Читать книгу Антигония - Вячеслав Борисович Репин - Страница 2

часть первая
Зона

Оглавление


Тысяча девятьсот восемьдесят шестой год ― нескончаемый и самый черный за всю мою жизнь ― близился к концу. Во Франции я жил второй год, но всё еще не мог привыкнуть к новому миру.

Умеренность и самоограничение, здравый аскетизм, который, как известно, бодрит и не дает расхолаживаться, казались мне необходимыми условиями выживания в новой среде. А если при этом не отказывать себе в минимальных удобствах, в комфорте, что необходимо для поддержания в себе чувства собственного достоинства, то достижение определенного равновесия казалось не таким уж иллюзорным. Аскетизм вообще на редкость действенное средство для смягчения обостренного мироощущения. И я страдал этим недугом, наверное, как и все нормальные люди. Хотя мне и казалось, что это что-то личное, уникальное… Запросы были, в конце концов, небольшие. Но и те удовлетворить не удавалось.

В начале года, в январе, умерла моя мать, жившая в подмосковном Томилине. Я не смог поехать на похороны. Мой паспорт, да и сам административный статус, не позволяли свободных перемещений. Холодная война еще не закончилась. А постоянные документы на жительство, разрешения оформлялись до бесконечности медленно. С исчезновением матери ― я даже не мог назвать такой финал «уходом из жизни» ― я оказался и сиротой, и бездомным. Умом я, разумеется, понимал, что для того люди и становятся эмигрантами, чтобы раз и навсегда покончить с подобными сантиментами, что мне предстоит всё строить с нуля. Но сердце отказывалось смириться с этой участью. Никогда я не чувствовал себя столь отрезанным от своего прошлого. Никогда я не понимал с такой ясностью, что жить без прошлого невозможно.

Черная полоса с этого дня становилась сплошной, непроглядной. В феврале пришло письмо от знакомых, которые извещали меня о том, что друг детства угорел на даче от печного дыма. В те же дни ― в Париж как раз нагрянула весна и стояли райские солнечные дни ― я умудрился рассориться с близкими друзьями, покровительством которых и пользовался, и дорожил. Причиной ссоры послужила нелепейшая история. Муж-француз ни с того ни с сего приревновал меня к своей русской половине. Многолетние дружеские отношения с виновницей заварившегося водевиля связывали нас еще с Москвы. Но это оказалось не гарантией, чем я себя тешил, а дополнительным поводом для подозрений на мой счет. Позднее выяснилось, что приятельница моя действительно отплатила мужу неверностью. Только виновником падения был человек, тоже из бывших «советских» граждан, с которым я даже не был знаком.

В минуту неуклюжих объяснений с мужем, закончившихся безобразной сценой, я не мог, разумеется, предположить, что вижу его в последний раз. В июне месяце семейство отправилось на отдых в Верхнюю Савойю. Безутешный ревнивец, преданный семье до гроба, в этом году решивший обойтись без отпуска, всё же надумал отвезти своих в Альпы на машине: пару дней отдыха – это лучше, чем ничего. По пути домой, возвращаясь в Париж уже без семьи, он разбился. На полном ходу машина вылетела на встречную полосу и врезалась в грузовик, доставлявший крупный рогатый скот на бойню…

В том же июне месяце, уже к концу, в посольстве мне отказали в продлении паспорта. Паспорт оказался окончательно просрочен, фактически перестал быть действительным. Вряд ли это можно было приравнивать к утрате гражданства. Такой радикальный метод усечения крыльев применялся уже редко. Однако сделать так, чтобы документы, дававшие право на пересечение границ, оказались негодными ― это не требовало от чиновников большой изобретательности или применения громких административных мер. Зато каким действенным оказывалось средство, это я уже успел намотать себе на ус. Как безотказно оно остепеняло отщепенцев вроде меня, умудрившихся сдуть за границу на недостижимое для властей расстояние. Обретенная свобода – не видимость ли это? Даже вдали от дома я продолжал мозолить глаза всем своим.

Цвета запекшейся крови, попахивающий кирзой «основной документ» с неподдающимися подделке водяными знаками, превратился в именной волчий билет. Но разве не являлся он им до этого? Душа не лежала к пессимистическим выводам. Разве можно чернить весь мир только за то, что лично тебе в чем-то не повезло? Да и не может здравомыслящий человек не понимать, что любой негативный опыт по-своему всегда ограничен и не пригоден для обобщений.

