Читать книгу Прогулки с Соснорой - Вячеслав Овсянников - Страница 5

Прогулки с Соснорой
1994 год

Оглавление

7 февраля 1994 года. Он небритый, худой, красная шерстяная шапка набекрень. Болен, простудился, лежит в постели. Предложил табурет, посидеть рядом с ним.

– Ну, рассказывай – какие новые книги?

Я принес ему книгу о дзэнбуддизме Дайсэцу Судзуки, и он говорит о ней:

– Это не сумели перевести. Может быть, это вообще нельзя перевести. Это нам недоступно. Пока. Я сам переводчик. Я-то знаю, как легко понятия подменить словами. В результате – все искажено. Попробуй докопаться до первоисточника. Так была переведена Библия с арамейского – на европейские языки. Подмена понятий словами. В итоге – понято по-разному, и несколько враждующих друг с другом вер – католическая, православная, протестантская, секты. Так и дзэн. Собственно, это и не нужно читать. Это сознание, о котором там говорится, – это творческое сознание. Оно присуще всем истинным художникам. С ним рождаются. Это сознание означает свободу от всего, от любой логики. Это и есть творческое сознание. Только в дзэне оно создается искусственно, культивируется монахами (хотя и тут главное прирожденность), а у художника (не обязательно он что-то создает, может быть художник по натуре) это органично, само собой. Словами и ничем это не объяснить, не передать другому. Личная свобода – вот что главное. Личная, то есть – внутренняя. Внешне – все мы рабы, начиная с верховного властителя, кончая последним нищим. Но внутренне могут быть миги свободы, и очень много. Любуешься полетом птицы – твоя свобода в это мгновение. Искупался, получил удовольствие – то же самое.

И в писательстве – пишешь в самозабвении, радость тебе, твоя высшая свобода. Миг пишешь, час, день, месяц. Пиши, пока пишется, пока идет поток. Кончится – все, оставь. Насиловать себя – бессмысленно. Потом смотри – что можно из этого сделать. Есть в этом нерв – значит, нужно его проявить. Ничего нет – выбросить все, что написал, не сожалея. Было состояние свободы, когда писал, и прекрасно. Вот все, что я бы тебе мог посоветовать.

Твоя последняя рукопись с коротенькими рассказами мне понравилась. Но все это надо по-другому скомбинировать, нужен монтаж, коллаж, чтобы все это ожило, задышало. Нужна какая-то капелька: капнуть – и задвигается. Так – тоже существует, но полуживое, с пульсом десять ударов в минуту. Коллаж, я тебе скажу, главный творческий принцип. Это делали все крупнейшие художники. Я в свое время пересмотрел черновики и футуристов, и писателей XIX века. Возьми Пушкина, у него в черновиках черт знает что – поток. А он то оттуда, то отсюда, еще откуда-то выхватывал куски и комбинировал. Получалось стихотворение, не имеющее зачастую ничего общего с тем, что в черновике. А когда пишешь, кажется, все так и должно быть, в этом порядке и никак не иначе. Я бы мог произвести такую работу с твоей рукописью – выстроить тот нерв, который бы оживил написанное (для меня такая рукопись – подстрочник, материал для коллажа), но это было бы мое, а не твое. Попробуй сам, не меняя ни одного слова, ничего не выбрасывая, сделать другую комбинацию.

Да, свобода это главное. Абсолютно свободных очень мало. У нас в русской литературе – Гоголь, далеко не весь. Куски – у Пушкина, у Достоевского. Только Лермонтов в «Герое нашего времени» – весь свободен. Абсолютно. Это удивительно. Кстати, дендизм схож с дзэн: то же сознание. Первая заповедь денди – ничего не объяснять. А я эту заповедь, увы, постоянно нарушаю. Они объяснялись жестами, как и в дзэне. У Лермонтова – ест вишни и выплевывает косточки под дулом пистолета – тоже дендизм. Ну, у Пушкина. Какая разница.

