Читать книгу Петербургский текст Гоголя - Владимир Денисов - Страница 4
Глава I. Российское и малороссийское в произведениях Гоголя 1830–1834 годов
§ 3. Историческое и мифологическое в первой повести о козачестве
ОглавлениеПереход от «истории героя-одиночки» к «семейной истории» как части поэтической истории народа, по-видимому, и определил особенности малороссийской повести «Вечер накануне Ивана Купала»29, которую Гоголь анонимно опубликовал в 1830 г. и затем перепечатал со значительной правкой в первой книжке «Вечеров». Согласно заглавию, это рассказ про «старинное чудное дело», отнесенный к неопределенно далекому прошлому (хотя вряд ли по украинскому селу после 1630-х гг. в одиночку мог разгуливать «лях»). Но представленную автором картину прошлого трудно назвать героической: «…тогда коза- ковал почти всякой и набирал в чужих землях немало добра <…> Бывало то, что и свои наедут кучами и обдирают своих же», – подобно «крымцам, ляхам, литвинству», причем инициатива набегов обычно принадлежит козакам «поразгульнее других», а беззащитность перед набегами вынуждает всех ютиться в «ямах» землянок или в убогих хатах (I, 139, 149). Здесь утрачивают свой смысл понятия козацкой «вольности» и «братства». Если проще отнять, чем жить своим трудом, плоды которого тоже могут забрать или уничтожить в любое время, то «вольность» – это отсутствие любой другой власти, кроме первобытного права сильного. И незачем поровну, справедливо, по-братски делить добычу – лучше взять себе все, спрятать или прогулять.
Видно, в этот период «братство», «вольность», защита веры (без чего нельзя представить «молодецкие дела Подковы, Полтора Кожуха и Сагайдачного») начинают уступать отношениям корыстной нехристианской несвободы, даже в делах, казалось бы, сугубо личных. И можно заставить на себя работать за кусок хлеба круглого сироту, даже родственника, выгодно женить сына или выдать замуж дочь (ср.: Солоха и Чуб) и вообще «устроить» их жизнь, не спрашивая на то их согласия, пресмыкаться перед богатой родней и презирать бедную… ибо жизнь народа теперь все больше определяет не «история семьи», а «история одиночек», потерявших веру и потому разобщенных, подвластных «дьявольским» корысти, насилию, индивидуализму. Так, Корж готов отдать свою красавицу дочь хоть за «ляха», если тот богат, а Пётр Безродный, чтобы создать семью, – пойти «в Крым и Туречину, завоевать золота» (I, 143), то есть стать козаком, за деньги лишать жизни других или отдать свою, даже решиться на сделку с дьяволом, продав ему душу. В народной поэзии был достаточно распространен мотив человека без роду и племени (как, например, в думе о смерти козака Федора Безродного30), продавшегося черту, чтобы обрести род, – и в данном контексте этот мотив отчетливо связан с козаками.
Круглый сирота Пётр, «выкормленный» хозяевами вместе с дочерью, работавший на них, а затем изгнанный за любовь к ней из дому, выведен в пьесе И. П. Котляревского «Наталка Полтавка» (1819, опубл. 1838), уже считавшейся классикой украинской литературы и хорошо известной Гоголю (по детским впечатлениям в Полтаве и/или по театру Д. П. Трощинского в Кибинцах). Там же другой юный сирота – Микола, не зная, как жить дальше, хочет пойти «на Тамань» и пристать «до черноморцев», то бишь к козакам «Черноморского войска»: ведь «они если не пьют, то людей бьют, а все не гуляют», – и он мечтает с ними «тетерю (тюрю. – В. Д.) есть, горилку пить, люльку курить и черкес бить»31. То есть представления о козаках включают молодечество, гульбу и жестокую, полную опасностей, но сытную военную жизнь на воле. И ни слова о награде, добыче, деньгах! Далее все заработанные деньги Пётр предложит в приданое Наталке, лишь бы она была счастлива, а Возный, увидев их взаимные чувства, откажется от своих намерений, и в финале восторжествуют дружба, любовь, справедливость. Здесь нет демонического в отношениях, они легко гармонизируются, видимо, под влиянием природы (село стоит, как и Полтава, на берегу Ворскла, но в городе герои были несчастны). Гоголь же показывает, что и близость к земле в глухом селе на Полтавщине не ограждает от зла, корысти, несправедливости, влияния дьявольских сил, как не спасает отступников от Божьего суда. Об этом свидетельствует «история Петра», начало которой перекликается с «пружиной» драматического конфликта и характеристикой персонажей в «Наталке Полтавке»32. Таковы сиротство Петра и героини, скупость и/или разорение родителя(-ей), желание выдать дочь за богатого, но нелюбимого, тогда как изгнанный за любовь герой вынужден искать средства для будущей семьи, и проч. Заметим, что герои повести в основном сохранили характеры своих прототипов (например, Корж скареден, жесток, ограничен и самонадеян, как Терпило – отец Наталки, влюбленные самоотверженны, трудолюбивы и… наивны, у героя есть черты Петра и Миколы, героиня же превосходит его по характеру, как и Наталка Петра, и т. д.). Однако на все эти черты и ситуации ложится некий дьявольский отблеск, которого нет в пьесе.
В 1-й редакции гоголевской повести демонические черты были явными не только у Петра. Там сообщалось о явной трусости козаков и о том, как они апатичны в церкви, безучастны к Слову Божию и пастырь «мог видеть только широкие их пасти (пастырского стада? – В. Д.), которые они со всем усердием показывали в продолжение его речей»33, – хотя не исключено, что эти пассажи ввел Свиньин, редактируя гоголевский текст. Но и каноническая редакция, где автор снял упомянутые инвективы, показывает, как вместо церкви козаки охотно посещают шинок и за деньги ищут веселья либо забвенья на «покупном пиру», где и старшины сидят «по чинам» (ср. в «Тарасе Бульбе» козацкий пир, который не знает корысти и чинов). Это гиблое место, ибо, в представлении народа, пьянство и гульба от бесовства34, и потому уже покинутый разваливающийся шинок «нечистое племя… поправляло на свой счет…» (I, 152). В шинке и при шинкарке Петра успешно искушает Басаврюк – по словам рассказчика, «дьявол в человеческом образе», «бесовский человек» (I, 139–140; в 1-й редакции он имел говорящее прозвище Бисаврюк).
Если считать приметами «настоящего козака» разгул, бражничание, умение выпить за раз «кухоль сивухи», то «вольный» образ жизни Басаврюка почти не отличался от типично козацкого («Гуляет, пьянствует и вдруг пропадет, как в воду… Там, глядь – снова будто с неба упал… Понаберет встречных коза- ков: хохот, песни, деньги сыплются, водка как вода…»), но, в отличие от остальных, Басаврюк и «на Светлое Воскресение не бывал в церкви…» (I, 139–140). В то же время, как было сказано выше, согласно 1-й редакции, многие из тех, кто в церковь ходил, демонстрируют там безразличие к вере и потому не могут считаться истинными христианами. А Пидорка и Пётр уже вполне готовы, скорее, расстаться с жизнью, пойти на самоубийство (то есть отречься от Бога), чем остаться без любимого35; причем в дальнейшем, чтобы вылечить мужа, Пидорка пойдет к знахарям и колдунье, пренебрегая церковью Св. Пантелеймонацелителя36.
