Читать книгу De feminis - Владимир Сорокин - Страница 3
Жук
ОглавлениеКонцлагерь был небольшим, на две тысячи женщин, совершивших преступления против Рейха. Восемь бараков стояли вокруг старого кирпичного здания, где были: пошивочная мастерская, прачечная, гладильная, мыловаренный цех, гараж с грузовиком и “опелем” коменданта, мехмастерская. Мужчины были: комендант лагеря, унтерштурмфюрер Мальц, его заместитель – штурмшарфюрер Тышлер, водитель Клаус, четверо ремонтников и взвод охраны СС. Надзирательницами были двенадцать женщины в форме вспомогательных войск СС. Начальниками цехов были поставлены женщины из заключённых. На кухне и в бане тоже работали заключённые; у СC, естественно, были свои повара и своя кухня. Лагерь шил солдатское исподнее, полотенца, наволочки, пододеяльники и варил мыло. Раньше семья Маришки жила в Котбусе, её отец был немец, рабочий, сочувствующий коммунистам, а мать – венгерка из-под Шопрона. Их всех арестовали в 1941-м за то, что по ночам слушали английское радио. Отец пропал. Маришку с матерью отправили сначала в большой лагерь под Мюнхеном, но потом разделили – Маришка оказалась в бельевом лагере, а мать поехала куда-то на восток. Куда – Маришка так и не узнала. К этому времени Маришке исполнилось семнадцать лет. Она работала в пошивочном цеху и шила наволочки. Однажды во время короткого обеденного перерыва, выйдя из длинного дощатого сортира, Маришка нашла на земле майского жука, положила его на липовый листок, присела на корточки и произнесла:
Маришка стала заворачивать жука в листок, чтобы, как положено, зашвырнуть его повыше в небо, но вдруг над ней раздалось зловещее:
– Ты что здесь ковыряешься, сучка?
Маришка оцепенела. Это был голос надзирательницы Ирмы по прозвищу Пружина. Вместо плётки или палки та ходила всегда с длинной узкой пружиной, вделанной в деревянную рукоятку. От этой пружины на спинах у заключённых оставались живописные синяки, похожие на татуировку. Несмотря на относительно миловидное лицо, Ирма всегда была налита злобой. Она была невысокой, с длинными руками, хранящими в сильных узловатых пальцах опыт крестьянской жизни. На Ирме была серая форма вспомогательного подразделения СС: серая пилотка, не очень длинная юбка, мужские сапоги, ремень и кобура с пистолетом.
– Встать! – Пружина ударила по идеально начищенному сапогу надзирательницы и кратко прозвенела.
Маришка встала, повернулась.
– Что у тебя в руке?
– Жук, Frau Aufseherin[2].
– Жук? Покажи!
Маришка разжала кулак. Жук лежал, шевелясь, в смятом липовом листе.
– Зачем тебе жук?
Маришка рассказала. Возникла пауза. Маришка внутренне сжалась, ожидая удара пружиной. Но удара не последовало.
– И так делали ваши девки?
– Да, Frau Aufseherin.
– И помогало? – Пружина постукивала по сапогу, позванивая.
– Да.
Ирма зло усмехнулась.
– И тебе помогло?
– Помогло, Frau Aufseherin.
– Жук принёс женишка?
– В меня после этого влюбился один парень, Frau Aufseherin.
– Трахнул тебя?
– Нет. Мы ходили в кино и целовались.
Ирма помолчала, постукивая пружиной по сапогу.
– Как его звали?
– Хорст.
– И где твой Хорст?
– Не знаю, Frau Aufseherin.
– Выкинь эту дрянь и ступай работать.
Ирма не ударила Маришку на прощанье. День прошёл как обычно: полосатые робы заключённых женщин, их унылые лица, команды, окрики, удары. Ночью, засыпая в своей кровати, Ирма думала всё о том же: почему у семи из двенадцати надзирательниц есть парни из взвода охраны, а у неё – нет. Даже такие уродины, как Эльфриде и Йоханна, нашли себе пару и отдаются парням в кладовой или в бельевой, а она, красивая Ирма, до сих пор ходит одна. Солдаты словно не видят её. Хотя она болтала больше обычного, шутила и вообще всячески заигрывала, привлекая к себе внимание. А результат – ноль.