В жизни все мы закомплексованы. Я – тоже. А что ты думаешь. И больше многих. В быту я ужасный педант, буржуа. И страхи, и заботы давят, всякая чепуха. Но в творчестве у меня – никаких догм, никаких установок. В каждой книге я разный. Любая установка – ложная. Говорю – никаких установок. Единственное, что установить, – это вера в себя. Больше ничего. Верь своим чувствам, ощущениям, что тебе лично нравится или не нравится. Нужно понять самого себя: что тебе хочется, к чему тебя клонит, где твои интересы. Вот что должно быть очень отчетливо, ясно и неколебимо. Не соблазняться ничем тебе чуждым. Это самостоятельность, личность. Все мы, конечно, подвержены влияниям. Но влияния должны перерабатываться в свое. Если же ты только и делаешь, что переходишь из одного очарования в другое, от одного созданного тобой культа к другому, ты живешь чужим умом, чужими интересами, по сути дела, ты не живешь, потому что несвободен. Тебя – нет. Быть собой – самое трудное. Ничего труднее нет.

В этой рукописи ты, по крайней мере, избежал каких-либо нравоучений. Я тебе говорю о принципе коллажа. И вообще, что бы я тебе ни говорил – это мое. А ты живи своим, что тебе нравится. Может быть, тебе как раз нравится логическое. Сесть за стол и «работать»: писать как Тургенев и Толстой – 1-я глава, 2-я глава и так далее. У каждого свои тайны, секреты творчества. Как он делает – это он, может быть, и сам себе не объяснит, не то что другому. Это принципиально необъяснимо и недоступно никому, полное отсутствие логики. Маяковский, Эдгар По написали объяснения в насмешку, мистифицируя. Вот это, пожалуй, и есть главное в творчестве, в творческом сознании, то, что отличает истинного художника от чиновника в литературе. То же самое и дзэн. Но там – искусственно. Кстати, в дзэне сказано о творчестве: картина может быть сделана в высшей степени мастерски, алмазно-точной и совершенной, как говорится, без сучка и задоринки. И картина эта будет мертвой. И лучше оставить многое недоделанным и небрежным, несовершенным, лишь бы было сказано и тем самым полностью завершено главное, нерв произведения – чтобы картина была живой, дышала.

А физически – я тебе советую побольше движения. Лично меня только движение и спасает. Ни купаться, ни на лыжах мне теперь нельзя. У меня был первый разряд лыжника. Я теперь хожу. Быстрая ходьба, 30 километров. Возвращаюсь домой – пот потоком. Прекрасно. Жрать хочется ужасно. В Эстонии после такого марш-броска горький огурец с грядки – величайшее удовольствие! Вот тебе и вкус. У фрау Эльзы огурцы уродились горькие-прегорькие. А мне после такой бешеной ходьбы именно такие огурцы и казались верхом блаженства. Хочешь, будем ходить вместе.


11 марта 1994 года. Он в двойных очках: поверх обычных еще и синие, от солнца. Идем у домов, солнце, лужи, мешанина воды и снега.

– Попробуй смотреть и запоминать во время прогулок, а потом записывать. Не все, конечно, а то, что тебе интересно.

Тренировка памяти. Очень полезно. Необходимое профессиональное упражнение для литератора. У меня это вообще главный принцип работы. Но у меня это происходит само собой, сорокалетний опыт. Это своего рода автоматическая память. И, конечно, склонность к этому. Так, собственно, и в любом деле. Пример: я в свое время занимался боксом. Видишь, – показывает на нос, – переломлен. И брови были разбиты. Первый пункт при обучении боксу: изучить психику противника. Побеждает не тот, кто сильнее, а тот, кто знает о своем противнике абсолютно все, до автоматизма. Вот ты идешь и смотришь и на неодушевленные предметы, и на одушевленные, видишь, скажем, этот трамвай, красное и белое, или женщину. Попробуй заметить: что ты о них думаешь. Не рассуждения, разумеется, а то, какие образы у тебя возникают при виде этих предметов, с чем они у тебя ассоциируются. То есть попробуй определить как у тебя действует и играет воображение вокруг того или иного объекта. И развивай это воображение, это видение. Потому что один и тот же предмет видят по-разному, и ассоциации возникают разные. Это и есть художническое видение. Не копировать, а передать суть предмета двумя-тремя штрихами-молниями.

