Читать книгу Стихотворения - Владимир Высоцкий - Страница 2
Он из повиновения вышел
Оглавление<…>
Непостижимо: откуда он, Владимир Высоцкий, молодой, так много и так кровно знал про нас про всех? Про войну – сам не воевал. Про тюрьмы – сам не сидел. Про деревню нашу – сам-то горожанин, москвич прирожденный («Дом на Первой Мещанской, в конце…»).
Откуда эта щемящая – фольклорная – достоверность? Никакая тут не стилизация: он о родном, о своем поет:
В синем небе, колокольнями проколотом, —
Медный колокол-л-л, медный колокол-л-л —
То ль возрадовался, то ли осерчал…
Купола в России кроют чистым золотом, —
Чтобы чаще Господь замечал…
Как успел он вместить, прожить столько жизней, и каких!.. И как все-таки много может сделать один-единственный человек, а ведь даже и он не все сделал.
Откуда все это? Можно сказать: дар такой, и все тут. Но как определить сам этот дар? Вряд ли сейчас придет исчерпывающий ответ. Но одно кажется очевидным: без дара любви к своей стране, к народу своему Высоцкий вообще необъясним (как необъяснимо без этого дара ни одно из явлений настоящего искусства). Очень проницательной бывает ненависть, но сама по себе, даже святая, она всегда в чем-то ущербна, ограниченна, а уж когда она неправедна, то вся ее дьявольская проницательность оказывается не открытием, а закрытием: она прицельно, злорадно бьет по больным местам – убивает. О равнодушии нечего и говорить: оно, так сказать, принципиально верхоглядно, лениво и импотентно. Безграничен же в своей проницательности лишь дар любви к родному. Отсюда чуткость к боли, догадливость к беде, нелицемерное сострадание и сорадование.
Вот уж кто не берег, не щадил себя, чтобы отыскать, открыть и прокричать-пропеть правду, чтобы так сблизить людей и (это уж и вовсе кажется чудом) сблизить совсем разные, далекие поколения – шестидесятилетних и подростков нынешних.
Почти каждую свою песню пел он на предельном пределе сил человеческих. А сколько у него таких песен, и сколько раз он их так пел! И если уж одно это исполнение производит такое потрясающее впечатление, то какой же ценой, нервами какими и кровью они создавались? Какой за этим труд?..
Он был на редкость удачлив. Но это была удачливость без презрения к неудачникам. И в то же время чувствовалась чисто мужская, мужицкая твердость, твердость человека, умеющего работать до седьмого пота, знающего цену работы, а потому жесткого к людям ноющим, не работающим. Неудача может быть в работе – как же иначе? Пожалуй, даже и не может быть работы без неудач. Но неудача, связанная с бездельем, неудача в… безделье?.. Никакая тут не трагедия, а фарс, празднословие.
Я видел, как он записывался для кинопанорамы. Пел «Мы вращаем Землю». Первая попытка – неудача. Вторая, третья, четвертая – тоже. Лишь пятая немного его удовлетворила. По напряжению – даже только физическому – не уступал он никаким олимпийцам – тяжелоатлетам, скажем, когда они рвут свои штанги.
Его способность самоотдачи феноменальна. Но чтобы так много отдавать, надо это иметь, а еще раньше надо обладать феноменальной же способностью брать, копить, впитывать – везде, всегда, ото всех.
Очень это о нем (особенно о «Песне конченного человека») – такой диалог внутренний из М. Цветаевой:
– Скошенный луг —
Глотка!
– Хрипи, тоже ведь звук…
– Так и в гробу?
– И под землей.
– Петь не могу!
– Это воспой!
Слушая его, я в сущности впервые понял, и понял, так сказать, чисто физически, что Орфей знаменитый древнегреческий, играющий на струнах собственного сердца, – никакая не выдумка красивая, никакая не фраза, а самая что ни на есть чистая правда.