Как сомнамбула, она заходила в бельевую или кладовую, когда их покидала очередная пара, и втягивала ноздрями запах пота и спермы. Её трясло от желания и бессилия. Это трансформировалось в злобу, и пружина Ирмы гуляла по полосатым телам заключённых. Она лупила их беспощадно. Пружина звенела. От Ирмы шарахались. Одной заключённой она выбила глаз. Польскую девку забила до бесчувствия. Старшая надзирательница сделала ей замечание: скот не калечить. Ей казалось, что подельницы подсмеиваются над ней. Засыпая, она засовывала кулак между ног и сжимала его ляжками. Работа в лагере, конечно, была противной. В феврале 44-го она нашла её по объявлению в газете, когда уже полгода проработала в ганноверском военном госпитале сиделкой и уборщицей. До этого она успела поработать на консервном заводе и в прачечной. Там было трудно, она валилась на кровать в конце дня как труп. А в госпитале было полегче, но платили гроши. Четырёх братьев забрали в вермахт, на Михеля уже пришла похоронка из Украины, трое воевали где-то восточней, в чёртовой России, письма от них перестали приходить. Старая мать-вдова не справлялась с крестьянским хозяйством, на работников нужны были деньги. А в лагере платили неплохо: 102 марки. Почти как на консервном заводе. Семьдесят она посылала матери в деревню, на остальные что-то позволяла себе, когда отпускали в местный городок: кино, мороженое, какао со взбитыми сливками в красивом кафе “Шарлотта”. Там сидели штатские и военные, но к ней ни разу никто не подсел.
“Словно заговорённая…” – думала она.
Как и все женщины в её деревне, она верила в заговоры и проклятия. Очень хотелось парня. Парня хотелось. Очень. Чтобы обнимал, говорил, лелеял и брал, брал по ночам. Теперь уже просто даже назло другим. И эта дурочка с жуком подтолкнула её. Сразу за колючей проволокой лагеря был луг, за ним – маленькая роща. Кончался апрель, жуки уже летали. И летали они, как она помнила по деревне, всегда вечерами. Отпросившись после ужина на прогулку у старшей надзирательницы, она вышла из лагеря, миновала луг и вошла в рощу. Солнце заходило. В роще росли дубы и берёзы. Прямо за рощей был овраг, куда сбрасывали из лагеря пристреленных больных и умерших. Их слегка присыпали землей. Из оврага смердело. Встав над оврагом, Ирма стала смотреть на заходящее солнце. И вскоре заметила жуков, летящих через дальнее поле к рощице. Солнце золотило их подкрылья, и жуков было хорошо видно из рощи. Большинство, пролетая поле, сразу поднимались выше и садились на берёзы. Один жук летел низко. Сняв пилотку, Ирма побежала и сбила его пилоткой. Он упал на край оврага. Выхватив его из травы, она надела пилотку, вошла в рощу, сорвала пару дубовых листьев, завернула в них ворочающегося и поскрипывающего жука, повернулась к солнцу, произнесла заклинание и изо всех сил зашвырнула жука в вечернее небо.
И вернулась в лагерь.
Прошёл день, другой. Ничего не изменилось в её жизни. Солдаты так же смотрели сквозь неё.
Первого мая комендант устроил пикник в честь национального Дня труда. Были офицеры, командиры отделений взвода и надзирательницы. Как положено, разложили майский костёр. Двое из взвода хорошо играли на аккордеоне, роттенфюрер Хюттель, выросший во Фленсбурге на севере, пел любимые морские песни. Голос у него был прекрасный, не хуже, чем у Ханса Альберса:
Пели и другие. Сабина с шарфюрером Шпрёде спели дуэтом “Liebe kleine Schaffnerin[4]”. Все подпевали, раскачиваясь. Из городка завезли пива, шнапса, жареных цыплят и сосисок. Глотнув для храбрости шнапса, Ирма вызвалась спеть популярную у солдат “Drei Lilien”[5]. Голос у неё был никакой; старалась, из кожи вон лезла, вся раскраснелась. Песню любили, все ей подпевали. А после того как совсем стемнело и костер прогорел, подвыпившие мужчины стали обнимать и тискать захмелевших надзирательниц. Некоторые парочки двинулись в рощу. А к Ирме даже никто и не подсел.
Ночью она рыдала. Две из четырёх коек в их комнате были пусты, а пьяная толстуха Хермине храпела вовсю.
