Читать книгу Тишайший - Владислав Бахревский - Страница 7
Часть первая
Глава шестая
Оглавление1
Семнадцатого декабря колесом ходит халдейское гульбище.
У халдеев бороды медом мазаны, на головах у них шапки из бересты да из всякого дерева, в руках – огонь. Потому и бороды в меду, чтоб не спалить ненароком. Целую неделю, до самого Рождества, ночь пугают. Только откупаться успевай! Не подаришь копеечку, сена у тебя воз – сено сожгут, борода густа – так и бороду.
Халдеи – слуги Навуходоносора. Когда-то угораздило покорителя народов соорудить золотого истукана, все люди царства истукану поклонились, кроме Седраха, Мисаха и Авденаго (иудейские их имена – Ананий, Азарий и Мисаил), были эти трое воспитанниками Навуходоносора, за их ученость и ум отдал он им в управление Вавилонию, а они отплатили за милость дерзостным непослушанием. Разгневался владыка, приказал разжечь печь всемеро более, нежели как обыкновенно разжигают. Связали строптивцев, бросили в огонь, а они не горят, оковы с них пали, гуляют они среди пламени, гимны поют, а с ними четвертый, пресветлый отрок – Сын Божий…
Патриарх Иосиф посчитал игрища богомерзкими, и приказано было отваживать охотников с огнем по ночи бегать. А народу от веселиночки отказаться не хочется.
Для халдейских проказ весь август со мхов шишечки люди собирают, посушат их, потолкут и – в бычий пузырь, на продажу. Пирамидку набьют зельем, поднесут огонь к отверстию – так и улетит злат цветочек в небо ночное, распустит там искры и пыхи веселого нестрашного огня.
Весь день буран из домишек душу вытрясал, снегу намело по самые трубы.
Алексей Михайлович коротал время с дураками, карлами да бахарями. Радость свою делил с Федей Ртищевым.
Карлы щебетали как птички, кувыркались в дальнем конце палаты, а возле царя и дружка его, опираясь на палочку, сидел на чурбаке беленький и как бы даже заплесневелый, с прозеленью, зажившийся старичок. Не будь у него палки, он, может быть, и не удержал бы своего иссохшего тельца, но вот в голове у него было ясно и молодо.
– Как родник в сгнившем срубе, – шепнул Алексей Михайлович Феде.
– Кто? – не понял Ртищев, но тотчас закивал, догадался: верно, старичок был как родник, что все выбивается и выбивается из-под земли и все звенит, все так же холоден и сладок, а сруб и замшел, и прогнил, сядет комар – дерево прахом развеется.
– Так ты, сказываешь, бывал в Царьграде? – пытал Алексей Михайлович старичка, и не впервой, – хотелось или уж уличить в брехне, или счастливо удостовериться в правде.
– Бывал, государь. В Царьграде многие бывали… Я еще бывал и в таких землях, в которых, может, никто, кроме меня, из православных людей и не был.
– А что ж Царьград-то, хорош?
– Да ведь как же не хорош. Ая-Софья у них – это все равно что целое государство под крышей.
– Неужто так велика?
– Велика, государь. Такой себя блошкой там чувствуешь, уж такой махонькой, будто тебя и вовсе нет, будто ты и на свет Божий родиться не успел.
– Так ведь в Ая-Софье мечеть! Басурманы осквернили великую церковь Божию. Ты-то как проник? Басурманился, что ли? – Царь поглядывал на Ртищева: здорово, мол, пугаю старикашку?
– Нет, государь! Басурманиться не басурманился, а, правду сказать, халат и чалму напяливал. Велика была охота хоть тайно, а побывать в величайшем доме Господа нашего.
– Так Господь за грехи отступился от этого дома.
– Что нам знать-то дано?.. Ты если о чудесных-то странах послушать хочешь, так и слушай, а о Царьграде тебе твои послы рассказать могут.