И почему-то мне кажется, что некоторые песни должны были ему вначале непременно присниться, что они потрясали его во сне, а уж проснувшись – в ужасе, в радости, – он их мучительно вспоминал, восстанавливал, записывал…
Не раз случалось: услышал какую-нибудь его песню, и, кажется, уже покорила она тебя, но потом вдруг слышишь ее снова и не узнаешь, вроде та – и не та. Чуть изменились слова, чуть интонация, ритм, чуть-чуть еще что-то, неуловимое, и вот перед тобой – не второй, не третий варианты, а единственный. В чем тут дело? Не в том ли, что истинный талант – это, может быть, прежде всего «просто» непримиримость (даже ненависть) к собственной бездарности – безвкусице, нечестности, неточности и, главное, умение вытравлять все это беспощадно, без остатка?
Его песни – это словно он сам все время прислушивается, боясь пропустить чей-то сигнал бедствия. Сам мчится кому-то на помощь, боясь опоздать. Сам поминки виноватые справляет о павших, боясь кого-либо из них позабыть, не понять, раз уж не удалось спасти.
Гете говорил, что если перед вами человек, в чем-то превосходящий вас, то полюбите, полюбите его за это. Иначе грозит болезнь, иначе изойдете от зависти. Но попробуйте позавидовать Высоцкому. Как, например, завидовать человеку, который, жизнью своей рискуя, бросается в омут бурлящий или в огонь, чтобы спасти другого? Вот действительно: поди – попробуй. Вся зависть, все тщеславие утонут в этом омуте или сгорят дотла в этом огне…
Он бьет, бьет в набат: у каждого человека свой голос, своя песня, но как люди вяло знают, как смутно помнят об этом, как хитроумно и упорно «откладывают себя» и как панически, ненадежно, ненадолго спохватываются. В этом-то и состоит, быть может, самая первичная трагедия, трагедия всех трагедий.
Кто-то высмотрел плод, что неспел, неспел, —
Потрусили за ствол – он упал, упал…
Вот вам песня о том, кто не спел, не спел
И что голос имел – не узнал, не узнал.
Может, были с судьбой нелады, нелады
И со случаем плохи дела, дела,
А тугая струна на лады, на лады
С незаметным изъяном легла, легла.
Он начал робко с ноты «до»,
Но не допел ее, не до…
Не дозвучал его аккорд, аккорд
И никого не вдохновил.
Собака лаяла, а кот —
Мышей ловил.
Смешно, не правда ли, смешно! Смешно.
А он шутил – недошутил,
Недораспробовал вино,
И даже недопригубил.
…Он знать хотел всё от и до,
Но не добрался он, не до…
Ни до догадки, ни до дна, до дна,
Не докопался до глубин,
И ту, которая одна, —
Недолюбил, недолюбил, недолюбил, недолюбил…
Смешно, не правда ли, смешно! Смешно.
А он спешил – недоспешил, —
Осталось недорешено
Все то, что он недорешил.
И откуда он предчувствовал и почти дотошно знал свою судьбу? Будто сам загадал и сам же отгадал. А может, так: сам ее делал, а потому и знал? Его песни – это еще какая-то неистовая гонка:
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Умоляю вас вскачь не лететь!
Но что-то кони мне попались привередливые…
Коль дожить не успел, так хотя бы – допеть!
Я коней напою,
я куплет допою,
Хоть мгновенье еще постою
на краю-у-у…
Все так и сбылось – буквально как по писаному, как по спетому. А главное: сбылась неистовая же любовь его к России, неистовая боль за нее. Сбылась и ответная любовь, ответная боль.
Совесть сбылась: весть, весть от человека к человеку, от людей к людям: со-весть.
Словно семь заветных струн
Зазвенели в свой черед —
Это птица Гамаюн
Надежду подает!..
Очень часто у него про смерть, свою и чужую. Но это же именно от серьезности отношения к жизни, от могучей жажды ее, от неутолимого голода работы: успеть! успеть!.. И когда беспрестанно упрекают наше искусство в том, что оно, дескать, отрывается от жизни, то мне хочется сказать и другое: не слишком ли оно оторвано от смерти? Будто мы не смертны уже, будто смерть – это что-то вроде «родимого пятна» от старого вроде предрассудка, который вот-вот должен отмереть. Да ведь без смерти не было бы, может, и никакой нравственности вообще – к сведению некоторых «оптимистов»…
<…>
Дельвиг писал Пушкину: «Никто… не поворачивал так каменными сердцами нашими, как ты…» Что надо, чтобы пробиться сквозь наши каменные сердца, чтобы оживить их надеждой и болью? А чем еще можно их оживить?
