Читать книгу В поисках своей планеты - Вугар Асланов - Страница 3
Обитатели больницы
ОглавлениеОтец Абида был человеком более тонким, и иногда казалось, что он лучше всех понимает, что происходит с младшим сыном. Однажды он рассказал Абиду о себе: в молодости он тоже очень переживал по поводу того, будто болен всякими болезнями. И однажды, когда он отдыхал в санатории, его исследовал опытный невролог. Врач, услышав его жалобы, сказал ему, что тот страдает неврастенией.
– А когда я спросил его об этой болезни, – продолжил отец, – врач ответил мне, что это не болезнь. Это просто необоснованные переживания, когда человеку кажется, что он болен всеми болезнями на свете. После этого больше я не стал переживать о том, болен ли я чем-нибудь.
Рассказ отца обнадежил Абида: может, и в самом деле все его переживания необоснованны, и не стоит обращать на них внимания, они сами по себе пройдут.
До начала занятий в школе времени оставалось еще более чем месяц, и родители решили все же положить Абида в больницу: пусть младший сын проведет остаток каникул в ней.
После того как отец с матерью ушли, немолодая женщина в белом халате привела Абида в одноэтажный, длинный корпус больницы. Корпус был старый, на углах и в некоторых местах под крышей виднелись широкие трещины. Когда-то здание было покрашено в розовый цвет, но теперь об этом можно было лишь догадываться по оставшимся на нем полоскам, а так оно казалось теперь серым. Женщина вошла в самую последнюю дверь, Абид последовал за ней. Здесь картина была еще более неприятной – обшарпанные стены и гнилые доски, да к тому же еще какой-то неприятный запах. Внутри корпуса тянулся коридор, темный даже днем. Они вошли в какой-то кабинет со стершейся табличкой, и женщина велела ему сесть на стул возле письменного стола, накрытого белой материей. Изредка задавая ему вопросы – о семье, о том, сколько Абиду лет и в какой школе он учится – она записала все это, положила бумагу в папку, и они снова вышли в коридор, прошли по нему и зашли в одну из палат. Запах в палате был еще более острый и неприятный, чем в коридоре, ее стены были когда-то покрашены в темно-зеленый цвет, а по середине пола шла красная линия. Здесь в ряд стояли пять кроватей, но все пустовали, кроме одной, на которой сидел седой, неопрятный и болезненный на вид мужчина.
Женщина показала Абиду его кровать, вторую от двери, и тумбочку, куда он мог положить свои вещи и непортящиеся продукты. Кровать была железная, на ней лежали матрац, покрытый синим, ободранным одеялом, напоминавшим собачью шкуру, с которой облезла шерсть, и подушка с наволочкой. Из наволочки торчали перья, и сама она то ли от старости, то ли оттого, что слишком много подвергалось стирке, была в больших, желтых, наверное, уже не отстирываемых пятнах.
Абид сел на кровать и осмотрелся. У мужчины кровать была самая последняя от двери, возле большого окна. Как только ушла сотрудница больницы, мужчина тут же открыл свою тумбочку и начал в ней копаться. Абид успел заметить в ней граненые стаканы и несколько бутылок водки. Мужчина взял одну бутылку, налил спиртное в не очень-то чистый стакан и, морщась, с какой-то легкой озлобленностью, осушил его одним махом, запрокинув голову. Убрав бутылку и стакан, он встал с кровати и направился к двери, но, дойдя до нее, остановился и спросил Абида низким, прерывистым голосом, наверное, из-за того, что дышалось ему с трудом:
– Ты кто такой и как сюда попал?
Такого негостеприимства Абид не ожидал, и тихо, как обиженный ребенок, ответил:
– Болею и пришел сюда лечиться.
– Лечиться? Здесь? – ухмыльнулся мужчина. – Гляди, в каком состоянии эта больница… Здесь ты надеешься лечиться? Зря! Смотри, не прихвати здесь еще какую-нибудь болезнь.
Мужчина закашлялся и так сильно и громко, что все его тело сотряслось. Наконец-то он перестал кашлять, вытер рукой вытекшую на губы и подбородок слюну, выпрямился и, больше не сказав ни слова, открыл дверь и вышел из палаты. Ему слышались какое-то время медленные шаги старика по коридору.
Оставшись один в комнате, Абид вначале хотел лечь на кровать и немного подремать. Только из-за запаха, стоящего здесь, и из-за вида постели, как и всей комнаты, ему расхотелось это. Потом он решил почитать одну из книг, которую взял с собой в больницу, но, полистав немного, закрыл ее и с досадой бросил на тумбочку: у него начала болеть голова – то ли от этой вони, то ли от непривычности этой убогой и заброшенной палаты.
