Читать книгу Живи! - Артем Белоглазов, Владимир Данихнов - Страница 4
Часть первая
Точки над «i»
Первая спокойная глава
Живи, Агата!
ОглавлениеВ Лайф-сити у детей популярна тарзанка. Это игра без правил и особого смысла – всего лишь способ убить время, накачав кровь адреналином. Сделать тарзанку проще простого: к толстому суку привязывают крепкую веревку с узлами на конце, чтоб было удобнее цепляться. Обхватывая веревку руками либо ногами, но никогда одновременно всеми конечностями – таковы правила, – дети «перелетают» с дерева на дерево. Держаться только одной рукой или ногой считается особым шиком. Взрослые порой гоняют «тарзанщиков», хотя я не слыхал о случаях, чтобы кто-нибудь из ребятни сорвался. Взрослым труднее, они хорошо помнят времена, когда можно было ходить по земле. Дети же быстро забыли, что это такое, и привыкли к новой реальности, перестроились; некоторые малыши вообще не знают о прежней, безопасной земле – для них она, как раскаленная лава, ждущий неосторожного шага противник, к которому нужно привыкнуть. Взрослые переняли тарзанку именно от детей; в Лайф-сити, городе исполинских деревьев, жители и днюют, и ночуют, и работают в их высоких, раскидистых кронах. Тарзанка используется повсеместно, как самый удобный способ передвижения.
Девочка, которую я подобрал на шоссе по пути в Лайф-сити, устроилась служанкой в баре. Бар был простой – для рабочих, техников и прочего обслуживающего персонала, но уютный. Ночью, когда заведение закрывалось, она выгребала из-под столов пустые бутылки, вытирала лужицы разлитой древесной водки и проветривала помещение. В рабочие дни помогала повару: чистила картофель и лук, иногда выполняла обязанности официантки. Повар – толстый, лет пятидесяти или старше, типичный такой повар, добродушный и всегда немного нетрезвый, а оттого краснолицый, сразу мне понравился. Мы даже пропустили по стаканчику водки, поболтали за жизнь. В голубых глазах Лютича, так звали повара, светилась неуемная радость жизни, будто он долгое время провел у черта на куличках, где-нибудь на необитаемом острове посреди океана, и теперь воспринимал окружающий мир свежо и остро, как в юности. Еще у него был домашний питомец – забавная мартышка, которая умела играть на губной гармошке.
– Мы можем многому научиться у моей Люси, – говорил повар и нежно поглядывал на умную обезьянку, сидевшую у него на плече, как попугай у хромого пирата из «Острова сокровищ». Лютич, как и я, любил эту книгу с детства.
– Например?
– Например, лазать по деревьям!
Девочка каждую ночь убегала играть в тарзанку. Она не водилась с другими детьми – летала по осеннему нарядному лесу в гордом одиночестве, озаряемая лишь светляками да желтыми огоньками свечей, горящих на подоконниках. Ловко перепрыгивала с развилки на сук, с веранды на мостки. Ее лицо бледным пятном выделялось в фиолетовом сумраке. Где-то под ней волновалось серое море травы, иногда в этом море плескались «рыбешки» – лесные звери. На луну выли отощавшие, пугливые волки, и бледно-серыми пятнами скользили в траве, скрадывая зайцев, лисы. Я часто наблюдал за девчонкой из окна гостиничного номера – она жила неподалеку, а мне не спалось по ночам: я ждал скорой встречи с Марийкой, моей сестрой.
И я встретился с ней… Помню это так отчетливо, что, кажется, будто встреча произошла совсем недавно. Она превратилась в горлицу, но не умерла, а ожила и улетела. Как такое могло произойти? Да, я целитель, умею прикосновением и мыслью лечить самые страшные раны, вытягивать из людей, словно вампир – кровь, самые опасные болезни, но не могу оживить мертвого. И чем больше расстояние, тем сложнее помочь человеку. Почему же так вышло? Морщу лоб. Может, не моя заслуга, что Марийка осталась жива?
Ладно, неважно. Главное, что сотворилось чудо, и она воскресла. Было в этом что-то будоражащее – чувство, подобное тому, какое появляется, когда входишь в церковь во время служения. Нет, я не верующий, но что-то неуловимое проскальзывает в душе: умиротворение и какая-то неизбывная печаль.
Всё это я испытывал, когда Марийка ожила, а еще невероятным образом ощутил, что скучающий Бог, там, наверху, лукаво ухмыляется в своем космическом корабле. И я подумал: как скоро ему, чужаку и нечеловеку, начнут строить храмы и возносить молитвы? В том, что это может произойти, я не сомневался. Как и в обратном…
Впрочем, ход моей мысли ушел далеко от насущных проблем. Надо думать, что случилось дальше, после того как Марийка умчалась к небу. Пытаюсь вспомнить, но в голове возникает жуткий провал в никуда. Я не помню, не могу вспомнить!
Толпа внизу забурлила, закидала меня проклятьями, хлынула в двери особняка, и… Дальше – темно, страшно, пусто… Вкрадчивый шепот, хруст… шорохи, пронизывающий холод… Меня схватили? Бросили в подвал, в яму? Нет, ничего не вижу. Гулкая пустота. Как в огромном заброшенном здании. Или соборе. Черт подери, почему я всё время скатываюсь к мыслям о церкви? С чего я взял, что человеку-тени начнут строить храмы? Ухмыляться-то он ухмылялся, но не лукаво – коварно и злокозненно. Знание приходит неожиданно и тут же пропадает.
Где я сейчас?
Открываю глаза. Надо мной – стылое небо, заволоченное низкими тучами. Грохочет, ворчит цепной собакой гром. Холодные капли дождя – до звона натянутые нити – с хлюпаньем обрываются и падают на лицо. Моргаю и отфыркиваюсь, ошалело мотаю головой. Одним резким движением сажусь, готовый в любой момент пуститься наутек или – в крайнем случае – принять бой.
Я еду в телеге, груженной ароматной соломой. В углу, чуть прикрытый куском зеленого брезента, стоит закрытый сундук, обитый железными полосками. Прямо передо мной сидит та самая девчонка, которую я привез в Лайф-сити. Она улыбается. На ней джинсовый комбинезон, кожаные ботинки, черные вязаные перчатки с прорезями для пальцев, на голове повязана выцветшая бандана. Девочка сильно выросла с тех пор, когда я последний раз посещал город. Как ее зовут? Не могу вспомнить. Как я здесь очутился? Черт возьми, не знаю!
– Э-э… – говорю вместо приветствия.
– Доброе утро, Влад, – кивает, задорно улыбаясь, девушка. Она уже не тот ребенок, которого я знал раньше. В голосе появилась хрипотца, свойственная обычно мальчишкам в переходном возрасте. Я наклоняю голову к плечу и вижу сутулую спину возницы, пожилого мужчины в фетровой шляпе и плотном суконном костюме; на его плечах темные расплывшиеся пятнышки, их оставляют падающие с неба дождинки. Мужчина кричит, натягивая вожжи:
– Сто-ой, ра-адимая!
Лошадь останавливается. Возница, укрепив вожжи на облучке, поворачивается к нам – у него добродушный вид и красное лицо. Словно у дорвавшегося до хмельного и уже изрядно смочившего глотку пьяницы. Повар с мартышкой – я вспомнил его!
– Помочиться родимой надо, – сообщает возница.
– Ага, – говорю, оглядываясь.
Мы едем по грунтовой дороге, затерянной где-то в степи. В обе стороны расстилаются безбрежные, буйно поросшие ковылем поля, и только на горизонте темнеет укрытая синей дымкой полоска леса. Посреди луга стоит ржавый трактор, всеми давно забытый, перекошенный и помятый. Очень грустное зрелище – этот трактор. Дождь, так и не начавшись толком, прекращается; брюхатые сизые тучи уползают к северу, там ожесточенно гремит и сверкает.