Скажем, Кандинский и Малевич в одном и том же предмете видели каждый свою какую-то форму, и эти формы резко отличались. А оба – крупнейшие живописцы. Это – главное. Смотреть, замечать и играть воображением вокруг того, что видишь, для своего удовольствия – и то очень много. И то можно хорошо прожить. Но большинство, 99 % ничего не видят, смотрят только для того, чтобы ориентироваться. Больше глаза им ни на что не нужны. Но если начать смотреть как художник, а только это и есть действительно смотрение, то это обязательно ведет к переустройству всей жизни. А как ты думаешь. У тебя разладятся все отношения с миром. Ведь тут идет отстранение всего лишнего, не относящегося к художеству. Сначала самого главного лишнего, затем и мелочи. Ступень за ступенью отстранения. Я, например, на этом пути до такого дошел, что и ступить некуда. Отстраняешь деньги, славу, политику, мораль, женщин, любовь и так далее. Оставляешь разве что пищу для пополнения энергии. А в конце концов и пищу отстраняешь. А тогда уж… вот именно… А что ж ты хочешь? Жизнь и так называемое искусство противопоказаны друг другу.

Художник – это тот, кто видит не так, как все, и делает не так, как все. А это никаким образом не может нравиться тем, кто видит и действует, как все. Художническое видение их раздражает и возмущает, они выглядят в нем, по их мнению, уродами, монстрами, поэтому они стараются уничтожить художников прежде всего физически, а не получается – так создав атмосферу, невозможную для деятельности. Художники с сильной психикой как-то выдерживают, бывает, и до глубокой старости. А другие – кончают с собой. Вот и Вирджиния Вулф – поэтому. И Генрих фон Клейст. Да многие. Внешние причины могут быть разные, но они – только повод. А истинные побуждения внутренние – то, что стало невозможно ладить с миром, совместить художническое и жизнь. Не уживаются они. Так что, раз ты вступаешь на этот путь, ты должен хорошо знать, куда он ведет. Я всегда привожу в пример: каждый должен для себя выбрать – или жизнь, или искусство. Если выбирать жизнь, то выбирать рабство. Так это и понимай. Выбираешь искусство – значит, выбираешь свободу, то есть делаешь то, что тебе хочется (внутренне, разумеется, в воображении), и пишешь, как ты хочешь.

Видеть – это все. В литературе, в русской, видел только один Гоголь. В живописи, конечно, больше, в русской живописи ХХ века. Ни Глазунов, ни Репин, ни Делакруа и многие другие – ничего не видели. Нули. Так же в литературе. Рассуждения своего вонючего «я». Ну и что? И у лягушки то же самое «я», ничуть не меньше. Но при чем тут искусство? Тупость, тупость. Нет в них никакой игры, никаких вариантов. Реалисты. Омерзительнейший Тургенев. Ведь у них какой метод: появились, скажем, в жизни революционеры. Значит, надо нарисовать революционера. Садится за стол и катает дневник Базарова. Не свой дневник, нет. А входит в роль какого-то тупого маньяка, ничтожества, который просто не может быть объектом искусства, противопоказан искусству. Это просто-напросто недостойно пера. Ну о чем тут писать и распространяться, о дураке, о тупице! Вот по этому же принципу нынешние реалисты пишут о перестройке. Что о ней писать? Она для внутренней жизни человека, для сути его имеет самое ничтожное значение. Я, например, о всей перестройке написал одну фразу: «С горы шли митинги, выворачивая ноги, как при полиомиелите». Все. Больше мне сказать нечего. Какое дело художнику, да и вообще любому человеку, до мира или до времени, в котором он живет? Художник живет в своем личном мире и в своем личном времени, а внешний мир, внешнее время он только использует для себя, трансформирует и перерабатывает.