Абид решил выйти во двор больницы и немного прогуляться. Мать купила ему новую пижаму, чтобы носить здесь, где, как она говорила, давали поношенную. Абид достал из сумки пижаму, упакованную матерью, и надел ее. Постояв еще немного в палате, он вышел в коридор, оттуда на улицу. На крыльце и на деревянной скамье без спинки сидели больные – все мужчины и все в пижамах. Когда Абид прошел мимо них, кто-то крикнул ему вслед охрипшим от табака голосом:
– Эй, юноша! Что же тебя не научили оказывать почтение людям постарше? Ты хотя бы поздоровался!
Это говорил толстоватый, облысевший мужчина, по-видимому, самый пожилой среди всех. Абид остановился, повернулся к ним лицом и только теперь заметил, что мужчина, который лежал с ним в одной палате, тоже сидел среди них. Что ему делать? Уйти, не ответив им? Они могли тогда крикнуть ему вслед что-то оскорбительное, на что он не должен был бы реагировать и сделал бы вид, будто не слышит или не понимает, что обращались именно к нему. Но поступить так было нелегко, ведь он потом все равно вернется в это здание, в свою палату и еще много раз будет проходить мимо этих людей, лечившихся здесь же, рядом с ним. А извиниться перед ними он считал унизительным для себя. Кроме того, это еще означало, что он должен будет жить здесь по их правилам, которые были чужды ему и непонятны, и слушаться всегда и во всем этих людей только из-за того, что они были старше его. Это означало, что он будет вынужден общаться с этими людьми и отвечать на их вопросы даже тогда, когда этого не хочет. Общаться с людьми, мысли, желания, взгляды, убеждения и цели которых были ему чужды, неинтересны и даже отвратительны.
Абид решил повернуть обратно, вглядываясь в глаза этих людей. В одних он увидел презрение, в других озлобленность, а в третьих удивление. Дойдя до них, он остановился, но, как ни старался, не мог держать голову прямо и смотреть на них с близкого расстояния. Он опустил голову и, наверное, еще и покраснел. Абид напряженно смотрел на кусочек земли между ногами и на носки своих тапочек, которые мать тоже купила ему для больницы. Он ничего не говорил, молчал и ждал, когда, закончив свои упреки, наставления и советы, они разрешат ему уйти. Мужчина, позвавший его, что-то беспрестанно говорил, то возвышая, то понижая голос, но из его слов Абид ничего не различил, кроме часто повторявшихся «ты», «родители», «старшие», «младшие», «воспитание». Наконец тот замолчал. Постояв перед мужчинами еще несколько минут, Абид ушел, чтобы немного проветриться и успокоиться, прогуливаясь по двору больницы. Когда он удалялся, больные что-то еще говорили ему вслед, но он опять не понял их слов и неуверенными, нетвердыми шагами направился вглубь двора.
Вдоль дорожек были посажены елки. Повернув направо, Абид увидел недалеко от корпуса поликлиники низкий водяной кран с небольшим бассейном. Из бассейна с журчанием вытекал маленький ручей и исчезал на лужайке. Под краном набирали воду в эмалированные ведра две девушки в серых, длинных халатах, по виду тоже пациентки этой больницы. Пока девушки наполняли ведра, Абид, встав чуть поодаль, ждал, когда освободится кран, и невольно наблюдал за ними. Одна из девушек часто поднимала голову и смотрела в его сторону, внимательно разглядывая то ли его самого – хотя Абид был малопривлекательным и не пользовался вниманием у девушек – то ли его новую пижаму. Набрав воды и удаляясь с полными ведрами, она оглянулась на него еще несколько раз. У Абида из-за недавнего инцидента все еще горели щеки, а лицо, наверное, было красным. Может, девушка смотрела на него из-за этого? Подойдя к крану, Абид набрал воды в пригоршню и стал плескать на щеки, шею и грудь, расстегнув верхние пуговицы пижамы.
Потом, продолжая прогулку, он пошел по другой аллее к двухэтажному корпусу. Там больных было явно больше, в том числе и женщин, и в отличии от обитателей его отделения, здесь никто не обратил на юношу особого внимания. Абид увидел освободившееся место на скамье и сел. У некоторых больных, сидевших рядом с ним в старых, поношенных пижамах и халатах, была забинтована голова или перевязан глаз, а кто-то носил гипс на руке или ноге. Рядом с больными сидели и другие люди. Судя по тому, что Абид краем уха улавливал из их разговоров, это были родственники; они в основном рассказывали больным о содержимом принесенных ими пакетов с едой.
Абид просидел здесь долго, пока не стемнело и не зажглись лампы во дворе и в корпусах больницы. Больные, прощаясь с родственниками, стали возвращаться в свои палаты, и Абид, тоже встав, тихо побрел в сторону другого здания.