Местность становится холмистой. На взгорье, укрытом спутанным разнотравьем, я вижу смутную фигуру. Кажется, это человек. Какого дьявола он делает здесь, в степи, где на километры вокруг ни души? Человек недвижим, это сразу бросается в глаза на фоне колышущегося ковыля. Он стоит прямо, ровно, и, по-моему, взгляд его устремлен в небо. Он как будто чего-то ждет. И вот – сверху донизу пространство над его головой пронзает молния, ударяя в человека. Глаза ослеплены вспышкой, белой-белой, яркой-яркой; когда я разлепляю веки, на взгорье никого уж нет. Я моргаю, щурюсь, всматриваюсь до рези в глазах в ничем не примечательный холм: неужели померещилось? Наверное, я еще толком не отошел ото сна, и мелькнувшая тень показалась человеком, во сне буквально за секунды очень много чего может произойти. Например, спящий слышит утренний звонок будильника, и его мозг трансформирует это в какое-нибудь удивительное приключение, допустим, про разведчика, который в глубоком тылу врага обеспечивает работу всей агентурной сети. Контрразведка противника, благодаря предательству другого секретного агента, выходит на разведчика, и поздней ночью, когда тот, умывшись и почистив зубы, ложится в постель, к дому подъезжает неприметный фургон с надписью «Телефонная служба». Выскочившие из него особисты стремглав поднимаются по лестничному пролету на четвертый этаж, где живет разведчик. И рука в тонкой замшевой перчатке резко и требовательно давит на кнопку звонка… Все эти события наше подсознание порождает фактически из одного только трезвона будильника.
Успокоив себя такими размышлениями, продолжаю осматриваться.
Солнце то прячется за клочковатыми остатками туч, то выпархивает в чистое синее небо, раскрашивая мокрую траву в оранжевый цвет, отражается в свисающих с кончиков стеблей капельках. Звонко цвиркают кузнечики. Сейчас полдень или чуть позже. Тогда в особняке был вечер, Алекс и его люди поднялись на второй этаж. Я стоял у окна… дальше, что, черт подери, было дальше? Как я здесь оказался? Возница смотрит на меня дружелюбно и без стеснения – прямо в глаза; похоже, он хорошо знает меня. Но я почти не помню его, не помню даже имени!
Мужчина отворачивается. Повозку дергает, и мы вновь неспешно катимся по дороге неведомо куда. Гнедая лошадь уныло стучит копытами, слегка наклонив голову. От животины попахивает, грива у нее грязная, свалявшаяся.
Девушка достает из кармана комбинезона мятую сигаретную пачку, протягивает мне.
– Будешь?
Мотаю головой. Она вынимает сигарету и умело прикуривает от зажигалки. Сигареты самопальные: бумага слишком плотная, да еще с аляповатыми рисунками. Похоже, скручены из страниц модного глянцевого журнала.
– Ты куришь? – Мне приходит в голову здравая мысль – проверить, как я выгляжу. Внимательно оглядываю себя: на мне, оказывается, другая одежда, незнакомая. Плотная, никудышно сшитая рубаха, добела стертые джинсы и ботинки на размер больше, чем надо. Левая рука чешется – на запястье подживающий шрам. Сколько же прошло времени? Надо спросить у девчонки, но как она воспримет мой вопрос? Голова кружится, дух захватывает, и сердце бьется чаще – дурацкая ситуация, в такой я ни разу не оказывался.
– Конечно, я курю, – отвечает она.
– Что?
Она с удивлением смотрит на меня.
– Ты спросил, курю ли я, а я ответила, что курю.
– Балуется, негодница, – ворчат от облучка. – Ремнем бы вытянуть, эх-х… Но, ра-адимая!
– Ага… – бурчу и шарю рукой за спиной. Нащупываю набитый соломой тюфяк, ложусь на него. Тучи постепенно уплывают за горизонт, распогоживается. Солнце, умытое, отдраенное до блеска, как палуба корабля старательным юнгой, плывет по прояснившемуся небосводу на запад, а мы – вслед за ним. Белые облачка пенятся кильватерной струей.
– Когда мы приедем? – спрашиваю у неба.
– О… – начинает девушка и, поперхнувшись дымом, кашляет. Сигарета летит в траву.
– О! – говорит возница. – Весьма скоро, господин Влад! Еще пару часиков погодите. Каких-то жалких пару часиков!
Я прислушиваюсь к своим ощущениям. Жив-здоров. Ничего не болит, голова ясная, хоть и относительно пустая. Шрам… он не мог появиться и зажить слишком быстро; с последнего дня, который я помню, прошло много времени. Может быть, неделя, может, гораздо больше… Погодите-ка, чего это я? В тот день… ужасный день, когда меня гнали из города, я был весь в шрамах и царапинах. Они зажили очень быстро, за день или два; зажили без следа. Я – целитель, все знают поговорку «сапожник без сапог»: пророк не может предугадать свое будущее, ведьма – наворожить удачу, воспользовавшись колдовским умением, а я – могу. Могу исцелить себя. Сам. Не прилагая даже особых усилий – заживает, как на собаке. Я давно перестал удивляться, что в свои тридцать семь выгляжу лет на двадцать пять, не больше. Мои ткани регенерируют с невероятной быстротой, значит, шрам на руке появился недавно, в течение суток.
– Влад… – шепчет девушка.
Поворачиваю голову. Она достала из пачки новую сигарету и курит, выпуская пухлые дымные колечки на дорогу. Когда мы виделись в последний раз, она была напоминающим ребенка подростком. Теперь ей около восемнадцати, может, семнадцать, но точно не меньше. Что же это получается? Прошло два, а то и три года?
– Что?
– Возвращаясь к нашему недавнему разговору… – Она умолкает. Над переносицей собираются морщинки, складываясь буквой «V». – Ты женишься на мне?
Я давлюсь собственной слюной, кашляю. Она хмурится, отводя взгляд. Переспрашиваю, отдышавшись:
– Чего?
– Женишься или нет?
– Но ты… тебе еще рано, наверное! А я…
– Да ладно тебе, рано! Никто уже не смотрит на эти дурацкие законы. В Лайф-сити, между прочим, разрешены браки с пятнадцати. Так и скажи, что не любишь меня!
Сердито надув губки, она отворачивается, смачно сплевывает на дорогу. Я молчу. Мне начинает казаться, что происходящее – фарс, что девчонка и старик дурят меня. Нельзя так просто взять и забыть два года! Они что-то сделали с моей головой, каким-то образом вырезали память и теперь насмехаются исподтишка, пытаются что-то выведать… Тайну чужака, что же еще; тайну, которой я и сам не знаю! Им известно, что я целитель, они считают меня врагом, потому что человек-тень наделил меня необычайным даром. Впрочем, это они так считают, люди; я не знаю, откуда взялись мои способности. И я не уверен, что…
Говорят, в скандинавских странах целителям оказывают почет и уважение, им дают лучшие дома, к ним выстраиваются очереди больных и убогих. Но это всё для местных целителей, приезжих стараются не пускать, гонят. Отношение к целителям в Европе неоднозначное: в Испании, я слышал, целителей без промедления жгут на кострах, словно ведьм по приговору инквизиции, во Франции просто вешают. У нас… не всегда убивают, но обычно изгоняют из города. Вылеченный целителем проклят навеки, его не признают даже родственники. Дикие нравы. Как быстро мы скатились к средневековью! Дует ветер перемен, и интеллигентная оболочка слетает с человека, рассыпается в мельчайшие клочки, которые раскидывает по всей Европе, от Португалии до восточных стран.