И потом, важно не утыкание во что-нибудь одно, в один прием, одну тему. Какая скука, какое убожество! Не менять женщин, жить с одной – безумие! Я многомерен, ищу новые пути, новые варианты, методы работы. О моих книгах можно сказать, что писали пятнадцать разных людей. А приемов – кошмарное количество. С этим еще в веках разбираться. Сейчас никому не по силам. Все критики – одномеры.

Ну этот круг последний, – говорит он. (Мы третий раз обходим по лужам и талому снегу квартал.) – Ты понял хоть что-нибудь из моей столь сумбурной речи? Литература – одно, а жизнь – другое. Между ними непроходимая пропасть. Литература только использует жизнь, и только как декорации, но не как существенное. Два полюса литературы: Боккаччо – неслыханные, полные вымысла новости; и Чехов – скучные факты жизни.


22 ноября 1994 года. Он в рубашке в крупную клетку, какие он любит носить. Белые волосы. Говорит, показывая на верхнюю полку книжного стеллажа:

– Кант мне не нужен. Я его усвоил. У него категории и никаких отклонений. Вот Лейбниц мне интересней, у него – варианты. С Платоном никогда не расстанусь, и вообще со всеми греками. Я оставляю то, что мной еще не усвоено. Есть вещи многозначные, многогранные, загадочные, непостижимые, сколько бы ни смотрел – остается неосвоенное. А есть вещи, которые усваиваются легко, быстро исчерпываются. Мной. Зачем они мне? Любоваться? Играть в игрушки? Не надо. Никогда не расстанусь с Феофаном Греком, с Рублевым, с иконописью. Оставил бы и Малевича, если бы у меня был хороший альбом. Матисса оставлю – он в своем роде идеальный художник, не выше, не ниже. Чистая живопись. Хочется возвращаться, смотреть. Какая-то потребность духа, подзарядка. Вообще это трудно определить – почему к одним вещам хочешь возвращаться, к другим – нет. Это индивидуально. Те вещи, к которым возвращаешься, чем-то еще могут тебя питать, не исчерпаны. Сезанн – революционер. Какой же он идеальный. Отнюдь.

Вот, начал новую повесть, уже листов двадцать. Это не для сравнения с тобой. Ведь я – машина для письма, заведенная с детства.

В сентябре написал повесть «Остров Целебес». А теперь делал коллаж. Самый занудный этап работы. Много каких-то кусков, и не знаешь, что куда и как скомбинировать. Так называемая сублимация.

Зверев – этакий красавец, постимпрессионист. Но – ничего нового, нет новых приемов, нового явления. Кулаков, Михнов, Грицюк – те другое дело. У них действительно много новых приемов. Они – новое явление в искусстве. Ведь содержание – нуль. Важна только форма. Грицюк первый сумел создать высшую живопись в технике акварели. За всю историю живописи. Он сделал это открытие. Глазунов – бездарность бездарностей. Кич. Дурной вкус. Сейчас мода на дурной вкус. И она продлится еще долго. Так и одеваются, такие покупают картины. Я имею в виду народ. Пестрота, красные пиджаки, грубая ткань. Дешево и сердито. Но есть и ателье для избранных, для аристократов. Строгие твидовые костюмы, те не по карману. Вот ведь совпадение! Глазунов – самый модный современный художник. Псевдохудожник. Пишет портреты вождей. Заказы так и сыплются. Нарасхват. И что самое ужасное: портреты поразительно похожи на оригиналы.

Символисты мне чужды, но они жили в мире высшей культуры, высшего интеллекта. Статьи Вячеслава Иванова блестящи.