С Петра Безродного начинается в произведениях Гоголя ряд героев-сирот, который завершают Чичиков и князь из повести «Рим». Не касаясь здесь метафизических аспектов «неполноты семьи/мира» и «одиночества героя в мире/ миру»37, отметим, что для Гоголя это мотив личный, поскольку юность его прошла без попечения и наставлений отца. В истории Украины сиротство было широко распространено по вполне реальным причинам: «козацкая вольность» и «рыцарское братство», пренебрежение удобствами и самой смертью в походах, разгульная жизнь ослабляли семейные узы и множили сирот. В свою очередь, отсутствие родовых и бытовых корней легко делали сироту «перекати-полем» – равнодушным, подвластным искушению маргинальным героем, как показано в «истории Хомы Брута»38.
Но в первой повести Гоголя акценты расставлены несколько иначе. Сиротство заставляет Петра работать за кусок хлеба, довольствуясь тем, что дают, отсутствие самого необходимого порождает и поддерживает мечту о богатстве, а любовь Пидорки разрушает отчуждение, заменяя родительскую любовь и заботу, которой он не знал. И потому личный союз с Пидоркой дороже любого «братства»39, да и всего на свете, ибо без нее для Петра уже нет жизни! Так возникает парадоксальная пограничная ситуация, когда во имя любви и будущей семьи, освященной Богом, герой «на все готов!» – нарушить заповеди, совершить преступление или самоубийство, отказавшись от Бога. Это сближает Петра с будущими гоголевскими героями – Вакулой и Андрием. С другой стороны, как явствует из текста, уже нет и в помине прославленных бандуристами козацкого братства, дружбы, «вольности», ради которых герой мог бы отказаться от семьи, пренебречь ею…
Пограничную ситуацию – «пружину» исторических романов и всей романтической прозы – как правило, создает оппозиция или прямое столкновение «двух наций, культур, религий, жизненных укладов, быта и пр.»40, идеального (духовного, небесного, Божественного) с материальным (косным, земным и, конечно, дьявольским) или обычного (жизненного, реального) с необычным (фантастическим, чудесным) и т. д. Отчасти мы уже характеризовали пограничное, говоря о козацких, татарских и сарматских набегах, показывающих относительность «границ собственности», о богатстве-нищете «земляных жителей» (среди них появляется и «лях, обшитый золотом»), о «братстве» и собственничестве, «воле» и несвободе, церкви и шинке, человеке-демоне Басаврюке и нехристианском в поступках других козаков. Кроме того, вдовец Корж, сирота Параска и – особенно – круглый сирота Пётр имели в обществе отчетливый пограничный статус.
Пограничен и сам пейзаж: поле – лес – болото – отдаленные от них степи характерны для северной границы со Слободской Украиной, тогда входившей в состав Русского государства (ср. украинские пейзажи «Миргорода»). Тот же пейзаж в остальных повестях «Вечеров», за исключением «Страшной мести», обозначает явную близость к России, пограничье (в этом можно увидеть перекличку с теми произведениями В. Скотта, где действие происходит на «пограничной полосе» земли между Англией и Шотландией). И место действия в ранних исторических фрагментах Гоголя тоже было противопоставлено украинской степи: лес – в «Главе из исторического романа», городок на «дне провала» и монастырское подземелье – в «Кровавом бандуристе». Но степь как бы сопутствовала героям, находилась достаточно близко, на «втором плане» пейзажа. Вероятно, из степи привозят таинственного пленника. Шляхтич попадает в лес «после долгого степного странствия» (III, 311). В рукописи исторической повести (о ней пойдет речь в следующей главе) герой и его возлюбленная упоминают степь как символ козацкой вольности, хотя среди холмов Приднепровья лишь однажды откроется простор «равнины» (III, 287).
* * *
Мифологическое в повести начинается с ее заглавия: «Вечер накануне Ивана Купала», ибо вечер – граница дня и ночи – это «сумеречное», пограничное состояние между светом и тьмой, жизнью и смертью, правдой и ложью41 (ср. подзаголовки повести в 1-й редакции: «Малороссийская повесть (из народного предания), рассказанная дьячком…» – и во 2-й редакции: «Быль, рассказанная дьячком…»). Канун праздника тоже на грани обыденного42. А Иванов день совместил христианский праздник Рождества Иоанна Предтечи (24 июня ст. ст.) и славянский языческий праздник Ивана Купала. В «Книге всякой всячины» Гоголя записано: «Купаловые песни поют в Иванов день или в день Купала <…> У карпато-россов сей день празднуется не Купале, но Ладе…» (IX, 518). Наряду с этим существовало иное представление, вероятно, восходившее к периоду, когда в народном сознании христианский и языческий праздники еще не соединились. Так, в примечании к «Сказкам о кладах» уроженец Слободской Украины Сомов, вслед за ИГР, утверждал, что «Купаловым днем в Малороссии называется день св. Агриппины, накануне Иванова дня (23 июня). Летописцы говорят, что во времена язычества славянских народов в этот день приносились жертвы богу Купалу»43.
Праздник Ивана Купала
Гоголь, видимо, придерживался генеральной линии таких сочинений, подчеркивая общеславянскую языческую основу малороссийских обычаев и сближая их с обычаями русскими. Так, в примечании к 1-й редакции он приводил, немного изменив, сведения из сборника народных песен Максимовича44: «В Малороссии существует поверье, что папоротник цветет только один раз в год, и именно в полночь перед Ивановым днем, огненным цветом. Успевший сорвать его – несмотря на все призраки, ему препятствующие в том, находит клад» (I, 356). То же позднее повторил Н. Маркевич45. Однако при этом они одинаково не использовали украинское слово «папороть», которое Гоголь знал, поскольку внес в «Книгу всякой всячины» (IX, 518).
Согласно славянской языческой мифологии, «на Ивана Купалу… Перун… выступал на битву с демоном-иссушителем, останавливающим колесницу Солнца на небесной высоте, разбивал его облачные скалы, отверзал скрытые в них сокровища», и потому ночной «молниеносный цвет Перуна» (цветок папоротника), в частности «обнаруживает подземные клады – подобно тому, как удары молнии, разбивая облачные скалы, обретают за ними золото солнечных лучей. Кто владеет чудесным цветком, тот видит все, что кроется в недрах земли», а нечистые силы хотят захватить цветок, ибо его владелец «становится вещим человеком, знает прошедшее, настоящее и будущее, угадывает чужие мысли и понимает разговоры растений, птиц, гадов и зверей»46, – но, по христианским понятиям, это знания и умения демонические, сатанинские, напоминающие всеведение Адама до грехопадения. С другой стороны, в народной культуре золото земли – это атрибут и дьявола, и подземного царства мертвых, потому обычно клад не дается людям без жертвы, будь то кровь, жизнь или душа. К язычеству восходит и отчетливый план испытания-инициации главного героя.