Говорят, не так плохо относятся к целителям в России. Их привечают в городах, но заставляют жить на окраине, потому как считают, что целитель связан с нечистой силой. Пойти к нему и вылечиться можно, но после этого следует девять дней замаливать грехи. Замаливать надо каждую ночь, сидя на макушке самого высокого дерева в лесу или на крыше многоэтажного дома, крепко обхватив руками телевизионную антенну. Это вовсе не смешно, это страшно. Представьте себя сидящим на верхушке небоскреба, где бесчинствует холодный ветер, представьте, что единственная ваша опора – эта злосчастная антенна, представьте, как она кренится под порывами ветра, а звезды в вышине, колкие и злые, насмешливо перемигиваются. Многие не выдерживают, сходят с ума, поэтому исцеленных переполняет отнюдь не благодарность к спасителю, скорее – ненависть, хотя они, безусловно, знают, на что идут. В принципе, просидеть девять ночей на крыше сущая ерунда по сравнению со смертью от рака легких или другой безнадежной болезни. То есть это они сначала так думают, что ерунда, а потом оказывается, что вовсе не ерунда. Оттого к целителям обращаются лишь тяжелобольные, остальные – не рискуют. Воистину Россия чуднáя страна, больше азиатская, чем европейская, сразу видно…
Мысли путаются, голова кружится. Не остается ничего, что можно сказать. Хочется спрыгнуть с телеги, но это будет последнее, что я сделаю. Надо расспросить девчонку о том, что произошло, но не хватает смелости. Она не смотрит на меня, злится, лицо ее побледнело, а на щеках, наоборот, выступил румянец; я смотрю на ее чеканный профиль – резким, как у робота, движением она подносит сигарету ко рту и крепко затягивается. Подхваченный ветром летит табачный пепел.
Возница поворачивается и беззлобно ругается:
– Ирка, паршивица, солому не подпали!
Я молчу, жадно впитывая информацию. Имя девчонки – это уже что-то, да, несомненно, ее зовут Ира. И я запомню это, заполню мозг нужными сведениями и выясню, в конце концов, что произошло. Только надо повременить, не дать им понять, что раскусил их.
– Да пошел ты, – огрызается она.
Не слишком-то вежливо! Однако я не вмешиваюсь, наблюдаю. Терпеливо жду, когда девчонка назовет имя возницы. Но Ирка молчит, смотрит на меня внимательно, глаз не отводит.
– Чего уставился? – не выдерживает она.
– А что, нельзя?
– Жениться не хочешь, а уставиться – так без проблем!
– Если просто смотреть на человека и не предлагать ему жениться, то никаких обязательств друг перед другом не появляется.
– Тогда почему у самых разных народов мира считается моветоном долго смотреть друг другу в глаза? – спрашивает она звонко и с видом собственного превосходства сплевывает на дорогу. Плевок сбивает в полете стрекозу, насекомое бьется в бурой пыли, взбивает ее быстрыми крылышками и не может подняться в воздух.
– Что за слово такое, «мовытон»? – дурачась, переспрашивает возница. – А ну – тпр-р-ру! – Он поворачивает к нам красное лицо, поводит большим носом и заявляет, жмурясь, будто от удовольствия: – Помочиться ра-адимой надо.
– Откуда ты знаешь, что лошади мочиться надо? – кипятится Ира.
– Эр-р…
– И почему, мать твою, ей надо мочиться каждые пять минут?! – Ира, распалившись, срывается на крик.
– Ты как со старшим разговариваешь?! – не выдерживаю я. Ира смотрит на меня удивленно. Возница, улыбаясь до ушей, кивает:
– Правильно, господин Влад, так ее. Вконец распоясалась негодница!
– Друг другу в глаза можно смотреть бесконечно долго, – объясняю. Воспоминания не возвращаются, но я начинаю чувствовать всё большую симпатию к этим людям, словно знаю их давным-давно, и с самого младенчества прикипел к ним сердцем. – Это тебе не женитьба, Ирка!
Ее пожилой спутник кивает, и девчонка фыркает:
– За дорогой лучше смотри, Лютич!
Лютич, отмечаю про себя, ага. Вот как мы заговорили, как пташечка запела! Ты только посмотри – Лютич! Нет, с женитьбой погодим. Ну, что скажешь, а? Тьфу!
Возница хмурится, машет рукой: мол, да ну вас, – и кричит: «Н-н-но!» Лошадка прядает ушами и продолжает унылый бег.
Девушка смотрит на меня, я – на нее, наши глаза мечут молнии: никто не отводит взгляд, потому что в этой игре тот, кто первый посмотрит в сторону, проиграет. У Ирки красивые зеленые глаза, хотя и не совсем зеленые: по краям радужки – яркие, изумрудные, а ближе к зрачку – с желтизной, с прожилками загадочными. Может, это от солнца так, но кажется, что прожилки – оранжевого цвета. Очень красивые глаза у Ирки. Кожа гладкая, бархатистая, носик вздернут кверху, под ним – пара-тройка коротеньких бесцветных волосков. Выбившиеся из-под платка темные пряди падают на лоб. Ирка – подросток, но она уже прекрасна, из нее вырастет красивейшая женщина. Какое-то новое чувство возникает во мне. Может, любовь? Но это невозможно, это как отец с дочерью! Окстись, старый сукин сын! – говорю себе. – Что за мысли? Может… воспоминания? Вдруг у меня с этой вертихвосткой что-то было? Да нет, дикость какая-то. Чувствую, что краснею, и прячу глаза. Ирка смеется, подпрыгивая в телеге, отчего та тревожно скрипит.
– А ну прекрати! – цыкает старик Лютич. – А то провалимся и сгинем.
Ирка успокаивается и, хитро подмигивая, машет рукой с зажатой в ней сигаретой.
– Я победила тебя.
– Поздравляю, – бурчу.
– Тпр-ру, ра-адимая! – Лютич поворачивается к нам и довольно сообщает: – Помочиться мила-ай нада-а.
– Я заметил, – отвечаю хмуро.
– С такой скоростью мы в Лайф-сити и к вечеру не доедем, – возмущается Ирка. – А твоя лошадь, Лютич, умрет от обезвоживания.
Лютич невозмутим, ему спешить некуда. Он никогда не суетится, этот старик, вдруг догадываюсь я. Он всегда спокоен. И в самой необычной ситуации, даже если она грозит опасностью, останется рассудительным. Я вспоминаю… Некоторые считают Лютича туповатым, но это не так. Он просто медлителен, как робкий первый снег, как легчайшие дуновения бриза. Он должен всё взвесить и сто раз обдумать. Он из тех, кто отмеряет не семь, а двести раз, прежде чем отрезать. Лютич повторяет эту пословицу всем подряд и рассказывает, что изначально это был лозунг хирургов, написанный на латыни. Но Лютичу никто не верит. Обычно над ним смеются, но могут и поколотить, пару раз такое случалось. Его единственные друзья – я и Ирка, сами отчасти изгои.
Эти знания приходят ко мне будто солнечный удар, и я без сил опускаюсь на подушку, чувствуя, как на лбу выступает пот. Воспоминания возвращаются одно за другим, как если бы сердце мира впихивало их в меня удар за ударом равными порциями. Теперь я знаю, что мне надо. Мне нужен намек, какой-то толчок, чтобы воспоминания начали возвращаться…
Лежу и смотрю в небо. Его загораживает Иркино лицо: девчонка встревоженно смотрит на меня.
– Владька, что-то случилось? Ты побледнел…
– Всё нормально, – отвечаю скованно. – Так. Нездоровится что-то…
Она смеется:
– Да ладно тебе! Ты же никогда не болеешь!
– А, ну да, – говорю. – Значит, просто грустно.
– Хочешь, лягу рядом, поглажу тебе руку?
Долго смотрю на девушку. Очень хочется прикоснуться к ее щеке. Нет, не может у нас ничего быть, я никогда не пошел бы на такое. Она мне в дочери годится, а если б я был годков на десять старше, то при известном везении – и во внучки. Что-то здесь не так. Отворачиваюсь и утыкаюсь носом в подушку. Ирка обиженно сопит у меня за спиной; поскрипывает солома – девчонка возвращается в свой угол тележки. Лютич вновь осаживает гнедую клячу:
– Тпр-ру, ра-адимая!