На крыльце все еще сидели какие-то мужчины, но их уже явно стало меньше. Были ли они из той же компании, которой не понравилось его поведение, Абид не знал: он старался не смотреть в их сторону.
В коридоре, недалеко от его палаты, стояла женщина с кривыми ногами. Увидев его, она спросила:
– А ты где шляешься, больной?! Ужинать не хочешь, что ли? Всем раздали кушать, кроме тебя.
В ответ Абид сказал, что он не голоден и есть не хочет. Женщина что-то еще стала бормотать, но Абид, уже решив не задерживаться возле нее, вошел в палату. Внутри горел слабый свет и тот мужчина, которого он видел днем в палате, а потом и на крыльце, вновь сидел на кровати, и опять, кажется, выпивал. Увидев входящего Абида, он замешкался, хотел быстро спрятать бутылку в тумбочку, но, узнав его, остановился:
– А я подумал, может, дежурная санитарка вошла, хотел бутылку спрятать… Завтра доложила бы все доктору, если бы увидела, что я опять пью. Сколько говорят мне, не пей этой водки, но они не могут понять, что я не могу жить без нее. Говорят, умрешь, если будешь продолжать пить. Но, что ж, я сам это знаю, хотя не говорю никому, что знаю. А может, я умереть хочу, а? Даже умереть спокойно не дают, как и не давали жить, как хотелось бы.
Он продолжал говорить, ругая и санитарок, и врачей, и остальной персонал больницы, свою жену и даже детей. Потом замолчал, осушил граненый стакан, налитый до краев, и, закрыв рот и сморщив лицо, глубоко вдохнул через нос. После этого вытащил из тумбочки четвертушку хлеба, черствую, отломил кусок, положил в рот и стал жевать, смачивая его слюной. Бутылку и стакан он поставил обратно в тумбочку, вздохнул и вдруг громко начал читать стихи:
Пусть построит себе ворон
из драгоценностей гнездо,
Все равно вороньим будет
называться оно.
Потом какое-то время промолчав, вновь продолжил:
Эх, подруга! Обиды твоей не прощу,
Утешенье в вине теперь я ищу.
Ты о клятве взаимной забыла сполна,
Хоть бокал наш любовный не был выпит до дна[6].
Абид стал с большим интересом следить за кажущимся ему теперь удивительным человеком; а когда он произнес последние строки стихотворения, вспомнил, что они принадлежали поэту, который никогда не публиковался; но его стихи ходили из уст в уста, люди переписывали и передавали их друг другу. Сам Абид читал многие из этих стихотворений, получив их от учительского сына Заки. Тот где-то переписывал эти стихи и приносил в школу. Мужчина теперь молчал, обхватив ладонями голову; длинные, полуседые, волнистые и грязные волосы закрыли его лицо.
– Слышал ты когда-нибудь эти стихи? – спросил вдруг тот, не меняя своего положения.
– Да, слышал, – живо отозвался Абид. – Это стихи известного в наших краях – и не только – поэта, которого не публикуют из-за того, что он пишет правду.
Мужчина поднял голову и, глядя ему прямо в глаза, заявил:
– Это мои стихи. И тот поэт, которого нигде и никогда не публиковали, это я.
Абид от неожиданности встал с кровати:
– Вы тот самый поэт Джафар?!
– Да, тот самый, – ответил мужчина и вновь схватился руками за голову.
Какое-то время оба молчали. Абиду вдруг показалось, что ранее нетерпимая обстановка комнаты с невыносимой вонью и всякими неудобствами куда-то отошла, и в ней стало даже будто бы светлее. Да, надо же оказаться в одной палате с человеком, поэтом, имя которого было у всех на устах, и иметь возможность так близко общаться с ним, сидя лицом к лицу! Какое же это было везение! Вот он и расскажет это Заки, горячему поклоннику этого поэта, который будет ему, безусловно, завидовать. Ведь не каждый мог бы оказаться в одной палате с этим известным человеком, на стихи которого пели сегахи[7] на свадьбах.
– В юности я был точно таким же, и часто вел себя так, как ты сегодня, – горестно улыбаясь, сказал поэт.
Молчал он недолго и вскоре начал опять декламировать:
Все те, что на этой земле живут,
Будут однажды свободны от пут.
Рано иль поздно все лягут в нее,
Даже цари не избегнут сие.