– Прости, прости меня, старче. С великой охотой мы с Федором тебя послушаем.
– Был я, государь, в такой стране, где на многие дни пути песок – как зыбь морская. И бывает среди того песка живая земля, ибо напоена водой. И бывал я, государь, в странах, где люди черны, как ночь. Страна у них дикая, лесная… Днем – помирать от жары, а ночью – от великого ужаса, ибо в лесу поднимается рев звериный, и клики всякие, и вопли, и змеиный шип… А есть, государь, острова на море. И море там, государь, синее, как небо. А небо синее, как море. И цветы цветут круглый год. И люди не ведают ни холода, ни голода…
– Что же там, земной рай?
– Нет, государь! Люди, говорю, ни холода там не понимают, ни голода, а все недовольны, все им чего-то нужно, чего-то мало. Лик у земли, государь, равный, а люди хоть ликом и не схожи, а собачутся по-нашенски.
– Ну ладно, ступай себе! – отпустил умного дедка Алексей Михайлович. – Вася, иди-ка ты к нам да позови с собой тех, кто про колдунов да про оборотней знает.
Юродивый Василий Босой, взятый во дворец, был одет, как прежде: в рубище, на шее пудовая цепь, бос, но умыт, чесан, рубище в печи прожарено. Коротконогий, тучный, лобастый, был он, видно, страшно силен и страшно упрям. Брови всегда насуплены, а глаза из-под бровей – детские. Радости в них – на всю Москву хватит.
– Ты, батюшка, трусоват, – сказал Васька, садясь рядом с царем на его скамеечку. – Подвинься, чего расселся?
– Отчего же ты этак думаешь? – удивился Алексей Михайлович, подвигаясь.
– А вру, что ли? Трусоват. Боишься ведовства, вижу.
– Васька, дружок! Ну, сам ты посуди, как же не бояться? Против неприятеля войско можно выслать…
– А против чародейства есть крест!
– Так ведь как верим-то, Васька! Веры на маковое зерно ни в одном из нас нету!
Подошла к царю карлица, принялась ушами двигать: одно ухо вверх, другое вниз. Царь поглядел-поглядел, засмеялся. Тотчас другой карл закинул ногу за шею и прискакал на одной.
– Кыш! – махнул руками на карлов Васька Босой. – Ты, батюшка, правду сказал, дозволь ручки твои поцеловать.
Алексей Михайлович дал поцеловать обе руки да еще погладил Ваську по кудлатой его голове.
– Вера в упадке, государь. А все ж крест от всяческого наговора и колдовства – защита наилучшая! Я сам одну мерзавку испепелил до того, что в головешку обернулась.
– Ну-ка, ну-ка, сказывай!
– Мал я в те годы был, а уже юродствовал, уже познал радость служения Господу. Взяла меня к себе одна баба. Видно, черти надоумили ее свернуть меня с пути истины. Кормит меня, холит, а за день-то у нее лба перекрестить времени нет. Возвращаюсь я однажды с обедни, и привязалась ко мне коза. Бородатая, роги – как турецкие сабли. Я шагу – она шагу, я бегом – она бегом! Свету невзвидел, как бежал! Во двор-то наш через плетень сиганул, а коза тут как тут – лбом калитку вышибает. Заорать бы – голос от страху совсем пропал. Тут вижу я корыто хозяйкино во дворе. Я – за корыто. Да и пригнись, чтоб коза меня потеряла. А под корытом-то – светы мои!
– Чего же там? – всплеснул руками государь от страха, от нетерпения.
– А под корытом-то – тело. Хозяйки моей.
– Это уж как водится! – взрокотав, встряла в разговор крошечная головастая карлица Верка. Чем она нравилась государю, так это усищами и неимоверным басом. Федя Ртищев даже вздрогнул. И знал о Верке, а все равно вздрогнул, всякий раз вздрагивал и крестился.
