Читать книгу На самом деле. Опыты в формате txt - Вячеслав Филиппов - Страница 5

Возвращение Гали

Оглавление

– Галь, а сейчас-то ты мне расскажешь в конце-концов, что там у тебя с Москвой-то не заладилось? – мама смотрела на меня притворно равнодушно. Мол, ну я просто так, досаждать не буду. Не лезу, как и хотела. И слава богу, ненавижу, когда она лезет. И этот тон, такой… холодный, когда она вот так, тоже ненавижу. Потому что в результате будет доставать постоянно, изо дня в день, по капле. И надо бы выложить, – хотя чего выкладывать? – но я так устала.

– Я ужасно устала, сама понимаешь, три дня в поезде не спавши не евши.

– Почему не евши? Как… – мама посмотрела на плиту, где было пусто и разило чистотой, – почему не спавши…

– Мам, ну это образное выражение, – сказала я, теряя в зевке слово «образное». – Просто устала. – И принялась оттирать слезу.

– Ладно, ладно. Тебе помочь разобрать? Ой, ты лучше иди в ванну, а я пока приготовлю чего-нибудь.

– Да, – только и сказала я, встала и пошла в свою комнату. В смысле… не знаю, моя она ещё или нет.

Мать крикнула с кухни:

– Так что да? Помочь разобрать-то?

– Да не, нет, не надо, я сама…

Всего двадцать минут – и я уже от неё устала. Может, просто раздражение от недосыпа. Проснулась в четыре. Как дура сидела и смотрела на бесконечные ёлки. Ждала, что увижу сначала Шаврино, потом Завьятино почти сразу. После Завьятино опять понеслись ёлки, иногда густо, иногда – с возможностью посмотреть на завьятинские и лысковские дачи: как с домиков, будто прилепившихся друг к другу, спадает уже чернеющий снег, обнажая рубероид. Потом опять ёлки, осточертели. Ёлки и какие-то кусты, много кустов, много ёлок, снова кусты, ёлки, ёлки. Сердце сжалось после Калининской Славы. Состав на скользком склоне начал туго стучать своим нутром, перебегая по стрелкам; за окном, споря с восходящим солнцем, потянулись ещё более унылые задворки города, какие-то гаражи, кладбище, потом – дурацкое низкое здание с зелёными стеклоблоками вместо окон. Всё запущено.

– Вот и приехали, – сказала соседка, севшая вчера вечером. – Ещё минуток десять.

Я молча кивнула и проверила, всё ли собрала. От бессоницы и прочей ерунды, от всего кошмара трёхдневного «путешествия» к родным, блять, истокам, хотелось ревмя реветь, даже руки затряслись. Сначала руки, потом меня всю охватило ощущение дикого холода; когда показались двенадцатиэтажки на Пойме и труба, я крепко сжимала челюсти, чтобы не распустить эту зубную истерику.

Прошёл час, я дома, а всё не отпускает. Хочу закричать, хочу разбить что-нибудь, хочу срать и одновременно блевать. Но вместо этого кричу в кухню:

– Ма, ма, слышь? Я лучше прилягу, ладно? Не могу уже, спать охота дико.