Абид все еще с трудом верил в то, что встретился с этим известным среди народа поэтом, с которым ему суждено было теперь жить в одной палате. Ему хотелось задать много вопросов тому: как ему живется среди людей, трудно ли ему на самом деле с семьей и как он прожил свою предыдущую жизнь. Поэт Джафар, будто догадавшись об этом, сам начал рассказывать о себе:
– Я институт закончил в Москве, где меня учили как овец да коров кормить, то есть получил там профессию зооинженера, но не работал никогда по ней. Несколько лет преподавал в школе биологию, пока меня не вышвырнули оттуда за пьянство. Потом работал в организации по сбору старых вещей у населения. Сам по домам не ходил, только принимал и считал собранное, хранил, а потом отправлял это в нужное место. Но вот как несколько лет и оттуда ушел – надоело слушать упреки начальников за то, что ходил поддатым каждый день. Если вечером выпил, нужно опохмелиться утром, а то голова будет болеть целый день. Какое-то время мне удавалось это скрывать, но потом все-таки довели это до начальника, и он начал проверять каждый день, выпившим прихожу я на работу или нет. А я не выдержал в конце концов и подал заявление о добровольном уходе. Потом долго не работал нигде, жил на мизерную зарплату жены, на то, что она зарабатывала как учительница в школе. Но на выпивку мне не хватало, тем более если жена отказывалась выделять на это. Я пытался оформить себя пенсионером, чтобы получать хоть какие-то деньги, но с этим также ничего не вышло, мне говорили, что я должен еще лет пятнадцать поработать, чтобы начать получать пенсию.
Я хотел уже махнуть рукой, думал искать случайные заработки, а тут как-то на одной свадьбе оказался за одним столом с начальником управления милиции нашего района. Меня тут же представили ему. Он, как ни странно, оказался большим почитателем поэзии, и даже знал наизусть несколько моих стихотворений, одно из которых даже начал тут же читать вслух. Потом он стал интересоваться моей жизнью, состоянием здоровья, спросил о том, есть ли у меня какие-нибудь трудности. Вид у меня был тогда болезненный, я был худой и печалился, что постоянно нет денег на выпивку, разве что иногда друзья мне помогали. Но я не собирался ему рассказывать обо всем этом и не думал вообще на что-нибудь жаловаться. Людей, имеющих власть, я никогда не любил и всегда старался не попадаться им на глаза. Так получилось, что кто-то из людей, сидящих за этим столом и хорошо знающих меня, рассказал начальнику милиции о том, что я не могу больше работать по состоянию здоровья, но и никак не могу уйти на пенсию. Начальник, внимательно выслушав это, сказал, что обязательно поможет мне в этом и попросил прийти на днях к нему на прием, потом крепко пожал мне руку и ушел, напоследок сказав, что будет ждать моего прихода. Все находящиеся на свадьбе завидовали мне в тот день: какое счастье выпало мне, какого я удостоился почета, что лично начальник управления милиции района пригласил меня к себе на прием! А я даже не пошел к нему и вскоре забыл об этом. Но, однажды, примерно через месяц после этой встречи, случайно взглянув в окно, я увидел, к своему удивлению, этого человека в нашем дворе, когда тот в сопровождении моего старшего сына уже направлялся к нам в дом.
Увидев его, я тут же вышел навстречу, как это подобает хозяину. Я его провел в лучшую комнату, которую жена все время старалась держать в хорошем состоянии, чтобы принимать гостей, но все равно и здесь все выглядело убого. Начальник сделал вид, будто всего этого не замечает и тут же начал рассказывать, что все это время он ждал моего прихода и не мог понять, почему я отказался удостоить его такой чести и не пришел к нему до сих пор на прием. Узнав, где я живу, решил сам навестить меня, как говорится, если не гора к Магомеду, то Магомед к горе. Потом он рассказал, что, не дождавшись меня, сам поговорил с начальником пенсионного фонда, и тот готов помочь и ждет меня. Начальник милиции даже не стал чай пить и ушел; на улице ждала его машина. Жена уговорила меня на следующий же день отправиться в пенсионный фонд, и мне пришлось так и сделать. Начальник пенсионного фонда встретил меня, как очень важного человека, и готов был чуть ли не подошвы мне лизать. Он пригласил меня в свой кабинет и, напоив чаем, сказал, что назначил мне довольно высокую пенсию. Когда он назвал ее размер, я удивился: она была почти такая же, сколько я получал на последнем месте работы. Тут, безусловно, постарался начальник милиции, поклонник моих стихов. С того времени и по сей день я получаю эту пенсию и кое-как свожу концы с концами. Мне, главное, нужно, чтобы на выпивку хватало, а семью содержит жена. Теперь ей хотя бы не приходится выдавать мне деньги на похмелье. А друзья и почитатели моих стихов тоже иногда помогают, ведь все знают, что, не выпив, я не могу сочинить ни одной строчки. К тому же я не пишу свои стихи, я их рассказываю. Они приходят мне в голову, когда я пью, и тут обязательно кто-нибудь из сидящих за столом записывает их, потом передает другим. Порой, когда я декламировал новое стихотворение во время очередного застолья, кто-то записывал мой голос на кассету, и она потом передавалась из рук в руки и переписывалась. Так были созданы и распространены все мои стихи…
Вздохнув, поэт вновь полез в тумбочку за бутылкой и вылил все, что в ней оставалось, в стакан. Но этого оказалось мало. Тогда он вытащил из тумбочки другую, неоткрытую. Что-то бормоча, он открыл ее и, долив стакан доверху, выпил его залпом. После этого опустил голову, уперся локтями в бедра и замер в таком положении. Абид решил, что поэт теперь очень долго не поднимет голову и не заговорит с ним, ведь видно было, что он ушел в себя.