У древних славян юношей «возраста мужества» отправляли в святилище (лагерь) вне территории племени или рода – обычно в лесу, где они как бы умирали для остальных. Главенство в святилище принадлежало жрецам и жрицам божеств царства мертвых. Яга, вероятнее всего, была жрицей языческой богини судьбы Мокоши, среди ее функций – определение судьбы человека и владычество над миром мертвых, поэтому она (или заменявшая ее ведьма) входила в круг лиц, проводивших посвящение. Его ритуалами были временная смерть, когда испытуемых поглощало чудовище, последующее «воскрешение» – освобождение из его чрева, как бы новое рождение47, а затем, вероятно, употребление наркотических веществ, создававших у неофита иллюзию беседы с тотемным предком или духами предков. Затем он должен был участвовать с товарищами в походах, набегах, боевых действиях племени/рода (позднее их стали имитировать так называемые ритуальные бесчинства). Окончательное превращение юноши в мужчину-воина завершалось изменением внешности и/ или имени (подробнее об этом см. ниже, на с. 89–90). Только после этого он мог владеть собственностью и вступать в брачные отношения48.
Этот фон помогает увидеть, как Гоголь трансформирует в повести черты языческого посвящения, мотивирует его нехристианским насилием, кровопролитием ради богатства и уподобляет грехопадению. В 1-й редакции повести герой был вооружен словно козак: «кием» (здесь: аналог пики) и «татарскою кривою саблею», – его окружают «дикий бурьян» и «терновник» (I, 356), напоминающие о возмездии за первородный грех (после чего Адаму было определено, что отныне земля «произрастит» ему лишь «терние и волчцы». – Быт. 3:18). Когда Пётр добывает и отдает цветок для добычи клада колдуну (ведуну) и ведьме-знахарке, он как бы лишается чистоты, всеведения и веры Адама до грехопадения. Окончательное падение героя (буквальное – в яму-могилу, вырытую ради клада, – и как нарушение Заповедей) будет связано с убийством невинного ребенка – языческой, кровавой жертвой «подземному миру».
«Оживление» языческой символики происходит в открытой повествователю сфере сознания героя: ему застывший «на пне… как мертвец» Басаврюк напоминает «истукана», языческого идола; затем ему среди «пустой и немой» ночной природы чудится, «будто трава зашумела, цветы начали между собою разговаривать голоском тоненьким, будто серебряные колокольчики; деревья загремели сыпучею бранью…» (I, 144–145)49, – и нищему «земляному жителю» открываются сокровища «подземной» жизни. Все это может быть истолковано и как приметы царства мертвых. А его властительница, сначала обнаружившая зооморфные черты оборотня-вампира (собаки и кошки), затем, по словам Басаврюка, – «красавицы» и «чертовки» (в 1-й редакции она была похожа на «супругу Сатаны»), становится старой ведьмой, Бабой-Ягой, которая, по существу, и определяет дальнейшую судьбу Ивася и Петра, их принадлежность царству мертвых.
Атрибут Яги – ее «избушка… на курьих ножках» (обычное место испытания героя восточнославянской волшебной сказки) в кусте терновника – здесь напоминает жилище западноевропейского гнома, демонического «духа земли», и тем самым вроде бы исчерпывает свою роль в сюжете. Зато сам атрибут и встреча с Ягой были чрезвычайно значимы в «Перелицованной Энеиде» Котляревского, где Бабой-Ягой («бабищей» и «цацей» в глазах рассказчика) представала Кумская Сивилла, проводница в царство мертвых, с которой Эней не особенно церемонился, почти как Басаврюк50. И поскольку герои поэмы изображены троянцами-запорожцами («Эней был парубок бедовый / И хлопец хоть куда казак…»51), такая перекличка с «Энеидой» подтверждала в повести принадлежность героев к малороссийским козакам, «языческую» и символическую подоплеку действия, творческую ориентацию автора на классику украинской литературы и вводила некий иронический подтекст, понятный читателям поэмы И. П. Котляревского52.
Вернувшись с золотом из царства мертвых, герой впадает в «мертвый сон» на «два дни и две ночи» и, «очнувшись на третий день», в отличие от подразумеваемого воскрешения духовного, наоборот, оказывается лишен памяти (I, 146). После чего сфера его сознания постепенно «затемняется» для повествователя и читателя, ибо Пётр все более «одержим»: утратив свободу воли, он «как будто прикованный» сидит возле мешков с золотом (I, 149), его существование становится пограничным, полуживотным. Затем, ровно через год, память вернется и, как удар молнии («огненный цветок» здесь и Божья кара, и самое страшное наказание Перуна для язычников), уничтожит дьявольско-языческое наваждение вместе с жизнью отступника, оставив лишь пепел и пар – изначальный неодухотворенный хаос – тот «земной прах», из которого был создан Адам. Замолить семейные грехи Пидорка сможет, только уйдя от мира в освященное пространство православной Лавры, ценой молчания и здоровья (став монахиней, высохнет, «как скелет»: ее религиозный подвиг призван искупить «падение» и языческую одержимость Петра). А «земляным жителям» за их грехи так и «не было покою от проклятого Басаврюка», хотя «все побросали землянки свои и перебрались в село <…> даром, что отец Афанасий ходил по всему селу со святою водою и гонял черта кропилом по всем улицам…» (I, 151).
«История создания и разрушения семьи», основанная на традиционных фольклорных мотивах: любовь двух сирот, разлучение влюбленных (и/или смерть одного из них), продажа души за богатство (и/или за невесту, за родство), нечаянное преступление и Божья кара за отступничество, – в силу этого обретает характерный эпический охват сказки53. А изображение всей жизни типичного героя: от рождения до свадьбы и смерти – и типичного в то время для его социума пути в козаки можно отнести к формальным приметам романа. Но если из окружающих «никто не помнил ни отца… ни матери» героя, ни обстоятельств его рождения (I, 140) – значит, вопреки постулату свободы воли, он оказывается изначально обречен на трагическое одиночество в мире, отчуждение от социума, искушение и «падение» в язычество. «Вторичное» отчуждение Петра (от жены) тоже происходит вопреки христианским установлениям («…оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, / Так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает». – Мф. 19:5–6). Таким образом, и фатальная «безродность» героя, и крушение не только его семейных, но и всех человеческих связей после церковного брака, и, наконец, его гибель обнажают иную, «темную» сторону народной жизни, дезавуируя идею романа как «христианской истории любви»54.