Булат Окуджава играет на своей тихой волшебной дудочке – и вдруг, сквозь асфальт, прямо на камнях, зеленеют ростки…
А еще нужны, наверное, и настоящие отбойные молотки, еще и взрывать нужно камни, иначе тоже ни к чему не пробиться, ничего не найти. И Высоцкий сочинял и пел свои песни так, будто молотком отбойным и работал, сотрясая всех и сотрясаясь сам. Он именно взрывает сердца, и прежде всего свое собственное сердце. Зато к каким тоже росткам, к каким сокровищам пробивается.
Кажется порой: вот неверно, вот не так, а в результате вдруг забываешь о «неверности», и предстает тебе новая энергия, новая гармония, и даже возникает такое ощущение, что она давным-давно скрыта была в глубинах самого русского языка, речи русской, души – и вырвалась. И так называемые неправильности, неверности, негладкости у него – они большей частью не от слабости, наоборот: от неподдельной и высокой искренности, естественности, от силы, от манящего предчувствия неизведанности его пути. За ними новая правильность, открытие угадывается. Без них речь живая преснеет, дистиллируется, вкус теряет. Здесь именно та небрежность, та «грамматическая ошибка», за которую Пушкин любил русскую речь, без которой и не может быть трепета, напряженности, нарошности, то есть всего того, чем и живо живое (тем более поэтическое, песенное) слово, без чего никого нельзя заразить своим чувством, своей мыслью, нельзя отдать себя: не возьмут, не поверят.
Он так любил Слово! Он и буквы, звуки любил, все до единого, а некоторые особенно: л-л-л… р-р-р… ю-у-у… Каким-то чудом у него и согласные умели, выучились звучать как гласные, иногда даже сильнее. И даже становились как бы слогом, образуя особую рифму.
Слова, звуки у него сгущаются, концентрируются, взрываются, так что их не только видишь уже, но они словно становятся объемными, скульптурно напряженными, осязаемыми – кажется, дотронуться можно. Все это, очевидно, и связано именно с песенной (звучащей) природой его стиха.
…Ходу, думушки резвые, ходу!
Слова, строченьки милые, слова!..
Весь он – в этом образе. И только, только ради этого мольба:
Хоть немного, но продлите
Путь к последнему приюту…
О «думушках», о слове – как о конях. И о конях – как о слове.
Я лошадкам забитым, что не подвели,
Поклонился в копыта, до самой земли…
И так же он гнал, взнуздывал, холил слова… А его неожиданные контрапункты, от которых захватывает дух! Вот один только – из «Песни о неспетой песне»:
…Смешно, не правда ли, смешно, смешно,
Когда секунд недостает, —
Недостающее звено,
И недолет, и недолет, и недолет, и недолет!
Смешно, не правда ли?..
И здесь он вдруг резко обрывает пение и переходит на речитатив, даже почти на разговор прозаический, обыденный как будто – и горький, горький:
…Смешно, не правда ли? Ну вот, —
И вам смешно, и даже мне, —
Конь на скаку и птица влет —
По чьей вине? По чьей вине? По чьей вине?..
Но нет, этого не опишешь. Это надо только слушать…
Над многими песнями его и думать, думать надо, работать – сразу они даются далеко не всегда. Слушаешь иную его песню – и такое ощущение, будто разыгрывает он трудную шахматную партию, в которой делает такие ходы, что после каждого восклицательные знаки хочется ставить. Недаром у этого едва ли не самого «громкого» певца аудитория с годами становилась все тише, вдумчивее, углубленнее, становилась одновременно интеллигентнее и шире.
