Читать книгу Бессарабский роман - Владимир Лорченков - Страница 9

Часть первая
7

Оглавление

Судебный процесс над Григорием Котовским становится развлечением всей губернии зимой 1911–1912 годов, билеты на заседания раскупаются у спекулянтов по двадцать-тридцать рублей за места на галерке и по сто-двести за право быть в передних рядах. Суммы огромные! Григорий в кишиневской тюрьме не без гордости вспоминает представления итальянского цирка, состоявшиеся в Бессарабии в 1907 году, – циркачи собирали неполные залы при цене билетов от пяти до двадцати рублей, – и, стало быть, он куда популярнее марширующих слонов, дрессированных мартышек, удава-шпагоглотателя и бородатой женщины. Немалая слава. Молва о Котовском, как мы уже говорили, исходит от людей двух сортов. Первые уверены, что Григорий это святой – социалист в лучшем смысле этого слова, человек, который отбирал у богатых, чтобы дать бедным. Отец бедняков. Вторые указывают на то, что редко когда десятая часть отобранного у помещиков шла крестьянам и нуждающимся, остальное же Григорий тратил в увеселительных заведениях Одессы и Кишинева, где проводил время под чужими именем и фамилией. Сын зла! Никому и в голову не приходит, что Григорий – просто святой и социалист в лучшем смысле этого слова, который тратит одну десятую отобранного на бедных, а остальное на свое времяпрепровождение. Сын зла и добра. Все смешалось во мне, думает Григорий, забавляясь гимнастическими упражнениями на решетках камеры под внимательным взглядом конвоира при оружии с боевыми патронами. Убьют без предупреждения. Персоналу тюрьмы даны строгие инструкции насчет легендарного разбойника, они контролируют каждую минуту, каждый вдох его и выдох, они даже в задницу ему – о чем он с возмущением поведал адвокату – заглядывают. Ничего святого! Адвокат краснеет и с возмущением позже требует от администрации тюрьмы прекратить издевательства над Котовским, что администрация со стыдом и выполняет. 1911 год. Конвой на суд еще считается в Бессарабии признаком особой, утонченной жестокости. Наивный век.

Здравствуйте, несчастный разбойник Котовский, здравствуйте, – с грустью, что явно видно по стилю корреспонденции, пишет Григорию сам легендарный борец Заикин. – Как радостно мне приветствовать вас в очередном своем послании и как горько. В неволе! Насколько знаю я, наказание, грозящее вам, будет весьма суровым, ведь вы взяли на свою душу грех погибели людей, и среди них – мой давний знакомый следователь Н-ский, при чутком и дружественном сопровождении которого не раз мы с известным московским журналистом Гиляровским знакомились с жизнью городского дна. Смертная казнь. Могу лишь сожалеть, что не вняли вы моему страстному призыву оставить разбойничьи занятия и посвятить свою жизнь спорту и раскаянию, понеся заслуженное наказание, которое было бы не столь суровым при вашей добровольной явке в полицию. Покайся, скидка будет.

Как бы не так, думает Котовский, вышагивая в камере взад и вперед – три вдоха, пять выдохов, – как бы не так, думает он, ведь после убийства полицейского чиновника для полиции он стал человеком вне закона. Полиция такова. Везде они одинаковы, будь то стражник в древнегреческом полисе, вспомнил уроки греческого Котовский, или туповатый городовой, что торчит посреди главной улицы Кишинева, Александровского проспекта. Кстати, о греках. Что там поделывает наша девица Анестиди, думает Котовский, потирая плечо, рана в котором еще побаливает, потому что выписали из больницы Григория совсем недавно; впрочем, и в больнице на окнах были решетки, а у двери часовой, но сил сбежать Григорию не хватило. Рана обессилила. Но что теперь сожалеть об этом, машет рукой Григорий и, подтянувшись на решетках, глядит на монастырь аккурат напротив городской тюрьмы. Колокола звенят. Видно, какой-то праздник, думает Котовский, никогда не бывший религиозным, и спрыгивает на пол, после чего снова возобновляет свою прогулку, целью которой стоит произвести три тысячи пятьсот шагов, но, не пройдя и полутора тысяч, он слышит приказ. Ни с места.