Год протянулся как десять. Парня не было. Работу свою она всё сильней ненавидела. Дважды брала отпуск и ездила к матери в деревню. Двое братьев пропали без вести, один писал странные письма, в конце каждого рисуя розу с перепончатыми крыльями. Ирма целовала эти розы. Мать стала неразговорчивой и делала по дому всё как машина. Но Ирма наняла для неё постоянную работницу. Когда через пару недель вернулась в лагерь, там произошли изменения: стало много молодых полячек, чешек, венгерок, русских и украинок. Вместо двух тысяч в лагере было уже три тысячи шестьсот двадцать три заключённых. Шили они по-прежнему солдатские исподние, простыни с наволочками, но в мыльном цеху, помимо варки мыла, проваривали в мыльном растворе окровавленные бинты, проглаживали их и снова сворачивали. Кровавые бинты завозили грузовики из госпиталей почти каждый день. Кучи этих бинтов пахли смертью. В конце 44-го фронт приблизился, слышна была канонада, летали по небу и дрались между собой самолёты. Чувствуя катящуюся на Германию армию врага, эсэсовцы зверели: слабых и больных женщин пристреливали беспощадно, ров за рощей был почти полон. Надзирательницы тоже озлобились, лупили палками и плётками направо и налево. А Ирме, наоборот, почему-то совсем расхотелось бить женщин своей пружиной. Внутри у неё нарастала тревога и предчувствие плохого, что больше её и надвигается на всех них, как ледник. Пружину она повесила на гвоздь и ходила по баракам и цехам без неё. Стали поговаривать об эвакуации лагеря, провели учебную эвакуацию. Во время “эвакуации” пристрелили двух женщин. Заключённых было положено гнать пешком до городка, потом грузить в вагоны. Но до этого дело не дошло: в январе 45-го после массированных бомбометания и артподготовки началось мощное и быстрое наступление Красной армии. Танки ударного полка полковника Вырыпаева ворвались в городок и смяли оборону. Немцы бежали. Танки пошли веером по деревенским окрестностям, расстреливая дома и поливая из пулеметов всё живое. Три танка выкатились к лагерю, один раз выстрелили по зданию бельевого цеха и проломили ограждение. Им никто не сопротивлялся: эсэсовцы-охранники удирали из лагеря на двух битком набитых грузовиках. Ирма, Берта и один солдат замешкались с вещами в кладовой, в это время танк выстрелил по крыше здания. Побросав вещи, они выбежали, а грузовики дали ходу. Оставшиеся побежали за грузовиками. Танки стали стрелять по грузовикам, те прибавили ходу и скрылись. Трое продолжали бежать за грузовиками. Сидевшие по баракам заключённые высыпали танкам навстречу. Один танк погнался за тремя беглецами, стреляя по ним из пулемёта. Берту и солдата скосило очередью. Ирма остановилась и подняла руки.
Танк подъехал – большой, выкрашенный белой краской, с красной надписью “За Сталина!” на башне. На броне сидели четверо солдат из двух приданных танковому полку рот, составленных из уголовников: рядовые узбеки Шарипов и Каримов, осетин Джанаев и тамбовчанин Витька Баранов.
– Хенде хох! – прокричал Витька своим высоким наглым голосом одну из пяти фраз, которые выучил по-немецки.
Но Ирма и так держала руки кверху. В незастёгнутой серой шинели, чёрных сапогах и серой пилотке она стояла, глядя на танк. Верхний люк танка открылся, выглянул командир, лейтенант Козлов. Его серое, постаревшее за годы войны лицо со впалыми щеками и тусклыми глазами ничего не выражало. Он был разочарован, что погнался на своём ударном танке за бабой.
– Мадамка отстала, тащь командир! – объяснил ему Витька. – Раш-ш-ишите разобраться?
Ничего не произнеся, лицо Козлова исчезло, люк захлопнулся.
С автоматом в руке Витька спрыгнул с танка на замёрзшую, слегка припорошенную снегом землю. Узбеки заворочались, чтобы тоже спрыгнуть, но Витька предупредительно поднял руку:
– Отзынь на полкило!
Солдаты остались сидеть на броне. Танк резво развернулся и, чадя выхлопом, поехал в сторону лагеря.
В белом поле остались стоять Витька и Ирма.
Витька направил на неё автомат:
– Раздевайсь!
Она не поняла.
– Раздевайсь, сучара! – повысил он голос и добавил: – Капут-цурюк, бля!
Она поняла. Сняла шинель, положила на землю и снова встала с руками кверху.
– Раздевайся, пизда, я чо сказал?! – закричал Витька.
Ростом он был меньше Ирмы, в грязном ватнике, подпоясанном солдатским ремнём, ватных штанах и шапке-ушанке с красной звёздочкой. Лицо его было почти мальчишеским.