Но не могу заснуть, не могу снова встать с кровати, мне совершенно не знакомой, чтобы задёрнуть шторы, вот почему я не любила эту комнату, это ужасное солнце по утрам прямо в глаза, летом вообще бессмысленно ложиться спать, и в вагоне уже солнце било, и дома на Пойме, протягивающиеся вдоль рельс, перемигивались между собой раскалёнными окнами. А я даже не стала сравнивать этот вид с тем вечером, когда уезжала. Соседка сказала – ладно, пойду к выходу, потом не выпустят. А я наоборот лучше, когда уйдут все. Но что меня торкнуло, не дождалась, хочу выйти скорее, из вагона. Лезу, как дура, и тут же извиняюсь, когда чемоданами давлю ноги, но меня никто не слышит, им тоже н у ж н о выбраться отсюда, и все мы ненавидим друг друга. А соседка ещё у Шаврино сказала – ну вот, скоро уже и приедем, надо бы в туалет сходить, пока не закрыли. И почему я не сходила? Почему я не сходила в туалет, да и сейчас терплю, в квартире, хотя лежу в кровати в одних трусах и жмусь? Вывалилась из вагона, закурила, просто с ненавистью закурила, и не стала разглядывать вокзал, мол, ах-ах, как изменился, надо же, часы новые повесили, ух, ни фига себе, кафе-то какое открыли! Воняет креозотом. Закурила и смотрела на свой вагон, и всё меня раздражало, ну буквально всё, и захотелось в туалет, и даже докурить не смогла, так во рту пересушило. Холод и горечь во рту, господи, хочу орать. Ненавижу все эти вокзалы, поезда ненавижу. Когда я не высыпаюсь, у меня сушит кожу и тошнит. Мимо течёт жидкая толпа; теряющийся в ужасе площади женский гнусавый голос объявляет то, что и так понятно, что поезд из Москвы, что на платформе, что на пути. На путепроводе шуршат автомобили.

Потом ко мне стала ходить повариха, это после того, как я бросила мяч, и сама же побежала за ним, и мяч от меня убегал в сторону плотины, а я боялась выйти из двора, в котором эта повариха и живёт, и парни в меня, в спину, тыкали ветками, как бы подталкивая, чтобы я спасла их мяч.

– Галя, Галя, отец звонит. – мама сидела на кровати.

Я внезапно села, не стесняясь голых грудей.

– Какой мяч? – спрашиваю.

– Отец, а не мяч, отец твой. Иди, я сказала, что ты сейчас подойдёшь, трубка.

В квартире уже полумрак, только на кухне свет. Значит, уже вечер, да, срубило меня. Я взяла трубку.

– Алё, доченька?

Да, это правда отец.

– Да, пап, да, приехала… Ой, господи, блин, папа, меня мать сейчас так разбудила, ничего не соображаю. – коверкаю слова хрипом. – Давай я тебе перезвоню, а то я-а-а… господи. Я с поезда даже не умылась, сразу легла.

– А, ну конечно, да, давай. Слушай, я так рад! Приедешь?

– Да я тебе перезвоню через часик, окей?

– Ну давай, давай, отдыхай. Да, через часик, буду тогда ждать, не пойду. Ага?

– Угу…

Я села в кресло и уставилась на индикатор телевизора. Мне вдруг становится тепло и уютно. Мать ничего не изменила, только телевизор новый. Наверное, «Радуга» наконец сгорел. Бандура. А, и стенка новая совсем. И обои новые, но тоже белые, но какие-то дешёвые, с блеском. И выходит, что она вообще тут ремонт делала, одна что ли? Расстилала обои по полу, по газетам, в каких-то трико ползала, забиралась на детский столик мой, с балкона который под рассаду, и клеила. Наверное, тут у многих такие обои, раз она поклеила их, наверное, у Кедровской точно такие. Она жила как раз в одном из старых, брежневских домов на Пойме, рядом с нами. Я снова проезжаю начало города, конец города, вижу эти дома, как их окна отражают восход. Я снова поглядываю украдкой за соседкой, которая, наверное, и уезжала-то на неделю, не больше, к какой-нибудь десятиюродной сестре, какой-нибудь Музе, а теперь смотрит на эти районы как на светопреставление – с ожидавшей радостью. Она может быть родственницей Кедровской, потому и смотрит так, может, она вообще к ним едет. Младшая Кедровская, мать сказала, родила второго, а старшая взяла из детдома и уехала в Новосибирск с мужем. «Мужа, что ли, взяла из детдома?» – я спрашиваю мать, сидя в своей красной московской квартире. «Почему мужа? – она удивляется в трубку. – Нет, ребёнка. Глупости говоришь какие-то. Они не могли долго, ну и вот, а чтобы не было вокруг этого, решили уехать, у него там семья живёт, у мужа-то». Зачем я это вспомнила? Я усиленно вглядывалась в вереницу этих ужасных домов, с кучей балконов, лоджий, каких-то антенн на крышах, и всё представляла, как играла с девками Кедровскими во время больших дружеских застолий. Родители пьяные, а мы носимся по квартире друг за другом, или мы прячемся на центральной полке раскладного стола, в лесе ног, в сумерках подполья, от Светки, а Алла, закрывая смеющийся полубеззубый рот, показывает на полную женскую ногу, потерявшую туфлю. Мы накладываем в туфлю оливье… Вот и наказание нам – бездетность. Боже мой, и в самом деле, ведь тётя Катя работала в женской консультации медсестрой. А ведь тяжело было Алле, раз взяла, значит, хотела, значит, мучилась, ходила через тётю Катю по врачам, а та сидела и не помнила ни про какое оливье.

