Читать книгу Русская классика, или Бытие России - Владимир Кантор - Страница 30
Становление
IV. Петра творенье, или Разгадка России (Явление Пушкина)
Вступление. «Взглянул на мир я взором ясным»
ОглавлениеСтолько слов, сколько сказано в России о Пушкине, наверно не сказано ни о ком. Ни о ком больше в России не говорилось так взахлеб и с восторженностью, доходящей постепенно до банальности: «наше всё» (А. Григорьев), «России первая любовь» (Тютчев), «русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет» (Гоголь), «явление пророческое, тайна, которую мы до сих пор разгадываем» (Достоевский), «Пушкин – золотое сечение русской литературы» (ТерцСинявский). Правда, на Западе русскими по духу называются по преимуществу Толстой и Достоевский, они предмет подражаний и исследований. Более того, по наблюдению весьма умных русских людей, для европейцев, ищущих почвенности и экзотики, Пушкин недостаточно русский. Да и сам о себе поэт говорил: «Бывало, что ни напишу, // Все для иных не Русью пахнет» («Дельвигу», 1821). Так что людей с Запада можно понять. Сошлюсь на наблюдение прожившего в Германии бόльшую часть жизни выдающегося отечественного мыслителя: «Разговаривая с иностранцами, прежде всего с немцами, знающими русский язык и читавшими Пушкина, я часто встречался с мнением, что он, конечно, величайший поэт, но что в нем мало типично русского. Это глубоко неверное и русскому человеку непостижимое суждение объясняется тем, что в Германии за подлинную Россию считают прежде всего Россию Толстого и Достоевского»[45].
Почему так? Впрочем, понятно. От России ждут тайны, загадки, всех пленяют тютчевские строки, что «умом Россию не понять», что «нет в творении творца и смысла нет в мольбе». Так и должны рассуждать дикари, неевропейцы, это должно быть то место, где можно отдохнуть от рацио и послушать затейливую мифологическую историю – вроде тех, что рассказывались в Обломовке маленькому Илюше про Ивана-дурака, который живет без труда и без труда же преобразует окружающий мир «по щучьему веленью, по своему хотенью». Не случайно, по словам Хомякова, именно «русским можно лучше других народов Европы понять переход саг (сказаний) в мифы. Мы еще недавно вышли из эпохи легковерной простоты и затейливой сказочности»[46]. А европейские почвенники видят в России пример, как можно избежать вестернизации. По мнению западных романтиков, «русские, и Толстой, и Чехов, и Тургенев, и тот же Достоевский, – буддийские “нигилисты”, они хотят от личности самоотречения, они любуются нирваной, они опасны своей волей к небытию, своим восторгом перед безличием и бессознательностью первозданной природы. О русском “буддизме” писали и пишут. Начало ведется от Вогюэ, который и после книги своей о русском романе по новым поводам напоминал, что “буддизм” – это разгадка русской души и русской культуры»[47]. И сколько наших самобытников подыгрывали такому представлению о России – от Тютчева вплоть до Белова и Распутина! И вперекор этим представлениям – страстная, очень личная, почти декартовская фраза Пушкина: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Таким не умилишься – он равноправен, он чувствует и думает как Шекспир, Данте, Гёте!
Любовь к слабому рассудком члену рода человеческого, быть может, умилительна. Но, быть может, и оскорбительна. Но уж, конечно, она неприменима к ясному Пушкину, который не раз заявлял, что «на поприще ума нельзя нам отступать»[48], который по-гамлетовски говорил о себе: «Мой ум упорствует, надежду презирает…// Ничтожество меня за гробом ожидает…// Как, ничего! Ни мысль, ни первая любовь! // Мне страшно…» («Надеждой сладостной..», 1823), который по сути дела объявил себя пророком, которому внятно всё:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
Более того, утверждал, что может изложить свое понимание мира ясно и четко:
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
Итак, Запад не желает принять Пушкина за то, что он европеец, что он с Западом – на равных, что «равным был неравный спор». Легче принять нечто чудесное. Как Россия искала на Западе «страну святых чудес», так точно Запад подобные чудеса нравственной и социальной гармонии, подлинной общинности или чистого христианства (скажем, Гакстгаузен или Рильке) думал найти в России. Пушкин этим упованиям не отвечал. Слишком он был реалист.