– Это все правда истинная! – пропищал карл, сморщенный, с лягушиными перепончатыми лапками вместо рук. – Ведьмы, когда им приспичит в козу или в свинью обернуться, тело под корытом оставляют.
– Погодите! – отмахнулся государь. – Как же ты страсть такую пережил?
– А так и пережил! У меня на груди ладанка была и святой воды в сулее нес. Я ладанкой тело и перекрести, а потом давай святой водой кропить! Да крест-накрест! И, веришь ли, тело поганое, что под корытом-то, на глазах почернело и стало как уголь.
– А коза?
– Провалилась!
– В землю?
– Уж не знаю куда, а только как и не бывало ее.
– А я что говорила! – грянула Верка. – Как ведьмам в коз не любить оборачиваться, когда всякий рогатый скот – создание дьявола.
– Что ты мелешь? – возмутился Алексей Михайлович.
– Правда истинная! – пропищал карл-лягушонок. – Черт овец, коз и всякий рогатый скот создал. Сам слышал – рассказывают. Погнал он свою скотину пасти да и заснул. А скот весь у него был одноцветный. Уж какого цвета – не знаю, а только одноцветный.
– Черный небось! Какой же еще? – грянула Верка.
– Может, и красный. Ну, уснул черт и уснул. А тут, известное дело, овода, комары, скот и разбежался. А Господь собрал животин в сарай да и прикоснулся к бокам вербой с большими пушинками. Стал скот пестреньким.
– Неверный рассказ, – покачал головой Алексей Михайлович. – Все скоты земные – творение Господа Бога. Про то помните!
– Будем помнить! – пропищал карл.
– Чтоб нечистая сила стороной обходила, – решился заговорить один из бахарей, – нужно с собой травку носить по имени «кудрявый кягиль». Если на тощее сердце его съесть, никакая порча не возьмет. На пир с травкой этой ходят. В волоса спрячь и смело ступай хоть к боярину, хоть к царю. И почет будет, и все тебя будут любить.
Государя окружили кольцом. Рожи страшные. Федя Ртищев улыбается уродцам, кто поближе – погладит, а они рады, и царь рад: сердечные люди Ртищевы, что отец, что сын.
– Это смотря какая стрела пущена! – возразил бахарю другой бахарь. – Есть стрелы ужасные. Есть икоты, есть стекла, есть волосцы. Бабы еще ругаются: «Волосцы те в щеки!» Волосцы исцелить нетрудно. А вот икоты да стекла! Тут на колдуна великого знахаря ищи. А не найдешь, ничто тебя не излечит. Так поглядишь – человек как человек. И вдруг начнет его корежить, гнуть, начнет он икать, лаять, мяукать. Ужас.
– Ужас! – согласился государь.
– А правда за праведниками! – Васька Босой вскочил, цепями загремел. – Правда, государь, за праведниками!
– Истинно так! – прошептал государь.
– Кыш вы! – стал Васька поколачивать карлов. – Послушай-ка, государь, об Ульяне Устиновне, праведнице. В голодные годы, в Смуту, Ульяна Устиновна всем крестьянам своим волю дала и все голодные годы кормила из своих запасов, пока закрома да сусеки не опустели. А как опустели, так крестьяне не бросили благодетельницу, не ушли от нее, а стали драть кору с деревьев, а хлебы пекла Ульяна Устиновна. И были те хлебы слаще ржаного и пшеничного.
– Истинно так! – воскликнул государь.
В палату пришел отец Федора, постельничий Михайло Ртищев.
– Великий государь, Никон, игумен, приволокся с челобитиями.
– Иду! – проворно встал со скамейки Алексей Михайлович. – Васька, скажи мне: хорош ли Никон?
– Хорош-то он хорош… Отчего ж не хорош? Очень даже хорош!
– Рад, что и тебе нравится заступник вдов и сирот… Играйте без меня. Пойдем, Федя, порадуем нашего друга доброй вестью.