Дела Котовского плохи, он это знает, ему светит виселица, и, похоже, никаких способов уйти от нее на сей раз у него, три раза бежавшего из-под ареста, нет, и придется-таки поболтаться в петле. Умирать страшно. Признавшись себе в этом, Котовский распрямляет плечи – это его постоянная привычка – и, отчеканив по камере последние три шага, чтоб не подумали, будто ему приказы какого-то надзирателя указ, останавливается. За спиной шорох.

Котовский оборачивается и видит, что в камеру входит дама с вуалью, и, судя по угодливому лицу надзирателя, визит этот явно неофициальный, проще говоря – за деньги. Продажная Бессарабия. Здесь всегда и все можно купить, думает Котовский и вспоминает многочисленные доказательства этого как из собственной практики, так и из истории: кажется, еще Назон за взятку избавил себя здесь от кандалов, или то был кто-то из жертв Диоклетиана?

Надзиратель, понимающе кивнув, скрывается за дверью, и Котовский, подойдя поближе, откидывает вуаль с лица, ожидая увидеть там – да-да – девицу Анестиди. Как бы не так. Это всего лишь один из его сообщников, который принес ему напильник, револьвер и папиросы, причем зачем папиросы – не очень понятно. Григорий ведь, в полном соответствии с рекомендациями своего корреспондента борца Заикина, не курит. Для форсу. Ну что же, говорит Котовский и глядит пристально в глаза сообщнику… Видит, что этот налетчик, шестерка и мужеложец Ванька Скрипка, известный всем биндюжникам Бессарабии поистине цыганской страстью к воровству лошадей и бабской – к сплетням, а еще тем, что обожает одеваться в женское платье не только по таким вот торжественным поводам, но и без особой на то надобности, – уже предал. Запах измены. Никаких доказательств этого у Григория нет, но он явно чувствует, и подозрения его становятся уверенностью, когда Ванька настойчиво, раза три, повторяет, что ему, Котовскому, необходимо бежать этой ночью, именно этой ночью. Пристрелят при бегстве. Котовский улыбается, кивает и пережимает несчастному гомосексуалисту артерии на шее и рот, чтоб не кричал. И думает, пока бьющийся в его руках фраер затихает, что потеря невелика. Мусор в печь. Придет Иисус, и вилы у него будут в руке, и веялка в другой руке, и соберет он зерно, и отделит его от плевел, и бросит мякину в пламень неугасимый, вспоминает Григорий торжественные слова Евангелия, которое вбивал в него знакомый священник родителей. Мякина и сгорела. Обмякла и даже пустила струйку – хорошо хоть, не видную под женским платьем, – так что Котовский аккуратно кладет под тело скатанное одеяло, прикрывает лицо мертвого жулика вуалью, и как раз минуту спустя стучит надзиратель. Дама прикорнула. Уславливаются с надзирателем, что тот поведет его на допрос, а дамочка останется в камере вроде как заложницей того, что все будет хорошо и он, Котовский, по дороге не сбежит. Гриша джентльмен. Может, и был бы им, будь дама дамой, да еще и живой, думает Котовский, вышедший из камеры с незажженной папироской в зубах и сложивший руки в кандалах за спиной. Двигаемся. Вышли по узкому коридору тюрьмы на лестницу, оттуда на первый этаж, оттуда во двор, где ждал экипаж, и уже в нем Котовский, сидя меж двух конвоиров, разминает затекшие руки, но кандалы все равно не сняты и не будут. Высочайший приказ.