Мало кто может совершать такие невероятные головокружительные переходы, перелеты – прямо от самых низин жизни к ее высотам. Кажется (казалось, вернее, многим вначале) – вот банальный жанр, вот «приблатненность» темы, вот чересчур мелодраматично. Но как стремительно выяснилось, что все это у него не что иное как пародия, сарказм, горечь. Может быть, самой распространенной первоначальной ошибкой в восприятии Высоцкого было элементарное спутывание персонажей, которых он играл в песнях своих, с ним самим (хотя, особенно вначале, он сам давал известные основания для этого). Он может начать разговор с любым на его языке, на его тему, а переводит-то разговор на свой язык, только начинает с чужого, а гнет-то всегда свое. Подобно Зощенко, он умеет взять самый пошлый жанр, чуть не хамскую тему – и вдруг (как наждаком по душе) заставляет – их! их! – хохотать и реветь над самими собою…
И пьяная Русь у него – это уж, конечно, не умиление, не любование, а настоящий плач от горя настоящего. Это – знание пьянства уже не как богатырства какого-то, а как безобразия, бедствия народного и страшного греха.
Не сразу и не все поняли, что песни его – дело не шуточное, не хобби, не карьера – судьба. Было время, в самом начале любимовской Таганки, лет 16 назад, когда зазывали его «меценаты», зазывали для развлечения, и он не отказывал, приходил, пел, но и тогда уже перекашивались вдруг их лица, будто глотанули они вместо легкого вина чистого спирту…
Издавна существует одна болезнь, причем заразная. Назову ее: славоблудие (блудить славой. – И.З.). Заведется у человека талант (настоящий талант), и уже признают его в качестве такового, а ему мало этого, он тут же в гении метит, и не меньше. Да еще обижается искренне, если гением не величают на каждом шагу. И считает себя при этом самым распрогрессивным, поскольку «начальства» никакого не признает… А выходит на деле тоже какое-то чинодральство, только духовное, так сказать. Взяточничество выходит своеобразное, да еще и не «по чину». Выходит, сам в «начальники» карабкается всеми правдами-неправдами, только по особому «ведомству» – по «идеальному», что ли. А сил исходных, даровых все меньше и меньше, потому как не на то уходят. И глядишь: таланта как не бывало…
У Высоцкого и прижизненная слава была, как мало у кого. Но, как мало кто, он прошел и сквозь медные трубы, не потеряв головы. Здесь проявилась и внутренняя интеллигентность его, и как бы специальная тренировка против славоблудия.
Он, по-моему, не преувеличивал свое значение, свой дар, может, недооценивал даже. Однако призвание свое знал, относился к нему серьезно, честно и был верен ему до конца, а потому и силы его росли на удивление. И все мы видели: словно кто-то запустил его живым метеором, выстрелил им, и он пронесся по нашему небу, прогудел – и сгорел, не требуя никакой дани, не вымаливая никаких взяток, а страстно желая одного-единственного: не взять – отдать, одарить. Не от людей – людям, нам.
Самые прекрасные строчки изнашиваются, выдыхаются от слишком частого их применения (особенно не по адресу). Но вот строчки Михаила Кульчицкого, которые прямо относятся к Высоцкому и оттого звучат еще первозданнее:
Не до ордена.
Была бы Родина…
Даже одна его песня «Мы вращаем Землю» – салюта воинского достойна:
От границы мы Землю вертели назад —
Было дело сначала, —
Но обратно ее закрутил наш комбат,
Оттолкнувшись ногой от Урала.
Наконец-то нам дали приказ наступать,
Отбирать наши пяди и крохи, —
Но мы помним, как солнце отправилось вспять
И едва не зашло на востоке…
Руки, ноги – на месте ли, нет ли, —
Как на свадьбе, росу пригубя,
Землю тянем зубами за стебли —
На себя! От себя!
Разумеется, он певец города, улицы, площадей. Но ведь не только. У него есть и масса песен, которые он предназначал именно для узкого круга, для обстановки интимной, порой даже для одного человека, а некоторые и вообще (вначале) для себя. И разве не хочется одни его песни слушать непременно с людьми, а иные лучше наедине?
Не сразу уловишь, не сразу расслышишь в мощном рыке, гуле его песен чистый-чистый лирический его голос, голос о «той, которая – одна».
…Посмотри, как я любуюсь тобой, —
Как мадонной Рафаэлевой!
В наше время слишком часто мужская трусость, переименованная в «ум», считается и почитается высшим достижением. Но и это еще полбеды. Беда полная – когда то, за что женщинам испокон веков полагается презирать мужчин, – поощряется ими и – вознаграждается.