Французское гражданство пока лишь оформлялось. И мне приходилось по-прежнему отираться в очередях префектуры перед любой поездкой за пределы Франции, ― не в Москву, а даже в соседние Швейцарию или Германию. Получение разрешения на выезд и на обратный въезд ― для эмигранта, конечно, святая обязанность, даже если она не предусмотрена ни одним «основным» законом. Данное несоответствие в лишний раз напоминало о том, что «основным» в нашем мире являются не законы и не «свобода выбора», а что-то другое. Все эти понятия являются частью всё того же нагромождения, которое люди воздвигли, скорее всего, вслепую, едва ли понимая, зачем они это делают. Есть в мире, безусловно, понятия попроще и поважнее, и они намного нужнее простому смертному…

Аполитичность, как известно, сродни невинности. Но когда она граничит с наивностью, это действует на нервы всем. Компромисс и вытекающее из него чувство вины, принесение себя в жертву на алтарь своей страны, «служение своему народу», «преданность родине» и т. д. ― в общественном сознании эти категории заслужили себе почетное место повсюду. Эмигрант в этом смысле ― законченный надувала, потому что он как никто зависим от этих установок, но вынужден делать вид, что на него они не распространяются. Отчасти поэтому даже в те «холодные» годы эмигранту мало кто верил. Я не мог этого не понимать. И лучше было сразу смириться. Впрочем, не только с этим…

К началу летних отпусков я остался без всего, даже без работы. За достойное вознаграждение я занимался выкраиванием из русской классики наглядных аналогий, которые в виде иллюстраций, объясняющих грамматические правила, предполагалось использовать при издании целой серии учебных пособий. Подготовительную работу над изданием предполагалось вести около года. Ангажемент выглядел зыбким, временным, но на нем худо-бедно держалось мое благополучие, и я даже успел возгордиться своим скромным статусом, уж слишком респектабельной была псевдолитературность этой работы и моего нового образа жизни. И вдруг всё лопнуло. Издатель отказался от грандиозных планов. Команду распустили, пустили по миру.

Начинать предстояло с ноля. Но я уже не обольщался. Теперь я с ходу отметал сомнительные перспективы, нескончаемые occasions du jour, назойливо плодящиеся в сознании любого трудоспособного гражданина, по какой бы причине он ни сел в калошу. Усвоив урок, я понимал, что временная работа, а тем более случайная, не изменит мою жизнь к лучшему. Понемногу до меня начинало доходить главное: для пишущего человека скромное и незаметное прозябание имеет свои положительные стороны. Оно дает возможность наблюдать за жизнью как бы с изнанки, а под этим углом всё гораздо виднее. К тому же изнуряющая душу «незанятость» заставляет сесть за письменный стол, не испытывая угрызений совести за свою «безынициативность», бездействие или безответственность перед обществом, ведь всё равно нет возможности заняться чем-то более дельным…

В городе стояла жара. В обеденный час рабочие из всевозможных мастерских, а в те годы дворы буквально ими кишели, разгуливали по улице обнаженными по пояс. Как было не позавидовать их свободе? Как было не пытаться представить себя в их спецовке, а то и по пояс голым? Средь бела дня, посреди улицы. Как неистово хотелось очутиться в шкуре этих простых здоровых парней. Хотя бы на миг! Сердце мое изнывало от зависти при одной мысли, что кто-то одарил это простодушное мужичье возможностью зарабатывать на хлеб в поте лица, обыкновенным физическим трудом, не ломая голову над вечными вопросами, от которых иногда ум заходит за разум.

Заниматься скрупулезным вышиванием фраз из мыслей. Упражняться в выжимании из себя всего самого сокровенного, незапятнанного и накипевшего. И только для того чтобы какой-нибудь воображаемый любитель книжного досуга, праздный воздыхатель по иллюзорным мирам, укладываясь в постель, повалял в руках полукилограммовый фолиант и, не набравшись смелости погрузиться в чтение, не осмелившись признаться себе, что раскошелился непонятно на что, ― чтобы этот рядовой пенкосниматель издал сочувствующий вздох: «Да-а, бывает же людям тошно…»

Что было предпринять? Как вырваться из тупика? Наняться продавцом в метро, торговать в переходах колумбийскими бананами? Покапайте, дамы и господа! Десять штук за десять франков! Одиннадцатый бесплатно, в придачу! Дать в газету объявление, что имярек сочтет за честь выгуливать чужих собак? График работы ― по договоренности. Правила хорошего тона ― превыше всего. Пакетики для сбора испражнений, чтобы ничего не оставалось на тротуаре, в наличии…

Джон Хэддл, парижский американец, был единственным, кто мог оценить мое положение. Оба мы, Джон и я, оказались в тупике. Каждый по-своему. Но много было общего. В круговорот Парижа оба мы попали случайно. Судьба нас привела сюда разными дорогами. Оба мы порвали с родной стихией. А итог вырисовывался схожий. И чем больше проглядывало аналогий, тем всё меньше верилось в свою исключительность и еще меньше в избранность.

