Читать книгу Очерки кавалерийской жизни - Всеволод Крестовский - Страница 2

I. От штаба до зимних квартир
2. На первом переходе

Оглавление

Когда я вернулся домой, пароконная бричка с почты уже ждала во дворе и денщики укладывали в нее мои вещи. Налившись чаю, я оделся в походную форму, навесил ладанку, прицепил саблю, пригнал пистолетную кобуру да подстегнул чешую шапки и пешком отправился по едва пробуждающимся улицам вниз, под гору, под которой, огибая город, протекает Неман. Мне хотелось пройтись. Утро, борясь с предрассветной мглою, все более и более вступало в свои права. Вот и спуск к Неману. С реки подымается белый туман. У берегов плавает тонкослоистое, матовое «сало». Парома нет еще: он на той стороне и пока не виден за туманом, из которого самыми смутными очерками едва-едва выделяются крутизны и возвышенности противоположного берега с его крышами еврейских домишек и колокольней Францишканского кляштора. Холодно и тихо. Эскадрона нет еще, но у перевоза виден человек и темная фигура коня в поводу под попоной; гляжу – это мой рейткнехт дожидается с моим Ветераном. Поласкав коня, я в ожидании эскадрона присел на одно из бревен, наваленных у берега. В католических костелах зазвонили к ранней «мше». Вот грязные жидовки в лохмотьях плетутся по спуску и, звонко перебраниваясь, занимают обычные, насиженные места около перевоза со своими «котиками» и лотками, на которых продается всякая снедь вроде булок, вареного картофеля и гнилых яблок. Понемногу начинают набираться сюда же разные солдатики, бабы, евреи, мещане, мужики с возами да фурманки в ожидании переправы на ту сторону. И моя бричка подъехала. Время от времени с реки доносятся протяжные переклики паромщиков с судовщиками, которые на своих «берлинках» спускаются вниз по течению. На перевозе между солдатиками и жидами крикливо поднялся уже какой-то «хандель» – что-то вроде старых штанов продается, Рассматривается и перекупается, – и евреи при этом перебивают друг у друга «вигодны гешефт».

Но вот, приближаясь издали, доносятся все слышнее, все ближе, с высоким фальцетом хоровых подголосков гуденье бубнов и звяк медных тарелок. Мой конь, заслыша знакомые звуки, поднял морду, насторожил уши и, понюхав воздух, вдруг заржал, подобрался и нетерпеливо стал бить копытом мерзлую землю – своих, значит, почуял. И точно: вон уже видны голубые с белым флюгера, а вот и наш эскадрон на вороных своих конях спускается с горы. Вахмистр остановился, повернул коня и пропускает мимо себя людей, предупреждая, чтобы те «подтянулись и шли в порядке».

– Смирно! – командует он, завидя офицера. – Эскадрон сто-ой! – И вслед за тем – руку под козырек и подъезжает с рапортом, что все, мол, обстоит благополучно.

– Здорово, люди!

– Здравия желаем, ваше благородие!! – как один человек, откликаются более сотни здоровых, громких голосов одним бойким, перекатным выкриком.

– Слеза-ай… вольно, оправиться!

Люди зашевелились, засморкались; с обычным лязгом сабель слезают с лошадей, оправляются; иной подтягивает подпругу, иной оглаживает своего коня, ласково похлопывая его ладонью по шее; кто уже и трубочку запалил, а кто дымит наскоро сверченной папироской. Махорочным запахом потянуло. Иные покупают у торговок булки и весело гуторят и торгуются с ними, а один молодой уланик в неловко сдвинувшейся на затылок шапке, с добродушно улыбающейся физиономией, уплетает за обе щеки горячий картофель – и лицо его выражает такое удовольствие, что так и кажется, будто в эту минуту он совершенно доволен и счастлив тем, что наслаждается сильно горячей картошкой. Двое солдатиков, отделяясь от эскадрона, осторожно осматриваются и переговариваются о чем-то меж собою: видно, что им очень бы желательно теперь незаметным образом юркнуть в гостеприимную дверь ближайшего кабачка и хватить по крючку; они за массою лошадей делают уже разные маневры и лавируют для того, чтобы вышло это как нибудь «поделикатнее и попартикулярнее»; но глаз эскадронного вахмистра зорок: он знает натуру, и характер, и наклопности каждого человека в своем эскадроне, и его не надуешь никакими маневрами и эволюциями; он чувствует, в чем тут суть дела, и потому издали, окликнув двух солдатиков по имени, строго грозит им пальцем – и те со смущенно улыбающимися физиономиями неспешно и разочарованно возвращаются ко фронту.

– Паро-ом!.. ге-ей! Да-вай жи-ве-я паро-ом! – рупором приставив руки к губам, зычно подает вахмистр голос на тот берег.

– И-де-ет! – протяжным откликом доносится к нам из тумана с середины реки – и вот минут через десять, выплывая из белесоватой мглы темной массой, паром неуклюже и медленно причаливает к берегу.

– Переправа повзводно. Первый взвод вперед, шагом – марш!

Люди спешно двинулись к парому.

– Не жмись! Не напирай! Куды вас, дьяволы, всех разом поперло! – распоряжался и хлопотал вахмистр. – Вводи в порядке поочередно, на лошадь дистанции, по одному!.. Да осторожнее! Под ноги гляди! Ставь коней рядом, головами в поле, к воде, задом к середине!.. Да без суеты! Поспеешь! Не бойсь, никого не забудем, всех возьмем!.. Ну? Готово, что ли?

– Готово!

– Ну, отчаливай с Богом! Господь с вами!.. Вороненко, доглядите, чтобы там все было в порядке!

– Не сумлевайтесь, Андрей Васильевич, – успокоительно откликается взводный, – не допустим.

И паром, как-то скрипя и кряхтя, грузно и тяжело отчаливает от берега и уплывает в редеющую мглу тумана. С реки слышно, как иногда тревожно топнут о настилку парома конские копыта и вслед за тем резко и коротко взвизгнут сердитые жеребцы.

– Но-о, ты! Дерись тут еще, кусайся! Я те покусаюсь! – доносится сердитый голос солдата, крикнувшего на повздоривших коней.

