Читать книгу Бульвар Ностальгия - Владимир Савич - Страница 2
Встреча
Оглавление1
Чем дальше я удаляюсь от дней упорхнувшего детства, тем чаще снится
мне мой старый окруженный стеной покосившихся сараев двор – место, где
прошли лучшие дни жизни. Чем отдаленнее от меня улица, где я когда-то жил,
тем явственней видится мне в ночных эмигрантских сновидениях
скособочившаяся фанерная будочка киоска «Союзпечать» на её углу, из которой
с завидной регулярностью в дни родительской получки приходили ко мне
книжки на лощеной бумаге.
Крутится дочь у навороченного «лазера» и ломается под новомодные
хиты, а я смотрю на нее и вспоминаю, как стоял, раскрыв рот, дрыгаясь под
звуки «босанов» и «шейков», что неслись из окон канувшего в лету ресторана
«Плакучая ива».
Но странное дело: чем отчетливее вижу я старость, угрюмо глядящую на меня
из мути зеркальных глубин, тем трудней мне разобраться, где заканчивается
реальность детских воспоминаний и начинается придуманная мной же история
о событиях минувших дней. Может вовсе и не существовал тот двор, который,
исчезнув с лица земли, по-прежнему хранит мои следы? Может я никогда и не
стоял у того ресторана и не слушал музыку давно уже не существующего
оркестра?
Как безумно далеки те годы! Только сны, пожелтевшая фотография лопоухого
мальчугана в коротких штанишках, да стопка виниловых пластинок и связка
выгоревших тетрадных листков – вот, пожалуй, и все, что осталось от детства.
Но разве может размытый временем лист, или чудом сохраненная обложка
школьного дневника служить веским аргументом в пользу реальности
минувшего, если такая могущественная штука, как память, сомневается в его
достоверности?
2
Мои музыкальные способности проявились рано и своеобразно. Так,
например, разорвав очередную футболку, я, вместо того, чтобы изображать
горе, нес её домой, горланя приятным дискантом модную в те времена песню
(безбожно перевирая ее при этом): «Чья майка, чья майка…», – и сам же себе
отвечал: «Моя!» Во дворе меня называли «наш Робертино Лоретти» и угощали
пенкой от сливового варенья. Местная шпана звала меня «Магомаевым» и
заставляла танцевать твист, собирая за это деньги с прохожих. Слава моя росла.
Дошла она и до родителей.
– Наш мальчик обладает музыкальными способностями, – сказала как-то
бабушка.
Почему это сказала бабушка, а не дедушка, или, например, родители? Ну, во-
первых, у меня не было дедушки. Во-вторых, родителям всегда немножко не до
детей, когда в доме есть бабушка. И, в-третьих – и это, пожалуй, главное -
женская душа, а тем более душа бабушки, обожающей своего внука, устроена
таким образом, что может рассмотреть талант там, где другие видят только
детское дурачество.
– И в чем же они заключаются, эти самые таланты? – недоуменно вскинули
брови родители.
– Ну здравствуйте, приехали! Наш Боря уже давно имеет стабильный успех, а
родители ни ухом, ни рылом.
– Правда? И что же это за успех? По математике?
Мои родители, занятые диссертациями, так редко бывали дома, что без конца
чему-то удивлялись. «Как, у Бори выпал зуб?» «Как, Боря носит уже 33
размер?» «Как, у Бори скарлатина?» Теперь вот оказались еще и способности…
– И по математике тоже. Мальчик за деньги поет в подворотне, – ответила
бабушка.
– Мама, как же вы допустили?
– Что мама, что мама, – защищалась бабушка. – В конце концов, вы же -
родители. Взяли бы, да и поговорили с сыном, да направили его способности в
нужное русло.
– А что, и поговорим! – закричал папа.
– А что, и направим! – поддержала его мама.
Весь это разговор долетает за перегородку, отделяющую «салон» от маленькой
комнатки, где за письменным столом сижу я, вислоухий мальчуган, и
старательно насвистываю новомодный мотив песни «Королева красоты».
Вечером «Королева» сулит мне сигарету «Памир».
– Иди сюда, лоботряс! – кричит мне из-за перегородки отец.
