмаза. – К нашему приходу ты с казаками уже покинул Волгу и ушел на Яик, – Никита рассказывал под пристальным взглядом не только атаманова палача, но и Сережки Кривого, словно и тот пытался уличить Никиту в чем-то дурном. «Оно и понятно, опасение у них есть – не подослан ли я от московских бояр извести как ни то атамана», – подумал Никита без обиды. Он рассказал о буре на Хвалынском море, о Реште и о тезике Али, о Дербене, о том, как, выпущенный добрым приятелем из сарая, пробрался к берегу, ткнулся ненароком в кизылбашский отряд во главе с абдаллой, а потом, во время боя, и срубил того абдаллу саблей.

– Околь того абдаллы ихний тюфянчей всегда шел… Тот тюфянчей и стрелил меня, Стяпан Тимофеевич, из пистоля, плечо пробил насквозь, – добавил Ромашка таким голосом, будто ребенок винился перед родителем за промашку в уличной драке, придя к дому без переднего зуба… – Никита себя молодцом в сече выказал.

Степан Тимофеевич молча улыбнулся, поочередно глянул на хмурого Чикмаза, на Сережку Кривого, которому в каждом новопришлом человеке чудится боярский подлазчик с целью извести казацкого атамана, согнал с лица улыбку. Знал Степан Тимофеевич, что смелый в бою Чикмаз, сам из бывших стрельцов, теперь вздрагивает по ночам от кошмарных видений, причиной которых послужила кровавая плаха в Яицком городке. Вздохнул, сожалея о содеянном, – взыгралось лютой яростью сердце на жестокий отпор, учиненный стрельцами из каменной башни, многих добрых казаков побили, хотя знали, что и самим в таком разе живыми не быть вовсе… «Кабы сложили оружие, то отпустил бы с миром, – вздохнул еще раз атаман. – А так я лишь укрепил своим действием их собственный себе приговор… А Ивашка теперь от каждого стрельца ждет справедливого удара ножом в спину… И, похоже, тако же смирился с собственным приговором», – Степан Тимофеевич отогнал тревожные думы, снова посмотрел на притихших есаула и стрельца, даже шепотком между собой не переговариваются, ждут атаманова решения.

– Отдай его мне, Степан, – вдруг выговорил стиснутым от волнения горлом Ивашка Чикмаз. – Пущай при мне покудова походит, себя покажет…

У Никиты сердце едва не оборвалось – недоброе почувствовало, глаза Ивашки напомнили глаза голодного волка, который затаился под кустом, видя перед собой желанную добычу. Но сказать что-то поперек не осмелился.

Словно почувствовав состояние стрельца, вперед выступил Ромашка Тимофеев, с поклоном попросил:

– Отпусти, Стяпан Тимофеевич, стрельца Никиту в мой курень. Лег он мне на сердце, возьму под свою руку и под присмотр, ежели у кого какое сомнение в нем есть.

Степан Тимофеевич, опустив глаза на ковер, помолчал с минуту, видно, и сам не совсем еще избавившись от внутренних колебаний, потом поднял лицо, глянул Никите в самое нутро.

– Казацкое войско не без добрых молодцев, но каждая сабля никогда и нигде не была в помешку. Так что, робята, коль есаул Ромашка хвалит нам стрельца Никиту, знать, он и в самом деле кругом удал, добрый казак будет! – проговорил атаман с теплой улыбкой. Сверкнув перстнями, погладил короткую, с ранней сединой черную бородку. – Что в награду за услугу войску себе просишь из дуванной доли? Часть дувана? Велю и тебя наравне с иными в число дуванщиков поставить. – И озорно подмигнул своим есаулам: – На Москве, ведают о том мои казаки, знамо, как добычу делят: попу – куницу, дьякону – лисицу, пономарю-горюну – серого зайку, а просвирне-хлопуше[50] – заячьи уши! Да у нас не так, а по чести!

Никита вскинул брови, выказав крайнее удивление словам атамана, руками отмахнулся. Неужто он о дуване думал, когда полошил казаков отчаянным криком?

– Помилуй Бог, атаман Степан Тимофеевич! О какой награде речешь? Это я в долгу перед казаками до скончания века, а не ты передо мной! Коль доведется случаю быть, и жизнь отдам за тебя!