Паром придет обратно не ранее, как минут через двадцать, а то и через полчаса. Переправа – дело довольно скучное, потому что, пока последовательно перевезутся все четыре взвода, пройдет по крайней мере часа полтора времени, в течение которых сиди себе на берегу и, что называется, жди погоды. Скучно. Смотришь рассеянно на скучающих и потому понуривших головы коней, и на топчущихся с холоду солдатиков, на возы и фурманки, которые скопляются все более и которым долгонько-таки придется теперь дожидаться своей очереди на пароме. Сидящие у лотков жидовки все также перебраниваются между собой за булку, купленную солдатом у Меруи, а не у Рашки. Жиды купили и продали, перекупили и перепродали асе те же старые штаны и успели уже сделать несколько выгодных гешефтов. Мальчишки с праздным любопытством глазеют на ожидающих улан. Вот с молитвенником в руках идет какая-то пани «до косциолу» и, проходя мимо «москалей», отвернулась и сплюнула в сторону. Жжешь одну папиросу за другой в ожидании, когда-то наконец переправишься сам с последним взводом; но вот – слава Богу – подъехали товарищи, обещавшие проводить; пришел полковой портной Мов-ша Элькес, который вменил себе как бы в некую священную обязанность являться самолично во всех случаях полковой жизни: на маневры, на плац, во время учений и смотров, на переправу, при уходе и прибытии эскадронов, на пирушки в прихожую офицерских квартир, на именины, на похороны, – одним словом, всегда, везде и повсюду без присутствия Мовши Элькеса дело не обходится. На маневрах, смотрах и переправах он обыкновенно является с бутылкой водки в одном кармане, со связкой бубликов в другом и с грушами во всех остальных, причем считает первым долгом своим предложить «гашпидам официрам» угощение всеми имеющимися у него в наличности запасами. Вслед за Мовшей Элькесом к парому пришла своей утиной походкой и мадам Хай-ка – точно так же, как и Мовша, неизбежная спутница полка во всех случаях его жизни. Оба они состоят при полку и в веселую минуту любят заявлять о себе, что «слгожат в вулянах». Мадам Хайка Пикова – пожилая женщина, которая взяла себе привилегию снабжать всех офицеров полка папиросами и сигарами; но и кроме этих двух специальных предметов она доставляет, в случае надобности, и чай, и сахар, и свечи, и вино, и платки носовые, и чулки, и вообще все, что бы ни понадобилось в офицерском хозяйстве.

– А ми до вас на переводы! – заговорили и Мовша, и Хайка, подходя к нам с поклонами. – Мозже одного румку на дорошку? – любезно предложил Элькес, вытаскивая бутылку.

– Нет, спасибо, не хочется…

– Ну, то гхля мине гхэто будет обидно. Я же у вас пил сшиводню…

– Когда сегодня? – удивились мы все, услышав это заявление.

– Сшиводню в ноц…

– Да ты разве был?!

– А как же ж ниет?.. Когда ж би я могх не бить. И ми бил, и Хайка бил, и музику сшлюшили… Увсше времю у ваша перехожая били з музиканты.

– Да как же вы узнали про это?

– Ага! Вже взжнали!.. Во у нас таки нюх, и таки дух, и таки сшлюх есть!.. Зжвините!

Приехал полковой командир с адъютантом проводить эскадрон и проститься с ним. Все мы,*не исключая эскадронного Шарика и Хайки с Элькесом, переправились наконец на ту сторону вместе с четвертым взводом и поднялись на крутой подъем, где на площадке, почти уже за городом, в порядке ожидали три первых взвода. Полковник осмотрел строй и пожелал людям доброго пути.

– Песенники на правый фланг!

– Песельники на правый фланок! Живо! – передали по фронту приказание взводные вахмистра – и человек двадцать улан рысью выехали из рядов со всем свом песенным инструментом и разместились «по голосам».

– Ну, с Богом!.. Прощайте, ребята!

– Счастливо оставаться, ваше высокоблагородие! – весело и дружно рявкнул фронт в ответ командиру.

– От меня по чарке водки!

– Покорнейше благодарим! – еще веселее пробежало дробью по рядам.

– С Богом!

– Эскадрон, смирно!.. Справа по три! Равнение налево, шагом… ма-арш!

И в порядке – пики в руку, глаза налево – эскадрон стройными рядами, красиво подобрав коней, двинулся мимо полкового командира.

– И прищайте! и прищайте! и прищайте! – махая платками, кричали вдогонку и Хайка, и Элькес.

Не белы снеги во поле забелели, –


разливисто, высоко и свежо зазвенел вибрирующий тенор запевалы, который с разукрашенной лентами и бубенцами махалкой ехал впереди своей команды.

– Аи, да забелели! – дружно подхватил хор, сопровождаемый звоном тарелок и парой гудящих бубнов – и эскадрон под эти родные, широко разливистые и душу захватывающие звуки, тихо, но бодро уходил в широко раскинувшуюся даль принеманских полей, только что за сутки пред сим успевших покрыться, как тонкой пеленой, пушистыми девственно-белыми снегами.

Туман поднялся и рассеялся. Солнце проглянуло из-за облаков и блеснуло тем именно светом, который обещает прекрасную, ясно-морозную погоду. В воздухе реяли тонкоиглистые, замороженные искорки, на которых играли солнечные лучи, так что они казались будто плавающей мельчайшей алмазной пылью. Те же лучи солнца, преломляясь на отдельных снежинках, превращали и снежные поля в какие-то серебряные скатерти, по которым щедрой рукой рассыпаны искрящиеся точки самоцветных каменьев, – и острые лучи всех этих алмазов, рубинов и яхонтов даже колят глаз порой своим ярким, играющим блеском. По полям кое-где раскиданы одиноко растущие дикие груши; изредка попадаются они и около самой дороги и стоят, словно серебряной шапкой, покрытые снежным налетом, который запушил их шарообразно и обильно разросшиеся ветви и прутья. По сторонам дороги, на свежем снегу, который только самым тонким слоем покрыл землю, видны иногда заячьи следы; а вон по тоненьким черточкам, которые узкой ленточкой тянутся в сторону и пропадают за ближними кустами, видно, что здесь недавно стадо куропаток перебежало. Воробьи задорно и бойко чирикают по дороге над свежим навозом; а эскадронный Шарик решительно поражает своей неутомимостью: задрав кренделем свой хвостишко, он просто кубарем каким-то мечется по полям, кидается во все стороны и звонким, веселым лаем оглашает всю пустынную окрестность.

Эскадрон растянулся себе на вольном походе. Впереди идут песенники, в некотором расстоянии за ними – взводы, по порядку своих номеров; позади взводов гуськом тянутся всадники с заводными лошадьми в поводу, а в самом хвосте колонны, замыкая ее собой, едет дежурный по эскадрону унтер-офицер, наблюдая за порядком и за тем, чтобы люди не отставали, не отъезжали в стороны и не слишком бы растягивались. Несколько в стороне, отдельно от фронта, по краю дороги, едут вахмистр с двумя взводными и ведут между собой какую-то беседу. Отношения вахмистра к унтерам вообще и ко взводным в особенности основаны «на политике»: они все друг другу говорят «вы». Сколько бы ни были интимно-приятельственны эти их отношения к тому или другому унтеру, но уж «ты» ни один из них не скажет самому задушевному своему приятелю. В этом «вы» у них выражается как бы взаимное уважение и почет к званию унтер-офицера, и далее чуть произведут в унтера какого-нибудь рядового, которого вчера еще все «тыкали», сегодня все – и его товарищи рядовые, и новые товарищи унтера – начинают уже говорить ему «вы». Вахмистра все называют по имени и отчеству, а в официальных случаях «господином вахмистром»; он же по имени и отчеству относится только ко взводным, к эскадронному квартирмейстеру, фуражмейстеру и писарю, а прочих всех унтеров, говоря им «вы», кличет по фамилиям. Никакое начальство этой «политики» никогда между ними не вводило, не настаивало и не наблюдало за образованием именно такого рода взаимных унтер-офицерских отношений. Эскадронные командиры из старых служак иногда даже бывают и недовольны своими вахмистрами за эти «миндальности»; но – такая уж «политика» установилась как-то сама собой и столь укоренилась между солдатами, даже столь нравится им, что их уж никаким образом от нее не отучишь. Да пожалуй, что и не следует отучать, ибо в этой форме взаимных отношений, в этом «вы», в этом «Андрей Васильич» и «Карп Макарыч» невольным образом выражается и их взаимное сознание чувства собственного достоинства, и уважение к чину унтер-офицера, да вместе с тем оно же служит и добрым примером рядовым, а в особенности молодым солдатам. Чем меньше грубости в нравах и взаимных отношениях, тем лучше!