2
Каждую пятницу Никон приходил в дворцовую церковь к заутрене, а потом вел с государем приятные уму, очищающие душу беседы.
Скоро дни без Никона стали казаться Алексею Михайловичу пустыми, и велел он ему приходить чаще. Пускали монаха во все дворцовые палаты, но он ожидал выхода в красных сенях перед царскими покоями. Здесь на стол клали Евангелие, чтоб ожидающие времени даром не теряли, набирались бы мудрости.
– Что читал наш любезный друг? – спросил государь Никона.
– От Луки, главу десятую. «После сего избрал Господь и других семьдесят учеников и послал их по два пред лицом своим во всякий город и место, куда сам хотел идти. И сказал им: жатвы много, а делателей мало; итак молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву свою. Идите. Я посылаю вас, как агнцев среди волков…»
Алексей Михайлович смотрел на Никона с восторгом.
– Наизусть все помнишь?
– Помню, великий государь. «Не берите ни мешка, ни сумы, ни обуви и никого на дороге не приветствуйте. В какой дом войдете, сперва говорите: мир дому сему. И если будет там сын мира, то почиет на нем мир ваш, а если нет, то к вам возвратится».
– Как это прекрасно – иметь всегда с собой вечную книгу… Но зачем же ты читаешь, Никон, если книга в голове у тебя?
– Для крепости, великий государь! Для смирения, для радости!
– Садитесь! – позволил Алексей Михайлович.
Сам сел на лавку возле окна, Федя Ртищев и Никон – на красные стулья.
– Слушаю тебя, драгоценный наш друг!
Никон развернул свиток, куда записывал прошения:
– Вдова стрелецкая Марья жалуется на стрелецкого пятидесятника Федота, соседа своего. После пожара ставил Федот новый забор да и оттяпал у вдовы половину огорода, а тем огородом бедная только и кормится. Детишек у нее семеро, и все еще малы, заступиться за мать не могут.
– Пожаловать Марью, – решил государь, глядя в стеклянное, в светлое окошко: сугробы, словно пироги из доброго теста, белы, а на макушках розовая корочка – заходит солнце. – Пожаловать ее, бедную. Пусть огород ей вернут да у пятидесятника-то у самого сажени на две пусть оттяпают, чтоб знал, как обижать слабых.
– Вдова Аграфена из дворян городовых, да обнищавшая вконец, челом бьет: дочь у нее в девках засиделась. Жених вроде бы сыскался, но хочет за женой двадцать рублей сверх приданого. Четырнадцать рублей у вдовы есть, а шести рублей взять неоткуда.
– Девицу по бедности замуж не брали или уродлива?
– И по бедности, великий государь. Уродства за ней не замечено, но уж больно нехороша. Лицо плоское, скучное, и сама тоже как доска.
– Бедненькую пожалеть бы! Коли сыщется человек, который пожертвует, так деньги тотчас и вручить вдове Аграфене. Была бы моя воля, так бы и приказал, чтоб страшных девок бабы не рожали, не плодили бы горемык.
– На все воля Божия! – Это сказал Василий Босой. Ему тоже было дозволено по всему дворцу без докладов ходить.
– Садись, дружок, возле меня! – пригласил Алексей Михайлович. – Послушай, тот ли мы суд творим?
Василий Босой сел царю в ноги:
– Мне здесь хорошо. Читай, Никон!
Игумен поднял глаза на государя, помедлил.
– На попа Мирона из Казанской церкви многие жалобы. Блудом поп объят, как геенной. Девок попортил многих, вдов соблазняет, два мужа, у коих он жен совратил, побили его, а не унимается. Лютует.
– В Сибирь его, чтоб охладился, – подсказал Васька Босой.
– В Сибири попов мало… – раздумался Алексей Михайлович.
– В Сибирь! В Сибирь! – приказал Васька.
Никон поднял глаза на государя: юродивый становился ему невыносим.