Экипаж останавливается у городского суда, Котовскому помогают сойти, и он видит толпу зевак у суда, кивает им коротко под восхищенный шепот и идет между конвоирами. Не спешит. Сразу за порогом останавливается, чтобы вытереть лицо, взмокшее от напряжения, и под колючими взглядами конвоиров поднимается наверх. В пролете останавливаются. Этой ночью сможешь выйти из камеры с часу до двух, свяжешь надзирателя и по лестнице, которая будет у стены, спустишься вниз, а там будут ждать, – шепчет, почти не размыкая губ, полицейский. Точно ловушка. Котовский кивает слегка, конвоиры успокаиваются, и тут Григорий проделывает весьма ловкое упражнение, которому бы и сам борец Заикин позавидовал. Чудеса гимнастики! Опершись локтями на перила лестницы – весьма массивной, так как кованого чугуна, – заключенный сильным толчком ног перебрасывает себя вниз, и падает. С третьего этажа. Но умудряется упасть на ноги и перекатиться вбок, что поспособствовало промаху конвоя, немедля приступившего к выполнению инструкции, осуществляемой при бегстве заключенного из-под стражи. Стрелять начали. Но Гриша упал на ноги, сразу их подогнул, – доживи он до эпохи парашютов, такое умение приземляться непременно пригодилось бы, – перекатился вбок, тем самым счастливо миновав пулю-другую, и бросился к дверям. Возникла давка. Но Котовского там уже не было, потому что он, с размаху ударив по голове возницу кандалами, хватает в руки вожжи и дает полный ход, оставив позади себя растерянный кишиневский городской суд и следственный отдел в полном составе. Улицы мелькают. Котовский смеется от души, ловко управляя экипажем, и попадающиеся навстречу прохожие не сомневаются в том, кого они видят. Легенда творит легенду. Слухи о побеге Котовского из кишиневской тюрьмы начинают расползаться по городу с первого же момента. Люди перешептываются.

Само собой, в городе немедленно поднята тревога и заставы перекрывают, но это не имеет никакого смысла, абсолютно никакого… Причин три. Григория очень любят низы, это раз, тревога поднята позже, чем экипаж и возница могли бы покинуть пределы города, весьма небольшого по размерам, это два, Котовский никуда из города не уезжал, это три. Наглецам везет. В кузне у молчаливого еврея Григорий снял кандалы – это был их бизнес, ковать железо и расковывать его, налагать путы и снимать их, – надел на голову кушму, сменял лошадей на других и с новой повозкой отправился к дому миллионера Анестиди. Лег спать под повозку.

Ночью, едва фонари потушили, Котовский встал, перелез тихонько через забор, прилип к стене и по ней, демонстрируя низкому бессарабскому небу отличную гимнастическую выправку, полез вверх. Знает, что делает. И речь вовсе не о том, что Григорий знает, что делать, вползая на стену дома благодаря ловкости и крепости мышц. Он о девице. Григорий немногому научился за время странствий по Бессарабии, с тех пор как сбежал из родительского поместья, но тому, чему научился, уж научился так научился. Вбил накрепко. Узнал, что если все в жизни доводить до конца, то будет легко и правильно. Не недоделывал. Все до конца нужно договаривать, доделывать, додумывать, ну и так далее, знал Григорий, взобравшийся к окну в спальню девицы Анестиди. Девица спала. Ничего, придется мне вас потревожить, сказал Григорий, – ввалившись из окна в комнату, и в броске зажавший девице подушкой рот, – случайно обнажив девице плечо. Глянул в вырез. Покраснел смущенно, что, впрочем, не было особенно заметно благодаря прирожденной – наследственной от матери-молдаванки – смуглости, и насильно уложил девушку в кровать. Прижал плечи.

Вы ужасно некрасиво со мной поступили, прошептал он, это было подло и бесчестно с вашей стороны, и ужасает меня даже не коварство, коим заманили вы в ловушку свою жертву. А что же? Коварство, с которым вы разрушили мою репутацию, создав у всех впечатление, будто бы я, Григорий Котовский, покусился на вас, презрев все законы благородства… Обвинила в насилии! Девица смотрит на него с ненавистью, и двадцатидвухлетний Котовский понимает, что это редкий экземпляр. Умная восемнадцатилетняя. Но ему с ней не детей крестить, и в Котовском просыпается злость, потому что еще утром он был в положении смертника, и, не окажи ему услугу его невероятное чутье, ночевал бы он в камере до самого висельного утра. Подлая дрянь. Сказав это, Котовский глядит на Анестиди-младшую, и его снова – второй раз за день, получается, – озаряет, он понимает, что ей не страшно. Думает, обойдется. Попугает, почитает нотации о том, как плохо и недопустимо поступила, а потом вылезет обратно в окно, потому что роль благородного разбойника обязывает. Так, что ли? В этот момент Котовский неожиданно ясно понимает природу настоящего богатства, которое получаешь не по наследству, а сам, – и девица Анестиди и ее папаша предстают перед ним в истинном свете. Безжалостные хищники.