Но Джафар вскоре поднял голову, потом даже встал, подошел к окну и отодвинул в сторону грязную и рваную занавеску. Оконное стекло также не отличалось чистотой – все в пыли и пятнах. Поэт постоял какое-то время перед окном, потом медленно вернулся к своей кровати и сел на нее. Сетка была до того старая и слабая, что прогибалась почти до пола под тяжестью его тела. Впрочем, то же самое происходило и с кроватью Абида.
– Да, я не сказал, что было потом с этим начальником милиции, любителем поэзии, – вымолвил поэт, который, казалось, немного отдохнул и взбодрился. – После того как он мне помог уйти на досрочную пенсию и получать не такие уж плохие деньги, какое-то время о нем не было слышно. Честно говоря, я опять забыл про него. Я всю жизнь, как уже сказал, испытывал непреодолимую неприязнь к персонам, занимающим государственные посты, особенно к представителям власти, которым дозволено применять силу против людей. Поэтому избегал этих людей, не любил их. Моими друзьями были всегда люди самые обыкновенные. Я любил общаться с пастухами, иногда надолго оставался у них, когда поднимался в горы. В городе вокруг меня всегда собирались простые и бедные люди. С ними я чувствовал себя свободным, мне нравились их чистосердечность, искренность, даже наивность. Среди простых людей я не видел ничего, кроме доброжелательности и порядочности. Это помогало мне раскрывать душу и сочинять стихи. Мне только не нравилась уверенность обычных людей в том, что человек, занимающий пост, имеет право делать все, и что он никогда не сделает ни больше, ни меньше того, что требует закон.
С ними же я часто сидел в кафе, но в отдельной комнате. Обычно, когда я находился там, работники этого заведения никого в эту комнату больше не пускали, понимая, что присутствие посторонних может помешать мне или прервать льющиеся стихи. Как-то во время одного из таких застолий, когда я, хорошенько выпив, начал читать стихи, к нам вошел молодой человек в милицейской форме. Я удивился и хотел попросить его покинуть помещение, но он вежливо сказал, что меня хочет видеть начальник милиции, который сидит в машине на улице.
Я наконец-то вспомнил о нем и еще о том, что даже не поблагодарил его за пенсию. Но все равно я не хотел прерывать застолье и начатый стих и попросил этого молодого человека – шофера начальника милиции – передать ему мою благодарность. А еще просьбу – отложить нашу встречу на несколько дней и подождать, пока я смогу явиться к нему сам. Но я почувствовал, что все забеспокоились – ведь не каждый день начальник милиции является лично к кому-то и, бог знает, с какой целью. Как бы смиренно наш народ ни вел себя перед представителями власти, все равно от них, особенно от силовиков, никто ничего хорошего не ждет. Поэтому мне пришлось выйти из кафе и отправиться к нему.
Новый «Виллис», на котором обычно ездили работники милиции, стоял не перед самим кафе, а неподалеку, на обочине. Подойдя к машине, я увидел, что он сидит на заднем сиденье, в штатской одежде, а не в милицейской форме с погонами подполковника, и читает газету. Я слегка постучал в окно машины; стук заставил его вздрогнуть и поднять голову. Увидев меня, он обрадовался и, второпях сложив газету, выскочил из машины. Я вновь испытал неудобство от стремления этого человека оказать мне почет и уважение, как бы ни было, он был важной персоной не только нашего района, но и всего Баку. Начальник милиции – он вообще-то, скажу, был моложе меня, ему тогда не было и сорока лет – обнял меня крепко и первым делом спросил о том, доволен ли я своей пенсией. Я ответил, что да, и поблагодарил его за проявленную заботу обо мне. Он довольно рассмеялся, а потом, положив руку мне на плечо, отвел немного в сторону и, вновь раскрыв на разворот ту самую газету, которую выходя из машины взял с собой, показал мне полстраницы, где были опубликованы стихи нескольких поэтов. Некоторых из них, в основном молодых, я узнал – они время от времени приносили мне свои стихи. Как поэты, они в большинстве своем были неинтересны; они стремились не к тому, чтобы действительно научиться писать хорошие стихотворения, а лишь к тому, чтобы где-нибудь опубликовать написанное, какого бы уровня оно ни было. Я многим из них советовал, не публиковать стихи в газетах, которые не имеют никакого отношения к поэзии. Ведь эти газеты как раз любят печатать подобное, чтобы показать какие они разносторонние и как заботятся о досуге читателя.