Обещанное чудесное представлено в повествовании как демоническое, языческое, проявления которого сугубо телесны, материальны, «животны», что показано их грубыми земными или «подземными» чертами мертвого, дикого или безумного – своего рода «терновником» и «бурьяном» бытия, напоминающими о хаосе. Таковы прозвище и сама «образина» Басаврюка: «волосы – щетина, очи – как у вола», он «загремел… брякнул… заревел»; «…весь синий, как мертвец <…> рот в половину разинут…» (I, 143–144). Пётр «одичал; оброс волосами; стал страшен…» (как «образина» Басаврюка); «Бешенство овладевает им; как полуумный, грызет и кусает себе руки и в досаде рвет клоками волоса <…> Вдруг весь задрожал, как на плахе; волосы поднялись горою» (I, 149). Возможность такой интерпретации здесь и в повести «Заколдованное место» обоснована языковыми схемами, какими, в частности, являются подчеркнутые нами устойчивые сравнения, и традиционными сюжетными схемами народного фольклора.
Позднее, уже в 1840-х гг., подобные «ходячие» славянские сюжеты (схемы) воспроизвел В. И. Даль, относя, например, к ним «целый ряд сказок и поверьев о цвете папоротника, который-де цветет ночью на Иванов день. Этот небывалый цвет (папоротник тайниковое, бесцветное растение) почитается ключом колдовства и волшебной силы, в особенности же для отыскания кладов: где только зацветет папоротник в полночь красным огнем, там лежит клад; а кто сорвет цвет папоротника, тот добыл ключ для подъема всякого клада, который без этого редко кому дается <…> клад бывает всегда почти заповедный и дается тому только, кто исполнит зарок; избавляет же от этой обязанности только цвет папоротника <…> папоротнику… повинуются все духи <…>. Во время выемки клада всегда приключаются разные страсти, и черти пугают и терзают искателя…»55.
Столь же очевидно, как сама структура демонических образов в повести «Вечер накануне Ивана Купала» включала черты известных фольклорно-языческих, или европейских романтических, или античных героев, легко опознаваемые читателем. Однако разнородные характерные черты здесь не только «подсвечивали», но и отчасти «размывали» образы. И современные исследователи отмечают, например, что «образ Басаврюка… не имеет прямых аналогий в народной демонологии: его статус… не ясен, он то ли черт, обернувшийся человеком, то ли ходячий покойник, упырь; для народной традиции, где колдун, чёрт, упырь и т. д. обладают каждый своими отчетливо выраженными признаками, такая расплывчатость не характерна»56.
Поэтому проявления и действия нечистой силы в повести изображены как всеобщие. К ним так или иначе причастны все – и живущие разбоем (набегами), и пьющие, и равнодушные к вере, и трусливые, и девушки, берущие подарки Басаврюка, и отцы, готовые отдать дочь за богатого, но ненавистного «ляха», и влюбленные, замышляющие самоубийство, и ряженные демонами на свадьбе… У «юного» (как главные герои) народа есть угроза старческого распада на отдельные, даже не семейные, а сугубо индивидуальные мирки, когда земное берет верх над духовным, человека охватывают безверие и корысть и он живет для себя, служа Богу и Мамоне, провоцируя явление «дьявола в человеческом образе» (I, 139). На этом фоне перспектива распада семьи должна быть воспринята как апокалиптическая. Причем ее обозначает служитель церкви, выражая родовую (народную) точку зрения57.
Подобная «демоническая» характеристика малороссийских козаков из первой повести Гоголя как бы иллюстрировала обвинение их в нехристианском образе жизни: азиатских разбойных набегах («наездах»), язычестве, пьянстве и обжорстве, кровожадности, жестокости, коварстве и алчности. Эти инвективы отчасти можно объяснить государственной точкой зрения (так, обсуждение романа Загоскина в 1829–1830 гг. напомнило о набегах козацких шаек на Русь в Смутное время), отчасти – традициями украинского народного театра, особенно вертепа, где на образ козака повлиял его польский театральный вариант – плута-хвастуна-пьяницы-гуляки, «разносителя шинков»58. А сама оценка подразумевала исторический прогресс и признание мира «сейчас» более совершенным, нежели в прошлом. Той же «гимназической» точке зрения, в отличие от Гоголя, остался верен его однокашник, поэт и драматург Н. В. Кукольник (1809–1868), который в середине XIX в. писал о прошлом Украины: «Тогда на просторе свободно и безнаказанно разыгрывалось казацкое молодечество. Свои не хуже татар грабили… уводили в плен красавиц; казак с верховий Буга с товарищами гостил на берегах чистого Псла, а у него в то же время в гостях пировали степные наездники по-своему. И теперь в Малороссии тяжба в моде, но только на бумаге, а тогда та же вечная тяжба, только на шабельках»59. И все это было сказано после «Тараса Бульбы» и повести о двух Иванах…
В то же время в раннем творчестве Гоголя рядом с «Бисаврюком» есть красочные, полные комизма и юмора, местами идиллические картины современности («Две главы малороссийской повести “Страшный кабан”»60). Их герой, великовозрастный семинарист Иван Осипович, «убоясь бездны премудрости» («Недоросль»), оставил учебу и стал домашним учителем у помещицы в украинском селе, где нашлось применение его житейским «талантам», вызывавшим любопытство, уважение и страх селян. Удивлялись они лишь его крепкой дружбе с пьяницей кухмистером, да и то недолго…
Этот образ, возможно, отразил детские впечатления Гоголя, который «получил первоначальное воспитание дома, от наемного семинариста»61. Реальным же прототипом семинариста мог быть выпускник Черниговской семинарии Иван Григорьевич Кулжинский, преподававший латынь в Нежинской гимназии высших наук в 1825–1829 гг. Такое сходство подчеркивали форменный «светло-синий сюртук» педагога с «большими костяными пуговицами» (III, 265) и, вероятно, пародийное описание облика, особенностей характера и поведения сына дьякона из г. Глухова, а также подробностей его личной жизни, известных гимназистам. По-видимому, его узнаваемые черты были разделены между двумя героями, что отчасти подтверждают известные латинские изречения бывшего семинариста и украинские присловья кухмистера Онисько, перешедшие к последнему из раздела «Пословицы, поговорки, приговорки и фразы малороссийские» в гоголевской «Книге всякой всячины», записанного в 1827–1828 гг.