Мой родной город Кашины Холмы не такой уж и маленький, хотя и не большой, конечно. Когда меня выгнали, я, проведя ночь на заброшенной стройке, первым делом взобрался в кабинку подъемного крана и оттуда разглядывал город, раскинувшийся между холмов в пойме высохшей некогда реки. Множество частных одно– и двухэтажных домиков, панельные и кирпичные новостройки, несколько высоток в центре, две кольцевые троллейбусные ветки, завод точного машиностроения со швейной фабрикой, открытый бассейн на крыше спортивного комплекса, теперь пустой и пыльный, и роскошное готическое здание ратуши – всё это Кашины Холмы. На взгорье к северо-востоку – черное обугленное пятно до нескольких сот метров в поперечнике, из него, словно гнилые пеньки зубов, торчат обожженные кирпичные развалины. Когда-то там был крупный химический комбинат по производству пластмассовых изделий; во время первого дня игры погибло много народу, а на комбинате свирепствовал пожар. Хорошо, что пламя не перекинулось на жилые кварталы.
Стоя в поскрипывающем ржавыми сочленениями башенном кране, я прощался с городом. На высоте хозяйничал пронизывающий ветер, он проникал в кабину сквозь выбитые стекла, заставляя ежиться и втягивать шею в плечи. Я не имел никакого представления, куда пойду, но чувствовал себя прекрасно: тело после вчерашних побоев ничуть не болело, голова была необыкновенно ясной, а холод – бодрил. Единственным человеком, по которому я скучал, оставалась Марийка. Но она отреклась от меня. Вернуться? Попробовать объяснить ей?
Нет.
Тогда мне казалось, что она сделала окончательный выбор, прогнав меня. И это после того, как я вылечил ее! Что ж, сказал я себе, пора и тебе, Влад, выбирать.
Эх, юность, дороги твои неисповедимы, но всегда прямы! Я верил, что никогда больше не захочу увидеть сестру.
Прыгая по кускам арматуры, по разбитым кирпичам я выбрался на дорогу. На ходулях долго не пройдешь – я имею в виду по-настоящему большие расстояния, но я надеялся, что хоть кто-то проедет мимо и подберет меня. И это случилось, причем довольно скоро. Часа через три на дороге показался раскрашенный в яркие солнечные цвета микроавтобус «Фольксваген», вроде тех, в каких разъезжали хиппи в шестидесятых годах прошлого века. Я встал у обочины, балансируя на кирпиче, и вытянул вперед кулак с поднятым вверх большим пальцем. Микроавтобус, поднимая клубы сухой летней пыли, остановился. Средняя дверь, дребезжа, откатилась в сторону, в проеме показался молодой волосатый парень в джинсах, голый по пояс. Цепочки из канцелярских скрепок позвякивали на его тощей груди. Из салона воняло потом, табаком и еще чем-то сладковатым. В темноте блеснули красным глаза девчонки, забранные какими-то особенными, светящимися в темноте контактными линзами – то есть я решил, что это линзы, а после не спрашивал. Девчонка – я угадал по силуэту – лежала на груде подушек, набитых пухом, прижав к груди си-ди плеер, и постанывала. Кажется, она была немного не в себе.
– Что с ней? – спросил я, не решаясь лезть в «Фольксваген».
– Торчит, – пожал плечами волосатый. – Брат, ты садишься или как?
Я машинально повторил его движение: пожал плечами и полез в затхлую темноту. Волосатый помог мне. Внутри обнаружился еще один парень, толстый, губастый, в рваных джинсах, сплошь увешанный скрепками. Даже уши были проколоты не чем-нибудь, а канцелярскими кнопками. Толстяк курил скрученную из газетного листа козью ножку, сладковатый запах шел именно от нее.
– Будешь, брат? – спросил он меня.
– Потом, – неуверенно ответил я. Толстяк не настаивал. Волосатый уселся по-турецки напротив и воззрился на меня.
– Откуда ты родом, брат? – поинтересовался он.
– Из Холмов, – ответил я. – Э-э… брат.
– Мы из Миргорода, брат. В день икс ехали в этой тачке, представляешь? Все вместе. С тех пор и катаемся по стране. Даже во Францию разок заезжали, сам знаешь, что теперь от границ осталось – название одно. В общем, жизнь у нас сейчас прекрасная, брат. Вот только топливо сложно достать, дорогое, зараза. Но пока, гм, выкручиваемся… – Он не объяснил – каким образом. Но я-то понял, не дурак. – Тебя как, кстати, зовут, брат?
– Влад.
– Велес. – Он протянул мне руку. – Толстый – Велимир, девчонка – Агата. За баранкой у нас Любомир, ты его не видел еще, брат.
– Дай бог, и не увидишь, – хихикнул Велимир.
Велес ухмыльнулся. Я неуверенно растянул губы в улыбке.
– А куда путь держите?
– В Беличи, брат, – ответил Велес.
Мне было абсолютно без разницы, куда ехать. Всё, что я слышал о Беличах, укладывалось в полдесятка слов – небольшой промышленный городок где-то в северной области. Если бы я знал, во что выльется наше путешествие, я, быть может, выпрыгнул бы из машины на полном ходу. Но я, естественно, не знал.
Я и сейчас не знаю, точнее – не помню. Однако белое, бледное от ужаса лицо Славко, выскочившего за мной из автобуса, весомый аргумент в пользу «жутчайшести» событий, некогда случившихся в Беличах и, видимо, творящихся в городке по сей день – солдатик-то побывал там относительно недавно.
Мы приезжаем в Лайф-сити к вечеру. По веревочной лестнице проворно карабкаемся на дерево и куда-то идем по качающимся мосткам. Ирка ставит ногу уверенно, я – с опаской. Возница не спешит лезть за нами. «Дела у него», – поясняет Ирка. Лютич довольно гыкает и понукает лошадку. Воз едет дальше между деревьев, по дороге, заваленной консервными банками, бумажками и смятыми пакетами, которые за день накидывают городские. Специальным совком с длинной ручкой, а когда и багром Лютич подбирает банки и пакеты и кидает в раскрытый мешок: в свободное время Лютич подрабатывает мусорщиком. Сверху через равные промежутки времени кричит работник Госавтоинспекции:
– Транспорт внизу, мусор не бросать! Наказание – административные работы сроком до трех дней. Транспорт внизу, мусор не бросать! При неоднократном нарушении – выселение!
В ответ – сдавленный женский смешок, чье-то замысловатое ругательство. Кажется, кто-то втихаря запустил в Лютича шишкой, не испугавшись угроз инспектора.
– Куда мы идем? – спрашиваю.
– Домой, – отрывисто бросает Ирка. Она обижена и почти не смотрит в мою сторону.
Огни гаснут один за другим: горожане ложатся спать, хотя еще рано, видимо, вставать здесь приходится ни свет ни заря. Я помню этот город, Лайф-сити, город с дурацким названием. Я не помню, как здесь очутился и почему живу с Иркой.
По широкому мосту она идет к развесистому дубу, я шагаю следом, крепко держась за гладкие перила с частыми, чтоб никто не упал по неосторожности, балясинами. Тут и там натыкаюсь на спущенные веревочные лестницы. Надо мной, словно плоды гигантского дерева, парят подвесные номера местной гостиницы с дощатым полом и сплетенными из гибкой лозы стенами и потолком. Когда-то я жил здесь. Вон в том номере, шестнадцатом, рядом с просторной верандой, под ней расположена стоянка для лошадей, повозок и машин. Смотрю вниз, чтобы убедиться – так и есть, я правильно вспомнил. А там, севернее, большой «плод», прикрепленный канатами сразу к трем стволам; в нем живет управляющий гостиницей, важная шишка в Лайф-сити. Кажется, он входит в городской совет.
Мы приходим к большому дуплу в стволе огромного дуба. Дупло сквозное, с противоположной стороны к нему прикреплена большая пристройка. Само дупло – прихожая. Пол здесь усеян опилками, сбоку висит жестяной почтовый ящик, покрашенный в оливковый цвет, с надписью «Туристическая, 4». Ирка хлопает по нему: пусто.
– Не присылают нам писем, – грустно произносит она.
Я киваю.
