Читать книгу Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой - Владимир Соловьев - Страница 6

Владимир Соловьев. Отсутствие есть присутствие. Манифесто моего поколения
Козлиная песня

Оглавление

Касаемо же шутливой рекомендации Бродского, где приземлиться, то тут потребуется не столько разъяснение, сколько продолжение – пусть это будет сноска в самом тексте. Птица перелетная, калика перехожий, очарованный странник, не путешественник и не турист, а паломник – вот кто я, и Нью-Йорк – последний пункт моего кочевья. Вопрос о возвращении в Россию ни для кого из нас – не только для публичного антиностальгиста Барышникова – всерьез не стоял. Мы отвалили с концами, даром что ПМЖ. Довлатов отшучивался: «Еще чего! Столько там знакомых – сопьюсь», а спился здесь, где знакомых скопилось ничуть не меньше, да еще в период гласности стали наезжать оттуда. Сережу и спаивать не надо было. «Кто начал пить, тот будет пить», – выдал он мне афоризм в ответ на мои увещевания. А когда я наладился в Москву и Питер на набоковскую конференцию, всячески меня отговаривал: «А если побьют?», имея в виду под родиной нашу малую родину – наш трижды переименованный город.

Меня было за что – битие определяет сознание? – за мои антипитерские диатрибы в «Трех евреях», о которых Довлатов сказал за несколько дней до смерти – это была последняя прочитанная им книга: «К сожалению, все правда». Я замыкал и замкнул петербургскую литературную традицию антитрадицией – Гоголь, Достоевский, Андрей Белый, наконец, гробовых дел мастер Константин Вагинов с его «Козлиной песней», а я был не только антипсалмопевец, но и плакальщик этого прокля́того и про́клятого города, который доказал свою сущность и подтвердил мой прогноз политически, став кузницей кремлевских кадров. А еще хихикали: Петербург – столица русской провинции. Как бы не так! Дело не в топонимике, а в топографии: СПБ переименовался в четвертый раз, перебравшись в официальную столицу и став Москвой. Чудеса в решете, да и только, да? Если пародия трагедии – комедия, а пародия комедии – трагедия, то пародия пародии возвращает нас к оригиналу. Трагедия снова стала козлиной песней, как и была спервоначалу у греков: τραγωδία = τράγος, козел + ᾠδή, пение.

То есть в моем случае это было бы возвращением на место преступления, коли в глазах моих земляков преступлением была моя покаянная исповедь «Роман с эпиграфами», гениально переименованная моим издателем в «Три еврея». А предполагаемый Довлатовым мордобой – по закону обратной связи фидбэк: наказание за преступление, которое я не совершал, и роман мой был просто камнем, брошенным в стоячее питерское болото, а отсюда уже весь гвалт. Много шума из ничего? Нет, почему: из чего! Это не было преступлением, с моей точки зрения, зато в представлении ленинградской литературной мафии вкупе и в тесной смычке с гэбухой – это хуже, чем преступление: злочинство! Тем не менее я побывал в Питере без никаких эмоций, выступал на публике с набоковской речью, побит не был и благополучно вернулся сначала в Москву, где заразился ельцинской революционной лихорадкой, а оттуда – в безопасный Нью-Йорк. В две следующие побывки на родину, в знакомый до слез город даже не заехал.

Само собой, «место преступления» – не более чем фигура речи: преступником себя не чувствовал: ни mea culpa, ни Jewish guilt. Бродский – тем более. Место преступленья он переименовал в место униженья, а себя в униженного и оскорбленного:

Ведь если может человек вернуться

на место преступленья, то туда,

где был унижен, он прийти не сможет.


И варьировал эту мысль на все лады – в разговорах и интервью: «На место преступления вернуться еще можно, но на место любви…» – это в разговоре с our mutual friend Томасом Венцловым, а вот его интервью с Фрицем Раддалем из «Il Giormale dell’arte»: «В России похоронено мое сердце, но в те места, где ты пережил любовь, не возвращаются». А любовь и была для Бродского унижением, за которое он мстил изменнице до последнего: в своих антилюбовных виршах.

Об том, чтобы вернуться на родину, и речи не было, но токмо о кратковременной побывке. Сошлюсь на мой запретно-заветно-запредельный «Post mortem» (в кратком изложении), где я из фактов смастерил прозу, а потом возвращусь к источникам.