Сережка Кривой крякнул в кулак. Другой есаул, тако же один из давних атамановых дружков Лазарка Тимофеев, лет сорока, кривоплечий – левое плечо вздернуто, и есаул – Никита успел это уже приметить – всегда шел левым боком вперед, словно задиристый кочет, – зыркнул на стрельца небольшими круглыми глазами, поджал губы: не возгордился бы новичок пред атаманом сверх всякой меры! Смел больно в речах, не знает, что атаман, коль учует какую лжу в словах, враз может окоротить так, что и света божьего больше не увидишь, и щи хлебать разучишься!

Но Степан Тимофеевич улыбнулся, сердцем чувствуя, должно быть, правду, что стрелец не кривит душой.

– Ну тогда, Никита, служи казацкому войску и впредь тако же верно, и я тебя своей милостью не оставлю. А в число дуванщиков, Серега, все же поставь стрельца. Сами же сказывали, коль не его сполох, то многим бы дувана вообще не видать… Ромашка, бери его к себе в курень, коль судьба свела вас в одном сражении. Лазарка, возьми с собой Мишку Ярославца да проследите, чтоб запастись на стругах харчами и водой. Не лето же нам под Дербенем стоять! Мыслю теперь, что шах персидский заждался нас, изрядную куржумную[51] деньгу за своих единоверцев нам приготовил!

Есаулы посмеялись – рады, что погромили невольничий город, где набеглые кизылбашцы сбывали взятых в полон русских людей для каторжных и галерных работ. Рады, что, кроме стрельца Никиты, высвободили из неволи еще около двухсот своих единоверцев и захваченных приволжских ногайцев, которые тут же влились в войско атамана. Рады, что в отместку персам побрали немалое число пленных, в основном тезиков да шахских сербазов, за которых можно будет выменять русских невольников и в других приморских городах Ирана.

– Идем, Никита, – Ромашка Тимофеев тронул нового сотоварища за плечо. – Мой струг вона там, почти крайний к северу.

– Я только своего полонянника заберу, – попросил Никита, поклоном простился со Степаном Тимофеевичем, который подозвал уже к себе Сережку Кривого и что-то негромко им начал обсуждать. – Сказывали мне казаки, да я и сам то же самое слыхивал в Астрахани, что за полоненного с бою от кизылбашских тезиков можно взять выкуп.

– Да и мы обычно продаем свой полон ихним тезикам, – пояснил Ромашка, проворно сбегая по сходням с атаманского струга на береговую гальку. – А те купчишки, воротясь к себе домой, сами уже, и не без выгоды, конечно, возвращают выкупленных ихним родичам. Тако же и наши купцы иной раз поступают, ежели случай представится быть с торгом в здешних городах. Потому у казаков полон с бою считается делом святым.

– А мне и подавно! – живо подхватил Никита. – Перед самым походом подворье в прах погорело, только скотину кое-какую спасли… Так что лишняя деньга не в помеху будет.

– Бери, я подожду, – сказал Ромашка, остановившись у сходни. – Глядишь, и по дувану что-нибудь ценное достанется для продажи в Астрахани.

Никита поспешил к костру за своей живой добычей, а когда проходил мимо толпы пленных кизылбашцев, его вдруг окликнули:

– Никита-а, салям алейком!

Никита Кузнецов вздрогнул, обернулся на знакомый голос – так и есть! Среди повязанных сербазов на голых серых камнях сидел его недавний освободитель из кандалов Ибрагим!

– Ах ты, Господи! – вырвалось невольно у Никиты. – Попался в капкан? – Что Ибрагима надо как-то выручать, это решение пришло в голову тут же, но как это сделать? Он шагнул к караульным казакам, спросил у старшего годами:

– За кем, братец, сей кизылбашец?

– Это который? – переспросил казак, оглядываясь на пленников.

– Да вон тот, крайний к нам. Вон, рукой себя в грудь тычет, – пояснил Никита, видя, что Ибрагим, догадавшись, о ком зашла речь, делает пояснительные знаки.

– О-о! – с немалым восхищением вырвалось у старого казака. – Этот сербаз за самим атаманом! Батька его под каменной крепостью обезоружил и повелел связать. Бился с нами, под стать бесу опьяненному, право слово… А он тебе к чему? – полюбопытствовал казак и насторожился – стрелец все же, не свой брат-казак допытывается.

Подошел есаул Ромашка Тимофеев, спросил, в чем задержка. Никита пояснил, что вон этот кизылбашец Ибрагим и есть тот самый, кто спустил его из железных кандалов и кинжал дал. Теперь долг за Никитой добром ему отплатить.