Для Котовского, привыкшего к изнеженным богачам Российской империи за час до ее катастрофы, всегда рефлексирующим и слезливым, – прошу вас, оставьте свои капиталы под большим дубом посреди поля, да, конечно, вот они, в конверте, надушенные и с розовой лентой, не хотите ли, кстати, поужинать в усадьбе, а, да, – это неприятная неожиданность. Сделка с дьяволом. Вот что такое богатство, – если оно настоящее, конечно, – понимает Котовский, пока девица глядит на него спокойно, в ожидании, когда он уйдет. Ну уж нет. Зло срывает с нее рубашку, затыкает рот понадежнее да покрепче – и впервые в жизни насилует женщину, ведь они его очень любят и спят с ним всегда в охотку, но эта не хочет, нет, и он ее насилует. С первой минуты и до последней – потому что все время, что длится акт, Анестиди глядит на него с ненавистью. Но не только. Котовский думает довольно, покидая город, что было в ее взгляде и нечто вроде удивления, – оказалось, он человек иной, нежели она ожидала, породы. Наверное, так удивленно глядел на нее Котовский, когда она в него стреляла. Теперь квиты. Оставив девицу рыдающей, все-таки насилие – это всегда боль и унижение, Котовский уходит, сказав напоследок: вы сами не оставили мне выбора, запятнав мою репутацию подозрением в насилии, так почему бы мне было и не осуществить его? Проклятый фраер. И это самое мягкое, что он услышал, потому что девица разражается площадной бранью, но подуставшему Котовскому, изрядно с утра потрудившемуся, уже наплевать. Прыгает в окно. Девица начинает визжать, рыдает еще громче, и дом наконец просыпается и шумит в суматохе, пока Котовский покидает город, чтобы попасть в провинциальную Бессарабию, где он царь и бог. Милая родина. В Бессарабии ему знаком каждый камень, знаком в буквальном смысле: двенадцатилетний Гриша несколько месяцев помогал дальнему родственнику – картографу, изъездил с ним край, а уж когда подрос, так изъездил еще много раз. Полюбил в чем-то.

С этого дня Котовский исключен из пантеона героев гимназистов и учащихся реальных училищ, а также незамужних девиц. Репутация погибла. Он остается лишь героем голытьбы, для которой залезть на девчонку погорячее без особого на то с ее стороны соизволения вовсе не предосудительный поступок, а деяние, достойное пусть не «Илиады», но уж точно одобрения. Соки бродят. С тех пор как из лозы закапало, ее можно пускать в дело – как из девчонки потекло, так и залазь на нее, спасибо скажет. Котовский ухарь. Акции его в низах ползут вверх, он защитник обездоленных и угнетенных, а для средних и высших слоев общества он перестает существовать – ну и прибивается туда, куда его влечет сама жизнь. От романтизма к марксизму. Правда, необратимость любого действия и страсть идти до конца во всем приводят его к логическому, казалось бы, концу, и он становится обычным мельчающим душегубом, каких на дорогах Империи все больше. Обычная деградация. Так десятилетия спустя блестящие атаманы Белого Дона, начинавшие с развернутых хоругвей и многотысячных армий, закончат схронами в плавнях, бандами в два-три человека и грабежом сельских магазинов. Будущее Котовского. Ватаги его редеют, всенародная поддержка иссякает – в общем, все идет к тому, что Котовского или убьют, или поймают, ну то есть все равно убьют. Григорий знает об общественных настроениях и, как настоящая звезда, ужасно переживает по этому поводу, думает уйти куда-нибудь в Турцию, где, по слухам, нет твердой власти. Переждать позор.