Несмотря на свои восемнадцать, он был урка со стажем, уже трижды судимый за кражи и грабежи. Из последнего колымского лагеря по срочному спецпризыву для уголовников, чей срок не превышал два года (а Витька и получил тогда двушку за кражу), он попал в Белоруссию, в армию маршала Рокоссовского, и участвовал в операции “Багратион”. Год на фронте шёл за год в лагере. По блатным понятиям, пойдя на сделку с лагерным начальством, он “ссучился”, но тогда ему было плевать – сидеть на Колыме в военные годы было несладко даже в блатном, привилегированном бараке, тем более что он ходил там в “шестёрках”, прислуживая авторитетным ворам.
Немецкие пули облетали Витьку: одна разорвала ему ватник под мышкой, другая обожгла скулу. Он был уверен, что это из-за алюминиевого крестика, что ещё со второго лагеря висел у него на шее и на котором дружбан по бараку, одесский вокзальный вор Канатик, нацарапал гвоздём: “Спаси и сохрани!”
– Гельд абгемахт давай, сучара! – Витька направил автомат на Ирму.
Она вытащила из кармана тридцать рейхсмарок с мелочью и протянула Витьке. Скинув шерстяную перчатку, снятую им с убитого немца, он выхватил уже бесполезные деньги из Ирминой руки. Не пересчитывая, сунул в карман и нервно облизал тонкие губы:
– Раздевайсь!
Она не поняла.
– Раздевайсь, сука, чо стоишь, бля?! – закричал он, подкинув её серую юбку дулом автомата.
Она поняла. И стала раздеваться. Сняла портупею с кобурой. Положила на шинель. Сняла китель. Потом сняла юбку. Тоже положила на шинель. Сняла исподницу. Сняла лифчик. Сняла длинные, обтяжные до самых сапог, трусы. И осталась стоять перед Витькой голой, в одних сапогах.
– Лягай! – Витька указал автоматом на шинель.
Она поняла, легла и развела ноги. Не отрывая от неё взгляда, Витька положил автомат рядом, расстегнул ширинку, лёг на Ирму и со словами “Молчи, сука!” стал тыкаться в её пах, ища входа. Вход не находился. Тогда он громко харкнул себе в горсть, смазал слюной член, грубо подхватил её под колени, навалился и сразу вошёл – резко и больно. Она застонала. И вдруг заметила татуировку на кулаке у Витьки: жук.
Жук!
На кулаке был вытатуирован жук!
Кликуха у вора Витьки Баранова была – Жучок.
– Молчи, сука! – выдохнул он с нарочитой злобой и стал насиловать её, быстро и сильно.
Свой первый половой акт Витька совершил в четырнадцать лет с двадцатилетней проституткой. Последний был в пересыльном лагере в Котласе, когда шестеро блатных затащили в холодный предбанник двух женщин, подняли им юбки с исподницами и завязали над головами. Эти безликие и безголовые женские тела долго насиловали при свете мутного окошка. Витька был один из шестерых. Ему очень понравилось тогда.
Сейчас он насиловал Ирму, зло бормоча в такт движению:
– Молчи, сука, молчи, молчи, молчи…
После того как Ирма увидела жука на руке Витьки, она забыла про боль. Боль ушла сразу, испарилась, уступив место тому, что мучило и разрывало её изнутри весь этот последний год. Это большое, желанное и бесконечно нежное навалилось на неё сейчас, как облако, вместе с Витькой и стало наполнять, наполнять, наполнять с каждым его движением.
Витька и был этим чудом, пахнущим соляркой, махоркой и давно не мытым мужчиной. И говорил на чудесно непонятном языке.
“Жук!” – подумала она и радостно улыбнулась, осознав, что с ней происходит настоящее чудо.
Настоящее чудо.
Кончив, Витька отвалился, встал, тяжело дыша. Раскорячив ноги, стал застёгиваться. Лицо его раскраснелось. Слетевшая с головы шапка лежала возле Ирмы.
– Вот так, сука, вот так… – бормотал он.
Голая Ирма лежала на своей шинели, разведя ноги в сапогах и глядя на Витьку, на это чудо в грязном ватнике, чудо с пылающим мальчишеским лицом и взъерошенными, слипшимися русыми волосами. В этом парне всё было чудесно. На фоне серого зимнего неба Витька стоял молодым богом, обожаемым и бесконечно любимым. Глаза Ирмы наполнились слезами, сердце её сжалось.
Застегнувшись, Витька шмыгнул носом, взял автомат, поднял шапку, нахлобучил себе на голову и воровато огляделся. Он заметил портупею с кобурой, лежащие на шинели Ирмы. Вынул из кобуры маленький браунинг, сунул в карман. Снова огляделся. Вокруг было только заснеженное поле. В полуверсте, в лагере, слышались человеческие голоса и радостные крики.