Ирка достает механический фонарик, часто-часто нажимает на ручку, выдавливая тусклый луч. Нащупывает в кармане ключ, втыкает в замочную скважину. Я стою в прихожей за ее спиной, сгорбившись и подавляя желание чихнуть. По потолку ползают древесные личинки, я стараюсь не задеть их макушкой: личинки выглядят склизкими и противными.
Дверь ржаво скрипит, улыбается щербатым ртом, отворяясь. Ирка ныряет внутрь, проворно зажигает лампу на круглом столе, и по комнате бегут, прячась в углы, таинственные тени. Стол, платяной шкаф, две аккуратно застеленные кровати, стулья возле них – вот и вся обстановка. На спинке одного из стульев небрежно висят мужские брюки, судя по всему, мои. Замираю и гляжу на брюки, как баран на новые ворота, я чувствую, знаю – брюки мои. Но я их не помню. Это по-настоящему страшно – не помнить свои брюки.
– Ладно, давай мириться. – Ирка ныряет в маленькую комнатушку, загороженную свисающими с потолка бусами. Надо полагать, это кухня и, наверное, Ирка там переодевается. А могла бы ведь и здесь… Стесняется? Это хорошо, значит, у меня с ней ничего не было.
– Давай, – соглашаюсь, на цыпочках подходя к «своей» кровати. Такое чувство, что вот-вот из-под кровати выползет змея, огромный, толстый удав, и проглотит меня в мгновение ока. Я даже наклоняюсь и приподнимаю покрывало, однако никаких признаков удава не нахожу; пол с ковровыми дорожками посередине тщательно вымыт, ни соринки вокруг. Только в самом углу валяется сточенный кусочек мела.
– Мирись, мирись! – дурачится Иринка. – И больше не дерись! Сейчас начнем. Готовься.
– Угу, – бормочу я. Чего это она там хочет начать?
– А если будешь драться?
– То что?
– Что?
– Не знаю, – отвечаю смущенно.
– Ты готов? – доносится с кухни.
– К чему?
– Ты что, до сих пор не переоделся? Давай быстрее, костюм в шкафу!
Костюм? Мы на званый вечер приглашены, что ли?
В левом отделении шкафа – полки, в правом – вешалка, на плечиках висит черный костюм из немнущегося синтетического материала и женские платья. Костюм дешевый, но броский. Кидая неловкие взгляды на кухонную «дверь», торопливо переодеваюсь. Пуговицы на пиджаке никак не желают застегиваться, я нервничаю и внезапно замечаю на дне шкафа среди скатанных в рулоны стеганых одеял толстую тетрадь с разлохмаченными углами – мой дневник наблюдений. У меня дрожат руки, когда я поднимаю его и наспех пролистываю. В тетрадь вклеены новые страницы, все они исписаны. Совсем близко моя жизнь, все те годы, которые кто-то забрал у меня, – стóит только открыть дневник и прочесть.
– Ты готов?
Поспешно сую тетрадь за пазуху, оборачиваюсь и раскрываю рот от удивления: Ирка облачена в черную мантию и остроконечный шутовской колпак с нарисованной молнией и плюшевым шариком на верхушке. Колпак сделан из картона. Зрелище очень странное. Иркины губы черные, глаза подведены угольным карандашом, из-под колпака выбиваются локоны – тоже черные. Ирка вся черная, с головы до пят. Такое чувство, будто неопрятный школьник поставил кляксу посреди комнаты.
Она ловко стаскивает половики – под ними на досках нарисована мелом звезда, вписанная в пятиугольник. Рот у меня открывается еще шире.
– Чего стоишь? Помог бы!
Скатываем дорожки на пару – я одну, она – вторую. Скатали, переминаюсь с половиком в руках. И куда его девать?
– Да что с тобой? – Ирка недовольно пыхтит, брови насуплены. – Тащи в коридор, пусть проветрятся.
Вышвыриваю половики за дверь, с трудом сдерживаясь, чтобы не убежать отсюда. Возвратившись, вижу, как Ирка расставляет по углам пятиконечной звезды свечи и зажигает их. Лампу она потушила, на стенах пляшут тени; Ирка сама становится тенью. Мне кажется, что я один в комнате, что связан по рукам и ногам. Нет, даже не в комнате, а в пещере – сижу на влажном полу и смотрю, как зыбкие тени незнакомцев размазываются по стенам. Я не могу обернуться, чтобы посмотреть, чьи это тени – таких же пленников, как я, или кого-то, кто живет вне моей пещеры.
Ни с того ни с сего одна из теней наливается объемом, оживает, явив мне бледное лицо.
– Быстрее садись в центр пентаграммы!
– А ты?
– Я рядом.
– Что мы будем делать?
Она удивленно смотрит на меня.
– Как что? Будем вызывать твою сестру. Как обычно.
– Куда вызывать?
– Да что с тобой, Влад? На солнце перегрелся?
– Э-э… вроде того…
Усаживаюсь в центр – малую, перевернутую пентаграмму. Ирка, придерживая полы шутовского наряда, садится напротив меня.
– Учти, я не верю в эту белиберду.
– Ну, конечно. – Она ухмыляется. – Зачем в нее верить?
– Как ты вообще дошла до такой жизни? – Обстановка нервирует. Зачем всё это? Не понимаю. Бред какой-то. – Ты была очень рациональной девочкой.
– И ты меня еще спрашиваешь?
– А кого мне спрашивать?
Запах расплавленного воска лезет в ноздри. Я думаю только о том, что не ровен час, кто-нибудь нагрянет в гости, а мы тут, будто чокнутые, сидим на полу и притворяемся медиумами. Духов вызываем. О Господи! Как я сам дошел до жизни такой?
– Влад, – просит Ирка, – закрой глаза.
Я послушно смыкаю веки.
– Вытяни вперед указательный палец правой руки и коснись им кончика носа.
– Чего?
– Выполняй!
Я, изрядно удивленный, делаю, что она требует. Попадаю точно в нос.
– Теперь шмыгни.
– Шмыгнуть?
– Да.
– Зачем?
– Ты что, забыл, что ли? Так надо!
Хлюпаю носом.
– Громче!
Да уж, с ней не соскучишься. Хлюпаю громче, как и велено.
– Не верю! С чувством шмыгай!
Шмыгаю так, что в нос попадает пылинка, я не выдерживаю и начинаю чихать. Ирка сдавленно хихикает, наверно, прикрыла рот ладошкой – ну, чтоб не так обидно. Открываю глаза – точно, прикрыла – и со словами: «Ну всё, хватит с меня!» – начинаю вставать, но она удерживает меня за рукав.
– Влад, прости, я больше не буду.
– Шутки шутишь?
– Ну… забавно вышло – ты поверил и всё выполнял… Садись, пожалуйста, сейчас всё будет серьезно. Как обычно. – Она снимает с шеи цепочку, на которой покачивается камень густо-красного цвета; грани его вспыхивают, улавливая огоньки свечей, искрятся. Ирка, завороженно уставившись на него, наблюдает за игрой света.
– Глаза закрывать? – ворчу.
– Нет, не надо… – И она начинает бубнить черте что, вгоняя себя в транс.
Я всё-таки закрываю.
* * *
Это не первый наш «сеанс»! – озаряет меня. Их было много, очень много. Очередной кусочек мозаики со щелчком становится в надлежащее место. Во время одного из «сеансов», прошлой зимой, когда ударили морозы и в городе насмерть замерзло несколько человек, мы так же сидели на полу и занимались чем-то вроде медитации. Вначале чувствуешь холод, проникший во все уголки комнаты, затем привыкаешь; что-то греет тебя, некий жар, будто пришедший из преисподней. Ты сидишь, скрестив ноги, вокруг потрескивают свечи, а окно, затянутое полиэтиленовой пленкой, затвердело от намерзшего льда. Морозных узоров на пленке нет, это же не стекло, поэтому чуточку грустно; в детстве ты часто спрашивал: кто рисует на стекле такие замечательные узоры, похожие на еловые лапы? Когда отец не был пьян и у него было хорошее настроение, он принимался объяснять что-то сложное и мудреное, называя это физическим явлением. А тебе не нужны были никакие физические явления и законы, ты хотел сказки…
Ты сидишь и медленно уплываешь в чужой незнакомый мир; только ты и девчонка напротив, одетая во всё черное. Кажется, она светится черным светом, окаймленным белыми протуберанцами, как ни глупо это звучит.