– Гарик, поласковей, поласковей, это же твой сын, – просит бабушка.
Я прекращаю свистеть и с ангельским смирением вхожу в «салон».
– Слушай, лоботряс, – обращается ко мне папа. – Скажи, это правда, что ты
поешь в подворотнях за деньги?
Я провожу рукой по вспотевшему лбу. Лоб у меня крепкий, высокий и совсем
не трясется. «Отчего же тогда отец упорно называет меня лоботрясом?», -
думаю я, и, переминаясь с ноги ногу, отвечаю: «Ну, если это можно назвать
деньгами, то да, хотя…».
– Ну, вот и прекрасно, – не дает мне развить мысль отец, – за заработанные в
подворотнях деньги ты с завтрашнего дня начинаешь развивать свои
способности.
– Какие способности? – спрашиваю я, надеясь, что мне купят велосипед и
отдадут в секцию велоспорта. А может быть, лук? Ведь лук – это так
романтично, от него веет историями Шервудского леса.
– Музыкальные, – прерывает мои мечты отец.
– А что это значит? – удивленно спрашиваю я.
– Это значит, – говорит бабушка, – что мы купим тебе музыкальный инструмент,
рояль, например, и ты будешь на нем учиться играть.
– Зачем мне музыкальный инструмент, тем более рояль? У нас его и поставить-
то негде, – отвечаю я.
– Это не твое дело, где мы его поставим. Ты лучше скажи, когда ты станешь
человеком, а не лоботрясом? – спрашивает отец.
Я провожу рукой по вспотевшему лбу и продолжаю мямлить:
– Я бы хотел развивать свои способности в секции стрельбы из лука или самбо.
– Выбрось это из своей головы. Пока я жива, никаких самбов и луков в доме не
будет, – заявляет мама, косясь при этом на электрический провод от утюга.
Но в это время огромные настенные часы начинают клокотать, как
проснувшийся вулкан, и громко бьют семь раз… Меня уже ждут слушатели…
3
Из пестрых лоскутков прошлого воскресают первые музыкальные
инструменты, предложенные мне в освоение: отечественный баян «Тула» и
германский трофейный аккордеон «Хофнер». Но «Хофнер» и «Тула» были
отвергнуты мною с порога – во-первых, из-за громоздкости, во-вторых, из-за
массовой распространенности.
– Нет, – решительно заявляю я, когда мы приходим в музыкальный магазин.
– Как нет? – восклицает отец. – Мы специально приехали сюда, с трудом
вырвавшись из лаборатории. А ты, дубовая твоя голова, говоришь «нет»!
– Но почему нет, горе ты луковое? – спрашивает мама.
– Дети, ради Бога, потише, – умоляюще просит бабушка. – Вы же не в своей
лаборатории.
– Это плебейские инструменты, – отвечаю я.
– Где ты нахватался таких слов, лоботряс? – говорит папа. – Плебейские! А
знаешь ли ты, аристократ обалдуевский, что инструменты эти стоят две моих
кандидатских зарплаты?
Разъяснения не действуют. Будущее «музыкальное светило» пугает родителей
тем, что не придет ночевать домой.
– Ну что я говорил – обалдуй. Чистый обалдуй, одним словом, форменный
лоботряс! – кричит папа.
– Гарик, что ты говоришь, побойся Бога, ты же член партии, – умоляет папу
бабушка. – Ребенок в поиске. Он ищет, а вы, как интеллигентные люди, должны
ему помочь разобраться. Боря, ведь ты ищешь, правда? – допытывается
бабушка.
– Конечно, Боря ищет! Ваш Боря только и делает, что ищет, как довести нас
всех до инфаркта, – перебивает её мама и пытается отыскать среди магазинного
инвентаря любимое орудие воспитания – электрический шнур от утюга.
– Глаша, как же так можно, это же и ваш сын, – кипятится бабушка. – Ну не
нравится мальчику баян, по правде сказать, мне он тоже не очень нравится.
Баян – инструмент пьяных ассенизаторов. Другое дело – скрипка. Скрипка -
инструмент интеллигентных людей. Правда, Боря? – обращается она ко мне. Я
молча киваю своим вспотевшим лбом, и мы выходим из магазина.
