Читать книгу Вечерник - Владислав Дорофеев - Страница 3
Автобиография
ОглавлениеУмирать не хочется, а надо. Лучшее противоядие от смерти и забвения – поэзия. Цель моих поэтических опытов чрезвычайна проста – я хочу остаться в истории, в истории русской словесности, в частности. Но не в тщеславии дело, а в жажде настоящего результата. Ведь не все пустоты, которые образуются после смерти человека, заполняются. Я хочу свою будущую пустоту заполнить, забить по макушку листами, исписанными стихами и прозаическими текстами.
Странно, но меня никогда не тянуло участие в поэтических/литературных течениях, организациях и пр., собственно, меня во всю мою жизнь, прошлую и нынешнюю не тянуло в компании, школьные, профессиональные, питейные, кружки, клубы, организации, команды и пр. Меня всегда тянуло одиночество, а не друзья, тем паче соперники. Не потому что я кого-то боялся, кроме Бога, вряд ли. Но я не верю в споры, соперничество и конкуренцию, ибо это все суть земные, сиюминутные проявления человеческих слабостей. Человек рождается не ради спора с себе подобными, но ради осуществления задачи, поставленной ему Богом. А споры и соперничество отвлекают.
Мне всегда совершенно хватало себя, мне интересны исключительно внутренние горизонты души. И проявилось это чувство довольно рано, причем, болезненно, поскольку чужаков не любят и чураются всегда, а в детстве их еще и бьют физически. Есть фотография меня пятилетнего, отец с приятелем, еще какие-то малые дети, я стою в стороне, независим выражением и позой. Такая тяга к независимости и отъединенности проходит через всю мою жизнь. Как я понимаю, эта внутренняя поза и составляет одно из оснований поэтической натуры, натуры поэта.
Наверное, это очень плохо, но, как мне представляется, родился я случайно, у восемнадцатилетней красивой телеграфистки и блестящего молодого лейтенанта военной авиации. Сохранилась фотография, они под ручку у памятника Ленину (через «i»), в Киеве, в начале шестидесятых годов прошлого века, меня не видно, но я уже где-то там присутствую. Замечательная пара, хороши очень. Родители довольно скоро развелись. Потом несколько лет бессмысленных – за лучшей жизнью – метаний по квартирам, стране, республикам, людям и не очень, и я, как тряпичная кукла, рядом болтаюсь, как тростник от быстрого бега. По причине или нет, но мне доставалось в нежном возрасте за любые провинности, которые, я хорошо это помню, никогда не были со зла. Потому несправедливых побоев я не забыл. Не получается. Кажется, я много болел, однажды, проболев почти полгода, умудрился за оставшиеся месяцы перейти в следующий класс. Учился хорошо, старательно, хотя знаний получил мало, по причине скверных школ и учителей, среди которых не запомнил ни одного хорошего, а плохих помню. Одну, с узкими злыми губами, которая меня высмеяла перед всем классом не только за то, что постоянно тянул руку с места, чтобы ответить первым на заданный вопрос, но прежде всего за то, что я быстрее соображал; и другого, уже в последнем классе, он спаивал учеников, пытался и меня, но меня не тянуло. Меня никогда не влекло пьянство, хотя отец в какой-то период времени почти заделался алкоголиком, отчего окончательно поломал военную карьеру, затем семью, подорвал физическое здоровье, что привело его к полной инвалидности, но умудрился сохранить и даже преумножить душевную чистоту к концу жизни. С родителями я расстался довольно рано, лет в шестнадцать. С тех пор, то есть уже более тридцати лет, я живу, точнее, отвечаю за свою жизнь, сам.
Впервые я почувствовал необычность и тягу поэтического вдохновения лет в четырнадцать, когда прочел зараз, физически не отрываясь от книги, «Евгения Онегина», и вслед за очень короткое время почти всего Пушкина. После чего появилась странная мысль, что я не только понял и освоил Пушкина, а и пошел дальше. Мысль запомнилась, хотя, будто мне и не принадлежала. Никаких стишков я пописывать тогда не стал. Взахлеб, причем, не отрываясь, сутками, я начал писать стихи еще лет через восемь, после двадцати. Тогда-то мне открылась полнота ощущения гармонии, поэтического вдохновения, когда будто сползает пелена с глаз, чувств и мыслей, и мир делается единым, взаимопроникающим, и единство это лучшим способом передает поэтический образ, позволяющий обнаружить неожиданную, новую сторону бытия. Нетленную, духовную. Тогда именно я почувствовал потребность во вкушении поэтического откровения, почувствовал вкус к образу и мелодике слова, как главным и основным тяготениям своей жизни.
Несмотря на почти четверть века, прошедшие с тех пор, четко и ясно осознанное предназначение, я литератор и поэт не очень плодовитый. За четверть века литературной деятельности (на фоне продолжающейся журналистики, отброшенной, как обертка от конфеты, карьеры, семьи, пятерых детей, пустых метаний и пошлых болезней, неглубокого пьянства и глубокого странничества), это моя четвертая опубликованная книжка, и третья поэтическая, из коих одна переводная. Правда, еще столько же не опубликованных. Никакой особенной славы я не снискал, тем паче коммерческого успеха. Однако, писал, пишу и буду писать, пока дышу поэтической страстью. Потому что «всякое дыхание, да, хвалит Господа» (Пс. 150, 6). Потому как поэтическая страсть – особенная страсть, которая, изучая мир, одновременно этот мир преобразует, показывая взаимосвязи и явления, которых, хочется надеяться, никто еще не замечал, или не уделял им особенного значения. Поэзия – высшее из искусств, по одной простой причине, образ – это всегда азарт истины и ближние подступы к мировым законам. Основа всех богодухновенных книг, всех религий мира – язык притчи, инверсии, сравнения, аллитерации, метафоры, то есть образный язык. Образный язык – это всегда небесное откровение, знание, недоступное смертным, а все-таки приоткрываемое посредством образа. Ибо сказано – «…тем внешним все бывает в притчах… они своими глазами смотрят, и не видят, своими ушами слышат, и не разумеют…» (Мк. 4, 11–12). Потому образный язык – основа Библии, основа библейской поэзии. То есть в основе поэзии – библейский язык небесного откровения, которое дается только людям крайне, предельно жертвенным, коими всегда были пророки, в православной классификации святые, преподобные отцы.
Крайняя степень жертвенности – распятие. И не столько потому, что распинание человека в первом веке нашей эры, на момент распятия Иисуса Христа, было крайней формой унижения человека. А прежде всего оттого, что Богу позволить убить Себя людям! – это, конечно, высшая форма проявления самопожертвования.
И, конечно, самопожертвование – одно из самых истинных проявлений самоиронии. Потому как, Богу позволить убить Себя людям! – это, конечно, высшая форма проявления самоиронии. То есть крайняя степень самоиронии – распятие. Значит, блаженны нищие духом, ибо таковые в высшей степени самоироничны.
Так вот поэтический тест, содержащий в себе духовную пружину вдохновения, – это особая форма самопожертвования, то есть одно из проявлений высшего порядка самоиронии. И это еще одна из привлекательнейших особенностей поэтической войны (не пустого соперничества, а настоящей ратной брани на жизнь и смерть) с хаосом и бренностью вселенной, человеческого мира.