– Ма, так Алка и правда взяла ребёнка?

Мать возится с кастрюлями, не слышит, вода сильно гремит в раковине.

– Чо, говоришь, дочь? Алка-то?

– Да, Алка. Ты мне звонила тогда, – я сдираю с кресла покрывальце, чтобы замотаться, лениво распаковывать чемоданы, иду на кухню. – говорила, что она взяла ребёнка, какой-то Новосибирск. Я тогда прослушала. Толком не поняла.

– Ну да, они всё с Владиком мучились, два года по врачам отходили, прямо проклятие какое.

Тётя Катя.

– Ну и? Где взяли-то? В нашем?

– Нет, в областном. Но им сразу дали почти, мальчика дали.

– Да, намучается теперь. Полюбому намучается.

– Почему? – мать на меня изумлённо посмотрела. – Думаешь, ребёнок – это крест что ли такой на всю жизнь?

– Да я не про то… – отмахиваюсь, она уже снова начала меня раздражать. – а что кто знает, как на нём скажется, что его родители неизвестно кто, да ещё и такие, что детей кидают. Может, алкаши или шизики какие.

– Да, вон у меня подруга была с аглопроизводства, растили дочь из детдома, такая ласковая была, а потом в восемнадцать родила, а им сказала уже когда в роддом собралась.

– Да, вот на меня свалится море ваших сплетен за десять-то лет… Я уж представляю.

Мать почему-то улыбается. Она думает, меня это радует. Вот, не вышло что-то там в Москве, сюда прибежала, и готова окунуться в ваш чан. Наслушаюсь всласть про разводы и пожары на даче, про свадьбы, буду удивляться «ох ты как выросла-то, боже мой, а я всё представляла, как в школьной форме ходит». «Да, – говорит мать почти мечтательно, – ты сначала отдохни, я сегодня отгулов взяла, походим с тобой по всем, надо бы и к отцу заглянуть, он тебя звал или сам придёт?»

– А? Отец-то? Звал, сказал, чтобы я пришла. А я и не помню, где он живёт-то теперь. Где хоть? Что готовишь?

– Да недалеко от завода он теперь, точно, ты же не знаешь, он свою разменял на две однокомнатные, в одной живёт, другую сдаёт.

– Господи, и тут на этом можно заработать? – ухмыляюсь.

– А почему нет-то? Пять тысяч тоже деньги, не малые, а у него пенсия шесть, ну и выходит туда-сюда тыщ девять на жизнь, я бы с удовольствием.

– А у нас там можно сдать хату и снять где-нибудь в Италии домик на берегу моря. – говорю гордо.