Вот впереди чернеется в воздухе придорожный крест, а неподалеку от него торчит соломенная кровля корчмы, которая стоит на перекрестке. От этой корчмы нам надо будет свернуть направо и идти на фольварк Капцовщизну, на местечко Индуру до деревни Прокоповичи, где назначен первый ночлег. Как подойдем к корчме, то это будет значить, что отошли мы от города около семи верст, – значит, уже время спешить людей, чтобы облегчить лошадей и самим поразмять ноги в небольшой прогулке около версты, до перекресточной корчмы, где можно сделать маленький привал.

Спешились и пошли. Крепкий снежок хрустит под ногами; от лязга сабель, колотящихся ножнами о промерзлую почву, стоит какой-то особенный металлический шум над идущим эскадроном; заслыша этот шум и завидя колеблющиеся флюгера, испуганная птица с тревожным, коротким выкриком отлетает с дороги, а за нею откуда ни возьмись срывается вдруг и целая стая, и с пронзительным криком в каком-то замешательстве тянется в сторону, низко над белыми полями, за дальнюю лощину и там, долго кружась над избранным вновь местом, наконец-то опускается и успокаивается понемногу.

Бричка моя с вестовым на облучке опередила эскадрон и рысью поехала к корчме, чтобы успеть там к нашему прибытию выгрузить погребец и дорожные запасы.

Вот и корчма перед нами – низенькая, маленькая, грязненькая, с черной соломенной кровлей, на которой разросся порыжелый мох и торчат засохшие стебельки бурьяна. Из низенькой закопченной трубы дым валит. Длинный журавель скрипит над криницей, из которой батрачка тянет бадью. Две лохматые собаки, тощие и злые, бросаются на лошадей и на Шарика, который, в виду столь грозного неприятеля, поджав хвостик, старается поскорее затесаться в середину между людьми и конями.

– Эскадрон, стой!.. Послать взводных вахмистров с котелками!

Люди весело в ожидании водки стали потаптываться и махать зазябшими руками. Некоторые перекидывались снежками, некоторые боролись между собой, чтобы согреться. Иные до сине-багровых пятен натирали себе снегом ладони и пальцы, так как левой руке, держащей поводья, приходится терпеть муку немалую: на морозе, при небольшом даже ветре, левая рука начинает невыносимо щемить, ныть и скоро коченеет, так что тут единственное опасение – растирать себе пальцы сухим снегом для возбуждения в них теплоты и чувствительности.

В маленькой, низенькой корчемке топилась печь, и дым ел глаза: ветром выбивало из трубы. Замурзанные жиденята в одних рубашонках ерзали голым телом по холодному, сырому, грязному земляному полу; две еврейки, в каких-то смоклых лохмотьях, с ухватами возились у печки, готовя щуку и кугель к наступающему шабашу. Грязь, вонь и нечистота, но не бедность – отнюдь не бедность, ибо за перегородкой, куда провели нас, офицеров, висели очень порядочные лисьи шубы, пальто, мантильи и даже шелковые платья тех самых евреек, которые в таких скверных лохмотьях возились теперь у печки.

Корчемка, несмотря на свое внешнее убожество, стояла на очень бойком месте и, судя по этим мантильям и платьям, приносила доход хороший. Сюда обыкновенно в базарные дни наезжают из города перекупщики-евреи и приобретают у крестьян все продукты, которые те везут в город; здесь же обыкновенно и крестьяне пропивают значительную долю своей выручки, и всякий возвращающийся из города останавливается – хоть на минутку – и выпивает «килих» на дорогу.

Вахмистра упорно стали торговаться с еврейками о водке, которой на эскадрон обыкновенно требуется полтора ведра. Еврейки ломили за ведро пять рублей. Цена и точно что убийственная, но еврейки соображали себе то обстоятельство, что до следующей попутной корчмы не близко – верст восемь по крайней мере, а уж коль скоро солдаты остановились и покупают водку, то, стало быть, есть надобность распить ее не дальше, а именно здесь, в виду длинного перехода при холодной погоде.

В тесном пространстве за перегородкой, куда мы вошли, вестовой уже приготовил закуску: раскрыл погребец, развернул сахарную бумагу, в которой покоилась жареная курица, и распаковал корзинку с пирожками. После не особенно сытного ужина накануне, после бессонной ночи и наконец теперь, после маленького моциона, скромный завтрак показался всем нам очень вкусен и приятен. Мы с превеликим аппетитом истребляли пирожки и нахолодавшую на морозе курицу, запивая их хересом да красным вином, причем поневоле приходилось чередоваться стаканами за недостатком их. А между тем за перегородкой набралась полнехонькая горница солдат, приходили они – кто погреться, кто за угольком для трубочки, кто так себе просто поглазеть, что тут делается, а вахмистра все еще упорно торговались с еврейками, не уступавшими им «а ни гросша!».

Я кликнул эскадронного за перегородку.

– Бросьте вы, наконец, торговаться!.. Что ж мы людей-то из-за них даром на морозе держим.

– Да как же, ваше благородие, никак невозможно!.. Подлые эдакие, вдруг пять рублей за ведро, коли мы никогда больше трех с полтиной не платили!

– Ну и черт с ними! Пять так пять!.. Надо же наконец дать людям водки!

– Да нет-с, никак невозможно-с!.. Потому опять же я докладываю вашему благородию, что они подлые…

– Да брось же ты, ей-богу!..

– Воля ваша-с, конечно… а только для того, что нам жалко ваших денег… за что же-с вы теперича задаром будете кидать им два рубля с четвертаком? Люди, конечно, на угощении очень благодарны, а все же никто не пожелеет, чтобы господа офицеры для нас так вот, зря, кидали лишнее… Никак это невозможно-с!

– Ну да ладно! Кончайте скорее!

– Не извольте беспокоиться, ваше благородие!.. Мы уж их урезоним: сдадутся-с!

И точно, что урезонили: полтину на ведро еврейки спустили, но уж меньше никак! Вахмистр пришел доложить об этом обстоятельстве.

– Все ж таки семьдесят пять копеек выгадали-с!.. По крайности, не так уж обидно! – заявил он с оттенком не совсем еще улегшейся досады в лице и в голосе. – Ваше благородие, а насчет полковницкой чарки как прикажете быть? – спросил он, несколько понизив голос.

– Не знаю уж, – пожал я плечами, – на походе, коли нет эскадронного командира, все чарки, по обыкновению, офицерские – стало быть, мои.