Когда the Russians are coming, ты всех в обязательном порядке спрашивал, стоит ли тебе ехать на географическую родину, а потом знакомил нас с результатами опроса… Сам ехать не собирался ни насовсем – «Не могу эмигрировать еще раз, да и не представить, как бы я там теперь жил после моего американского опыта. Что я там забыл?», ни туристом – «Туристом в страну, где вырос и прожил лучшие, хоть и худшие, годы моей жизни? Еще чего! На место преступления – всегда пожалуйста, но не на место любви…». Общественным мнением по данному вопросу живо, однако, интересовался. Кокетство? Розыгрыш? Провокация? Экзамен?

Проверка на вшивость.

Голоса москвичей разделились. Зато питерцы, которые твою нобелевскую славу рассматривали как коллективный успех и пеклись токмо о справедливом дележе, не просто советовали, но все, как один, требовали приезда, который должен был превратиться в их общий триумф, надеясь во имя твое выхлопотать гранты под журналы и фонды. Из друга ты превратился для них в дойную корову. Особенно для тех, кто никогда твоим другом не был. А то и совсем наоборот – Кушнер особенно хлопотал, превзойдя всех в меркантильстве. У нас здесь говорят: user. То есть меркантил – есть у вас такое слово?

А вот дословно – Кушнер собственной персоной – иждивенческо-паразитической: «Очень долго обсуждали план его приезда в Россию… Я объяснил ему, что одной поездкой тут не обойдешься». Вплоть до упрека: «…в 95-м летом побывал даже в Финляндии – до Петербурга было рукой подать». Вот уж, из иждивенцев-шестидесятников Кушнер – самый непотопляемый!

Зато москвич Андрей Сергеев, самый близкий и самый альтруистский друг ИБ, отверг идею приезда как гибельную: «Я твердо высказал свое выношенное, не с налету мнение, что приезжать ему ни в коем случае нельзя, потому что его живым не выпустят. И друзья, и враги растерзают на куски, как менады. По удовлетворенной реакции было видно, что он хотел услышать именно это, поддержку своего собственного нежелания ехать».

Отсутствие есть присутствие, вывел я свою краткую формулу еще до того, как узнал строчку Эмили Дикинсон: «Отсутствие есть сгусток Присутствия». Моя, до которой я сам додумался, пожалуй, лучше, не такая категоричная, как у Эмили, не в обиду ей буде сказано. Про то же у моего Пруста, но по любовному поводу: «Разве тот, кто любит, не ощущает, что отсутствие любимого человека есть самое достоверное, самое реальное, самое незыблемое, самое надежное его присутствие». Фейсбучная моя подружка София Непомнящая перепостила эту мысль на свой лад: «Пустота есть переизбыток полноты». – «Ну уж, ибо не до такой степени. Из ничего только Бог творит», – пытался я тормознуть. Не тут-то было! «А это и есть Бог. Пустота как максимум потенциальности, квантовой спутанности (запутанности), нагваль Кастанеды и пр.».

Опять двадцать пять этот клятый квант, который мне внятен разве что на уровне апокрифа, где в ответ на Эйнштейнов подкол «Бог не играет в кости» Нильс Бор отвечает: «Эйнштейн, не указывай Богу, что ему делать». У нас здесь в НЙ есть квантовое кафе, в котором мне назначила свидание одна американочка, но говорили мы с ней о чем угодно – только не о квантовой механике, а паче о квантовой психологии, в которой позволю себе усомниться. Не вижу – по крайней мере в ее конспектном изложении – ничего принципиально нового после Фрейда, Юнга, Пруста и прочих первооткрывателей. Включая ту же Эмили в моем вольном, под себя, переводе: фантазии у меня достанет – такое нафантазирую, что приближусь к реалу. Потому как в действительности все было иначе, чем на самом деле. Вот где кроется отгадка тайны, которая мучит меня с юности.

Так вот, я все-таки ошибся, когда в конце 60-х в самиздатном эссе «Отщепенство», которое потом вошло в «Трех евреев» в качестве первой главы о Бродском, напророчил, но, слава богу, не накаркал ему, что при головокружительном отрыве от современной русской поэзии и тотальном Гутенберговом блэкауте на его горизонте маячит отщепенство – не моральное, а культурное, не политическое, а географическое: опасность полного и окончательного разрыва с русской культурой. Дабы самому не пересказывать то давнее эссе, вот как оно суммарно изложено поэтом Зоей Межировой: «…о том, почему было трагично, что Бродского практически не издавали в России, пока он там жил, что потеря его для читателя тех лет – это еще не главное, а основное – что он, как поэт, совсем не существовал какое-то время для литературного процесса со своими новациями, о которых не знали, и потому он шел без его поэтики. Проникнуть в эту глубину глубин (в данном случае не тавтология) – может лишь удивительная наблюдательность таланта критика».