Потом в твой мир вторгается далекий сначала звук – с каждой секундой он становится громче и ближе.
Замерзший полиэтилен рвется; в воздухе, поблескивая острыми краями, разлетаются отколовшиеся льдинки, а там, за окном, валит снег, и крупные снежинки, пританцовывая на ветру, опускаются на пол. Какой-то парень в рванье ходит по комнате, обыскивает ее, ищет еду, деньги; лицо его скрыто капюшоном. Он видит нас, но не боится – по Лайф-сити гуляет слух, что во время сеанса мы становимся нечувствительны к внешнему миру. На нас можно орать, можно бить – мы ничего не почувствуем, ничего не услышим.
Домыслы, как это часто бывает, оказываются неверными.
Я вскакиваю и, ухватив вора под мышки, приподнимаю над полом. Пацан кричит, вырывается, суча ногами, капюшон спадает у него с головы. Он пытается укусить меня – дотягивается и кусает. Я не чувствую боли, потому что всё еще нахожусь в легком трансе. Приглядываюсь к мальчишке: я видел его раньше, знаю его – это сын плотника Радека из южной части города.
Бледная как смерть поднимается Ирка, ее красивая зеленая радужка вся заполнена черным зрачком. Она подходит к мальчишке, и тот замирает.
– Знаешь, недавно я читала приключенческую книжку, старых еще времен, написанную до начала игры. Там воришка забрался к главному герою в дом, но тот поймал его, однако полиции не сдал, а приютил и накормил. Они подружились.
Мальчишка смотрит на нее, как загипнотизированный. В разбитое окно наметает снег. Сквозь черно-белую муть сияет идущая на убыль луна, празднично подсвечивает снежинки. Неповоротливые тучи озарены ее матовым светом.
– В книжках всё так здорово. – Иркино лицо застывает вырезанной из дерева маской. – А у нас за это отсекают кисть правой руки. Ты ведь мусульманин, Ловиц?
Мальчишка кивает, что-то шепчет, вяло перебирая в воздухе ногами. Я прислушиваюсь.
– Братишка голоден, папа заболел, денег нет. Отпустите… отпустите ради бога вашего, Иисуса Христа…
– Не смей говорить о нашем Боге! – кричит Ирка.
Хлесткая пощечина. Голова пацана дергается, будто у марионетки, управляемой неловким кукольником.
На следующий день в мусульманском районе Лайф-сити мальчишке отсекают кисть левой руки. Вообще-то по закону следовало отсечь правую, но его папаша успел распродать половину имущества и дал судье взятку. Ирка не возражает. Она, встав с западной стороны помоста, где собрались христиане, молится, сложив руки ковшиком и смиренно опустив голову. Я стою рядом, холодный, отстраненный; над головой нависают облепленные белым пухом сосновые лапы, воздух прозрачен, под ногами похрустывает утоптанный снег. Мусульмане сгрудились по восточную сторону плахи, плотник вместе с ними, он с ненавистью, бессильно сжимая кулаки, смотрит на Ирку. Впрочем, на западе нас тоже не слишком-то жалуют; люди толпятся в стороне, бросая на меня настороженные взгляды. Слышен говорок: «Ворожбиты… ублюдки…» – но в открытую никто не выступает… Не знаю, почему, – кажется, нас боятся. Или мы им для чего-то нужны.
Мальчонку ведут к плахе. Ресницы его покрыты инеем, губы синие, он часто шмыгает носом. Воришка не сопротивляется и выглядит немного заторможенным, наверное, ему вкололи лошадиную дозу успокоительного.
Палач в накинутой на голову женской сумке с прорезями для глаз и рта говорит:
– Ты осознаёшь свою вину?
По толпе гуляет злой шепоток: палача здесь не любят, но закон есть закон.
– Ловиц! Ловиц!.. – захлебывается слезами мать парнишки, утыкается лицом в грудь мужа. Плотник шатается на ветру – огромный, но осунувшийся, сдавший мужчина. У него желтое, одутловатое лицо, судя по всему, больная печень. Он часто прижимает ко рту кулак и надсадно кашляет, а после обтирает пальцы о штанину.
Мальчишке нахлобучивают на голову безразмерную и бесформенную шляпу, она сползает на глаза. Ему приказывают стать на колени, и он послушно становится.
– Ты осознаёшь?..
– Ловиц… – бормочет мать мальчугана.
– Осознаёшь?!
– Заткните кто-нибудь палача! – орут из толпы мусульман.
– Пусть замолчит! – поддерживают христиане.
Судья неуклюже переминается с ноги на ногу и, в замешательстве поглядывая на палача, зачитывает приговор. Судья молод и трусоват: ему около тридцати, и он атеист.
Лезвие топора сверкает морозным блеском, свистит в воздухе, мальчишка вскрикивает. Его поднимают с колен и быстро уводят в толпу, к родителям. Люди расходятся, возбужденно переговариваясь, у помоста остаемся мы с Иркой и палач. Он подхватывает с досок кастрюлю, в которую шлепнулась отрубленная рука, и стягивает с головы женскую сумку.
Это Лютич… Он устало кивает нам.
Но больше всего меня пугает даже не забрызгавшая доски кровь, а кастрюля – обыкновенная хозяйственная кастрюля с цветочками по бокам.
Воспоминания ускользают, тают обрывками сновидений, но в отличие от снов, не забываются. Я вздрагиваю и открываю глаза. Ирка молчит, она уже в ином мире: ушла в себя. Вернется нескоро. Улыбаюсь нечаянно-глупому каламбуру, но улыбка выходит жалкой – я еще под впечатлением от очередной вспышки памяти.
Глаза у Ирки зажмурены, губы едва уловимо шевелятся. Я не слышу, что она говорит, а читать по губам – какая жалость! – не умею. Но это мало меня волнует. Воспоминания не дают ответов, а добавляют вопросов, и… появляется страх. Страх охватывает меня. Как я мог сдать мальчишку этим извергам? Он всего лишь хотел еды… Я смотрю на Ирку. Во что она меня втравила? Она и старик Лютич, этот бессменный палач Лайф-сити. Что происходит с городом?
Когда я искал Марийку, то порой оставался здесь по нескольку недель кряду, в местные дела толком не вникал, но, кажется, напряженности не было. Ни распрей, ни особых конфликтов, несмотря на извечную вражду креста и полумесяца. А после… всё изменилось, не помню – почему, и город теперь делится на два района: христианский и мусульманский, оба довольно большие. Люди разных конфессий относятся друг к другу настороженно, хотя открытых стычек не происходит.
Что еще? Да… мальчишка… Я держал его за руки, пока Ирка издевалась над ним, а ближе к утру, когда метель унялась, отвел к судье. Сдал его.
Не верится.
Не верю, что это сделал я. Наверняка со мной что-то сотворили, отчего я стал чудовищем, холодным и равнодушным зверем. А теперь я очнулся. Я постепенно вспомню последние годы и пойму, кто контролировал меня, подчинив своей воле. Есть еще тетрадь наблюдений, вот она, за пазухой, я прочитаю ее, и всё встанет по местам…
Меня отвлекает Ира.
– Марийка… – отчетливо говорит она, и я замираю, внимательно слежу за ее губами. Сквознячок заставляет огоньки свечей трепетать. Я вздрагиваю.
– …я вижу ее… – продолжает девушка, не открывая глаз.
– Что с ней? – спрашиваю хрипло.
– Она… она…
– Ну? – произношу с нажимом.
– Она – снова человек.
– Что?!