– Так точно-с. Нам бы, значит, полковницкую чарку выпить лучше, как уж совсем придем на место, на квартиры.

– И то правда. Стало быть, так и сделайте.

– Так точно-с, оно и людям вольготнее, а на походе две чарки будет много-с: неравно кого и разберет. А насчет непьющих как прикажете-с?

– Непьющим дать, по обыкновению, пива или меду по стакану.

– Слушаю-с!

Вахмистру при этом – тоже по обыкновению – налили мы стаканчик и поднесли и дали два пирога на закуску. Маленький знак такого внимания со стороны офицеров всегда бывает вахмистрам очень приятен.

Что касается до двух чарок на человека, то, по практическому замечанию вахмистров, это зараз будет действительно много: казенная чарка сама по себе равняется доброму стаканчику; солдат же вообще пьет мало и редко – конечно, оттого, что это редко ему удается, – и потому, чтобы захмелеть, для большей части из них двух чарок совершенно достаточно, а одна необходима на походе чисто уже в гигиенических условиях, особенно при осенней сырости или по зимнему холоду.

Расплатись с еврейками, мы вышли на двор. Там взводные уже кончили раздачу винной порции: каждый человек по порядку подходил к своему взводному и принимал от него свою чарку. Большая часть солдатиков принимали ее не иначе, как перекрестясь сначала, и, выпив, передавали следующему пустую посудину с поклоном.

– Ну, готовы, что ли?

– Готовы-c!.. Покорнейше благодарим ваше благородие! – весело откликнулись вдоль по всему фронту улыбающиеся лихие рожи в своих характерных, заломленных набекрень шапках.

– Теперь веселее пойдется… И песни играть будет не в пример вольготнее! – заметил голосистый запевала, обтирая обшлагом шинели свои обледенелые и побелевшие от холода усы.

Погребец снова уложили со всеми съестными запасами в бричку, и я пустил ее вперед эскадрона, приказав ехать пошибче, рысью, чтобы вестовой успел на ночлеге приготовить мне к приходу эскадрона угол в избе, раскинуть походную кровать и поставить самоварчик. Вестовой Бочаров был человек надежный и потому, сразу дав тумака в спину мямле-ямщику, убедил его этим внушительным аргументом ехать как следует – и бричка моя покатила себе крупной рысью.

Я простился с провожавшими меня товарищами. Эскадрон двинулся по дороге вправо, а те вперегонку друг с другом пустились сначала в карьер, а потом пошли крупной рысью и скрылись за волнистой покатостью по направлению к городу.

Мороз усиливался. Высокие облака сплошь почти заволокли все небо, и солнце светило из-за них тускло-красноватым пятном с каким-то медным отсветом. Этот свет солнечного диска служил верным предвестником, что к вечеру мороз усилится еще более.

Мы шли густым сосновым лесом. Подымался ветер, и видно было, что он крепчает. Хотя мы сами еще и не ощущали на себе его резкого действия, будучи заслонены двумя зелеными стенами с обеих сторон дороги; но ветер тянул по вершинам, и порывы его иногда становились столь сильны, что высокие, старые сосны, качаясь и кренясь, издавали неприятный скрип, иногда похожий то на скрежет, то на жалобные стоны. Вороньё целой стаей кружилось и каркало где-то над лесом. Спугнутый заяц выскочил из-под пня и, как ошалелый, в страхе и ужасе засигал прямехонько-таки вдоль по дороге, впереди эскадрона, преследуемый свистом и уханьем наших людей. Шарик, заливаясь лаем и подрыгивая задней лапкой, ретиво и резво пустился за ним вдогонку, но вскоре по лаю слышно стало, как ему и досадно, и обидно, что заяц совсем вот на виду и сигает прямо, а он меж тем никак его догнать не может и через это только прыть свою собачью пред целым эскадроном посрамляет.

Старый вахмистр, досадливо цмокнув губами, опасливо покачал головой.

– А-ах, ты Господи!.. И нужно же было этому косоглазому лешему!.. – проворчал он вполголоса.

– Чего ты, Скляров? – обратился я к нему, не понимая причины его сетующего замечания.

– Да заяц, ваше благородие.

– Ну, так что ж, что заяц?

– Да оно ничего, а только примета нехорошая… Дай Бог, кабы переход благополучно сделать!.. У нас уж это исстари заметка такая положена, что как ежели заяц перебежит дорогу или вот как теперича, и того хуже, побежит вдоль по твоему пути, тут уж гляди, какая ни на есть шкода приключится… Ну, да никто, как Бог!.. Авось пронесет благополучно! – заключил он словами надежды, но эти слова были сказаны, кажись, более для утешения нескольких ближайших людей, слышавших наш разговор; сам же Скляров в душе своей, как мне показалось, мало верил в то, чтобы переход кончился благополучно.

Песенники между тем разливались во всю грудь, несмотря на мороз; остальные калякали сосед с соседом да покуривали свои носогрейки, по-видимому вовсе не разделяя вахмистерских опасений насчет случайно подвернувшегося и ни в чем не повинного зайца.

Между тем мы вышли из лесу. Широко и далеко раскинувшееся поле охватило нас со всех сторон, и здесь уже ветер, гуляя себе невозбранно на всем вольном просторе, стал сильно-таки резать в правую щеку своими студеными порывами.

Было уже более четырех часов пополудни, когда мы прошли фольварк Капцовщизну, где против старого помещичьего «сломянего палаца», принадлежащего родовитому пану, с некоторого времени, как бельмо в глазу, стоит новенькая православная церковь в чисто великорусском стиле, а подле нее расположился уютный домик, в котором помещается сельская школа. За Кап-цовщизной опять пошли волнообразные поля с раскиданными кое-где рощицами и перелесками да с полосой непрерывного темно-синего бора на горизонте вдоль берега Немана. Высокие кресты там и сям раскиданы по этим пространствам, на межах и на перекрестках тропинок и проселочных дорог. Иногда они попадаются и по дороге, и на каждом непременно имеется врезанная надпись, гласящая, что «тен кржиж поставионы на памёитек» о том или другом обстоятельстве панско-костельной жизни. Кстати, об этих крестах: на втором переходе, близ нашего пути, стоит около одной речонки высокий и прочный крест с надписью весьма своеобразной. Есть даже и легенда. Некий пан – «родовиты шляхциц» – однажды в весеннее половодье тонул в разлившейся речонке вместе со своей нетычанкой и конями. В минуту опасности он дал обет, что ежели пан Бог избавит его от смерти, то он на сем месте поставит «кржиж на памёнтек». На панское счастье, проезжает какой-то хлоп, который, видя крайне критическое положение родовитого пана, пустился вскачь в ближайшую деревню, кликнул мужиков с жердями, волами и веревками – и те вытащили из воды пана вместе с нетычанкой и конями. «Родовиты шляхциц – як гоноровы и поржондны чловек» сдержал свой обет, данный Богу: поставил крест и на нем увековечил себя следующей надписью: «тен кржиж пан пану поставил, за то, же пан пана од смерци выбавил».