Благодарствую, Зоя, мой самый, наверное, утонченный чтец! Однако Владимир Соловьев не был бы Владимиром Соловьевым, если бы не кончил то, почти полувековой давности эссе следующим абзацем: «Это уже трагедия поэта, а не человека. Другое дело, что гений, быть может, не подчиняется общим законам, а создает собственные». Даже если я был не прав в своем тревожном посыле, то я его скорректировал в дальнейших текстах «Трех евреев», circa 1975, когда поэтическая деятельность ИБ была уже на исходе, душа черствела, а карьера только начиналась – последняя, увы, в ущерб первой. Посмертно его стихи разошлись в России на цитаты и вошли в идиоматический запас русского языка, как когда-то «Горе от ума» – пусть и преувеличение, как в любой аналогии. А уж в поэзии – точнее, в поэтике – Бродский вошел в моду, чему доказательством его эпигоны и имитаторы без оглядки на пародийность своих подражательных усилий. Куда дальше, если даже его антипод в поэзии и супостат по жизни Кушнер заговорил неожиданно языком Бродского, будучи по природе своего вторичного версификаторства скорее исполнителем, а не творцом.

Опять-таки отличие судьбы от биографии. Мог бы продемонстрировать это на личном писательском опыте, когда отлученный от языковой alma mater вкупе с читателем в метрополии (даже в двух), я пошел в догон, а потом и в обгон только в этом чужом мне столетии, до которого дожить не полагал и не чаял, а в последние два года и вовсе книгопад моих московских книг – с десяток за два года. Только что с того, когда я выпал, как птенец из гнезда, и литературный процесс шел без меня и помимо меня, но ни гения Бродского, ни популизма Довлатова у меня нет, а потому и надежд обрести достойное место под солнцем русской изящной словесности у меня никаких. С меня довольно, что мои книги востребованы не только по эту сторону Атлантики, но и по ту, где с их помощью я присутствую, несмотря на отсутствие.

Я бы мог, конечно, спустить тему отсутствия—присутствия этажом ниже – в бытовую и вспоминательную сферу. Когда начался московско-питерский influx, типа нынешнего исламского нашествия в Европу, мы с Довлатовым поражались, что наши гости осведомлены о нашем житье-бытье куда лучше, чем мы об их. И больше сохранили воспоминаний про нас в России, чем мы сами помним. На презентации «Королевского журнала» в российском консульстве в НЙ Андрей Битов с ходу спросил меня: «Ну, как расстрел коммунаров?» До меня не сразу дошло, что речь про моего кота Вилли, которого я ставил на задние лапы к стенке, и он истошно вопил. «Умер», – сказал я, вспомнив этот кошачий перформанс для гостей.

Бродскому, Довлатову, Барышникову делать было в новой России нечего, а Шемякин зачастил туда по профессиональным нуждам: вернисажи, премьеры, мастер-классы, открытие памятников. Из нашего поколения Шемякин единственный человек ренессансной закваски. Ну да, «лис знает много секретов, а еж один, но самый главный», а уж Исайя Берлин слямзил – ладно, позаимствовал – эту строку у Архилоха для своей альтернативы «лиса – еж». Бродский, само собой еж – как Достоевский, Ницше, Фрейд, зато Шемякин – лиса, подобно Леонардо да Винчи, Шекспиру и Пушкину. Именно поэтому нашему Леонардо Шемякину для его художественного присутствия на родине позарез еще и физическое присутствие, а не только метафизическое, хотя Миша метафизик каких еще поискать – до мозга костей! А его обратный переезд из Америки во Францию был, полагаю, по топографической причине – дабы быть ближе к России, чтобы сподручней до нее добираться, а не через океан-море.

Не сравниваю, конечно, но нас с Леной Клепиковой влекла на родину, как только там подули ветры перемен, не одна только ностальгия, но и профессиональное любопытство – как политологи, мы регулярно печатали в ведущих американских СМИ статьи по преимуществу о делах в России и в прилежащих странах Восточной Европы и даже выпустили несколько ходких в разных странах книжек на кремлевские сюжеты. Мы писали о нашей стране заглазно, в пригляд, через океан, а хотели увидеть своими глазами, воочию, впритык. Набоковская конференция, на которую мы получили приглашение, была скорее поводом, чем причиной. Весной 1990 года мы застали свою страну на последнем издыхании – переходный период от горбачевского СССР к ельцинской России. Мы даже не предполагали о своем участии в этом революционном процессе. Вот уж действительно отсутствующее присутствие.

