Читать книгу Сердце сокрушенно - Владимир Щербинин - Страница 4
Часть 1
На том берегу
Кто украл хомуты?
ОглавлениеМеня всегда, сколько себя помню, мучил этот вопрос: почему люди, живущие среди великолепной природы, избавленные от суеты и смрада больших городов и прочих сомнительных достижений нашей великой цивилизации, не видят окружающей их красоты? Они не слышат и не понимают ни восторженного хора птиц на утренней заре, ни шепота воды на перекате. Они не радуются первому снегу, прикрывшему золото берез и яшму елей, ни ранней грозы, которая всполохами озаряет все – и горы, и реку, и небо. Они заливают свою внутреннюю пустоту какой-то гадостью, лезут в петлю, нажимают на курок, чтобы снести себе полголовы или разорвать свинцом свое сердце.
* * *
Человек рождается совершенно чистым полотном, но если присмотреться пристально, то на белой поверхности холста можно обнаружить темные пятна: это и первородный грех, и дурная наследственность, и какие-то другие душевные изъяны и болезни. Человек растет, впитывая в себя из окружающей жизни не только чистое и светлое, но и много мутных, ядовитых вод. И никто не научит его, как бороться с тоской и отчаянием, как избавиться от низменных, разрушающих помыслов и страстей. Душа грубеет, чернеет, сжимается, а мир вокруг все так же прекрасен, как и во дни первоначальные. Все так же иволга завораживает своим неземным голосом, все так же звенит, пробиваясь сквозь камни, ручей; а эхо отражается от стены деревьев на острове и долго-долго не затихает, заблудившись где-то среди скал и гор.
* * *
Мы, малые дети, каждый вечер бежали на берег реки и кричали, сколько было мочи:
«Кто украл хомуты?!» – на что эхо всегда отвечало:
«Ты… ты… ты…»
Мы верили, что так с нами разговаривает сама тайга, и никто не мог сокрушить нашу наивную веру. Ведь у детей смерти нет, у них все живо – и люди, и звери, и травы, и камни…
* * *
Я всегда понимал, что живу в невообразимой красоте, но при этом всегда чувствовал, что внутри меня есть нечто ужасное и темное, что́ часто сдавливает мою маленькую грудь, заставляет плакать беспричинно и безутешно. Иногда я не мог успокоиться целыми днями, на что бабка моя говорила:
«Он странный, головой стукнутый…»
Мать добавляла:
«Избалованный. Ремня бы ему…»
И только отец, молчаливый столяр, брал меня за руку и уводил в свою тесную мастерскую. Здесь резко пахло горячим костяным клеем и свежей древесиной. Я залезал под верстак и слушал, как поет над моей головой отцовский рубанок; смотрел, как падают, кружась, на пол золотистые кольца стружек. А потом сидел у крохотной печки и наблюдал, как большие отцовские руки собирают из реек стул или табурет.
И тоска улетучивалась куда-то…
* * *
Вот забавы моего детства: зимой прыгнуть с конька крыши, сделав сальто с переворотом, и не свернуть себе шею. Летом с той же крыши совершить прыжок с большим китайским отцовским зонтом и не приземлиться на кол забора. Поздней осенью перебежать озерцо по прозрачному тончайшему льду, когда он за тобой крошится словно стекло, и не провалиться при этом.
Мы ломали руки и ноги, проваливались под лед, получали большие рваные раны, но оставались живы.
Взрослые по своей отчаянной легкомысленности не сильно отставали от нас.
Например, весной, во время ледохода на реке, обязательно находился смельчак, который по движущимся льдинам перебегал не узкую нашу и очень своенравную реку. Он проваливался в воду под лед, надолго исчезал под шугой, потом выныривал, выкарабкивался наверх, снова бежал. Зеваки, собравшиеся на берегу, ахали, охали, хватались от ужаса за сердца, а потом, когда он благополучно возвращался на свой берег, наливали ему рюмочку-другую, приговаривая при этом:
«Ну и дурак ты, Саня!»
Саня неделю после этого пил как змей (благо, ледоход почти всегда случался на майские праздники), а потом выползал на свою завалинку синий, небритый, едва живой. Он, наверное, и сам уже не помнил о своем «подвиге», а уж тем более не мог никому внятно объяснить: какой бес его дернул?