Всё упиралось в какое-то общее правило, которому нас не научили. Хотя всё то же самое до нас прожили многие другие люди. И всё это в середине восьмидесятых! В те незапамятные времена, когда граждане западноевропейских стран, пользуясь экономическим ростом в своих странах, только тем и занимались, что ели да пили, преумножали потомство да недвижимость, при этом продолжая верить, причем верить свято, что мир можно преобразить одним всеобщим голосованием и что он вообще не так-то плох, если разобраться, и не так безнадежен, как любят поучать всякие умники. Немногие ломали себе голову над тем, что делать, с чего начинать, где и как жить. Повсюду было во сто крат хуже…

Славист по профессии ― уже в те годы редкий род занятий для американца, который не собирается трубить до пенсии под крылом у Пентагона, ― Хэддл вдруг бросил русский язык и преподавание. Ему тоже больше не хотелось размениваться. Что примечательно, круг общения, и его, и мой, никак не сочетался с нашими упадническими настроениями. В этом было, пожалуй, спасение – от себя самих. А в то же время прозаическая и трижды нелитературная среда – это как правило бесценный клад для самой литературы. Жизнь здесь бьет ключом, как нигде. И мы своего не упускали. В среде простых людей, среди обывателей, оба мы чувствовали себя, как рыба в воде – рыбы необыкновенные, экзотические, по недоразумению выпущенные из аквариума в настоящий водоем, с его естественным циклом воспроизведения жизни.

Чему и удивляться? Одним приходится всю жизнь прилагать неимоверные усилия, чтобы реализовать себя, чтобы воплотить в жизнь «заветные мечты». Другим отпущено жить просто так, по течению, в нирване самопогружения или в безразличии ко всему на свете. Мир же, вечный и необъятный мир, сколько бы он ни развивался, ни процветал и ни приходил бы опять в упадок, преспокойно продолжает существовать из века в век, подчиняясь простым, допотопным законам, возникшим, по-видимому, вместе с ним, в одно и то же время.

Слабого пожирает сильный. Но сильный, как и всё живое, беспомощен перед болезнями, перед старением, перед самим ходом времени. Сильный может пострадать от самого малого, может сдохнуть, например, обожравшись несъедобных мальков. Таких, как я или Хэддл. Недаром же аквариумных! Мальки же жрут и мужают, чтобы однажды, в свой черед, стать такими же хищниками и по примеру своих предшественников охотиться на всякую мелюзгу. При этом места должно хватить на всех. Il faut tout pout faire un monde1, – так шутят иногда французы. Такова архитектура всего мироздания.

В какой-то момент у нас с Хэддлом даже объявились завистники. В сиротской борьбе за существование некоторым людям мерещится подвижничество, приверженность невесть каким идеалам. Не каждый смертный, мол, и удостаивается таких привилегий. Смысл жизни, эту заветную невидаль, вы, мол, ребята, подобрали где-то прямо на дороге, да тут же присвоили себе, припрятали чужое добро от глаз подальше, даже не поинтересовавшись, нет ли на него других претендентов…

Благодаря писательской стипендии, выхлопотанной дома, в Америке, Хэддл провел в Париже больше года. Сроки вышли. Пора было побеспокоиться о том, как жить дальше и, главное, на какие средства. Вернуться домой и начинать с нуля, на голом месте, с поисков работы? На первых порах житейская неустроенность, серость, рутина были гарантированы. Но разве не от этого Хэддл недавно бежал в Париж? Он подумывал о новой отсрочке. Однако это тоже подразумевало поиски всё тех же средств к существованию. Он надеялся протянуть на гонорары со статей, которые писал для американских газет. Но конъюнктура как назло стала неблагоприятной. Ветер дул то влево, то вправо. Статьи Хэддла брали теперь с трудом. От него требовали продукции более актуальной. Поменьше «литературщины». Побольше достоверности и «голой правды»…

«Правда», раз уж она «голая», скорее, нуждается в облачении, чтобы прикрыть свою срамоту, чем в удостоверении личности, ― изгалялся Хэддл над своими работодателями в одной из проданных им же статей, посвященной влиянию американской субкультуры на европейскую.

Работодатели из «Вашингтон пост», народ необидчивый, интеллектуально подкованный, да и относились все к Хэддлу хорошо, по-дружески, как он уверял, предлагали ему подзаработать на чем-нибудь «полухудожественном, но остросюжетном». Хэддлу предлагалось съездить в Албанию, написать что-нибудь животрепещущее о том, что творится в этом тихом омуте, о котором в то время и думать все позабыли. Или отправиться в Сибирь. Авось в Москве махнули рукой на старое и не будут чинить препятствий с получением виз. И уже оттуда – в Среднюю Азию, как раз начинавшую мечтать о лучшей жизни, о новом ханстве с кисельными берегами, но еще совсем советскую, еще «нашу» в доску.

Редакция газеты брала на себя организационные хлопоты, Хэддлу сулили хороший гонорар. Я же сулил Джону целый бригадный подряд помощников на месте, которые откопали бы ему такой материал, что в редакции «Вашингтон пост» все бы попадали со своих насиженных канцелярских кресел. Среди моих давних знакомых даже был родственник Рашидова, большого местного начальника, так и не выпутавшегося из афер с узбекским хлопком…

Хэддл стоически противостоял всем соблазнам. Дальние края и безоблачные перспективы к писательству в чистом виде не имеют отношения. Еще меньше, чем преподавание, на котором он отважился поставить крест. Жертв было принесено предостаточно. Отступать было поздно. И он оставался на распутье…

1

Мир должен состоять из всего (франц.)

Антигония

Подняться наверх