Это позволяет полагать, что главы «выросли» из гимназической пародии на повесть В. Ирвинга «Легенда о Сонной Лощине» (в рус. переводе 1826 г. – «Безголовый мертвец»62) и в этом качестве были одним из первых опытов комического бытописания у Гоголя, наряду с его сатирой «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан». Сближение с повестью В. Ирвинга подтверждалось сходством внешности и поведения учителя из американской глубинки Ичабода Крана с «педагогом»-семинаристом, имени и внешности «красавицы Катерины», характеристикой соперников. Однако существование всей «малороссийской повести “Страшный кабан”» более чем сомнительно, ибо две разрозненных главы основывались на известном читателю сюжете повести В. Ирвинга о любовном соперничестве пришлого учителя с деревенским шалопаем за прекрасную Катерину и фактически не нуждались в восполнении63. Само название «Страшный кабан» указывало, что для посрамления своего незадачливого соперника шалопай использует какое-то малороссийское поверье (ср.: «черт с свиною личиною» в легенде о красной свитке из «Сорочинской ярмарки»). Причем два типично малороссийских характера: «педагог»-семинарист и разгульный деревенский шалопай – здесь как бы дополняли друг друга, ибо порознь восходили к герою украинских интермедий дяку-пиворезу, типу школьника / семинариста, который, «отбившись от школы за великовозрастием… увлекается предметами, чуждыми строгой духовной науке: ухаживает и за торговками, и за паннами, пьянствует… пускается в рискованные аферы»64. В дальнейшем чертами того же типа будет наделен Хома Брут в повести «Вий».
Имена героев, по общеизвестному тогда значению, были соотносимы с амплуа персонажей народной комедии: Иван – простак; Онисько (Анисим) – «исполнитель»; Катерина – «чистая». Имя козака Харька восходило к греческому имени Харитон – «щедрый, осыпающий милостями», хотя напоминало… хорька и маленькую харю, а прозвище Потылица означало «затылок» (тот, кто «ничего не видит, не ведает»). У мирошника / мельника Солопия Чубко прозвище связывалось с «чубом» – метонимическим обозначением козака, а имя – с украинским глаголом солопити – «лизать, высовывая язык»65 (тем же народным именем Солопий, созвучным и салу, и холопу, и салопу – верхней женской одежде в виде широкой длинной накидки, Гоголь назовет простака Черевика в «Сорочинской ярмарке»). Отношения героев были простодушно-естественными, земными – соответственно окружающему. Автор высмеивал несовершенство человеческой натуры, ее смешные, физиологические, «животные» черты, порождавшие такие извечные пороки, как обжорство, пьянство, женская трусость, болтливость66, – без какого-либо демонического оттенка. Вероятно, даже устрашение и посрамление учителя (которое тот в повести В. Ирвинга воспринимал как мистическое) получило бы простую разгадку, а взаимная любовь возвысила бы героев над их недостатками и обыденностью. Но здесь же звучали и достаточно тревожные нотки: недоучка-семинарист «торжествовал» в храме над дьячком, «сам сатана перерядился в… бабу», «старую ведьму» (III, 275, 276), а кухмистер, который, по просьбе учителя, должен был объявить о его любви Катерине, обнаружив ее чувство к себе, тут же отказывался, ради личного счастья, от мужской дружбы (как Андрий).
«История создания семьи», намеченная в этих главах, сближает их с большинством повестей будущих «Вечеров». Кроме того, давно отмечено, что объяснение кухмистера Онисько и красавицы Катерины почти дословно повторится в диалоге кузнеца Вакулы с Оксаною из повести «Ночь перед Рождеством», в повести «Сорочинская ярмарка» литературным прототипом Хиври отчасти станет Симониха, а прототипом поповича Афанасия Ивановича – семинарист Иван Осипович [III, 710]. Образ хлопочущей по хозяйству Анны Ивановны даст начало изображению таких хозяйственных помещиц, как тетушка Шпоньки, а в повести «Старосветские помещики» Пульхерия Ивановна Товстогуб. Намеченный мотив перехода мужской дружбы во вражду предвосхищает ссору двух Иванов. Но есть в этих главах и то, что уже не повторится в другом художественном произведении Гоголя: никогда больше он не будет так близок к современности, к дорогим ему «берегам Голтвы» (III, 265)67, к своим юношеским устремлениям68 и так оптимистичен!
Здесь выражены его «гимназические» просветительские взгляды на природу человека и общества, которую еще можно исправить правильным и последовательным естественным развитием. Его герои сами, без родителей, и рационально, и под влиянием чувств определяют свою судьбу, несмотря на трудности (отчасти водевильного характера); над героями не властно их несовершенное прошлое, они готовы отказаться от настоящего лишь во имя лучшего будущего. А чудесное является им вне действительности – в мечтах, в сфере воображения, с книжным и театральным оттенком (стоицизм, Орест и Пилад, Мельпомена, вертеп), или относится к народным преданиям, – для чудесного в действительности просто не остается места.
Повесть «Вечер накануне Ивана Купала», как мы говорили выше, показывала прошлое отвратительным, неправедным, безобразным, будущее – сомнительно-неопределенным, а чудесное – как языческо-демоническое наваждение. Видимое снижение образа козачества в повести приводит к тому, что единственными защитниками односельчан (и самой православной веры) от демонического воздействия предстают одиночки: священник Афанасий и Пидорка (Федора), подвиг которых возможен только вне обычной жизни – в освященном пространстве церкви или монастыря – и потому несколько статичен. Соответствует этому и значение имен героев: Афанасий – греч. «бессмертный», Пидорка (от Феодора – греч. «Божий дар»). Имена Афанасия и Феодора носили многие видные духовные лица в России, а священник – борец с нечистой силой, вероятнее всего, назван так в честь одного из отцов церкви, епископа александрийского Афанасия Великого (293–373), воителя с арианской ересью, «творца компромисса» между белым и черным духовенством, иерархией и монашеством (можно соотнести с этим решение Пидорки уйти в монастырь). Правда, священник Афанасий оказывается во многом бессилен перед бесом. Имя героя Пётр (греч. «камень») и здесь, и в повести «Страшная месть» (1832) обозначает вероотступника, изменника, предателя, чью «двойственность» души Гоголь, видимо, связывал с евангельской легендой о том, как будущий апостол Пётр трижды отрекся от Учителя, Который это предсказал. Кроме того, глава католической церкви занимает престол св. Петра (в тексте слово «католик» означает «враг Христовой церкви и всего человеческого рода», то есть дьявол. – I, 140). Так ономастика проясняет символический подтекст повести.