Так в мою жизнь вошел некто Семен Ильич Беленкин, скрипач-виртуоз,
первая скрипка местного музыкального театра. Он рассказывает мне о струнах,
грифах, деках и тембрах, от него я узнаю, что Страдивари и Паганини – это не
уголовные авторитеты нашего района, а некие загадочные итальянские мастера.
С Беленкиным мы разучиваем баховский «Менуэт» и рахманиновскую
«Польку». Семен Ильич доволен. Вскоре передо мной лежит партитура
скрипичного концерта… У меня страшно болят пальцы, а на улице на меня
подозрительно косится местная шпана.
– Слышь, Бориска, – останавливает меня местный хулиган Чалый, – ты,
может, и не Бориска вовсе?
– А кто? – недоуменно спрашиваю я.
– Может, ты того, Барух?
– Почему? – живо интересуюсь я.
– Потому – очкарик и со скрипкой шляешься, – отвечает Чалый и, угрожающее
поднеся свой огромный кулак к моим очкам, добавляет: – Гляди у меня, малый.
От этих диких подозрений у меня перехватывает дыхание, и я чувствую, как
бурый мартовский снег начинает проваливаться под моими ногами.
– Хватит, довольно с меня того, что вы меня назвали Борей и надели на меня
очки, – говорю я и кладу скрипку на стол.
Бабушка плакала, мама не выдержала и огрела меня разок электрическим
шнуром от утюга, папа как никогда громко кричал «лоботряс», а Семен Ильич
глядел на грязные мальчишеские пальцы и горестно шептал: «Мальчонка,
побойтесь Бога, вы же хороните талант».
Но что в те счастливые годы какой-то там талант? Гораздо важнее было не
загреметь в «Барухи». Родительские вздохи еще какое-то время подрожали
подобно скрипичной струне и стихли.
4
Школа, в которой я учился, была престижной (спецшколой, как их в ту
пору называли). В ней изучали французский язык, французскую литературу,
«французскую математику», «французские» физику и геометрию, оставив
родному языку лишь общественные науки. Я предпочел общественные
дисциплины и, как следствие, часто выигрывал многочисленные олимпиады и
конкурсы. Как-то за победу в очередной олимпиаде я был награжден билетом
на заключительный концерт мастеров искусств в местном Доме пионеров.
Гремели ансамбли балалаечников. Торжественно звучала медь духовых
оркестров, и звонкое детское сопрано благодарило родную Партию «за
счастливое детство». Было скучно… От балалаечного треска разболелась
голова, и я стал подумывать о бегстве…
– Шопен. Ноктюрн, – объявил конферансье. – Исполняет Эстер, – он на
мгновение запнулся, – Шма, – конферансье заглянул в листок, – Мац… Шмуц…
Шмуцхер… В общем, Шопен, – и, обречено махнув рукой, ведущий
стремительно скрылся за кулисами. За ним, гремя домрами и пюпитрами, со
сцены исчез квартет домристов. Освободившееся место занял огромный
черный рояль. К нему подошла девочка. Была она так себе: серенькая юбчонка,
потупленный взгляд, стекляшки кругленьких очков: ни дать, ни взять – «гадкий
утенок». Ну а какой еще может быть девочка с плохо выговариваемой
фамилией? Но вот она поправляет свою юбчонку, садится к роялю и… «гадкий
утенок» превращается в таинственную незнакомку, играющую на струнах
вашей души. Сказать, что я обомлел, что жизнь мою перевернула эта
невзрачная девчушка, нет, этого не было, но какие-то смутные желания
научиться так же ловко возмущать черно-белую фортепьянную гладь эта
угловатая пианистка во мне пробудила.
Поделившись своими ощущениями, вызванными игрой «дурнушки», с
родственниками, я, кажется, изъявил желание выучиться игре на фортепьяно.
Не берусь с протокольной достоверностью описать все развернувшиеся в доме
события, связанные с этим заявлением. Но хорошо помню, как сотрясали дом в
те дни телефонные трели. Как кипели финансовые споры, а на кухне убегало
молоко для моей младшей сестры. Вскоре дебаты стихли, и в нашу небольшую
гостиную въехало светло-песочное, под цвет выгоревшего канапе, пианино
«Красный Октябрь». Вместе с ним в мою жизнь вошла пышная и ярко одетая
учительница музыки Калерия Францевна Музаславская.