Тускло-багровое пятно все более склонялось к западу, и вместе с его склонением даль на горизонте заметно начинала кутаться в какую-то свинцово-серую мглу с лиловатым оттенком. Мороз крепчал, а вместе с морозом крепчал и порывистый северо-восточный ветер, который быстро гнал по небу дымчатые, причудливо очерченные облака, и эти ближайшие к земле облака, окрашенные по закраинам своим в молочно-фиолетовые и дымно-розоватые тоны, довольно явственно обрисовывались своими изменяющимися формами и очертаниями на общем фоне туманного неба. Ни клочка лазури уже не было видно. Снег не падал, но сильные порывы ветра, стлавшиеся по земле, вздымали его с полей и с дороги. И этот снег был такой мелкий, сухой, как песок, и колючий до жгучей боли, так что казалось, будто тысячи иголок колят уши, глаза, нос и щеки. Этот проклятый снежный песок мельчайшей пылью забивался за воротник и таял за шеей от прикосновения к телу; набивался он и за левый рукав под сорочку, которая сырела и увлажнялась. Рука невыносимо ныла под замшевой перчаткой – а каково нее было тем несчастным солдатикам, у которых вовсе не имелось никаких перчаток!.. Пальцы ног начинали сильно Щемить на холодных стальных стременах; колени, плотно обхваченные натянутыми рейтузами, холодели под ветром. Я тщетно старался прикрыть и укутать их полами своего пальто: ветер то и дело распахивал эти полы и забирался холодной струйкой под рукава, к плечу и из-под шеи за спину и выщемливал из глаз соленую слезу, которая, катясь по лицу, ужасно неприятно щекотала щеки и, пропадая в усах, замерзала на них ледяными сосульками.

Разыгрывалась сухая морозная метель. Снег все более и более сметало с дороги и крутило в поле, накидывая его пластами и сугробинами в канавках, около камней да под можжевеловым низеньким кустарником. Дорога совсем почти обнажилась и темнела под ногами и впереди глинисто-коричневой лентой. А надо заметить, что до последних суток, в течение нескольких дней, шел непрерывный осенний дождь, размочивший глинистую почву до того, что по всему пути образовались страшные шероховатости, бугры, впадины и глубокие колеи. Потом в одну ночь все это месиво вдруг заколодило крепким морозцем и слегка прикрыло первым зимним снежком. Теперь же, когда этот снежок сносило ветром, вся дорога обнажилась и представила такую гололедицу, что лошади, пытливо ступая самым осторожным шагом, поминутно скользили и спотыкались. Мы никак не предвидели, чтобы в обычных условиях того климата могло вдруг заколодить так, как это неожиданно случилось теперь, и потому большую часть лошадей не успели перековать на зимние шипы. В прежние годы, обыкновенно, приходилось нам выступать на зимние квартиры в эту самую пору либо по прекрасной сухой дороге (ибо осень в том крае считается почти лучшим временем года), либо же по размягченному дождями глиняному месиву. Морозы в том крае наступают гораздо позднее, а в этот раз случился вдруг такой милый сюрпризец и, как нарочно, перед самым выступлением!

Пока дорога сплошь была прикрыта снежком, кони шли себе бодро, легко, спокойно и уверенно, но теперь по открывшейся гололедице мы принуждены были вместо обычных шести верст в час делать только четыре и даже несколько менее. Студеный ветер, вздымая челки и гривы лошадям, свистел между пиками, шумел и плескал флюгерами и крепко донимал озябших людей. Но люди видимо бодрились, не унывали и подняли воротники плащей только тогда, когда я дважды отдал настойчивое приказание поднять их на уши и ссучить нарукавные обшлага, в прорезь которых в таких случаях у нас пропускаются мундштучные поводья. Это все ж таки хоть сколько-нибудь предохраняет левую руку от влияния стужи. Песенники, несмотря на резкий ветер, почти неумолчно горланили развеселые песни. Красивая махалка то и дело ходенем ходила и плясала в такт над их хором, споря со свистом и шумом ветра звоном и звяканьем своих бубенцов и колокольчиков.

– Полно, ребята, вам горланить! – крикнул я им. – Глотки простудите!

– Никак нет-с, ваше благородие! – откликнулись мне из хора. – Нам но экому времени ежели петь, так не в пример лучше!

– Да чем же лучше-то?

– А как же-с!.. Вот как попоешь да трубочку еще горяченькую потянешь, так оно словно бы и теплее!.. Ведь песня греет!

Вдруг недалеко позади меня крякнул лед под конскими копытами, и затем что-то глухо рухнуло всей массой на землю и сухо, коротко хрустнуло. Раздался тяжелый, глухой, болезненный стон.

– Ваше благородие… ваше благородие! Остановите эскадрон! – раздался за мной тревожный голос вахмистра.

С командой «Стой» я повернул назад своего коня. Шагах в десяти от меня в придорожной канавке лежал на боку и барахтался конь, силясь подняться на ноги и сильно придавив своей массой солдата. Ужас невыносимой боли и страдания исказили черты лица упавшего. После первого стона он лежал теперь безмолвно и бессильно. Несколько соскочивших с седел людей подняли лошадь и высвободили из стремени ногу солдата. Он сгоряча быстро поднялся на ноги, заботливо отряхнул с полы снег, сделал шаг, друтой и вдруг, словно бы оступившись, с новым криком боли, как сноп, упал на землю.

– Что с тобой, Катин?

– Не могу знать, ваше… больно… нога… Ой, нога! – с трудом простонал он, заскрежетав зубами.

Вахмистр с одним из солдатиков бросились к нему, подняли с земли и поставили на ноги.

– Ничего! Пройдись немножко, – ободрил его Скляров. – Разомнися чуточку! Оно сейчас же и тово… полегчает!

– Не могу, Андрей Васильич! – через силу бормотал солдат. – Мочи моей нет на то… никак не могу-с я…

– Ну, а ты попробуй!.. Ничего!.. Мы тебя поддержим.

– Разве что поддержите…

Он сделал над собой еще одно усилие и упал на руки державших, которые несколько шагов протащили его на себе, держа под мышки. Придавленная нога бессильно волочилась за ними, как мертвая.

– Ну, что ж ты, брат, – снова подбодрил его вахмистр.

– Мочи нет… Христа ради… положите меня… Смерть как больно!

И он, сдавливая в себе стоны, крепко стиснул, сцепил свои челюсти и опять заскрежетал, судорожно поводя скулами. Болезненная бледность видимо разливалась на его страдающем лице, которое вдруг как-то осунулось от жестокой, мучительной боли.

Его положили на землю. Ветер распахивал и взвевал полы его шинели.

Я соскочил с лошади и подбежал осмотреть его ногу.

– Надо бы снять ему салог да поглядеть, что там у него? – заметил вахмистр.

– Где тебе собственно больно? которое место? – наклонился я над ним, опускаясь на колени, затем чтоб осмотреть ушиб.

– Все больно… вся нога… по колено… и в суставе… и в ступне, и в голени… все больно…

Вахмистр сделал попытку стянуть с него сапог.

– Ой!.. – завопил несчастный благим матом. – Не мучайте, Христа ради!.. Оставьте!.. Аж дотронуться мочи нет!