Дело в том, что как раз в это время там по крайней мере пятью разными пиратскими изданиями вышла брошюра с главой о Горбачеве из нашей американской книжки «Behind the High Kremlin Walls» (в Великобритании она издана под названием «Inside the Kremlin»). При отсутствии подобной политической литературы брошюра пользовалась громадным спросом и мгновенно стала бестселлером. Где мы только ее не встречали – на улице Горького (бывшей и будущей Тверской) от Пушкинской площади до Красной, на ярмарках на старом Арбате и в Измайлове, в подземных переходах, у станций метро. Один из продавцов держал рекламный плакат «Американские писатели Владимир Соловьев и Елена Клепикова против Михаила Горбачева» (по его просьбе оставили авторский инскрипт на этом рекламном дацзыбао), а другой выкрикивал наши якобы биографические данные – что Соловьев и Клепикова бывшие члены ЦК, которые работали на британскую разведку и стали невозвращенцами во время зарубежной поездки. Из американских и московских СМИ мы знали, что поначалу продавцов забирали в милицию и штрафовали, а экземпляры нашей брошюры изымали, в Питере задержали фуру по пути из типографии к розничным торговцам и конфисковали весь тираж наших брошюр. Однако, когда мы приехали в Москву, она продавалась открыто и повсюду совершенно свободно и безнаказанно – по трешке, независимо от издания. В кулуарах комсомольского съезда Горбачева спросили о нашем про него опусе – он ответил, что с ним знаком, но от комментов воздержался. Не с этими ли пиратскими брошюрами, а потом с легальными московскими изданиями наших кремлевских триллеров, которые, как мы узнали из российских СМИ, есть «в каждом порядочном московском доме», связана изначальная наша слава на родине, что побудило помянутого блогера Софию Непомнящую выдать мне следующую характеристику: «Пожизненная любовь наших родителей и легенда для людей моего поколения»? Спасибо на добром слове, которое и котофею приятно!

В то время как раз вышел указ об уголовной ответственности за оскорбление президента – так Горбачев пытался обезопасить себя от критики. Кто-то шутил, а кто-то всерьез опасался, как бы нам не попасть под действие этого указа, не стать его первыми жертвами. Тем более, у одного из нас был дополнительный грех перед Горбачевым – за пару месяцев до приезда в Москву Владимир Соловьев опубликовал в американской газете статью под лапидарным названием «Gorbachev must go». Наши московские друзья знали об этой статье по пересказам вражьих голосов и почти все единодушно ею возмущались – как и нашим интересом к Ельцину. В эту первую поездку мы с ним и познакомились в личку и узнали, что Борис Николаевич с нами знаком заочно – по доморощенным переводам наших кремлевских книг. «Как будто в Кремле жили», – отозвался Ельцин о Владимире Соловьеве и Елене Клепиковой. Возбужденные революционными переменами на нашей родине, мы и задумали книгу о ней в жанре жизнеописания ее вождя. Под шестистраничную заявку Putnam Publishing House заключил с нами договор, отвалив большой аванс – нам понадобилось еще две профессиональные поездки на родину для сбора материала.

С тех пор, однако, дело с наездами застопорилось – вот уже четверть века мы не были в России и как-то не тянет – ни ностальгии, ни любопытства. Скандальный автор «Фашистского социализма» Дриё ла Рошель, апологетизируя Сталина, полагал ошибкой, что русских априори считают белыми людьми и требуют от них адекватности, тогда как это другая раса, и лучше бы у них была зеленая кожа, чтобы их проще было отличать. Тем временем в стране зеленокожих киммерийцев одна за другой выходят наши с Леной Клепиковой книги – сольные и совместные. Предпоследняя – перед этой – политикана про наши американские високосные годы, когда мы тут выбираем президента, а чтобы больше была востребована, по совету книгопродавцев, они же – продажники, то бишь реализаторы, назвали ее именем самого скандального претендента на белодомовский престол. Так вот, даже в ту книгу я умудрился вставить автобиографический рассказ «По московскому времени», которому место скорее здесь – вот он.

Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой

Подняться наверх