Как же он оказался центром и истоком великой русской литературы, этот «нерусский поэт»? Но вдумаемся в этот парадокс: ведь самое поразительное, что последующая русская литература тоже искала в Пушкине какой-то тайны, изменяя на каждом шагу его заветам. Ее удивляло, как можно хранить ясность, при этом выразив народный идеал, – нечто, чему рационального определения не мог дать ни один почвенник. Ведь не считать же национальным идеалом христианство, если говорить всерьез, ибо обращено оно ко всем землям и всем народам. Конечно, если православие – религия почти племенная (как иронизировал Чаадаев), то нельзя ли Пушкина сделать таинственным племенным божком, которого потому Запад не чувствует, что он – «истинно русский», «истинно православный»? Уже в эмиграции было замечено, что «в наши дни родилось стремление соединить и сблизить Пушкина с православием. Операция проходит почти безболезненно, поскольку над Пушкиным, по уклончивости его, удаются вообще всякие упражнения»[49]. Но для этого необходим был откат от Пушкина, превращение поэта в кумира, что означало отречение от сути им содеянного, ибо вело к идолопоклонству, отринутому еще Библией. И закономерно приводило к отказу от реального Пушкина, продолжателя духовного роста России, начатого Петровским деянием. До Октябрьской революции заметил это, пожалуй, один Мережковский: «В сущности, Пушкин есть доныне единственный ответ, достойный великого вопроса об участии русского народа в мировой культуре, который задан был Петром. Пушкин отвечает Петру, как слово отвечает действию. Возвращаясь к первобытной, христианской и народной стихии, особенно в своих крайних и односторонних проявлениях – в презрении к науке у Льва Толстого, в презрении к “гнилому Западу” у Достоевского, вся последующая русская литература есть как бы измена тому началу мировой культуры, которое было завещано двумя одинокими и непонятыми русскими героями – Петром и Пушкиным»[50].
Русские писатели понимали Пушкина как недосягаемый идеал, но не желая принять его ясно выраженную позицию, объявляли его явление тайной и чудом. Пушкин не был признан при жизни. Свидетельств тому много[51]. Но и после смерти задача была одна – не следовать за мыслями гения, а пытаться приспособить их к своему антиевропейскому (и в этом смысле очень Западу выгодному) миропониманию. Не будем говорить о поиске «народных идеалов» у Пушкина Достоевским (великий писатель противоречив, и часто восхваляет то, что только что проклинал, – Петровскую реформу, пушкинский европеизм), посмотрим там, где выговорена эта аксиома простодушно и ясно: «Пушкин проникся всем духом просвещения европейского и вступил в борьбу с ним. Он понял, осмысленно воспринял все, что было в Европе великого, но не подчинялся ничему. Он перевоплощался в европейца, по выражению Достоевского, но с тем, чтобы снова выйти из этого “перевоплощения” самим собой. Он противопоставил миросозерцание народное, воплощенное в созданиях дивной красоты, миросозерцанию европейскому, тогдашнему байроновскому нигилизму, из которого и пошло все дальнейшее в Европе.
<…> Он угадал, что сущность европейского миросозерцания заключается в разорванности личности с действительностью – и в своих народных началах нашел почву для примирения»[52].
Да-да, в этом и заключается его тайна для наших националистов – ведь не мог европеец стать подлинно величайшим русским писателем. Этого же не хотят признать и ненавистники России, что такая дикая страна могла породить абсолютного европейца, не подражающего, а равного высшим проявлениям европейского духа. Услышим ли тоскливый вздох Вейдле?.. – «Европа восхищается воспринятой на азиатский лад, искусственно-экзотической Россией, но в Пушкине не узнает себя; если же узнает, то узнанного не ценит: ей хочется чего-нибудь поострее, поизломанней… А Россия, знает ли она еще, что Пушкин не только Пушкина ей дал, но и Данте, и Шекспира, и Гёте, – а потому и Гоголя, и Толстого, и Достоевского»[53]. Пушкин ничего не скрывал, был открыт, как никто. А все равно у Достоевского упрек поэту, что, мол, унес в могилу некую тайну, которую мы принуждены теперь пытаться как-то раскрыть. Мнение о загадочности пушкинской лиры остается расхожим до сих пор. Об этом не без иронии – Абрам Терц (Андрей Синявский): «Весь он абсолютно доступен и непроницаем, загадочен в абсолютной доступности истин, им провозглашенных»[54] (курсив мой. – В.К.).