И надо было видеть, как смотрела на него Марина Влади, когда он пел. Тоже чудо. То истинное восхищение Женщины, без которого все, что мы делаем, бездушно, бессмысленно, – мертвит.
Мы справедливо боимся патетики, пафоса, боимся, наверное, потому, что нигде так не прячется (и не проявляется) неискренность, корысть, фарисейство, как именно здесь. Но ведь без настоящей патетики, без истинного пафоса искусству тоже не бывать. И у Высоцкого поддельный пафос преодолевается как бы с двух сторон: и усилением этого истинного пафоса, безбоязненной открытостью его, предельной искренностью, а еще тем, что называется клоунадой, «придуриванием», скоморошеством и в глубинах чего горит пафос внутренний, скрытый, целомудренный…
Сколько сейчас песен – и у нас, и в мире во всем. Если б историю исчислять, слушать, понимать по песням, то наше время – самое поющее, конечно. Но сколько песен настоящих, чистых? Не больше ведь, чем воды чистой в нынешних ручьях, реках, озерах: отравлены, загажены, заболочены. Войти нельзя, чтоб не измазаться, а уж пить, не отравившись – и разговору почти нет. Так и с песнями. Тьма таких, исполняя или только слушая которые человек – прямо на глазах – дурнеет, глупеет, одеревянивается. Сколько певцов – гладких, сытых, выхоленных, самодовольных, главное, как и их песни. Сколько их, не отличимых друг от друга, как близнецы однояйцевые. Происходит какой-то восторженный взаимообман, взаимное морочанье певцов и слушателей, взаимоухудшение.
От песен Высоцкого каждый, наверное, ну хоть на миг, становится тревожнее, умнее, красивее, каждый очеловечивается – тоже прямо на глазах. Его песни очень часто ранят, и ранят больно, но ведь в них никогда нет злобы, злорадства по поводу наших бед, они всегда добры.
Он и при жизни был легендарен, а теперь, конечно, легенд о нем будет все больше. Но вот что здесь замечательно. Во всех его приключениях, действительных или сочиненных, было, как и в песнях его, нечто из сказки русской, что-то от «по щучьему веленью, по моему хотенью…». То вдруг не могут разыскать его в театре – исчез, как в воду канул, а вечером спектакль. Конечно, паника. С ног сбились – не нашли. Наконец – молния откуда-то с Дальнего Востока, чуть ли не из Магадана: дескать, он там, «все в порядке», «не беспокойтесь – вылетаю обратно». А вчера еще был в Москве. Выясняется: случайно познакомился с летчиками, отправлявшимися туда. Они его знали, любили и… пригласили лететь вместе с ними и чтоб он пел. Как не согласиться? И вот, представьте, картинка: несется высоко в небе лайнер, над всей Россией (десять-двенадцать тысяч километров), а он, Высоцкий, рвет там гитару и голос и гудит, гудит, состязаясь с моторами. (Каково, однако, было в тот вечер зрителям, актерам, режиссеру?)
Но бывало и того похлеще: навещает вдруг – как царя в отставке – Н. С. Хрущева. Его рассказ об этом неофициальном визите – шедевр остроумия…
<…>
И какие бы слухи ни ходили, не было и не могло быть среди них слуха, будто написал он нечестную песню, будто сфальшивил. Да и не поверил бы никто. И признание его завоевано не лестью кому бы то ни было, не заигрыванием, не подмигиванием…
Да, масса историй, слухов, легенд. Но если отбросить почти неизбежный при этом вздор, то ведь в конце концов здесь и выражается неистребимая потребность людей в лихой и осуществленной сказке. Им – любовались.
И победы его воспринимались нами как наши собственные.