– На лошадь сесть можешь?

– Не знаю… Попробуйте… помогите… авось-либо…

Его осторожно поднесли к коню и подсадили. Но, перенося через седло ногу, он вдруг закачался в воздухе и бессильно, почти без чувств, рухнулся на руки поддерживавших его товарищей.

Те снова отнесли его несколько в сторону и положили наземь.

Я с тоской оглянулся вокруг и пожал плечами: помощи никакой и ниоткуда!

– Что ж теперь делать?

– Н-да-с!.. Вот он, заяц-то, ваше благородие! – с видом укора к моему неверию заметил старый Скляров. – Это он! Все он, проклятый!.. Уж это поверьте!.. Наша примета солдатская не мимо идет!

– Да уж это никто, как заяц!.. Это так!., это верно! – качая головами, толковали между собой солдатики.

Заяц ли, не заяц, а делу все-таки было не легче от того. Куда мы теперь денемся с этим несчастным Катиным? Очевидно, нога его была переломлена. Споткнувшаяся и подскользнувшаяся лошадь грохнулась всей своей тяжестью наземь. Закоченелая рука всадника не могла быть чувствительна к поводу и потому не успела вовремя поддержать его, а затем нога его очутилась голенью над узкой канавкой, а носком в стремени, на краю ее, и от силы удара хрустнула и сломалась, не выдержав напора всей массы лошадиного тела; да, кроме того, в суставе, отделяющем ступню от голени, мог быть еще и вывих – что действительно и оказалось впоследствии. Продолжать путь на коне он уже не мог никоим образом.

«Господи, и дернуло же меня, словно бы нарочно, словно бы на зло, услать вперед свою бричку! – с болью в душе думалось мне. – Хоть бы подъехал кто-нибудь на наше счастье!» Послать бы куда за подводой – но куда пошлешь? – по сторонам ни единой деревушки, ни единой хатки нигде не видать: во все концы, куда ни глянь, – одна голая равнина, одни поля и поля бесконечные… От Капцовщизны отошли уже верст шесть, до Индуры остается еще верст восемь по крайней мере. Да и пока доедет посланный – а по такой дороге много ли ускачешь! – пока приведет он подводу, сколько это времени пройдет?!. Как быть-то тут!..

Я глянул вдоль по дороге вперед, глянул назад – не видать ли где какого-нибудь воза? Никого и ничего не видно. А несчастный между тем сильно страдает. Молчит, крепится, не хочет выказать перед товарищами всей силы своей боли, но по лицу, по скуловым мускулам, по сведенным челюстям видно, каково ему в эту минуту!.. Лицо его совсем побледнело, и все тело, бессильно растянувшееся на земле, колотила нервная лихорадочная дрожь. д тут еще этот ветер проклятый, эти взмёты холодного, сыпучего снега!.. Чтобы хоть сколько-нибудь защитить его от ветра, я приказал плотней и гуще сдвинуть вокруг него лошадей: все же как будто меньше чуточку продувает. Эскадронный Шарик, словно бы тоже понимая в чем дело, вдруг примолк и присел над лежащим солдатом и как-то пытливо засматривал в глаза то Катину, то окружающим его людям. И сидит себе этот Шарик такой грустный и озябший; хвостишко поджал под себя, сам весь трясется, а ветер вздымает ему шерсть на загривке…

Прошло около получаса. Погода не унимается нисколько – и эскадрон понуро стоит себе середь чистого поля. Люди начинают уже озябать весьма и весьма чувствительным образом. И махание руками, и потаптывание хоть и помогают, но уже очень мало. До которых же пор стоять-то! Я решился наконец на крайнюю меру, приказал привести одну из заводных лошадей и сблизить ее с конем Катина посредством связанных поводьев; затем велел достать три чумбура, чтобы из двух устроить род переплета между седлами сближенных коней, закрепив узлами у четырех лук, а третьим привязать больного к этим наскоро импровизованным носилкам, на которые придется положить его поперек обоих седел. Хоть и очень неудобно, да все же лучше, чем лежать ему беспомощно под вьюгой в поле.

Люди приступили уже к работе, как вдруг – гляжу – сзади приближается к нам издали что-то вроде тележки или повозки.

– Слава тебе Господи! – обрадовались солдаты. – Несет Бог кого-то.

Вскоре подъехал на паре сытых лошадок в легонькой нетычанке какой-то пан, вроде шляхтича-арендатора, с усами и узенькой полоской бакенбард, спускающихся под горло, в картузе и синей бекеше со шнурами на груди – одним словом, цельный тип зажиточного шляхтича-арендатора.

Мы остановили его.

– Чьто вам вгодно? – спросил он, оглядывая меня и людей: каким-то неровным взглядом, в котором отражались и недоумение, и некоторая доза трусливого замешательства, что вот, мол, зачем и для чего это остановили его вдруг «москевськи жолнержи», а вместе с тем и недовольство на нас за эту остановку.

– Вы куда едете? – спросил я в том предположении, чтобы попросить его довезти больного.

– А на цо то пану капитану?

– Да вот – несчастье у нас случилось: лошадь упала и солдат ногу, кажись, сломал, будьте так добры – уделите ему место в вашей нетычанке! Тем более, если вам по пути с нами… мы на Индуру идем.

Родовитый шляхтич, услыхав мой тон, в котором не было ничего ни грозного, ни насильственного, ни начальственного, а была одна только просьба, искавшая у него лишь человеческого сострадания и помощи, вдруг изменил замешательное выражение своих глаз и лица, придав им самоуверенное спокойствие с чувством сознания собственного достоинства.

– Мне не по путю з вами, – коротко и сухо ответил он, – бо я спешу до дому, у свой фольварк.

И он дернул вожжами.

– Постойте!., одну минуту! – вскричал я, ухватившись за борт нетычанки. – Я вам заплачу за эту услугу… Сколько вы возьмете до Индуры?

– Звыните, я не фурман какой-небудь! – с гордостью и сухо ответил пан.

– Я обращаюсь к вам не как к фурману, а как к человеку, и за то время, которое мы отымем у вас, я предлагаю вознаграждение… Ведь тут пустячное расстояние – всего каких-нибудь восемь верст… Угодно вам за это получить три целковых?

– Аль бо ж… я вже имел честь доложить господыну капитану, чьто я не звощык.

– Я обращаюсь к чувству вашего сострадания… взгляните на этого несчастного…

– Н-ну, то й чьто ж мне до тего?! Он для мне ни сват, а ни брат… и к тому ж у мне свой интерес есть… Звыните, не могу служить вам!

И он энергически хлестнул вожжами по своим лошадкам.

– Вы заставляете меня употребить насилие! – крикнул я ему, ощутив в себе уже некоторый прилив досады.

– Пршепрашам!.. Ни мам часу, пане! – огрызнулся он мне через плечо и погнал лошадей.

– Остановить его, ребята!.. Живо! – крикнул я – и двое улан в ту же минуту нагнали родовитого шляхтича. Схватив с двух сторон под уздцы его лошадей, они повернули назад панскую нетычанку.