Мы учили гаммы и триоли. К шестому занятию Калерия Францевна стала
утверждать, что из меня вырастет Святослав Рихтер. После этих слов отец
перестал называть меня «лоботрясом», мать – посматривать на электрический
шнур от утюга, а бабушка стала разговаривать со своими знакомыми так, как
будто я уже выиграл фортепьянный конкурс им. П.И.Чайковского. Очень может
статься, что так бы оно и было.
Но в то самое время, когда мы уже принялись за сонатины Черни, на город
рухнул Рок (этот самый Рок и виноват в том, что вы сейчас читаете мой рассказ, а не слушаете фортепьянный концерт в моем исполнении). На улицах
появились хиппи. О, что это были за люди – синтез независимости и галантной
нахальности! Джинсы, бусы, ленточки на голове. Время любви, цветов и,
главное, громкой и независимой, как и её исполнители, музыки. При моей
природной склонности к новизне и жизненному поиску нетрудно
предположить, что мне захотелось походить на этих людей. Поддавшись этому
зову, я тайком от родственников искромсал свои новые дачные техасы,
присвоил мамины бусы и изрезал на головную повязку лучший папин галстук.
– Я оставляю фортепьяно и посвящаю себя Хард-Року, – заявил я, стоя перед
родителями в новом экзотическом наряде.
Вот это был удар, скажу я вам. Увидев, что осталось от галстука, папа схватился
за сердце и молча рухнул на стул. Мама стала походить на аквалангиста, у
которого прекратилась подача кислорода. Бабушка же, как ни странно,
выглядела невозмутимой.
– Не надо кипятиться, – успокаивала она родителей. Ребенок ищет, в конце
концов, в альтернативной музыке есть свой шарм. Ив Монтан, например.
Гарик, ведь ты же любишь Ива Монтана? Папа молча кивнул головой.
Через несколько дней у меня появилась электрогитара ленинградского
производства и подержанный усилитель «Электрон». Пианино же оттащили в
угол и накрыли шерстяным полосатым пледом. Изредка спотыкаясь о корпус
«Красного Октября», отец недовольно бурчал: «Лоботряс». Но к тому времени
я уже был «здоровым лбом», не боявшимся даже электрического шнура от
утюга.
Вскоре скучную жизнь пылящегося в комнатной тиши пианино «Красный
Октябрь» нарушила ворвавшаяся в нашу квартиру компания моих новых
друзей.
Пока хлебосольный хозяин возился на кухне, смылившая в салоне московский
«Дукат» компания подвергла жестокой экзекуции бедный «Красный Октябрь».
Ужасающая картина открылась мне, когда я вошел в комнату. Содранный с
инструмента зеленый полосатый плед шотландского производства тяжелым
комком валялся в пыльном углу. Бесстыдно задранные пианинные крышки
стыдливо смотрели на враждебный им мир, и на одной из них красовалась
надпись: «Боня и Тоня были здесь».
Девственную белизну клавиш украшала смоляная дыра, а известный городской
пластовик Зис уже норовил помочиться на металлические внутренности
«Красного Октября».
Я отчаянно запротестовал.
– Да ты что, Боб, может ты, брат, того, и не рок-ин-ролльщик вовсе? – ехидно
спрашивал меня Зис, застегивая брючную молнию.
– Можешь думать, как хочешь, – решительно заявил я. Но писать ты будешь в
унитаз!
– Реoрles, линяем отсюда! – закричал Зис. Но народ предпочел бегству
«Солнцедар».
После их ухода я долго пытался убрать следы рок-ин-ролльного нашествия. Но
вечером позорная тайна была открыта – на ноте «до» малой октавы бесстыдно
зияла никотиновая дыра. Никто не стал выяснять, кто были таинственные
«Боня и Тоня», оставившие столь эпохальную надпись. Всем и без того было
ясно, что сын связался с далекой от фортепьянной музыки и хороших манер
компанией. Через несколько дней «Красный Октябрь» с помощью подъездных
алкашей, братьев Синельниковых, перекочевал в соседскую квартиру Славика
Лившица, а в первой половине 70-х вместе с новыми хозяевами и вовсе канул в
неизвестность.