Я, взяв у него газету, посмотрел еще раз внимательно имена авторов и прочел начало некоторых стихотворений. Потом слегка пожал плечами, посмотрев ему в глаза, в которых я увидел в ту минуту какой-то бешеный блеск и самодовольство. Я пытался дать ему понять, что мне совершенно неясно, зачем он показывал мне эти стихи. Он опять довольно улыбнулся, провел указательным пальцем по странице и остановился на одном из имен, которое мне опять ни о чем не говорило. Успел, однако, заметить, как дрожала рука начальника при этом. Я опять пожал плечами, прочитав несколько строчек автора, на стихи которого он указывал.
– Это мои стихи, – сказал он, наконец, покраснев, – я публикую их под псевдонимом.
Этим сообщением он удивил даже меня, человека, которому показывали стихи в течение многих лет всякого рода люди, начиная от пастухов и кончая инженерами и врачами. Но чтобы чиновник, тем более глава большого ведомства как он, писал стихи и еще публиковал их, такого я еще не встречал. Что же он этим собирался мне сказать или же что он от меня хотел, было тоже не совсем понятно. Я продолжал глядеть на его стихи, и, уважения ради, решил их здесь же при нем прочитать, но только не вслух, конечно – вслух я читаю только свои стихи. Он все это время, стоя рядом со мной, тоже глядел на свои стихи и шепотом читал их. Я хотел немножко отойти от него, чтобы начальник не сразу понял мою реакцию на его стихи, но он ни на шаг от меня не отставал. Наконец я прочел их, закрыл газету и, не отдав ее сразу обратно, решил задать ему несколько отвлекающих вопросов.
– А Вы давно пишете стихи? – спросил я.
– Да, очень давно, можно сказать с детства, – ответил тот радостно, полагая, что его стихи мне очень понравились.
Потом рассказал, что раньше он не относил свои стихи в газеты или журналы, из-за неудобства, связанного с его работой, хотя всегда мечтал публиковать их. Он и теперь продолжает писать стихи, их у него даже больше, чем у какого-нибудь известного поэта, – несколько толстых тетрадей, – и он собирается постепенно отдавать их в печать. Когда я хотел вернуть ему газету, он отстранил мою руку и попросил, чтобы я прочел его стихи дома, внимательно, а не как сейчас, второпях; тогда я, может, почувствую глубину его души. Пришлось согласиться, хотя, чтобы оценить стихотворение, мне не нужно читать его несколько раз. Часто даже хватает нескольких строчек. Несмотря на это, я прочитал дома его стихи еще несколько раз. И не для того, чтобы оценить их, а чтобы найти в них хоть что-нибудь; мною двигало желание сказать ему потом хотя бы пару утешительных слов. Только в них я ничего так и не нашел. До того я ему обещал, что сам приду в управление милиции и расскажу свои впечатления от его стихов.
Нелегко мне было идти к нему, но пришлось. У дежурного милиционера, сидевшего за большим стеклом, от удивления глаза полезли на лоб, когда я сказал ему, что хочу видеть самого начальника. С отвращением глядя на мой почти бродяжнический вид, он попросил меня выйти на улицу и не мешать работать. Это мне и пришлось бы сделать, не заметь меня шофер начальника, случайно проходящий мимо. Быстро объяснившись с дежурным, он провел меня в кабинет своего шефа.
Узнав о моем приходе, начальник милиции встал с места, встретил меня почти у дверей, обняв за плечи, и посадил на мягкий стул. Тут же он нажал на кнопку, и буквально через несколько секунд вошла очень красивая девушка: высокая, стройная, с полной грудью, с красивыми ножками и кругленькими коленками, с длинными каштановыми волосами. Талия у нее была очень тонкой, бедра широкие и округлые, ее глубокий пупок был заметен даже под платьем, тесно облегающим тело. Рот у нее был не больше орешка, губы чуть выпуклые и нежные, а форма носа, приподнятостью кончика и широковатостью ноздрей, говорила о ее большой чувственности. Я ее увидел уже в передней комнате, сидящей за пишущей машинкой, но не успел разглядеть. Начальник велел ей принести две чашки чая, что она очень быстро исполнила. Было такое впечатление, что она держит этот поднос с чаем и шоколадными конфетами в красивых обертках наготове в приемной, и как появляется гость, тут же приносит.