3 декабря 1994 года. Идем с ним на прогулку. Он продолжает начатый дома разговор:

– Имеют значение только те, что создали новое, то, что до них в литературе (в искусстве) не существовало, и тем самым повлияли на мировую литературу (искусство). Новая форма и новая духовность неразрывны, одно слито с другим. В конце концов все сводится к новой уникальной психике – как новому духовному явлению в мире. Личность, обладающая этой уникальной психикой, воплощает ее в небывалой художественной форме. Таково самовыражение этой личности. Скажем, Байрон. Совершенно новая психическая и духовная форма в мире, изобрел новый тип героя и тип поэмы. «Чайльд Гарольд» и прочее. Изобрел романы в стихах, чего в мире не было. Повлиял на всю мировую литературу, на психику, дух века. У нас в России это сделали только футуристы (поэзия) и живописцы русского авангарда: Малевич, Матюшин, Татлин, Филонов, Кандинский, Шагал. Те формы, которые изобрели в стихе Маяковский, Хлебников, Крученых, Пастернак, Цветаева, в мире не было. Аполлинер делал похожие открытия параллельно Хлебникову, но не тот масштаб. Поэмы Цветаевой – уникальны, такого еще не было. Все это – новый вид психики.

Достоевский – уникальный пример в мировой литературе: нет языка, нет новых форм, нет новой информации, а трясет от каждой страницы. Почему? Эпилептик. Из реальности он создавал безумные импровизации, сумасшедшие композиции. Так что реальность уже не узнать – преображена, перевернута с ног на голову, жутко искажена, гиперболизирована. Что такое Раскольниковы в действительности: обыкновенные тупые убийцы. Смешно искать в них какие-то муки совести или духовные искания. А что внес в этот персонаж, в историю убийства старухи (таких историй во все времена – тысячи) Достоевский? Сам он и является этой формой, эта его эпилептическая трясучка. И абсолютно неподражаемо. А как подражать этой ужасающей трясучке, этому безумию? Ступенькам Маяковского подражать можно, а этому – немыслимо.

Кафка – та же тематика (информация), что и у Достоевского. Но Достоевский неизмеримо шире, многообразней. Может быть, Кафка в языке, но это в переводе до нас не доходит.

Пушкин – только язык, больше ничего. Психика абсолютно средняя. Ничего нового, никаких изобретений мирового значения, на мир влияния нет. Таких поэтов в мировой литературе полно. Прекрасные поэты, прекрасный язык. Но и только. Державин, Фет, Блок. Все – до футуристов. Лермонтов – психика выше, а язык хуже, чем у Пушкина. Может быть язык прекрасен, но нет открытия нового, и язык плох, но есть открытие.

Лесков – большой прекрасный писатель. Могучий язык, свой уклон, угол зрения. «Очарованный странник» – святой-убийца. Хорош святой, нечего сказать. «Левша» – подковал блоху, и она перестала прыгать! Тут весь абсурд русской жизни и русского характера: сделать бесполезное, выдавая это за героическое деяние, за подвиг.

Гоголь – по сути дела весь в живописи языка и типажах, в уникальной живописи – то, что абсолютно непереводимо.

Значит – для мировой литературы он все равно что не существует. Что переводят? «Нос», «Ревизор» – там, где яркая игра образов, странная фантастика или типажи, то, что можно увидеть. И таких писателей, непереводимых, много.

Вообще, когда посмотришь на литературу с такой высоты, опадают многие имена, очень многие, казавшиеся значительными.

В живописи важны тональность, нюансы. Это как язык.

Бунин ужасно пошлый, весь от начала до конца. Апофеоз пошлости. Такие писатели – во все века. «Дафнис и Хлоя» Лонга – такая же пошлость, ничем не лучше. Пушкина «Капитанская дочка», «Дубровский» – под Вальтера Скотта и Шиллера. Вот «История Пугачева» мощно, железный язык. Аввакум – это другое, он все-таки – дневник.

Что такое реализм? Вот именно: копия с действительности. И такая копия, где черты отобраны или выделены особым эстетически-моральным принципом: чтобы этот образ действительности, это его изображение и отображение предназначались для человеческого удовольствия или усовершенствования, чтобы человек мог увидеть – что такое прекрасное или что такое уродливое. То есть реализм – это не просто копия с действительности, а копия идеализированная. Натурализм куда лучше – он хоть беспристрастен, и его принципом является показ реальности под увеличением чудовищного микроскопа. 99 % людей пошлы, поэтому им нужен только реализм, то есть только пошлость, ее они и читают во всех видах.