Мать не отвечает. Отворачивается и начинает перемывать посуду. И приказывает мне есть: борщ, потом голубцы, рис, и тортик купила небольшой, пока спала, сбегала в магазин, у нас тут новый открылся, а тот наш переделали под «Пятёрочку». Да я вижу, как она вся изводится любопытством, как ей хочется узнать, что там у меня с Борей, что там с Борей, Боря-то что говорит? А он что? Ага, ага, ну и правильно, а он что? А она тогда что говорит? И так далее в этом же духе, выйдет скучный разговор двух подруг по телефону, я всё равно не здесь сейчас, я в Москве ещё, алло, мам, и словом «мама» я называю старую подругу где-то далеко от меня, не вижу, как она покрывается морщинами, и как спешит на работу, ничего не вижу. Может, через месяц я уже приеду, мам. «А что случилось? Надолго?» – «Да, наверное навсегда, мам, приеду». Ехала, ехала, все эти ёлки просчитала, а так и не приехала, ничего не понимаю, какие-то обои, какая-то стенка и телевизор, ещё эти антенны и кладбище. И сейчас нам надо сесть в разных концах комнаты, взять сотовые и звонить друг другу, и только тогда смотреть на лица и узнавать их, вспоминать, что мы родные люди. Надо симку местную брать теперь, и все контакты удалять те, боже мой, столько лет копить – и вмиг удалить. Или просто новый купить, чтобы уж сразу. И будем с ней переговариваться прямо отсюда. Я на кресле, в темноте перед выключенным телевизором, она на кухне, звоним: «Мам, привет, ты где?» – «Я на кухне, доченька, готовлю для пирогов к твоему приезду». – «Так я уже приехала, мам, сижу в большой комнате, перед телевизором». – «Ну я так-то знаю, Галь, знаю, что ты приехала, но немного не представляю этого. Ты уехала тогда так внезапно, как ногой топнула, мол, поступлю и всё тут, и уехала, и раз всего-то приезжала, потом звонила редко, и я всё пропустила в твоей жизни, и даже в Москве так и не побывала ни разу в жизни. Как ты на выпускном гуляла, ничего не знаю, свадьба твоя». – «Да не было никакой свадьбы, ты же знаешь. Просто посидели в ресторане, мы же не расписывались с ним. Так гораздо удобнее». – «Да, я уж вижу, как оно удобнее-то вышло». – «Мама, слушай, не начинай, а? Ты расписана была с папой сколько лет, а толку что у меня, что у тебя, мне хоть не пришлось с паспортом никаких заморочек, бегать тут везде доказывать, что я не с Луны свалилась с этой фамилией». – «Да и прям ты будто с Луны свалилась, дочка. Я же всё мечтала съездить в Москву, посмотреть там, на тебя, на Москву, в метро очень хочется покататься, а тут ты теперь сама приехала, хорошо, конечно, но я не знаю даже, как с тобой говорить, Галь, я не знаю тебя, кто ты такая, женщина уже совсем, тебе… уже тридцать. А мне тогда сколько?»

От запахов пищи у меня сжимается кишечник, убегаю в туалет, на ходу скидывая покрывальце. И вдруг на унитазе меня осеняет, что я вернулась к маме. Потому что в туалете мне бешено захотелось курить, и вспомнилось, как я любила курить на унитазе, когда прогуливала школу, когда мать была на смене, и сидела очень гордая, тужилась и затягивалась, потом по часу проветривала квартиру и прыскала лак для волос на обои в уборной. Курила «Палл-Малл», прятала под кроватью. Сейчас я тоже хочу курить, вспоминаю свой неудачный покур на вокзале, но сейчас-то я уже пришла в себя, теперь хочу вечером прийти в кофейню. И нет вокруг ничего, ни одной сигаретки, да и мать конечно не курит, и я в одних трусах. И я представляю, что она на работе, а я курю, и щекотка внизу живота, от волнения перехватывает даже дыхание, я глупо лыбюсь. Что я такое ела-то? Пирожки эти дурацкие?

На кухне спрашиваю мать, разве не находила она мои сигареты? И конечно находила, но почему же ничего не сказала? Потому что почему-то боялась отца, что он начнёт ругаться на неё саму. И одно время проверяла, как быстро у меня заканчивается пачка; слава богу, не быстро. Я уходила в школу, а она под кровать лезла, считала. Пачка на неделю где-то, это вроде не так много. Рано ты начала, Галя, говорит она, потому и детей у тебя нет.

– Мам, поверь, не поэтому. Да и вообще, закончи этот разговор, я не хочу об этом никак говорить.

– Ладно, – у неё колотится сердце, я чувствую, что она очень разволновалась, я не перестала ощущать её. – Ладно, ты поешь, у тебя сегодня наверное сложный день выдался. Но ты долго спала-то как.