Да мало того, что европеец! Еще и Негр! Да к тому же – эфиоп. Какая пожива для ксенофобов. Сейчас уже не решаются об этом, а ведь Булгарин публично, печатно старался оскорбить Пушкина, назвав его мать «мулаткой» (по Л.Н. Гумилёву – «химерой», бесплодной и уничтожающей ту культуру, в которой появилась), а про прадеда сообщив, что тот был какой-то негритенок, купленный шкипером за бутылку рома. И гордясь своим шестисотлетним дворянством (по отцу), Пушкин никогда не отказывался от себя и от своего арапского происхождения («Мой арапский профиль!»)[55]. Потому и от Родины не отказывался и мог в своем последнем письме Чаадаеву (от 19 октября 1836 г.) написать: «Ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал» (10, 310). Но именно потомок арапа Ибрагима, поэт Пушкин сказал о себе и о принявшей его предка родине то, что является разгадкой России. Слишком по-европейски верил он в силу мысли[56], которая объясняла ему мир и вела к творчеству:
В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд, и жажду размышлений.
Владею днем моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум;
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы
И в просвещении стать с веком наравне.
Богини мира, вновь явились музы мне
И независимым досугам улыбнулись;
Цевницы брошенной уста мои коснулись…
И этот мир, постигнутый разумом, он изобразил по возможности ясно, и наша задача увидеть это изображенное в той же реальной перспективе, в какой писал его поэт – без мистики и суеверного иррационализма.
45
Степун Ф. Духовный облик Пушкина // Степун Ф. Встречи. М.: Аграф, 1998. С. 11.
46
Хомяков А.С. Сочинения: В 2 т. Т. 1. М.: Моск. филос. фонд, Медиум, 1994. С. 131.
47
Берковский Н.Я. О мировом значении русской литературы. Л.: Наука, 1975. С. 30–31.
48
«Послание цензору» (1822). Курсив во всех цитатах из Пушкина, за исключением особо оговоренных случаев, мой. – В.К.
49
Адамович Г. Верность России // Современные записки. Париж, 1934. Кн. 55. С. 332.
50
Мережковский Д.С. Пушкин // Мережковский Д.С. Вечные спутники. СПб.; М.: Издание т-ва М.О. Вольфъ, 1911. С. 338–339.
51
И.В. Киреевский уже в 1828 г. в «Московском вестнике» № 6 задавал вопрос: «Отчего же до сих пор так мало говорят о Пушкине? Отчего лучшие произведения его остаются не разобранными?..» И в сноске добавлял: «Все, что <…> было до сих пор сказано о “Руслане и Людмиле”, “Кавказском пленнике”, “Бахчисарайском фонтане”, “Онегине”, ограничивалось простым извещением о выходе упомянутых поэм или имело главным предметом своим что-либо постороннее, как, например, романтическую поэзию и т. п.; но собственно разборов поэм Пушкина мы еще не имеем» (Киреевский И.В. Нечто о характере поэзии Пушкина // Киреевский И.В. Критика и эстетика. М.: Искусство, 1979. С. 43.).
52
Говоруха-Отрок Ю.Н. <Отзыв на романы Г. Фирсова> // Литературная учеба. 1989. № 3. С. 115.
53
Вейдле В. Пушкин и Европа // Вейдле В. Задача России. Нью-Йорк: Изд-во имени Чехова, 1956. С. 168.
54
Терц А. (Синявский А.). Прогулки с Пушкиным // Терц А. (Синявский Андрей). Собр. соч.: В 2 т. Т. 1. М.: СП «Старт», 1992. С 341.
55
24 ноября 1831 г. он писал А.Х. Бенкендорфу: «Около года назад в одной из наших газет была напечатана сатирическая статья, в которой говорилось о некоем литераторе, претендующем на благородное происхождение, в то время как он лишь мещанин во дворянстве. К этому было прибавлено, что мать его – мулатка, отец которой, бедный негритенок, был куплен матросом за бутылку рома. Хотя Петр Великий вовсе не похож на пьяного матроса, это достаточно ясно указывало на меня, ибо среди русских литераторов один я имею в числе своих предков негра. Ввиду того что упомянутая статья была напечатана в официальной газете и непристойность зашла так далеко, что о моей матери говорилось в фельетоне, <…> я счел своим долгом ответить анонимному сатирику, что и сделал в стихах, и притом очень круто. <…> Я чрезвычайно дорожу именем моих предков, этим единственным наследством, доставшимся мне от них» (Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. Т. 10. М.: ГИХЛ, 1962. С. 7980 (В дальнейшем все ссылки на это издание даны в тексте – том и страница).
56
«Мысль! Великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль?» (6, 403).