Пан даже побагровел от злости. Шляхетное лицо его изображало гром и молнию. Он, брызгаясь слюною сквозь усы, с жаром и бранью протестовал против улан, но те молча, преспокойно и равнодушно тащили к эскадрону его лошадей.

– Аль бо ж этое ест насылье, господын капитан! – кричал и жестикулировал он из своей нетычанки.

– Да, насилие, вызванное вами самими! – вполне согласился я с ним.

– Я протэстую!.. Я дворянин… и я не желаю возить ваших солдатов!.. Я имею жаловатьця на вас, когда так!.. Я подам прошенье до господина пулковныка, до губернатора, до самого начельника краю!

– Кому угодно и когда угодно!.. Держи, ребята, лошадей его! Да несите сюда Катина! Осторожнее только… легче, легче!.. Клади его в бричку!.. Прошу вас, посторонитесь немного, дайте место больному! – снова обратился я к пану.

– Та чьто ж этое такое!.. Чи я ест в плену у вас?.. Чи я ест повстанец який!.. Не желаю, а-ни-куды не желаю посторонитьсе!.. бо я ест полны господарж своего экипажу!

– Не заставляйте меня прибегать к новому насилию! – предостерег я пана, в то время как вахмистр, «вежливенько» взяв его под руку, предлагал то же самое:

– Пожалуйте, добродзею, пожалуйте!.. Подайтесь чуточку в сторону… Честью просим вас!

– Н-ну, когда так, то я буду требовать сатысфакцью!.. Я сатысфакцью желаю!.. – кричал пан. – Звыните!.. Вы мне докумэнты у закону покажить на этое!.. Я сатысфакцью буду требовать!

– Хоть десять!.. Живей, ребята! Не копайся!

Катину подостлали под больную ногу панского сенца и прикрыли его попонкой. Я приказал вахмистру нарядить особого унтер-офицера, который ехал бы рядом с панской нетычанкой и наблюдал, чтобы больному не было сделано какого-нибудь насилия или обиды.

Эскадрон тронулся далее. Панская нетычанка с ворчащим паном под присмотром следовала за нами в хвосте колонны.

Солдаты вдруг как-то нахмурились и приуныли.

Заметно было, что несчастное приключение с Катиным и его страдающий вид сделали на них свое впечатление. Песни уже не раздавались более, и даже разговоры почти совсем замолкли.

Смеркалось. Тьма на северо-востоке надвигалась все гуще и гуще, расползаясь вверх и в стороны, и обращалась в какую-то черную мглу в самом зените неба. Только на западе, на краю горизонта, словно бы узкая щель, горела темно-багровым огнем длинная полоса заката – и контраст этой кроваво-огненной полосы с надвигающейся тьмой и мглой всего остального горизонта производил какое-то бессознательное, грустно-тяжелое впечатление: в нем как будто заключалось нечто зловещее. Один только Гюстав Доре в своих неподражаемых черных гравюрах умеет схватывать в таком совершенстве подобные контрасты тьмы и гаснущего света. Мне невольно вспомнились при этом два из его рисунков: последний момент библейского потопа и Дант с Виргилием, спускающиеся с голых и мрачных скал в пропасти Ада.

Эскадрон шел молча и грустно. Уже совсем почти стемнело. Края неба с дальними планами земли слились во что-то тусклое, мглистое, неопределенное. Вот из-за пригорка выглянули смутные очертания ветряной мельницы – словно бы какое привидение, поднявшее к небу руки, вставала она в стороне со своими крыльями из мглы, сливавшей все ее детали в один смутный, странный и фантастический очерк. Два-три огонька мелькнули впереди: мы подходим к Индуре. А несносный ветер, уже давным-давно остудивший все тело, не переставая, режет своими порывами щеки, забирается за рукава и сыплет в лицо колючей и сухой снежной пылью.

Каково-то этому бедному Катину теперь с его нервной лихорадкой!..

Вот и Индура. Слава тебе, Господи!

Приказав эскадрону, не останавливаясь, следовать далее, я остался пока в Индуре с вестовым и одним унтер-офицером, который должен был тотчас же отвезти больного назад в город и сдать его в госпиталь. В Индуре находится становая квартира; есть, говорят, и фельдшер; но становой уехал куда-то по поводу «мертвого тела», а местного эскулапа тоже нигде не оказалось. Унтер-офицер побежал разыскивать сотского, чтобы тот распорядился тотчас же насчет обывательской подводы. Шановного пана держать было больше незачем. Трое мужиков сняли с повозки Катина и кое-как стащили его пока в становую квартиру.

– Звыните, господын капитан! – обратился ко мне шляхтич, но уже без гонора и задора, а более эдак в миролюбивом и даже в обиженно-беззащитном тоне. – И чьто ж я тераз так-таки й должен уехать?

– Можете ехать, можете жаловаться и требовать сатисфикацию – вообще, все, что вам угодно; но прежде позвольте вам вручить обещанную плату, – сказал я, подавая зелененькую бумажку.

Шляхтич, очевидно, никак не ожидал, чтобы сумма, предложенная ему сгоряча, в минуту крайней необходимости, была уплачена сразу и без всяких пререканий.

– Благодару вам! – спешно принимая деньги и быстро пряча их в карман бекеши, проговорил он очень ласковым и обязательным тоном. – Благодару вам, господын капитан!.. Конечне, хотя й кони мои потомилисе и сам я столько время потратил… и увсе ж надо так говорить, чьто этое ест насылье, – как хочете себе…

–Я с вами не спорю! – согласился я. – Без всякого сомнения, насилие; но что ж делать, если вы поставили меня в необходимость употребить его! Очень жаль – все что могу сказать вам.

– Конечне так!.. Но, однако, я не имею до вас претэнзии… Я отлично понимаю, чьто тут была така необходимосць, така экстренносць… ну, и чьто ж изделать!.. Я понимаю… я сам как ест благородны чловек и дворанин – я понимаю, еще раз благодару вам!.. Звыните!

Шановный пан протянул руку, ища моего пожатия. Я не отказал ему в этой пустой любезности – и мы расстались.

Наконец-то отыскали сотского, который после довольно продолжительного и довольно бестолкового спора у корчмы с несколькими мужиками привел очередную подводу. Больному устроили мы из сена ложе, настолько покойное, насколько допускала наша скудная возможность, – и унтер-офицер с моей запиской повез его в город.

Мы с вестовым отправились далее.

Индура – это скверное, бедное и грязное местечко, расположенное на голой плешине и являющее собой безотрадный вид пепелища. Оно горело несколько раз, почти периодически, и все не может отстроиться как следует. Мы скоро оставили его за собой.

Багровая полоса на западе уже совсем потухла – и прикрытые снегом поля снова охватили нас со всех сторон, тускло белеясь при слабом свете облачной ночи. В нескольких шагах, впрочем, можно было разглядеть черные стебли репейника да бурьяна и белые дымки снега, взметаемого завирухой по краям дорожных канавок; но впереди уже ничего не видать, кроме безразлично и неопределенно стоящей перед глазами какой-то мглы белесоватой. Давно ушедший эскадрон не виднелся темным пятном в этой мгле, и мы не стремились нагонять его, а шли себе осторожным шагом, так как лошади все еще иногда скользили и оступались на гололедных местах да по глубоким колеям и ямам. Дорога к тому же была прямая, и до Прокоповичей – места нашего ночлега – оставалось уже верст около двух, не более.