Нереализм – это фантазия художника, свобода воображения, сочинительство, изобретательство. Рабле – какой фейерверк фантазии! «Гулливер» Свифта! Когда Гулливер (мошка!) ползет по телу великанши и описание этого тела – вот жуть!

Оставляю только греческую философию и китайскую. На фоне чистой греческой философии занудное, многословное, тупое немецкое мышление выглядит не лучшим образом. Так что от Канта я избавляюсь без всяких сожалений. Аристотель – компилятор, тоже не нужно.

Терпеть не могу восточную литературу за морализаторство. И за то же – Льва Толстого. Все они пишут, каким человек должен быть правильным. Ну-ну. Пусть пишут. Людям это очень нравится.

Индийская философия – ужас! Я не могу ее читать. Ничего там не понять. Для нас недоступно. Это все равно что изучать теории стихосложения и, не сочиняя стихов, то есть без практики, пытаться понять, что такое стихи.

У Гоголя в «Мертвых душах» – какие сочные типажи!

«Помочиться» звучит более жутко, чем поссать. В статье, которую я посылаю в Париж, в журнал, я так и написал. Так сильнее. Я решил отказаться от мата.


19 декабря 1994 года. Сегодня он высказал свое суждение о моей новой книжке рассказов «Человекопад»:

– Это совсем другое дело. Хорошие рассказы. Да, книжка абсолютно закончена. Никаких замечаний. В продолжение первой твоей книги «Одна ночь». Кстати, это я тебе дал название. Но эта – другая. В другой стилистике. Сделана крепче. Юмор. Неожиданный для меня. Этакий реализм. Разве что нет масштабности – как в «Одной ночи». Что ж, подумаем, как тебе помочь опубликоваться. Опять позвоню Стукалину.

Индусы принимают ужасные наркотики, чтобы выйти в иные миры. Все это через разрушение организма, страшные состояния. А зачем? Если хочешь иных миров, почему не попробовать самому создать их при здоровом уме и здоровых чувствах.

Почему я к одним возвращаюсь, перечитываю, а к другим совсем не хочется? (Ведь хороших писателей много.) Всегда буду перечитывать Гоголя, Лермонтова «Герой нашего времени», Достоевского «Братья Карамазовы» и особенно «Преступление и наказание». Заглядывать в Державина. А Пушкина – не хочется. У Гоголя и Державина живопись в языке. А к живописи всегда хочется возвращаться. Многозначность, многоплановость, неисчерпаемость, загадочность эта, мерцание смыслов, образов, игра языка и так далее. У Достоевского «Преступление и наказание» – колоссальное обилие деталей, и как он ими вертит! Чудовищно! Только зачем – Сонечка Мармеладова? Это он в спекулятивных целях: сентиментальность – чтобы читатель пустил слезу, чтобы читал. Конец – разумеется, надо бы отбросить. В XIX веке еще не знали, что конец не нужен. Доведение до логической завершенности. Это искусственно, натяжка, любая логика прямого характера. Вещь только портится. Зачем – если в глубинном смысле все сказано? Писать для дураков?

Пушкин изобрел русский язык, на котором писать. Но писать на этом языке бесконечно – абсурд. А так – у него ведь все однолинейно, ясно, просто. Усваивается мгновенно, запоминается наизусть. Возвращаться не хочется. Неинтересно.

Кант – категории. Неинтересно, занудно. Платон – другое дело. Коран – сколько ни пытался читать – не могу. Занудство. Марсель Пруст – тоже. Может, на французском и звучит. На русском – многословие, скука.

Пишут: чистый разум – это высшее. Мыслить абстракциями. Чистый? Все равно что себя оскопить. Чист – поневоле. Но о чем таким разумом мыслить? Идеи? Однопланово. Схема. Познакомился – и на этом интерес кончен.

Прогулки с Соснорой

Подняться наверх