– Вот так, бля, – произнёс он без злобы, повесил автомат на плечо, повернулся и зашагал к лагерю.
Ирма вскочила на ноги:
– Warte![6]
Он обернулся, не поняв.
– Warte, bitte, warte![7] – выкрикнула Ирма и пошла к нему.
– Чево?
Она шла к нему, протягивая руки. Глаза её были полны слёз, лицо дрожало. Всё её тело было наполнено любовью, это чудесное облако впервые в жизни вошло в неё.
– Чево?
Он попятился.
– Verlass mich nicht, bitte, mein Liebster, ich liebe dich, ich liebe dich[8]… – забормотала она, пытаясь его обнять.
В её лице Витька увидел то, что ему было непонятно. Непонятное его с детства пугало и выводило из себя. Когда он шестилетним увидел, как корова не может разродиться (теленок шёл ногами вперёд), он убежал на сеновал и, уткнувшись лицом в сено, рыдал и трясся. Потом всякий раз, сталкиваясь с непонятным, он стал действовать решительней.
Ирма схватила его за ватные плечи:
– Hab so lange auf dich gewartet![9]
Её лицо надвинулось. Витька вдруг увидел это лицо, наполненное чем-то таким большим, плотным и невероятно серьёзным, что оторопел. Это плотное и большое хотело Витьку. Хотело его всего, навсегда. Это желание исходило от лица этой немки, словно плотный невидимый свет. Витькино сердце застыло от ужаса.
Молниеносным движением он выхватил из валенка кортик СА, ловко украденный им у мудака Морушко из первой роты, и всадил его в голый живот Ирмы.
Не заметив удара, она продолжала бормотать своё, держа его за плечи. Вытащив нож, он отскочил назад. Она же по-прежнему стояла с протянутыми руками, бормоча и улыбаясь дрожащими губами. Из её глаз текли слёзы; тонкая струйка тёмной, смешавшейся со спермой крови тонко и скупо текла по внутренней стороне её бёдра.
Из незаметной раны в животе просочилась другая кровь – алая. И закапала на снег.
Ирма замолчала, опустила полные радостных слёз глаза. И посмотрела на свою рану.
– Вот так, бля… – пробормотал Витька.
Опустившись вниз, лицо её перестало давить на него невидимым светом. Замершее сердце Витьки ожило и тяжко забилось, как после кружки чифиря.
– Вот так, бля…
Справляясь с оторопью, он сунул нож в валенок, где для этого невероятно красивого оружия Витькой были заботливо вшиты кожаные ножны. Хотел сплюнуть, но в пересохшем рту слюны не нашлось. Он вдруг почувствовал, что как-то сильно, как-то очень устал, словно день проработал, как фраер, на лесоповале. Пугливо глянув на Ирму, он повернулся и быстро пошёл к лагерю.
А потом побежал, побежал.
Побежал.
– Nein! – вскрикнула Ирма, заметив, что её чудо удаляется. – Nein! Nein! Bitte…[10]
Но тут боль заставила её схватиться за живот и присесть.
– Nein, nein, nein… – зашептала она.
Боль стала сильной, нестерпимой. Ирма застонала, упала на мёрзлую землю, поджав ноги к животу.
Кровь текла из раны сквозь пальцы, согревая их.
Тёплая, тёплая, тёплая кровь.
Вместе с кровью жизнь стала покидать тело Ирмы.
Она поискала глазами фигуру убегающего чуда. И не нашла. Вокруг было лишь белое поле.
Веки её прикрылись.
И побелевшие губы произнесли последнее слово:
– Жук.
К вечеру повалил снег и стал заносить скорчившееся остывающее тело Ирмы.
Утром на этом месте возник сугроб, из которого выглядывал носок хорошо начищенного сапога. Но вскоре пропал и он.
1
Жук, очнись, лети, найди мне жениха и принеси! (нем.)
2
Госпожа надзирательница (нем.).
3
Маленькая белая чайка
Над морем и палубой,
Маленькая белая чайка,
Больше не улетай (нем.).
4
Милая маленькая кондукторша (нем.).
5
Три лилии (нем.).
6
Подожди! (нем.)
7
Подожди, пожалуйста, подожди! (нем.)
8
Не оставляй меня, пожалуйста, милый, я люблю тебя, люблю тебя (нем.).
9
Я тебя так долго ждала! (нем.)
10
Нет! Нет! Пожалуйста… (нем.)