Старый казак, выслушав эти пояснения, с сомнением покачал полуседой головой, мудро изрек:

– Како среди чертей не встречалось допрежь шерстью белого, тако же и средь кизылбашцев не доводилось еще сыскать сердцем к казаку ласкового… Ежели только этот сербаз истинный кизылбашец, – добавил уже с долей сомнения казак, оглядываясь на Ибрагима. Тот издали кивнул ему головой. – Ишь, нехристь, кумекает, что про него гутарим.

– Посади на его место своего кизылбашца, а с этим идем к атаману, – сказал Ромашка. – Как порешит Стяпан Тимофеевич, так оно и будет, брат Никита.

– Вот бы уговорить нам атамана, – с надеждой выговорил Никита и побежал к костру, где оставил свой полон. Привел, сдал старому казаку под стражу, а Ибрагима – на поруку есаула Ромашки – взял.

– Надо же! – дивился старый казак, – будто цыган на ярмарке коней поменял! Ну, счастлив твой аллах, кизылбашец, о том тебе батька Разин скажет…

Через десять минут они снова были на атаманском струге.

– Ого-о! – удивился Степан Тимофеевич, признав Ибрагима. Даже атласную шапку пальцем двинул со лба на затылок. – Неужто сбег из-под стражи? Так секите его ко псам, неуемного! А дозорному казаку за ротозейство десять плетей по заднице, чтоб неделю сесть не мог!

Ромашка выступил вперед и за Никиту Кузнецова пояснил дело.

– Вона-а что, – в раздумии проговорил Степан Тимофеевич и, прищурив подозрительно потемневшие глаза, строго спросил Никиту: – Ежели он, как ты гутаришь, добр к нашему брату, христианину, отчего так лихо дрался супротив? Меня, чертяка, едва не посек. Ладно, Мишка Ярославец его арканом, словно паук муху, спеленал!

– Степан Тимофеевич, чать он на службе и себя от полона до крайности оборонял! – осмелился заступиться за Ибрагима Никита, отлично понимая, что если в сердце атаману западет черное подозрение, то и ему роковой сабли не миновать! – А за что меня спустил из кандалов, так вот какое допрежь того дело было… – И Никита вкратце поведал о том, как кровники пытались свести с Ибрагимом давние счеты, а он, Никита, подмогнул своему стражу. – Вот потому он да его братец Давид благоволили мне все это время и за веслом ни разу плетью не ударили… А как выпал случай надежный, и возможность уйти к вам, – и Никита поклонился атаману рукой до пола, прося войти в милость к человеку иной веры.

– Ты сего черного куркуля спустить хочешь? – уточнил Степан Разин и брови нахмурил. – А ну как он сызнова прилепится к шаху да в ином месте учинит с нами сечу? Такой зверюга не одного казака в драке посечь может до смерти!

У Никиты на миг закралось в душу такое же опасение, и он готов был согласиться с атаманом, потом, обернувшись к Ибрагиму, который со связанными руками стоял в пяти шагах около мачты, как мог, мешая слова, поделился опасениями казацкого предводителя.

– Нет, Никита! Нет! – замотал Ибрагим головой. – Мой шахам больше не хочу! Мой с Никитам хочу! Иншалла, иншалла! – и вдруг, к общему удивлению, словно прорвало бывшего стражника: – Шах Аббас – пэдэ сэг! Шах Сулейман – пэдэр сэг! Никита – карош урус!

Казаки, бывшие при атамане в ту минуту – а пуще всех кривоплечий Лазарка, – расхохотались так, что Ибрагим смутился, побледнел, решив, что за такое оскорбление наместника аллаха на земле ему тут же снесут голову или предадут лютой казни – живьем кинут в клетку с гепардами, которые, он знал, содержатся в здешнем шахском дворце.

– Ух, леший горбоносый, распотешил! – утишив смех, выговорил Степан Тимофеевич. И к Никите, уже серьезно: – Дело мое такое, стрелец: коль раз поверил, то верь до конца! Коль не хочет более служить сукиному сыну Аббасу или его Сулейману, как слух прошел о смерти старого шаха, пущай остается. Пристрой его, Ромашка, на весла, но без обиды чтоб, пущай с нами по своему Кюльзум-морю поплавает! Авось и с шахом еще повстречается альбо с воеводами его. Да все же, стрелец Никита-а, – со смехом передразнил Ибрагима атаман, – глаз с него не спущай! Ведомо мне, коль Бог попущает, то и свинья гуся споймает… Ежели какая поруха войску от сего кизылбашца случится умышленно – лучше сам сигай в море и пеши добирайся до своей Самары, не жди, когда мои казаки тебя спроводят… за борт. Уразумел?