– В Сибири попы нужны, – вздохнул государь.
Никон вдруг поднялся из-за стола и упал на колени:
– Будь, государь, милосерден ко мне! Никому я в прошении отказать не смею, и приходится просить по делам совсем уж несуразным, за людей недобрых, но ведь все мы – стадо Христово.
Алексей Михайлович кинулся поднимать Никона с колен:
– Что ты, право? Не отрину я тебя.
– Как же не отринешь? – слезами плакал Никон. – За Улиту Кириллову дочь Щипанова приходили просить все десятеро ее деток, а она под стражу взята по твоему указу.
– Улита Щипанова? – стал вспоминать государь и вспомнил. – Ворожея из Важского уезда?
– Государь, десять деток у нее. От порчи она травами да кореньями лечила. Кнутом ее наказали в уезде и в Москве… Перекрестить бы ее на Крещенье вместе с халдеями, взять слово с нее, чтоб не знахарила, да и отпустить бы.
– Так и будет! – сказал государь, улыбаясь. – По твоему слову. Как ты сказал. А нам тебе, вдовьему радетелю, тоже есть чего сказать. Верно, Федя?
– Верно, государь!
– По великому молению братии Новоспасского монастыря быть тебе в том монастыре игуменом.
Государь улыбался, и Ртищев улыбался, и даже Васька Босой, а Никон побледнел вдруг. Он уже успел встать с колен, но теперь опять повалился:
– Освободи, государь. Недостоин людьми править. Молиться хочу. В пустыню опять хочу, на океян.
– Господи! – Алексей Михайлович обнял Ртищева, прижал к себе. – Федя, сироты мы с тобой, опять сироты. – И заплакал.
Ртищев упал на колени, распластался перед Никоном:
– Молю тебя, святой отец! Не надрывай сердце ангельское господина моего лучезарного.
Никон с колен вскочил, подошел к государю, хотел, видно, сказать что-то сильное, доброе, но Алексей Михайлович припал головой к груди его и плакал навзрыд. Тут и Никон пролил обильные слезы.
Посморкались, помолились, простили друг другу прегрешения.
За окошком сугробы уже стали синими, пора было отобедать, к вечерне пора, но Алексею Михайловичу не хотелось расставаться с другом своим любезным.
– Скажи, отец святой! Уж больно, что ли, хорошо на океяне-море?
– Несказанно, государь! – воскликнул Никон. – Стужи лютые, зима долгая, но все претерпеть готов ради неугасаемых дней лета. Сурово на океяне. И земля суровая. Деревья ветрами в жгуты скручены, камни, мхи. Стоишь на молитве, а никого нет вокруг с суетой человеческой. Только ветер волну гонит, только птица редкая по небу метнется да только ангелы в тишине парят. На океяне человек от Бога невдалеке. Глаза не застит ни успех чужой, ни чужое богатство или привилегия какая. Об одном спасении помышляешь, и посылает тебе Господь в награду неизреченную радость, когда видишь, что силы Господнии разлиты и в океяне, и в каменьях, и в деревах, и в самом малом существе.
– Ах, мне бы на океян! – Алексей Михайлович привскочил с лавки. – Федя, как бы хорошо на океяне помолиться… Отец святой, еще расскажи.
– Государь, свет очей моих, челобитные-то как же?
– Да-а! Ну, давай послушаю. Только быстрей говори, к вечерне собираться пора.
– Из города Вязьмы, как шел к тебе, посадские люди перехватили меня и слезно просили челобитную передать. Пишут, что стрелецких и ямских денег хотят с них взять как с девяти городов: Ужига, Кашина, Твери, Торжка, Городецка, Лук Великих, Можайска, Дмитрова, Венева, а четвертных денег – 507 рублей 20 алтын – в сорок два раза больше, чем с Торжка. Дворов посадских в городе против прежнего в пять раз меньше, а берут так же.