– Так проснулась-то во сколько, знаешь? В четыре утра.

– Наверное, ты совсем не рада приехать?

Теперь она меня совсем уже бесит! Я точно знаю, что я для неё – поджавшая хвост дура, примчалась, сколько лет перезванивались изредка, когда всё шло так успешно, а тут на-те, прибежала. Убралась быстренько из своей замечательной жизни, из своей компании, где носила обтягивающие юбки, от своего замечательного мужа с «тойотой», от поездок на съёмную дачу, от глянцевых журналов в салоне красоты. Теперь сиди тут и не выёбывайся, не доросла ещё. Хочешь со мной поругаться, мам? Я обязательно, да, я хочу сказать тебе многое за всё хорошее, и конечно я совсем не рада сюда приехать, потому что куда я приехала-то? Домой, что ли? Я десять лет называла домом другие места, и даже съёмная дача на Новой Риге была мне роднее, чем эта квартирка с тобой внутри. Что меня сейчас кольнуло так в уборной? И когда я увидела утром, как на меня двигаются ваши трущобы, то я не от радости так распсиховалась, а от бредовости. Я была жутко напугана, что еду в чужое место, как в ссылку, как на каторгу, на рудники, где никогда не буду счастлива. От обиды, что тем вечером распрощалась с вами навсегда, и теперь да, поджала хвост, поджала, и не смогла найти ни одной другой точки на карте этой огромной страны, куда бы могла убежать. Я тогда поглядывала на свой чемодан с книгами, гордая, очень гордая, и родители, махавшие руками на перроне, должны были по моим расчётам как можно скорее сгинуть с поля зрения, надо было бежать в котельную и кидать, кидать, кидать туда угли, чтобы разогнать поезд. Поскорее пошататься по площадям, посидеть у Большого, потом выучить свой путь с пересадкой на Библиотеке, стоять в очередях абитуриентов, и уже с друзьями, под шафе, рассказывать, из какой я таёжной глуши прикатила, какая гордость. Вот как я поджала хвост, не надо мне тыкать этим, пожалуйста…

– Ничего, ничего, обвыкнешься, я думаю, – говорит мать, накладывая мне борщ, – десять лет – большой срок, но ничего, Галь, потом всё уладится, я знаю.

– Ничего не уладится, я уже здесь не могу.

– Ты мне-то хоть рада?

– Тебе – рада, – солгала я, – но ты не представляешь, что у меня было там и что будет здесь.

Я накинулась на борщ, цвет которого напоминал мне цвет стен в той моей квартире. Надо непременно перекрасить стены в комнате на такой же. Потом я закончу тем, что наклею в окно витраж с таким же видом, чтобы виднелись новостройки в Тушино.

– И где я буду работать? – пожимаю плечами. – На заводе что ли вкалывать? Ну наверное, конечно, где же ещё, у вас тут и негде больше толком-то.

– Галя, – мать строго говорит мне. – Ты прекрати наконец, я ни в чём не виновата, понятно тебе? Почему ты мне тут выговариваешь всё это?

– Да я не выговариваю, просто меня тут всё бесит, всё просто бесит. И твой борщ бесит!

Я кидаю ложку, в тарелку, брызги на лицо мамы. Ухожу, долго роюсь в сумке, ищу сигареты, иду на балкон, который ещё папа стеклил, и зажигалка не работает, сажусь на детский стульчик, плачу. Мама подходит, стучит в стекло. -Галя, Галя, прости меня пожалуйста, впусти меня, Галя. Галя!

– Галя!

Не отвечаю.

Уже успокаиваюсь.

– Мама, принеси мне спички с кухни.

Дверь на балкон, когда открывается, очень резко вибрирует, так всегда было, потому что туго сидит в проёме. Кажется, что вот-вот рассыпется. Мать стоит теперь рядом, смотрит на меня, а я – на Луну, которая в этот мартовский вечер необыкновенно хороша.

– Завыть, что ли? – я улыбаюсь матери. – Я хочу завыть на Луну.

– Галя, не смеши меня, ты вроде расстроена.