Вместе с тем предисловие повести ограничивало ее действие одним «старинным чудным делом», одной из возможных точек зрения на прошлое, наряду с «наездами запорожцев» и «молодецкими делами» (I, 138). По мере изложения его тенденциозность во многом смягчали субъективность и сказочность, отдаленность действия во времени, ирония и оптимизм старого дьячка, отчасти дезавуирующие апокалипсическую перспективу: ныне, по его словам, бывший «бедный хутор» стал селом, нравы исправляются, исчез бесовский шинок на Опошнянской дороге, и «теперь на этом самом месте, где стоит село… кажись, все спокойно; а ведь еще не так давно <…> доброму человеку пройти нельзя было» (I, 151–152). Однако представленное в повести негативное отношение к прошлому козачества в целом не характерно ни для известных Гоголю книг Цертелева, Максимовича, Кулжинского, ни для трудов Бантыша-Каменского, где подобные инвективы адресовались лишь «изменникам-запорожцам» (примеры см. в § 4). А поскольку демоническое будет обосновано в «Вечерах» несколько иначе, то, вероятно, перед нами первоначальный этап разработки концепции козачества, который можно назвать «цивилизаторско-государственным», когда начинающий писатель (видимо, под воздействием гимназического курса истории) связывал смягчение «хаоса» буйных языческих народных нравов, его упорядочивание и установление «космоса» общественного согласия с влиянием «русской» Церкви и последующим вхождением в Русское государство (то есть с гармонией славянской империи, ее цивилизации). Здесь воинственность козаков объясняется «азиатской» традицией и страстью к наживе как сила бесовская – агрессивная, разрушительная, антинародная, которая разобщает людей, делает чужими родителей и детей, мужа и жену, плодит сирот. И характерно, что, обрабатывая повесть для «Вечеров», Гоголь предисловие к ней сделал ярко полемическим, но в самом тексте сузил круг демонических проявлений, исключив упоминания о шайке Басаврюка, о трусости козаков, их равнодушии к церкви… Впрочем, уже в «Главе из исторического романа» (1831) Гоголь воплотил иное бытовавшее представление: воинственность козаков была вызвана покушениями вероломных соседей на их землю, веру, обычаи предков, попытками изменить народную жизнь, навязать не свойственные ей ценности, начиная с унии 1596 г.
Та и другая концепции козачества перекликаются в повестях «Вечеров на хуторе близ Диканьки», где прошлое и современность взаимосвязаны тем, что во времена Гоголя казаками уже стали именоваться и военнослужащие, состоявшие в реестре, и государственные, «казенные» крестьяне. Считалось, от прежних воинов-козаков «произошли и украинцы, составлявшие прежде Малороссийское войско: остаток оного суть нынешние козаки, но они уже не воины, а сельские жители. Они пользуются особливыми правами, не состоят в крестьянстве и могут торговать вином <…> остается их в Малороссии еще весьма много, где и живут отдельно или вместе с крестьянами»69. В повести о малороссийском разбойнике (конец 1820-х гг.) О. М. Сомов указывал: «Казаками в Малороссии называются и теперь все казенные крестьяне. В Слободско-Украинской губернии носят они имя казенных обывателей»70.
И уже в «Вечерах» будет воспето изначальное единство в прошлом вольных хлебопашцев, ремесленников и защитников родной земли, которое явно противопоставлено современным отношениям крепостной зависимости. Позже, во 2-й редакции «Тараса Бульбы», Гоголь покажет, как в прошлом на первый же призыв добиваться «славы рыцарской и чести <…> доставать козацкой славы!» – «Пахарь ломал свой плуг, бровари и пивовары кидали свои кади и били бочки, ремесленник и торгаш посылал к черту и ремесло и лавку, бил горшки в доме. И все, что ни было, садилось на коня» (II, 47–48). Об этом былом единстве, вновь проявившемся в Отечественную войну, писатель хотел напомнить современникам, не скрывая и разрушительных тенденций в обществе, негативных черт народного характера, что выявляет История. В «диканьском» цикле, где все повести так или иначе о козаках, нынешние, внешне благополучные «истории создания семьи» («Сорочинская ярмарка», «Майская ночь», «Ночь перед Рождеством») противопоставлены низкой бытовой прозе «истории одиночества Шпоньки», «истории создания и разрушения семьи» в «Вечере накануне Ивана Купала» или «истории уничтожения семьи и рода» в «Страшной мести», хотя и сами обнаруживают некоторые явные или скрытые чудесные проявления демонического71.
Изображая чудесное в своих первых малороссийских произведениях, Гоголь и следовал сложившимся литературным традициям, и отступал от них – впрочем, тоже в соответствии с духом романтического направления русской литературы. К тому времени творческое освоение фольклора и культурного наследия Древней Руси продолжалось около 70 лет. Под влиянием отечественной эстетики и историографии во второй половине XVIII в. были созданы такие популярные произведения, как «Пересмешник, или Славенские сказки» (1766–1768) М. Д. Чулкова, «Славенские древности, или Приключения славенских князей» (1770–1771) М. И. Попова, «Русские сказки, содержащие Древнейшие Повествования о славных Богатырях. Сказки народные и прочие, оставшиеся чрез пересказывание в памяти Приключения» (1780–1783) В. А. Левшина, его же «Вечерние часы, или Древние сказки Славян Древлянских» (1787) и др. «Краткий мифологический лексикон» Чулкова (1767), затем неоднократно переиздававшийся под разными названиями, стал основой знаменитой «Абевеги русских суеверий, идолопоклоннических приношений, свадебных простонародных обрядов, колдовства, шеманства и проч.» (1786). В большинстве «сказок» мифопоэтический мир Древней Руси воссоздавался авторами на основе сюжетов богатырского эпоса, традиционных фольклорных мотивов, особенно волшебной сказки, и «полуисторических» сведений о язычестве, быте и нравах древних славян. Особенно значимым было сближение таких произведений с западноевропейским рыцарским романом, подчеркнутое прямыми историко-литературными соответствиями (например, изображением турнира вместо поединка), или, наоборот, скрытое отторжение от этого жанра, подтверждавшее своеобычность, оригинальность изображаемого, его отличие от западноевропейского72. И Россия представала естественной «законной наследницей», «правопреемницей» древнерусского мифопоэтического мира, сопоставимого с мифами средневековой Европы.
Те же тенденции изображения сказочного прошлого сохраняла русская литература начала XIX в. Таковы сказочно-рыцарские «Славенские вечера» В. Т. Нарежного (1809; переизд. 1826), баллады, сказки и «древнерусская» проза В. А. Жуковского, поэма «Руслан и Людмила», баллады и сказки А. С. Пушкина. Особые заслуги в этом у историографии (известно, как «История Государства Российского» Карамзина вдохновляла авторов в 1820–1830-е гг.) и западноевропейских исторических литературных жанров, романов В. Скотта73. Так, например, «Двенадцать спящих дев» В. А. Жуковского были вольным переложением в стихах историко-мистической повести Х. Шписа.
В подобных произведениях русской литературы чудесное было имманентно свойственно средневековому миру, а потому представлено или фольклорными, или европейскими книжными образами традиционных носителей (волхв- колдун-кудесник, финн или восточный чародей). К середине 1820-х гг. под воздействием немецкого романтизма – в частности, произведений Э. Т. А. Гофмана – чудесное начинает проникать в изображение современной действительности (например, описание русского городского быта в повести А. Погорельского «Лафертовская Маковница» 1825 г.), – причем модифицируются, «маскируясь» под обычных героев, и носители чудесного. Однако его сфера продолжает ограничиваться русским, сугубо европейским или восточным. Так, в сборнике «Двойник, или Мои вечера в Малороссии» (1828)74 намеченный несколькими деталями украинский фон не имел прямого отношения к самому повествованию о таинственном в русской и европейской жизни. Черты глухого провинциального быта обозначали окраину России, удаленную от европейской культуры, где сама обстановка как бы инициировала «образованное» повествование о необычном (ср. позицию рассказчика в «Предисловии» Пасичника ко второй книжке «Вечеров»: «Я всегда люблю приличные разговоры; чтобы, как говорят, вместе и услаждение и назидательность была…» – I, 196).