Ирка замолкает, качается из стороны в сторону, гудит как игрушечный пароход: у-у-у. Кулон с камнем падает на пол, откатившись в угол нарисованной звезды. Я хватаю девушку за плечи и хорошенько встряхиваю.
– Ира! Что ты сказала насчет Марийки?!
Она открывает глаза, осоловелые, с расширившимися зрачками, и вся дрожит, от макушки до пяток, как озябший щенок. Утыкается в меня слепым взглядом.
– Я что-то сказала?.. – шепчет. И теряет сознание.
Неделю мы с хиппи колесили по стране. Агата не могла прийти в сознание несколько дней, ее хватало только на то, чтоб жевать, пить и спать. Натуральный овощ. Иногда ей становилось хуже, и мы думали, что девушка умрет. Однажды Агата замерла, и ее выгнувшееся дугой тело будто одеревенело. Тогда я решил второй раз попробовать вылечить человека и, украдкой коснувшись ее запястья, прошептал: «Живи…» Она дернулась, забилась, захрипела, но потом расслабилась и уснула. Велимир, услыхав, как она дышит, сказал: «Это агония. Оставь ее, брат, к утру она двинет кони». Но Агата выжила и на рассвете пришла в себя; моему появлению в автобусе она не удивилась. Она оказалась начитанной девушкой, эта бывшая студентка факультета германских языков. Мы мило побеседовали.
– Я буддистка, – заявила она. – Знаешь, как буддисты объясняют эту игру?
– И как же?
– Они считают, что люди, провалившись в бездну, превращаются в того зверя, в которого должны были переродиться в следующей жизни. Ты знаешь, что такое колесо сансары?
– Знаю. Но я видел, как многие превращаются в бабочек, заметь, не в одну бабочку, а в несколько десятков и даже сотен.
– Душа разделяется после смерти на кучу маленьких душ, – смеется толстяк Велимир. – Вот и всё объяснение.
– Молчал бы! – презрительно бросает Агата. – Что ты в этом смыслишь, неуч?
Девушка права: буддизм отрицает понятие «душа».
– Немного. Но я знаю, что у нас заканчивается трава. А еще я знаю, что ты никакая не буддистка и сама в этом не разбираешься.
– Вот ты как! Schmutziges Schwein! – ругается Агата по-немецки. «Schwein» – это свинья, так частенько бранился наш сосед Ханс Гутенберг, когда его в шутку спрашивали, не родственник ли он того самого Гутенберга, первого типографа. Соль шутки заключалась в том, что Ханс был малограмотным: читать худо-бедно мог, но вот писал с большим трудом. Поэтому он злился и посылал шутников к черту. Разумеется, по-немецки. Schweinhunde! – орал он. Leck mich am Arsch! Грубо, очень грубо выражался наш сосед Ханс; когда я спросил отца, что значит «Arsch», он дал мне подзатыльник.
Велимир и в самом деле походит на упитанную хрюшку – толстый, в пропотевшей футболке, с волосатыми руками и многодневной щетиной. Пожалуй, Агата нашла верные слова. Хотя что такое «schmutziges» я не понял. А Велимир вообще не знает немецкого и совсем не обижается. Он отмахивается и стучит в кабинку водителя.
– Люба, брат, сколько нам осталось до Беличей?
– Мало, – лаконично отвечает Любомир. Я его видел всего несколько раз, да и то мельком, когда он останавливал машину и клал на асфальт «туалетный» камень, становился на него или садился, чтобы сходить по малой или большой нужде. У Любомира на лице страшные ожоги, он не любит показываться. В то время, когда «Фольксваген» стоит у обочины, Люба сидит и читает книгу, ночью он пользуется механическим фонариком. Я ни разу не видел шофера спящим.
– Что с ним случилось? – спросил я как-то у Велеса.
– Не знаю, брат, – ответил тот. – Мы подобрали его еще до игры, он сам к нам прибился. И документы у него есть, не бродяга какой. Полагаю, Люба откуда-то с Балкан, не наш, но больше ничего о нем не знаю. Сначала автобус водил я, потом он уселся за баранку, да так за ней и остался. Люба – отличный водитель, настоящий талант.
В тот вечер мы приехали, наконец, в Беличи. Город встретил нас давящей на мозги тишиной и хлопающими на ветру ставнями. Мы медленно ехали по главной улице мимо заметенных опавшими листьями дворов, окруженных аккуратными заборами из штакетника. Никто не убирал мусор с прошлого года, а то и дольше; обычно на основных дорогах и возле жилья подметают, пусть это и сопряжено с определенным риском. Профессия дворника, да и не только она, нынче приравнивается к саперному делу: ошибиться можно, но ошибка станет последней.
В окнах не горел свет, и дым не поднимался из труб. В частном секторе стали появляться старинные трехэтажные дома из серого шершавого камня, но по-прежнему – никого. Велес на ходу распахнул двери микроавтобуса, и мы смотрели наружу, вдыхая холодный воздух.
– Странно. – Он свел брови к переносице. – Мне говорили, в Беличах кипит жизнь. Настолько, насколько это сейчас возможно, конечно.
– Да врали, наркоманы чертовы, – расплылся в улыбке толстяк. – Забей. И я забью. Дунем, брат? – Он протянул Велесу косяк.
– Погоди ты. Ничего странного не замечаете?
Мы переглянулись.
– Мостов нет… – неуверенно протянула Агата.
– Вот именно. Нет мостов, нет пристроек к верхним этажам. Будто город погиб сразу после начала игры, и жители ничего не успели сделать.
Мы въехали в район заводских построек. По обеим сторонам бетонки вжимались друг в друга склады и цеховые помещения, наглухо закрытые железными воротами. Скрипели на сквозняке покрытые ржой цепи, глухо стучали по железу навесные замки, в пустых трубах скулил ветер. Угрюмо глазели выбитыми окнами заводские здания; зловеще, разорванными ртами, стонали на ветру металлические двери. Мы свернули – дальше тянулись серые многоэтажки. Отражавшееся в мутных стеклах закатное солнце немного оживляло безрадостный городской пейзаж. Казалось, что в квартирах теплятся огоньки, что там, за стенами, – люди. Сейчас они заметят нас, распахнут окна, и воздух огласится приветственными криками. Но нет, в домах, конечно же, никого не было, однако человеку свойственно надеяться – а вдруг?..
– Люба! – скомандовал Велес. – К обочине, брат!
Микроавтобус остановился у высокого здания – кажется, общежития для рабочих. Оно было собрано из панельных блоков, имело семь этажей и частокол телевизионных антенн на крыше. Вдоль общежития тянулись узкие, заросшие сорной травой газоны с бордюрами по краям. Кое-где на месте тщательно выполотых сорняков росли красные и желтые махровые гвоздички, высокие, до колена, астры – лиловые, белые, розовые, и похожие на бокалы на тонких ножках тюльпаны. Складывалось впечатление, что недавно в здании жили – оно выделялось среди остальных домов приметами нового времени. Времени игры. К газону, упираясь в поребрик, спускалась протянутая на балкон второго этажа крепкая металлическая лестница, а на асфальтовом пятачке под лестницей и перед двумя подъездами были раскиданы камни, строительные блоки и кирпичи, составленные в тропинки. Одни тропинки убегали за дом, другие терялись в темных закутках между складами, какие-то пересекали дорогу, но обрывались недостроенными.
Мы вылезли из «Фольксвагена» и сгрудились под балконом.
– Ну что… – Велес кивнул на лестницу, край которой упирался ему чуть ли не в нос, – полезем, разузнаем, что там?
– Не сорваться бы, – пробормотал толстяк. – Пойдемте лучше через подъезд. Лестница хлипкая.
– Еще бы! – хмыкнула Агата. – Для тебя любая лестница хлипкая! – Она уже вертела в руках красный тюльпан с нежными розовыми прожилками. Сорвала и, зажмурившись, нюхала.
– Намекаешь, что я толстый, сестра? – Велимир нахмурился.