В ту минуту я подумал, а что, если я стану этому далекому от поэзии человеку давать уроки и объяснять, как нужно писать стихи. Я вряд ли решился бы на такое, если б не увидел эту красавицу. Теперь, приходя иногда к начальнику, я мог бы любоваться ею. Когда девушка вышла из кабинета, я начал говорить ему именно это, а не то, что его стихи никакого отношения к поэзии не имеют. Начальник так обрадовался моему предложению, что бросился прямо-таки мне на шею, поцеловал в щеку и долго не выпускал из своих объятий. В тот день я преподал ему первый урок, а он записывал каждое мое слово в свою тетрадь, в которой, по его словам, сочинял стихи.
Так я начал посещать его один раз в неделю, иногда даже два раза. Когда я по какой-нибудь причине не ходил к нему целую неделю, он тут же присылал за мной своего водителя. Один раз, когда мы с ним сидели допоздна в его кабинете, а он, как всегда, беспрерывно поил меня чаем, я, не выдержав, сказал, что привык принимать другую, более крепкую жидкость, а чай не особенно люблю. Начальник тут же уловил мой намек, хотя, когда я говорил про свою старую привычку, вовсе не рассчитывал, что он будет угощать меня водкой. А он, даже не спросив меня, позвонил в какой-то ресторан и велел принести две бутылки самой лучшей водки и четыре шампура шашлыка. Не прошло даже полчаса, как вошли в кабинет начальника, прямо-таки поклонившись, два человека в коротких белых халатах. Первый держал в одной руке поднос с четырьмя шампурами шашлыка, в другой руке две бутылки очень дорогой водки. Второй мужчина нес поднос с хлебом, помидорами и огурцами, тарелками и рюмками, и поставили они все это на стол начальника. Когда они уходили, начальник не забыл еще пригрозить их директору, сказав, что на днях отправит к ним проверку. Принесшие еду и выпивку, еще раз поклонились и, пятясь, вышли из кабинета.
Начальник хоть и был никчемным поэтом, но выпивохой оказался отличным, чего на свадьбе я не заметил. Словно прочитав мои мысли, он сказал, что особы, занимающие важные посты, пить при народе не могут, потому что окружающие следят за каждым их движением. Другое дело рестораны, где для них всегда есть отдельные кабинеты, или же такие места, где никого, кроме них, не бывает. Но все равно – работа у него такая, что, сколько бы ни пил, он не пьянеет, потому что в любой момент может что-то случиться в городе, и тогда, бросив все, он обязан явиться на свое рабочее место или же к месту происшествия.
Теперь к каждому моему приходу он заказывал еду и выпивку в каком-нибудь из близлежащих ресторанов, и все это, как в сказке, через короткое время появлялось в его кабинете. После каждого «урока» его шофер отвозил меня домой, а позже даже стал заезжать за мной и привозить к начальнику. Помогали ли ему мои указания и советы? Сделать из него поэта, как я позже убедился окончательно, было все равно, что попытаться сделать из осла отменного скакуна. Но у него, по всей видимости, все равно не уменьшался интерес ни к моим «урокам», ни к тому, чтобы продолжать писать стихи. Так всякий раз, выслушав их, я давал ему советы и исправлял кое-какие строчки. Правда, потом даже увлекся и этими посиделками с начальником, и уроками стихосложения. Все это стало развлекать меня и даже доставлять удовольствие. И дело здесь было вовсе не в бесплатной выпивке, которую я все ровно где-нибудь достал бы. И цена водки для меня ничего не значит, а что касается шашлыков, я ел каждый раз один или два куска, большую часть съедал сам начальник, а остатки отправлял на подносе дежурным милиционерам. Я, к тому же, радовался каждый раз встрече с красавицей в приемной, из-за которой я и начал ходить к нему.