И вот еще не легенда, а факт, О нем и на панихиде говорили. Но не вспомнить о нем нельзя. Когда Таганка была на КамАЗе, Высоцкий шел домой в гостиницу, шел по длинной, с версту, улице. И были открыты все окна. На подоконниках стояли магнитофоны, и со всех сторон гремели, гремели его песни, Так его приветствовали. Вот признание. И как все-таки хорошо, что он еще живым познал счастье такого признания. Может ли быть награда выше этой? И ведь никто не писал сценария, не было никакого режиссера – все родилось само собой. Сама жизнь стала сценаристом и режиссером, исполнителем и аудиторией…
Высоцкому сопутствовала удача в том, что время самоосознания его как художника, сама специфика его как певца-поэта-артиста совпали, так сказать, с магнитофонным способом творчества и общения, когда возникла настоящая магнитофонная библиотека, образовался стихийно целый мир магнитофонный. Можно сказать, что в основном благодаря именно магнитофону он (вслед за Б. Окуджавой) и сумел создать свою небывалую аудиторию. А вот о чем надо пожалеть, так о том, что еще одна библиотека, еще один новый мир, еще один способ творчества, столь соответствующие ему как певцу, его, однако, практически почти миновали. Я говорю о кино, о телевидении (и не только о профессиональном). Как много мы здесь проморгали, проленились, не догадались. Могли бы так же видеть поющего Высоцкого, как сейчас можем слышать его…
Не знаю, собраны ли воедино все его стихи и песни – от самых первых до самых последних? Известна ли его авторская воля на то, какие бы песни он сам отобрал и выпустил в свет, как бы сам их прополол? Тут ведь как раз магнитофонная стихия может сыграть и отрицательную роль: человек только пробует, у него еще не выходит, а его уже записывают, переписывают, распространяют. И вот: «рукописи» сразу идут в «набор», и нет никаких «версток», «считок», «сверок», «чистых листов». Неудачи тиражируются. Черновики выходят часто в свет до того, как они сделались беловиками… (Учтем еще при этом, что в магнитофонном море немало и мутных течений, немало всякого рода подделок – и под Высоцкого, и под Окуджаву).
Поставлены ли даты под всеми его песнями? Самое простое, кажется, дело – даты. Но когда оно будет сделано, нам откроется еще очень многое в Высоцком (и в нас самих).
А его словарь? Богатство, диапазон здесь, наверное, поистине уникальные.
Я все о песнях. Но ведь есть и кино и театр. Есть роли: Хлопуша, Галилей, Гамлет, Дон Гуан, Свидригайлов… Целый год (даже больше) я мог наблюдать, как работал он над этим последним образом. Ни минуты зря, ни минуты на пустопорожнее, на пререкания, что так любят иные актеры, чтоб «себя показать». Все по делу. Схватывал все на лету. Но и не боялся, не стыдился переспросить, если не понял, переделать, если не получилось. Была наглядность высшего зрелого мастерства. Был уже не юноша нетерпеливый, а именно мастер.
Ему выпала еще одна удача-судьба: быть актером Таганки, лучшим ее сыном. Без Таганки он немыслим, как немыслим (сам говорил это) без зачина Окуджавы, без общения с Шукшиным и многими нашими художниками, писателями, музыкантами. Мне кажется, как «чистый» поэт, «чистый» певец, «чистый» актер он – в каждой из этих ипостасей – сопоставим со многими и многим уступает. (Не признавать этого, по моему, – значит оказывать плохую услугу прежде всего самому Высоцкому.) Но вот в самом сочетании, в «пропорции», так сказать, в концентрации этих качеств, в сплаве самых разнородных элементов, в реальном воплощении их в этой именно личности, в ее универсальном артистизме и «легендарном темпераменте» (по выражению Ю. Трифонова) – здесь он не сравним ни с кем.
Когда вспоминаешь ту или иную песню его, то чувствуешь себя так, будто вспоминаешь прочитанный рассказ, повесть, притчу, а еще точнее – маленькую пьесу. Почти каждая – остросюжетна, драматургична, театральна.
Я прослушал пока примерно 400 его стихов-песен, а всего, говорят, их чуть ли не вдвое больше. То есть сколько же это песенных ролей, сколько песенных образов (может быть, даже слишком много)! Конечно, повторяю, они неравноценны, но в них – разные срезы общества по разным его горизонталям, вертикалям, диагоналям. Спектр здесь тоже уникален. Сколько людей, сколько чувств, часто забываемых, не открытых литературой, обрели в нем свой голос.