– Хватит вам! – цыкнул Велес. – Немедленно прекратите! Через подъезд мы не пойдем. Присмотрись-ка, брат, около него камни убраны, метров полутора до дверей не хватает. Или ты суперпрыгучий? А тут – лестница, думаешь, зря? Нет, мы, конечно, можем взять кирпичи, подтащить к дверям…
– Ладно, ладно, – быстро сказал Велимир. – По лестнице так по лестнице.
Велес еще раз внимательно оглядел окрестности, заставив всех замолчать и прислушаться. Но всё было тихо. Дрожала, расходясь волнами, серая вода в мелких лужах, ветер тащил по бетонке растрепанные кленовые листья, шуршал у обочины мусором. Больше не раздавалось ни звука. Даже комариного писка, а эти кровососы всегда роятся в воздухе с приходом сумерек.
– Не нравится мне это место, – признался Велес. – Давайте так: Влад, Агата и я поднимаемся наверх, исследуем дом. Велимир и Люба остаются в автобусе, сторожат. Завтра утром глянем, куда ведут тропинки. А сейчас…
Он порылся среди барахла, раскиданного по салону, нашел среди тюфяков автоматический пистолет и сунул за пояс. Подмигнул мне:
– Пригодится…
– Тоже мне анархисты, – буркнул толстяк. – Скатываемся к полицейскому государству…
– Брат, ты лучше держи наготове свою машинку, – весело кинул Велес, примериваясь к лестнице.
– Она всегда при мне! – Толстяк с ухмылкой задрал футболку, вытащил из-под ремня маленький дамский револьвер и тут же спрятал обратно. Посмотрел на меня. – Мне папочка еще в школе выдал. Школа была ужасная, как и весь район, впрочем, – сплошные подростковые банды. А я был маленький и худенький, часто кашлял. Папочка очень опасался за мою жизнь.
– Ну, братья и сестры, – вперед! – сказал Велес и первым взялся за перекладину.
Я беру Ирку на руки и отношу на кровать, снимаю колпак, аккуратно кладу на стул. Ирка умиротворенно дышит, переворачивается на бок, что-то бормочет во сне, подложив ладонь под голову. Она не упала в обморок, просто заснула. Чудеса, да и только. Пристально смотрю на нее – очень милая девочка, никакая не колдунья, знающаяся с потусторонним миром. Всего-навсего взбалмошная девчонка, обделенная родительским вниманием и лаской.
Переодеваюсь в домашнее – застиранную майку и спортивные штаны с красными лампасами, тушу свечи. Забираю половики из прихожей. Прихватываю тазик со сколотой эмалью и складываю туда свечные огарки. Расстелив половики, высовываюсь наружу. В городе тишь да благодать. Темноту рассеивает неяркий оранжевый свет фонарей, по веткам гигантской сосны, растущей напротив, мечется юркая тень. Белка? Слышны голоса ночных птиц. Полной грудью вдыхаю чистый, напоенный смолистым ароматом хвои воздух и захлопываю дверь.
Под майкой давит в бок жестким уголком тетрадь наблюдений. Крадучись, иду на кухню. Вот что здесь есть: сложенная из кирпичей печь с остывшими углями в очаге, маленький круглый стол, три табурета и шкаф с прозрачными дверцами, полки заставлены кастрюлями, чашками и тарелками, в граненом стакане – ложки с вилками. В темном углу – груда угля, а в углу, куда сквозь круглое окошко, вырезанное в стене, падает свет фонаря, свален картофель. На столе масляная лампа, солонка и полбуханки ржаного хлеба. Нахожу в шкафу с посудой охотничьи спички и зажигаю лампу. Сев на табурет, бережно кладу тетрадь на стол. Перевожу взгляд на хлеб – зачерствеет ведь до утра. А я чертовски голоден. Перед прибытием в Лайф-сити мы перекусили галетами, запивая их колодезной водой, баллон которой обнаружился в сундуке Лютича, но разве этого достаточно? К тому же я совершенно не помню, когда ел раньше.
Отрезаю ломоть, посыпаю солью и начинаю жевать. Соль крупная, серая, грубого помола, она щекочет нёбо и вкусно тает на языке. М-м… Наслаждаюсь. Неужели я забыл вкус соли? Переворачиваю страницы не торопясь, разглядывая вначале старые записи – обычные дорожные заметки. Я немного страшусь того, что увижу там, на последних страницах.
Интересно, где здесь туалет? Когда я жил в гостинице, постояльцы ходили в специальную кабинку, оборудованную в стволе высохшего дуба. Но она далеко отсюда, да и предназначена только для жильцов.
Ладно, потерплю.
Открываю тетрадь с конца, ныряя как в омут – с головой.
Не каждый третий, но каждый второй, увидев меня, скажет: ого! И подумает он: это хорошо, и действительно станет так.
Что за бред? Я под градусом, что ли, был, когда писал? Да нет вроде, почерк ровный, буквы не пляшут, даже наоборот, слишком правильные. Хм, заглянем в середину.
* * *
– Каса-атик, – сказала она мне.
– Каса… – ответил я.
– Что? – спросила она. – Что ты хочешь этим сказать, Влад?
– Нашла каса на комень.
– Но почему именно на «комень»?
– Буква заблудилась, – говорю я и, натурально, начинаю плакать. – Заблудилась буква!
Захлопываю тетрадь, утирая пот со лба. Что это?! Очередное утонченное издевательство? Кто-то подделал мой почерк и записал в личный дневник эту чушь? Я слишком рано расслабился, забыл, что я, скорее всего, в стане врага. Они хотят усыпить мою бдительность… но, боже, до чего нелепый способ они выбрали!
Вновь листаю страницы. Чтение явно составленных безумцем предложений доставляет мне болезненное удовольствие.
Вчера с Иркой слушали радио.
Действующие лица: я (Влад), Ирка, радио.
Радио: Говорит радио «Бубнеж»!
Я: Диктор сказал «Бубнеж»?
Ирка: Мухоморов объелся? Он сказал «радио «Рубеж»»!
Радио: Сообщаем официально…
Ирка: Пиво будешь?
Я: Отрава это, а не пиво. Моча горного козла.
Радио: По официальным источникам…
Ирка: Другого нет. Ты совсем не ревнуешь?
Я: Из-за этого парня? Вы же только гуляли.
Ирка: Да, мы только гуляли. Но почему ты совсем не ревнуешь?
Радио: Официально главой МИДа сейчас является…
Я: По радио третий раз сказали «официально». По-моему, это неправильно.
Ирка: Очень странно, что ты не ревнуешь.
Влад: А зачем?
Я: Кто это сейчас сказал?
Ирка: Сказал – что?
Радио: … с официальным визитом посетил…
Я: Сказал «А зачем?».
Ирка: Ты и сказал.
Влад: Я?
Я: Ну вот, опять! Кто за меня всё время говорит?..
Радио: … официально утвержден как глава выборного собрания…
Ирка: У тебя крыша поехала.
Закидываю тетрадь в угол, к картошке, и начинаю нервно посмеиваться. Чтоб успокоиться, встаю и прохаживаюсь из угла в угол, затем сажусь обратно. Итак, записи в дневнике обернулись пшиком, я не выужу из этой галиматьи ни крохи полезной информации. Пусть даже там поначалу идут нормальные строки, но меня-то интересуют последние события! Придется вспоминать самостоятельно. Закрываю глаза: надо вспомнить, надо, надо, надо…
И я вспоминаю. Правда, совершенно не то, что следует.
Вспоминаю Агату и Велимира, Велеса, молчаливого Любу и наш солнечный автобус, вспоминаю общежитие в Беличах, маленьком городке, где заводов и складов больше, чем жилых домов… И понимаю, что мне надо срочно вернуться туда, пусть и с риском для себя, что именно там я смогу вернуть кусочек собственной памяти. Мне придется собрать еще много кусочков, пока все они не выстроятся в цельную картину. И окинув взглядом полотно нескольких лет моей жизни, проникнув в утраченное прошлое, я пойму, что делать дальше. С этой мыслью я засыпаю.