Еще мне было интересно наблюдать за работой этого устрашающего ведомства, что происходило особенно тогда, если начальник уезжал куда-нибудь по вызову, а я сидел в коридоре и ждал его. У меня создалось ощущение, что они все время за кем-то гонялись, кого-то ловили. Теперь в управлении почти все меня знали. Иногда меня даже окружали милиционеры, в основном молодые, декламировали строчки из моих стихов и интересовались моими новыми работами. Но наши беседы часто прерывались, ведь им все время нужно было торопиться куда-то, и эта их беготня не имела конца. Кого они только не приводили в управление: воров, проституток, побирушек, цыганок-гадалок, курящих дурман или подравшихся подростков, избившего жену мужа, неправильно перешедших улицу пешеходов, людей, слишком поздно гулявших по городу или слишком громко говоривших в позднее время, осквернителей памятников. Потом их, обычно, отпускали, правда, не всех. На лицах приходящих, вернее, приведенных, были страх и беспокойство, а на лицах уходящих – радость и облегчение. Однажды, придя к начальнику, как обычно, вечером, я заметил, что чай подает какая-та другая девушка. И эта тоже была красавицей – с распущенными длинными черными волосами, с большими карими глазами, но со смиренным, как у овечки лицом, к тому же худощавая и невысокая. Начальник, поймав мой удивленный взгляд, ответил на мой безмолвный вопрос и сказал, что предыдущая секретарша уволена за то, что в последнее время «допустила ряд грубых и непоправимых ошибок», и на ее месте теперь другая. Хоть начальник иначе назвал причину смены секретарши, я во всем догадался: та первая надоела ему как любовница, ему захотелось новой – свежей и нетронутой. Вот почему, подумал я тогда, люди, имеющие власть, не могут писать стихи. Мы, поэты, мечтаем о красавицах, но довольствуемся лишь тем, что созерцаем их красоту, а начальники просто используют все то, что очаровывает нас в женщине.
Как-то во время застолья начальник, прочитав мне в очередной раз свои улучшенные с моей помощью стихи – хотя они все равно оставались слабыми и неинтересными, – сказал мне, что хочет, чтобы мы стали с ним настоящими друзьями, все время помнили друг о друге и поддерживали связь. Я слегка улыбнулся и не ответил ему сразу. Может, он принял мое молчание за согласие и успел обрадоваться в душе, не знаю. Но я, опрокинув рюмку, другую, ответил ему так:
Начальник, тайны не сделаю из своего слова:
Я поэт от бога, ты же блюститель закона.
Говоришь, друзьями нам стать?
Можно ли сразу на двух струнах играть?
Гоняешься за людьми, чтобы их наказать,
Даже вину тех подчас не готов разбирать.
Я же всю жизнь таким посвятил,
Горе, страданья, печаль разделил.
В тот день начальник мне ничего больше не сказал, и мы продолжили застолье как обычно. Но когда я уходил, он холодно попрощался со мной, и не обнял меня, как делал всегда. Я понял, что задел его, задел даже сильно. Но я не мог поступить иначе. Я должен был высказать ему, что я о нем думаю. До этого он не раз говорил мне, что поможет напечатать мои стихи в литературных журналах и газетах, но надо, чтобы я писал о том, какую трудную, ответственную и почетную работу выполняет милиция, стоя на страже защиты жизни, благополучия и счастья людей. Он сам занялся бы хлопотами о публикации таких стихов, даже попросил бы своих начальников из министерства помочь напечатать их, вначале в газете, а потом вместе с другими стихами в виде книги. Я ему тоже ответил, что если бы мог сочинять стихи, которые не шли из моей души, то у меня давно вышло бы уже несколько книг. Он сделал вид, что принял мои высказывания без обид, как позицию поэта, и больше к этой теме не возвращался. Но вот после того как я прочитал ему свое последнее стихотворение, мне стало трудно застать его на работе. Несколько раз дежурный отправлял меня обратно, говоря, что он уехал по очень важному заданию и, может, в этот день назад не вернется. Мне все было ясно: он просто стал избегать меня после того как я высказал ему правду о том, что о нем думаю и кем его считаю. Как-то раз один из знавших меня молодых милиционеров любезно проводил меня до кабинета начальника, когда я сказал, что хочу увидеться с ним. В приемной теперь сидела совершенно другая девушка – стройная, с голубыми глазами и светлыми волосами; короткая юбка обнажала ее белые, красивые колени. Она вначале не обратила внимания на мое появление в приемной, также приняв меня за бродягу. Такие порой действительно приходили на прием к начальнику, но он никогда их не принимал, во всяком случае, я сам этого ни разу не видел. Когда молодой милиционер, подойдя к девушке, что-то шепнул ей на ухо, она, с изумлением взглянув на меня, встала и приоткрыла дверь кабинета начальника. Что именно она сказала, я не услышал, но, по-моему, она слишком долго объясняла тому, кто пришел. И это, думал я, из-за того, что она не знала меня и видела впервые. Молодой милиционер, попрощавшись со мной и юной красавицей, уже ушел, а я продолжал стоять в приемной и ждал, когда же меня пригласят в кабинет. Подойдя ближе к двери, чтобы показаться своему «другу», я услышал последнюю фразу, которую произнесла секретарша:
6
Все стихи в этой главе, принадлежащие перу С. Болуслу, даны в переводе автора с азербайджанского.
7
Сегах – восточное медиативное пение, часто на стихи какого-нибудь поэта, в том числе азербайджанское классическое музыкальное исполнение. Часть мугама.