Все знают, что некогда благородный разбойник, чье имя было достойным упоминания в романтических романах, вычеркнул себя из истории чем-то страшным. Взрослые знают. Юношество догадывается и перешептывается, а девицу Анестиди никто после происшествия не видел более полутора лет, пока она не вернулась из какого-то имения отца посвежевшей и расцветшей. Время лечит.

Некоторое время спустя она вышла замуж, родила сына, которого не увидел муж, покинувший семью сразу же после брачной ночи – пошли было слухи, но тут произошла Революция, и появился повод посудачить куда более интересный, – и погибший в последний год Первой мировой войны. Сын ненадолго пережил отца, и погиб в первый год Второй мировой, ударило осколком в затылок. Не повезло. Бывшая купчиха Анестиди после этого тронулась головой и ходила по Кишиневу с фотографией мальчишки, расспрашивая горожан, не видали ли они его. Как же не видали. В гробу видали. Но в глаза матери, потерявшей рассудок, об этом не говорили, вежливо отнекивались, а за спиной посмеивались, молдаване народ жестокосердный.

Мальчик, где же мой мальчик, пела старуха Анестиди, разгуливая по Кишиневу, совершенно разбомбленному отходящими советскими войсками в 1941 году, пока мертвое лицо ее мертвого мальчика, вытряхнутого из неглубокой могилы, присыпало землей после каждого взрыва. Кладбище перепахало. Анестиди, как и все, кому в жизни не очень везет, задержалась на Земле достаточно долго и еще в 1949 году работала в похоронной команде, собиравшей трупы умерших от голода на железнодорожном вокзале Кишинева. Работала на славу. Мертвых не боялась, голодных детей не жалела, и, может, поэтому они относились к ней без опаски и позволяли усадить себя на тележку, которую, когда та наполнялась, – Анестиди везла в детский дом. Там выживших мыли и кормили зерном и рыбьим жиром, который – слава богу и товарищу Косыгину – завезли в Молдавию в больших количествах, чтобы остановить голод, и действительно за несколько месяцев смогли это сделать. Голод ушел. Одной из тех, кого подобрала старуха Анестиди, была Мама Первая.

Отчаянно заревевшая – это было слышно от силы на метр-полтора – девчонка, сидевшая на краю большой лужи рядом с мертвым отцом, привлекла внимание старухи, и та подтолкнула малышку к тележке. Девочка не шла. Видимо, сил не осталось, поняла Анестиди, которая и сама-то была второй день не евши, поэтому собиралась пройти мимо девочки, но что-то ее остановило. Что? Старуха Анестиди так и не ответила себе на этот вопрос, да и не задавала его себе ни разу никогда позже. Случайно остановилась. Выбиваясь из сил, затолкала девчонку на тележку, где лежали и сидели еще пять таких же – в общей сложности, килограммов пятнадцать, – целый грузовой вагон для ослабшей от голода женщины. Анестиди тронулась.

Мальчик лет пяти, который смотрел на тетеньку с надеждой, но которому не повезло, потому что тележку с ним она бы не утолкала – и потому он оставался умирать под пустыми взглядами милиционеров из оцепления, – смотрел на уходящих счастливчиков без злобы, смирения или зависти. Пустой взгляд. Покачался немного, потом хлопнулся лицом в лужу, подергал ногами и умер, отчего у одного из милиционеров сердце будто надорвалось, так что он отошел в сторону, держась за грудь. Заплакал. Остальные внимания не обращали, обычная голодная истерика, а милиционер потянулся к оружию и решил, что сейчас скажет – люди, товарищи, что же это делается, за это ли погибали наши отцы, когда устанавливали власть Советов, за это ли погибали наши герои?! Григорий Котовский?! Товарищ Лазо?! Но загудел паровоз, и это значило, что прибыли еще голодающие, и что нужно будет не пустить и их, иначе вымрет и Кишинев, – и милиционер, думая еще об одном мальчике, который остался дома, вытер слезы. Вернулся в цепь.

Бессарабский роман

Подняться наверх