Вот и кладбище виднеется влево, в нескольких саженях от дороги. Высокие темные кресты – которые прямо, которые сильно покосившись – печально глядят на нас с плешины голого пригорка и как будто простирают объятия своими поперечными брусьями.

Миновали кладбище. Мой вестовой Свиридов ехал шагах в трех за мной. Вдруг наши кони захрапели и шарахнулись в сторону. В ту же минуту, как стрела, пущенная из лука, мимо меня промчалась лошадь Свиридова, ударилась в сторону и понесла вдоль по полю. Мой Ветеран тоже было ринулся за ней, но я на первых же скачках упруго и сильно взял на себя повод и, весь подавшись корпусом назад, сильно осадил его. Унесшийся вестовой мелькнул мне в глаза еще на одно мгновение темной точкой и исчез в белесоватой мгле равнины. Ветеран, нервно переступая ногами, беспокоился, вздрагивал всем телом, храпел и пугливо поводил настороженными ушами.

– Го-о ля!., го-о ля! – ласково подавал я ему голос, оглаживая и стараясь успокоить. Зная, насколько портится лошадь, если оставлять ее под впечатлением страха, не разъяснив себе причину его и не заставив умное и смышленое животное во что бы то ни стало вернуться к испугавшему его предмету, дать разглядеть его, пройти мимо раз или два и, таким образом успокаивая, убедить его, что страх был напрасен, – я повернул назад моего Ветерана.

Ему крепко не хотелось этого, однако ж я без шпор заставил его покориться своей руке, своему шенкелю и ласковому голосу.

В нескольких шагах от дороги лежал обглоданный труп крестьянской лошади. Вероятно, бедняга пала во время сильной распутицы и невылазной грязи, измученная вконец непосильной тяжестью громоздкого воза и изнуренная голодом.

Я заметил, что от падали убегали, поджав хвосты и понуря голову, две собаки. Они трусили по целине неспешной, вихлявой волчьей побежкой, приседая слегка на задние ноги и ковыляя по вспаханному, глыбистому полю. Ветеран храпел, дрожал и не хотел пройти мимо падали. Я должен был слезть с него, взять под уздцы, и только таким образом, проведя его дважды около трупа, мне удалось достигнуть своей цели. Лошадь, по-видимому, убедилась, что страх ее был ложен, однако же, когда я снова сел в седло, она все еще по временам чутко подымала голову в ту сторону, куда побежали собаки, насторожила глаз, поводила строгими ушами и пытливо нюхала воздух.

Вдали на одно лишь мгновение как будто мелькнули две искорки каким-то зеленовато-фосфорическим светом: мелькнули и исчезли.

Волки это, что ли? Или мне только так показалось?

– Ого-го-го-о-о-о! – донесся до меня сквозь свистящий ветер бог весть из какой-то дали оклик человеческого голоса.

«Верно, Свиридов», – подумалось мне, и я на всякий случай подал ему ответный крик.

Минуты три спустя оклик повторился уже значительно ближе, и через несколько времени я заметил темный приближающийся предмет.

– Свиридов… ты?

– Я, ваше благородие!

И он верхом показался на краю дороги.

– Ишь ты, сволочь проклятая, занесла! – бормотал он, впрочем, без всякой досады. – Чуть из седла не вышибла!.. Эко дело какое!

– Куда это ты, брат, летал на ней?

– Да понесла, ваше благородие… спужалась… С версту, почитай, в сторону прорвало ее, лешего… не дай Бог!.. Чуть не застрял было в мерзлом болоте – там только и очувствовалась… Ишь ты, грех какой!

– А ты зачем поводья распускаешь? Оттого и занесла!

– Виноват, ваше благородие!.. Оно точно что… да уж руки больно зашлися, просто смерть как сомлели с морозу… Это аны, ваше благородие, волков так спужалися, – добавил он через минуту.

– Нет, брат, вернее, что дохлой лошади.

– Никак нет-с, ваше благородие, – волков. Уж это будьте благонадежны!

– Какие там волки! Просто, голодные жидовские собаки.

– Никак нет-с, потому я сам изволил видеть… Он так на меня зиркнул этта… словно как свечкой!.. Ей-богу-с!.. Их пара тут была.

– Пара-то пара; это и я заметил.

– Так точно-с. И што ж, мудреного тут нету, потому им теперича этто самая их голодная пора подходит. Со мной этто однажды был случай эдакой, – примолвил он, понизив несколько голос, после короткого молчания.

– Какой такой случай?

– А так-с. Мы еще тодысь в Тверской губернии стояли. Послали меня в штаб, в город, значится, в Бежецкой; а эскадрон уже на зимовых квартерах стоял. Вот, этто, возвращаюсь я из штаба, а дело-то уж под вечер было; совсем, почитай, смерклося. Аны на меня и напади. Семь штук – за волчихой, значится, ходили… Ну, и голодная пора тоже; надо так полагать, что время уж под Святки подходило. Дорога-то мне лежала через лесок, и лесок-то эдак совсем махонькой – одно слово, совсем пустяшный, нестоющий лесок, и тут-то аны откелева ни возьмись и напади! Лошадь, известно, шарахнулась и понесла, а аны за ею! Да так ведь, шельмы, и бегуть не отставая! Как увязались, так и бегуть. Вижу я: конь устает – трудно этта, чижало ему. Што тут делать! Совсем беда приходит! Потому лошадь, известно, вещия казенная и за ее в ответе надо быть; ну, опять же и жалко лошадку; не дай Бог потиранят – кто тогды виноват? – один я, значит. Подумал этто я себе, перекрестился да и выхватил саблю. Гляжу, а один так-таки прямо под горло коню и кидается. Я изловчился да и полоснул его. Взвыл, подлец, и отстал. Гляжу, другой с левого боку наровит зубами за ногу меня цапнуть – я его пырнул. Он и покатился. Так что ж бы вы думали, ваше благородие, какой это зверь бесчувственный! Одно слово, волк, так уж волк и есть! Как только он покатился, другие этто все на него накинулись и давай его рвать зубами. Даже и про меня позабыли. А я тем часом шпоры – и убёг! Тем только и спасся. Ходил на другой день утречком, думал себе этто, коли ежели шкура осталася, так подобрать да продать ее; одначеж ничего не нашел, окромя маленькой эдакой следок крови ево остался, а самого не нашел. Должно, кто ни на есть ехал да и подобрал себе мою работу. Так только, значит, задаром и прогулялся! А вот, ваше благородие, уже и Прокоповичи! – добавил он, указав рукой по направлению к темной массе, которою неясно обрисовалась впереди нас деревня.

Огонек мелькнул в каком-то оконце.

Слава тебе, Господи! Первый переход кончен, и минут через Десять меня ждет уже постель, и отдых, и стакан горячего чая!

Очерки кавалерийской жизни

Подняться наверх