Главная же особенность ранних произведений Гоголя, при явной ее близости к повествовательной манере тех или иных его литературных предшественников и современников, состоит в том, что здесь Малороссия – пожалуй, впервые! – предстала краем чудес, настоящим заповедником мифопоэтического мира, со своей Историей, отражавшейся в современности, как устные предания, песни, сказки европейского ее народа – в книгах и в жизни. Здесь христианское встречается (а главное, уживается) с язычеством, Божественное – с демоническим, чудесное – с обыденным, славянское и «русское» – с европейским, то и другое – с азиатским… Таким образом, еще не входя в пушкинский круг, Гоголь понимал задачу создания истории народа в духе времени – скорее как литературно-историософскую, нежели как научно-историческую, – но при этом не оставлял и планов большой теоретической работы, продолжая сбор различных исторических сведений.
29
Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала. Малороссийская повесть (из народного предания), рассказанная дьячком Покровской церкви // Отечественные Записки. 1830. Ч. 41. № 1 18. Февраль. С. 238–264; № 1 19. Март. С. 421–442. Согласно версии, принятой в гоголеведении, издатель журнала, автор очерков и обозрений П. П. Свиньин (1788–1839) внес правку, которая исказила замысел повести, и Гоголь достаточно резко указал на это в предисловии к ее новой редакции в «Вечерах» (см. об этом: Манн Ю. В. «Сквозь видный миру смех…» С. 233–234). Но нельзя забывать, что Свиньин – пусть в интересах своего журнала! – направлял первые шаги молодого автора, видимо, ввел того в круг художников и литераторов (будучи сам коротко знаком со многими – например, с поэтом И. И. Дмитриевым и журналистом О. М. Сомовым, затем оказавшими влияние на гоголевское творчество). Его собирательство, исторические и этнографические разработки Гоголь поддерживал и, вероятно, вынужден был мириться с тем, как использовался материал.
30
Смерть Федора Безродного // Н. А. Цертелев. Опыт собрания старинных малороссийских песен. СПб., 1819. С. 48–50. Некий «демонический» аспект вносило и упоминание о том, что отец такого героя якобы живет «на Запорожьи» (I, 140; о причинах этого см. ниже, на с. 36–37).
31
Котляревський I. П. Твори. Киев, 1980. С. 229–230.
32
Одной из причин актуализации для Гоголя пьес «Наталка Полтавка» и «Москаль-чаровник» И. П. Котляревского мог быть 60-летний юбилей автора в 1829 г. (и 10-летний – пьес). Их мотивы видны в повестях 1-й части «Вечеров», кроме «Пропавшей грамоты» (например, появление в селе вдовы с дочерью и сватовство Головы в «Майской ночи»).
33
Вайскопф М. Сюжет Гоголя: Морфология. Идеология. Контекст. М., 1993. С. 61.
34
Булашев Г. О. Украинский народ в своих легендах и религиозных воззрениях и верованиях. Вып. 1. Космогонические украинские народные воззрения и верования. Киев, 1909. С. 342–346. – Ср. в «Сорочинской ярмарке»: загулявший чёрт сидит в шинке «с утра до вечера» и даже закладывает свитку. – Средневековые поучения клеймили «неправедное житье» (подобное «содомскому греху») и тех, кто «держит корчму», и тех, кто «ест и пьет безудержно, до обжорства и опьянения, праздников и поста не блюдя, всегда пребывает в разгуле», и тех, кто «колдовством занимается и волхвует». – Домострой / изд. подготов. В. В. Колесов, В. В. Рождественская. СПб., 1994. (Лит. памятники). С. 167. В этом свете предстает нехристианским поведение и самого Басаврюка, и посещавших шинок козаков, и тетки рассказчика, этот шинок содержавшей.
35
Схожим образом тот же трагический мотив был представлен в безусловно известной Гоголю повести В. Т. Нарежного «Бурсак» (1824): дочь гетмана Евгения тайно пишет своему жениху, что отец хочет отдать ее в жены литовскому князю Станиславу, и если Леонид не придет на помощь, то ее «уже не будет. …не к брачному ложу, но с растерзанною девическою грудью» она явится «к престолу Судьи небесного. Да будет… святая воля Его!» (Нарежный В. Бурсак, малороссийская повесть. М., 1824. Ч. 4. С. 6970). В «Наталке Полтавке» (1819) любящие друг друга герои тоже заявляют о готовности, скорее, умереть, чем жить без любимого (Котляревський I. П. Твори. С. 239, 244).
36
Воропаев В. А., Виноградов И. А. Комментарии // Н. В. Гоголь. Собр. соч.: в 9 т. / сост. и коммент. В. А. Воропаева, И. А. Виноградова. М., 1994. Т. 1/2. С. 434. Далее везде: Воропаев В. А., Виноградов И. А. Комментарии.
37
Метафизический аспект сиротства в «Вечерах» рассматривается в книге: Гончаров С. А. Творчество Гоголя в религиозно-мистическом контексте. СПб., 1997. С. 38–43.
38
Об этом см., например: Виноградов Игорь. Повесть Н. В. Гоголя «Вий»: К истории замысла и его интерпретации // Гоголеведческие штудии. Вып. 5. Нежин, 2000. С. 87–91.
39
Ср. в повести «Тарас Бульба» (1835): «…в тогдашний век было стыдно и бесчестно думать козаку о женщине и любви, не отведав битвы» (II, 292).
40
Альтшуллер М. Г. Эпоха Вальтера Скотта в России. Исторический роман 1830-х годов. СПб., 1996. С. 16. Далее: Альтшуллер М. Г. Эпоха Вальтера Скотта в России.
41
См.: Манн Ю. В. Поэтика Гоголя. 2-е изд., доп. М., 1988. С. 56, 68.
42
Отчасти тем же Пасичник будет объяснять в «Предисловии» к «Вечерам» появление столь необычных историй: «Бывало, соберутся накануне праздничного дня добрые люди в гости, в пасичникову лачужку, усядутся за стол, – и тогда прошу только слушать» (I, 104).
43
Невский альманах на 1830 год. СПб., 1829; цит. по: Сомов О. Сказки о кладах // Русские альманахи: Страницы прозы. М., 1989. С. 303. О писателе и журналисте О. М. Сомове см. ниже, на с. 53.
44
Малороссийские песни, изд. М. Максимовичем. С. 219–220.
45
Украинские мелодии. Соч. Ник. Маркевича. С. 154.