– Да ты что?

– Не шути так. Это не шутки.

– В том вся и проблема… А чего я тут разревелась?

– Потому что вернулась домой, где долго не была. У тебя не было дома, а теперь есть. Я твой дом, Галенька.

– Не смеши меня, мы друг друга теперь не знаем, мы чужие.

– Ну прекрати уже эту глупость говорить, не зли меня. Как чужие-то? Почему чужие?

И она долго и нудно мне трещит, как ждала звонков, как сама боялась позвонить, и как свечки ставила, и рассказывала девкам на работе, какая я успешная, и я представила какой-то алтарь в мою честь, где в центре – моя фотография, а вокруг свечки, кольца и браслеты. И всем очень нравились её рассказы, и Алка всё спрашивала, что да как, мы подружками были, а я так вдруг уехала, а хотели с ней вместе поступать в Индустриальный, а я вот как – захотела по Москве гулять! И что Алка так рада была, что поступила, а сама тогда провалила в который раз, зато уж потом с красным закончила, её сразу взяли в Управление через дядю Серёжу. А помнишь, кстати, как вы тёте Кате винегрета навалили в туфли? И не винегрет, мама, а оливье. – Нет, винегрет, я точно помню, потому что она так и не оттёрла красноту изнутри. – Да как винегрет-то, ты что? Я точно помню, что оливье, серый такой. – Ну, я не знаю, почему ты так думаешь, вы маленькие были, это уже двадцать лет прошло. Но я точно помню, что винегрет, что пятна были, она говорила, что от свёклы. -Странно, я всю жизнь думала, что оливье… А она вообще бывает здесь? – Конечно, через два месяца всегда приезжает. – Надо будет увидеться бы с ней, я перед ней виноватой себя чувствую. -Почему виноватой? – Ну мы ведь мечтали-мечтали, готовились вместе, на курсы ходили, а я ей даже ничего и не сказала, уехала. – Вы просто тогда повздорили из-за чего-то, ты психанула, ты же назло ей уехала.

– Господи, мама, точно! – у меня всё сжимается в груди от ужаса, от волнения. Встреча с прошлым произошла так неожиданно, я чувствую себя облитой ведром колодезной воды. – Мы с ней поссорились, я хлопнула дверью… И знаешь, из-за чего? Нет? – я смеюсь, хохочу. – Из-за платья на будущем выпускном. И я тогда сказала себе, не ей, что раз так, то выпускные у нас будут разные. Ну так и вышло. А ты говоришь, не поступила? Значит, и так бы разные были. Или может она из-за меня провалила. Бросила подруга. Всё равно надо повиниться, не могу я так, столько лет держу это в себе.

Я закашлялась, стало прохладно, мы уходим в большую комнату. Я расспрашиваю о ремонте, о новом телевизоре, говорю, что хочу переклеить в своей комнате стены. Потом мы молча едим апельсины и смотрим новости по Первому каналу. Оказывается, у мамы кабельное. Я снова ухожу курить, но после апельсина дым во рту даёт мерзкий привкус. Кутаясь в покрывальце с кресла, я выглядываю в окошко, смотрю на двор, погрязший в смеси грязных луж и снега, на огромное количество автомобилей, оставленных здесь на ночь; я вижу свет в квартирах, у подъезда тусовка салаг, скольжу взглядом по крыше детского сада, в который я, правда, не ходила, мы тогда не здесь жили; потом вижу Алкин дом, огромный, привычный такой, но тогда у меня было нормальное зрение, я могла со своего балкона видеть их балкон, а иногда мы брали бинокли и, разглядывая друг друга, говорили по телефону. И нет теперь никакой Аллы, и когда приедет, через два месяца, может, всё равно не будет никакой Аллы. Лучшая моя эпоха – не здесь, здесь зияет дыра. Мама, не обижайся, я не буду здесь счастлива, никогда больше не буду, я всё потеряла там, и здесь ничего не найду.

– Галь, посиди со мной, а? – мама подбирает ноги на диване.

На самом деле. Опыты в формате txt

Подняться наверх