– Уразумел, батюшка атаман, – весь напрягшись от этого нервного разговора, ответил Никита, снова поклонился. За ним, вздыбив над спиной связанные руки, низко, головой едва не до колен, поклонился высокий и гибкий Ибрагим, смекнув, что продавать его в рабство не будут. И радостная улыбка осветила его смуглое лицо.

– Ну, ступайте, – махнул рукой казацкий вожак. – Мне надобно побыть одному для роздыха. – Он снял шапку, пригладил вьющиеся, падающие на высокий лоб волосы.

Казак, да как и всякий русский человек, суровый и яростный в сече, отходчив и доброжелателен в мирные часы. Встретили Ибрагима веселыми шутками, а когда прознали от своего есаула о немалой его заслуге в удачливой сече здесь, на берегу, принялись угощать кизылбашца остатками горячей пшенной каши, отрезали добрый ломоть черствого уже, правда, хлеба.

– Ешь, ешь, кунак![52] – приговаривали казаки, кружком обсев улыбающегося Ибрагима. – Ночь-то вона какая лихая выдалась и тебе, и всем нам, – и кивали на дымящийся в нескольких местах город. – Порушен изрядно невольничий Дербень! Сколь зла здесь сотворено христианам! Сколь слез здесь пролито! И сколь косточек российских в здешних землях закопано по-собачьи, без соборования, без святого креста над могилой! Помстились за всех своих братков, так и на душе легче стало…

А после обеда с атаманского струга донеслась, передаваемая из уст в уста, команда:

– Вздымай якоря-я! Отчаливай в море! На веслах не дремать! Аль зря вас атаман жирной кашей кормит!

Никита Кузнецов и Ибрагим, вдвоем ухватившись за одно большое весло, под команду старшого смены начали работать, стараясь выдерживать заданный ритм. Длинные весла с чмоканьем врезались в пологие волны, гнулись, преодолевая сопротивление воды, потом взлетали вверх, как взлетает из родной стихии разыгравшаяся рыбица, сверкая серебряными боками на солнце. Ибрагим, стараясь грести изо всех сил, все дивился и цокал языком – отчего это у казаков на веслах они сами, а не закованные в цепи невольники?

– Да потому, что, случись быть на море какому сражению, те невольники невесть куда погребут, – со смехом отозвался за спиной Никиты кто-то из казаков.

Никита, радуясь счастливому избавлению от неволи, усмехнулся, слушая острые, иногда и едкие шутки сидящих рядом казаков, изредка, когда струг поднимался на волне, сквозь прорезь в правом борту видел удаляющийся дымный Дербень. И думал, а скоро ли судьба приведет его вновь в родимую Самару, к родному, недостроенному подворью.

«Теперь уже и неприбранные головешки за лето и новую весну бурьяном заросли, – с горечью думал Никита, не переставая работать веслом, то и дело касаясь плеча своего нового побратима. – А я вновь не к родному дому несусь, а от России вдаль… И не с торговым делом, а с ратным промыслом. Пошли забубённые казацкие головушки шарпать персидские города, зипуны себе добывать, и я поневоле с ними увязался… Не мочно отбиваться от крепкого стада, вмиг новые волки на мою душу объявятся… Как знать, может, нас и в Решт судьба занесет? Не худо бы Лушу в Россию забрать, а с тезиком Али крепким словечком, а то и зуботычиной перекинуться за его подлое предательство. А там и домой как ни то…»

Домой! Домой рвалось его истосковавшееся по семье сердце, а струг уносил его от дома, от России. От России, где и с уходом ватаги Степана Разина не утихал мятеж казацкой голытьбы и мужицкой вольницы, как долго не утихают на водной глади широкие круги, если ухнул с кручи огромный камень.

44

Абдалла – так русские в XVII веке называли мусульманских бродячих дервишей, схожих с нашими монахами.

45

Фальконета – род малой пушки, которая ставилась на железную подпорку-развилку.

46

Адамашка – сабля дамасской выделки.

47

За аллаха, благородная Персия!

48

Огонь, солдаты, любящие шаха!

49

Куркуль (донск.) – степной хищник, орел.

50

Просвирник – служитель монастыря, пекущий просвиры.

51

Куржум (астрах.) – персидская лодка. Куржумные деньги – магарычи, плата за перевоз на судах людей и грузов.

52

Кунак (татар.) – приятель, знакомый, с кем ведут хлебсоль.

Самарская вольница

Подняться наверх