5
Подобно замысловатой импровизации минули годы. Они были разными,
как клавиши на клавиатуре. Черными и белыми. Скандально мажорными и
уныло минорными. Но неизменным было одно – мое стремление к новизне. Рок
я поменял на джаз, джаз – на джаз-рок. Кроме этого я менял адреса, места
учебы и работы, длину волос и ширину брюк. В конце концов, я поменял
континенты!
Сегодня, вдалеке от тех мест, где я был юн, независим и свеж, меня уже
никто, Боже мой, никто не называет лоботрясом и не нанимает мне
музыкальных репетиторов. Как жаль!
Теперь я, старый, нудный и помятый жизнью человек, кричу малолетним
детям «лоботряс, обормот, обалдуй» и кое-что из французской ненормативной
лексики.
Несмотря на это, дети растут. И растут стремительно. Кажется, только вчера
дочь училась называть меня «папой», а вот уже лежит передо мной её письмо к
Санта-Клаусу: «Милый Санта-Клаус, подари мне, пожалуйста, на Рождество
настоящее пианино».
«Это же в какие деньги выльется мне эта просьба?», – думаю я, засовывая
письмо в карман.
Я уныло хожу с этим посланием по музыкальным магазинам. Любуюсь
грациозными «Ямахами», важными «Болдуинами» и задерживаю дыхание у
непревзойденных «Стейнвейев». Большие и важные, с поднятыми крышками,
они напоминают огромных диковинных птиц, взмахнувших крыльями. Но с той
жалкой мелочью, что звенит в моем кармане, все это черно-белое изящество
дерева, кости и металла, увы, не про меня. Чужой на этом празднике
музыкального совершенства, я разворачиваю свои башмаки и спешу в
спасительные магазины вторых рук, на кладбища отслуживших свой век
вещей. Долго и безуспешно брожу я среди неуклюжих комодов и «модных
мебелей» минувших эпох и стилей, пока не натыкаюсь на то, что ищу.
Пианино стояло в дальнем углу магазина. Солнечный пыльный луч,
пробившийся из маленького зарешеченного окна, безмятежно покоился на его
матовой поверхности. Пробравшись сквозь баррикады буфетов, столов,
диванов, я оказался у инструмента и, пораженный, замер. Боже праведный,
передо мной стояло мое пианино! Осторожно и ласково провел я пальцем по
прожженному «до» малой октавы и, ни минуты не колеблясь, отдал задаток. На
следующее утро светло-песочный «Красный Октябрь» перекочевал в мой дом.
Три дня «пианинный доктор» возился у расстроенного нелегкой жизнью
инструмента. Три дня вытаскивал он какие-то диковинные ключи, болты и
деревяшки из своего смешного ридикюля. Три дня что-то натягивал и
подтягивал, стучал молоточком и прислушивался к гудящим больным
внутренностям старого пианино. Вволю намучив меня и «Красный Октябрь»,
«доктор» присел на велюровую банкетку и шопеновским «Ноктюрном»,
который когда-то давным-давно играла девочка с труднопроизносимой
фамилией, вернул инструмент к жизни.
Мастер ушел, а я вместе с дочерью, более покладистой, чем её отец (сумевший
избежать штормов мажорных гамм и штилей минорных трезвучий), пустился
учить азы нотной грамоты, пытаясь хоть так сгладить вину перед инструментом
и собственной судьбой. Но, увы, разбей я сегодня и вдрызг свои пальцы, мне
уже вовек не добраться до несметных сокровищ музыкальной гармонии,
которую я когда-то с такой непростительной легкостью отверг.
Но играть я все же выучился. И в тоскливые вечера, когда все кажется
бессмысленной суетой, а мир– уродливым и безобразным, я подхожу к своей
черно-белой «несостоявшейся судьбе», чуть трогаю её клавиши, и со звуками
вызванных к жизни мелодий оживают далекие дни моего детства, которые,
несмотря на сомневающуюся в их реальности память, все-таки были.