Нет, тут не мода скоротечная, как, может быть, кому-то казалось вначале. Что-то есть тут чрезвычайно серьезное, мимо чего пройти мы права не имеем. Тут, если угодно, знак для нас для всех. Что-то тут чудесно сошлось, срослось душевно, нерасторжимо. Что-то взаимно угадалось, узналось, узналось любовно и больно: будто истосковавшиеся встретились. Тут ведь доверие настоящее, а что может быть труднее и прекраснее? Не купишь, не подделаешь, как и любовь настоящую. Тут и есть такое доверие людей к своему поэту-певцу-артисту, который поймет тебя, выразит. Что выразит? Что поймет? Беду. Извечную тоску по правде. Жажду бескорыстия и безоглядности, удали и самоотверженности. Жажду неподдельности. Он и сам, как Гамаюн: «надежду подает»…
Ни единою буквой не лгу, не лгу…
Многие ли посмеют, точнее, многие ли право имеют подписаться под этим?
Безусловно, Высоцкий – очень своеобразное явление в искусстве. Но мне кажется, есть еще то, что можно назвать явлением Высоцкого в нашей жизни (здесь нельзя не вспомнить и явление Шукшина). Вот тут-то, когда пройдет первая боль утраты, предстоит понять это явление во всех его гранях и противоречиях, предстоит долгая, тихая, надежная работа.
Лучшие песни его не просто слушают – их словно пьют, пьют иссохшимися глотками и – пьянеют, хмелеют от пронзительного счастья хоть на миг, но до конца быть самими собою, дать себе волю думать как думается и чувствовать как чувствуется – по совести. Песни эти пьют и вдруг трезвеют от беспощадного вопроса в лоб, вопроса неотразимого, без обиняков всяких: а как жить так же? Жизнь жить, а не миг один за проигрывателем или магнитофоном. Самому жить, а не быть только слушателем, пусть даже самым восторженным. Но ведь это (то есть пробуждение, взрыв совести) и есть непременный знак настоящего искусства.
Конечно, время произведет свой неподкупный, жестокий отбор, свою прополку. Но я убежден: часть его песен уже вошла в народную память, и надолго. А кто знает, может, спустя десятилетия их откроют, услышат, прочтут заново и удивятся, и найдут такое, что нам сегодня и невдомек.
Но все-таки им, будущим, не дано то, что было дано нам. Тайна обаяния Высоцкого была еще и просто в том, что он – жил. Разумеется, нам нужны нетленные книги, картины, музыка. Память нужна о своих гениях, талантах, святых, героях. Память о мощных вспышках, подъемах народной души в гневе, в благородстве, щедрости. Разумеется, без всего этого, без памяти исторической, тоже нельзя никак, причем – и без памяти обо всем дурном нашем. Но ведь не меньше (может, больше) нужно, чтобы существовали живые, живые – сейчас, здесь, рядом с нами, среди нас живущие люди, пусть и грешные, но в чем-то самом главном – надежные. Пусть вы и не близки с ними, пусть ни разу не разговаривали и даже не виделись, но всегда точно знаете, что они – есть. Вот таким и был живой Высоцкий.
<…>
Юрий Карякин
1
Эта статья Ю. Карякина была первой в нашей печати статьей о Высоцком. Написать ее Юрий Карякин обещал Марине Влади после похорон Володи на поминках в Театре на Таганке. Написал в сентябре 1980 года. Но напечатал с огромным трудом, уговорив и главного редактора журнала «Литературного обозрения» Лавлинского и цензора Главлита, заставив и того и другого долго и много слушать самого Высоцкого. Без горячительного, конечно, тогда не обошлось. Статью опубликовали к годовщине смерти поэта.
Но пришлось пойти на компромисс и вместо названия «Он из повиновения вышел» дали нейтральное – «О песнях Высоцкого» // Литературное обозрение, 1981, № 7, С. 94–99. Потом эту статью перепечатывали еще под названием «Остались ни с чем егеря». См, например, книгу: Юрий Карякин «Жажда дружбы. Каря-кин о друзьях и друзья о Карякине». М., «Радуга», 2010. Примеч. Ирины Зориной.