46
Цит. по: Афанасьев А. Н. Древо жизни: Избр. статьи. М., 1982. С. 237–240. Приведем еще одно этнографическое примечание об остатках язычества, которое появилось почти одновременно с повестью Гоголя: «…накануне перед Ивановым днем, по мнению простолюдинов, просушиваются сокровища, в земле находящиеся» (Праздники, забавы, предрассудки и суеверные обряды простого народа в Новогрудском повете Литовско-Гродненской губернии. Соч. кандидата Мухлинского. С польск. Х. // Вестник Европы. 1830. Ч. 173. № 16. С. 272).
47
Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки // В. Я. Пропп. Собрание трудов. М., 1998. С. 149.
48
Сведения приведены по статье: Балушок В. Т. Инициации древних славян (попытка реконструкции) // Этнографическое обозрение. 1993. № 4. С. 57–66.
49
Ср. развитие мотива «иного, сказочного мира» в повести «Вий» (1835): во время ночного путешествия со старухой Хома Брут «видел, что трава, бывшая почти под ногами его, казалось, росла глубоко и далеко и что сверх ее находилась прозрачная, как горный ключ, вода, и трава казалась дном какого-то светлого, прозрачного до самой глубины моря <…> Он видел, как вместо месяца светило там какое-то солнце; он слышал, как голубые колокольчики, наклоняя свои головки, звенели» (II, 186).
50
Котляревский И. П. Энеида // И. П. Котляревский. Сочинения. Л., 1986. (Б-ка поэта). С. 95.
51
Там же. С. 57.
52
О цитировании «Энеиды» Гоголем также см.: Тоичкина А. В. «Энеида» Котляревского в художественном мире «Сорочинской ярмарки» Гоголя // Мат-лы ХХХVI Междунар. филол. конф. Вып. 16. Славянские литературы и литературные взаимосвязи. <СПб.>, 2007. С. 39–45; Она же. Тема ада у Котляревского и Гоголя («Энеида» и «Вечера на хуторе близ Диканьки») // Юбилейная междунар. науч. конф., посвящ. 200-летию со дня рождения Н. В. Гоголя: Тезисы. М., 2009. С. 61–63.
53
На рубеже 1820–1830-х гг. повесть нередко отождествляется со сказкой (см.: Русская повесть XIX века: История и проблематика жанра. Л., 1973. С. 9; Петрунина Н. Н. Проза второй половины 1820–1830-х гг. // История русской литературы: В 4 т. Л., 1981. Т. 2. С. 502–504). Обычно подчеркивалось, что такая повесть была «рассказанной», субъективной.
54
В статье «О романе как представителе образа жизни новейших европейцев» В. Титов утверждал, что европейский (и российский тоже) роман обратился к «индивидуальному и семейственному существованию, связанному с развитием христианских идей» (Московский Вестник. 1828. Ч. 7. С. 171). То есть «мысль семейная» и «мысль народная» были взаимосвязаны задолго до известного высказывания Л. Н. Толстого.
55
Цит. по: О поверьях, суевериях и предрассудках русского народа. Соч. Владимира Даля. 2-е изд., без перемен. СПб.; М., 1880. Глава XV. Клады. С. 143–144.
56
Гоголь Н. В. ПССиП. Т. 1. С. 717.
57
Такая позиция рассказчика / издателя, подтверждавшая правдивость повествования, уже имела свои традиции в западноевропейской и русской литературе, например, в романах В. Скотта (об этом см.: Там же. С. 670–673).
58
Розов В. А. Традиционные типы малорусского театра XVII–XVIII вв. и юношеские повести Н. В. Гоголя // Памяти Н. В. Гоголя: Сб. речей и статей, изд. Императорским ун-том Св. Владимира. Киев, 1911. С. 109–113. В отличие от вертепа, в малороссийской драме XVIII в. козака обычно наделяли «презрением к мирной жизни, ее занятиям и ремеслам, пренебрежением к имуществу, богатству, особенно золоту и серебру, отвращением к роскоши. Слава единственная цель его жизни, оружие – одна его радость, война – единственное занятие и искусство» (Там же. С. 106).
59
Кукольник Н. Вольный гетман пан Савва: в 2 т. СПб., 1852. Т. 2. С. 455.
60
Учитель. (Из малороссийской повести «Страшный кабан») // Лит. Газета. 1831. № 1; подпись «П. Глечик»; Успех посольства. (Из малороссийской повести «Страшный кабан») // Там же. № 17; б/п. Псевдоним П. Глечик указывал на героя «Главы из исторического романа» Гоголя в альманахе «Северные Цветы на 1831 год».
61
<Кулиш П. А.> Николай М. Записки о жизни Н. В. Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем: в 2 т. СПб., 1856. Т. 1. С. 16. Далее: Кулиш П. А. Записки о жизни Гоголя.
62
Московский Телеграф. 1826. Ч. 9. С. 1 16–142, 161–187.
63
Ср.: «…между этими фрагментами есть сюжетные пропуски, которые или заполнены в не дошедших до нас частях, или же должны быть заполнены потом» (Манн Ю. В. «Сквозь видный миру смех…» С. 240).
64
Перетц В. Гоголь и малорусская литературная традиция // Н. В. Гоголь. Речи, посвященные его памяти… СПб., 1902. С. 50–51.
65
Фасмер М. Этимологический словарь русского языка: в 4 т. 2-е изд. М., 1986. Т. III. С. 714. Далее — Словарь Фасмера.
66
Об этом см.: Манн Ю. В. «Сквозь видный миру смех…» С. 238–240.
67
Отец писателя В. А. Яновский родился на хуторе Купчинском у реки Голтвы, затем названном по его имени Васильевкой, а по фамилии – Яновщиной (Шенрок В. И. Мат-лы для биографии Гоголя: в 4 т. М., 1892–1897. Т. 1. С. 37). Неподалеку, тоже вблизи Голтвы, родилась и выросла мать Гоголя. Однако конкретность самого топонима относительная: тогда в р. Псёл впадало пять рек под именем Голтва – Зеньковская, Ольговая (Ольховая), Средняя, Сухая и, наконец, Шишацкая, протекавшая у Васильевки.
68
См. об этом: Манн Ю. В. «Сквозь видный миру смех…» С. 240.
69
Маркович Яков. Записки о Малороссии, ее жителях и произведениях. СПб., 1798. Ч. I. С. 39.
70
Цит. по: Сомов О. Гайдамак. Малороссийская быль // Русские альманахи: Страницы прозы. С. 190.
71
Об этом см.: Манн Ю. В. Поэтика Гоголя. С. 69–74.
72
См. об этом: Троицкий В. Ю. Художественные открытия русской романтической прозы 20–30-х годов XIX века. М., 1985. С. 28–41.
73
Об огромном влиянии романов В. Скотта на русскую литературу см.: Альтшуллер М. Г. Эпоха Вальтера Скотта в России.
74
<Перовский А. А.> Двойник, или Мои вечера в Малороссии: в 2 ч. Соч. Антония Погорельского. СПб., 1828.