Читать книгу Догадки (сборник) - Вячеслав Пьецух - Страница 2
Происхождение и облик русской цивилизации
(курс лекций)
ОглавлениеЖил-был московский уроженец Владимир Иванович Пирожков.
Происхождение его характеризуем как предельно демократическое, поскольку прадед Владимира Ивановича до семилетнего возраста состоял в крепостных, хотя и помер от дворянской болезни – скоротечной чахотки, дед трудился на винокуренном заводе братьев Рукавишниковых и пропал без вести в русско-японскую войну, отец всю жизнь прослужил в транспортной милиции и скончался в одночасье неведомо от чего. По материнской же линии все предки нашего Пирожкова были земледельцами Серпуховского уезда Московской губернии, за исключением его матушки Ларисы Николаевны, которая работала в отделе кадров на фабрике «Физприбор». Впрочем, он приходился что-то уж очень дальним родственником Антонине Пирожковой, третьей и последней жене писателя Исаака Бабеля, после расстрелянного за дружбу с Ягодой и многими прочими людоедами из ЧК.
Сам Владимир Иванович рос порядочным шалопаем, как и большинство мальчишек послевоенного времени, и даже за ним числились два привода в милицию и угон инвалидной коляски у соседа по этажу. Тем не менее во время о2но, то есть задолго до II-й Буржуазной революции 1991-го года, он закончил институт тонкой химической технологии имени Менделеева, что на Пироговке, и, таким образом, приобрел статус русского интеллигента в первом поколении, очень несбалансированный и чреватый опасными поползновениями во вред соции и себе. Неудивительно, что года через два после завершения институтского курса у него вдруг прорезался странный недуг: он постоянно куксился и мечтал.
Это еще потому неудивительно, что в России невозможный климат, то есть ограниченно пригодный для существования человека, даже если он непривередлив и фаталист. Все-таки шесть месяцев в году намертво стоит зима, когда «сиротская», когда с трескучими морозами; весна и осень так скоротечны, что их едва прочувствуешь, а летом бывают затяжные дожди и никогда не вызревает такая не самая прихотливая культура, как баклажан. Словом, во всей Европе не найдется этакого подлого климата, как у нас в России, и диву даешься, рассуждая: о чем только думали наши пращуры, когда решили осесть на этих финноугорских пустошах, среди безжизненных суглинков, в лесной глуши. И вот представишь себе нашу средневековую деревеньку, или пусть деревеньку нового времени в пять дворов, стоящую за сто верст от большой дороги, снега, наметенные злыми ветрами по самые подоконники, непроглядную темень, которая уже в ноябре опускается на страну в четвертом часу дня, что-то непереносимо тоскливое, завывающее в трубе, – и сразу станет понятно, почему наш народ потомственно задумчив и не очень авантюрист.
То же самое пейзаж; исконная Россия – это тысячи километров едва обжитой равнины от польской границы до Уральского хребта, дремучие леса, подпирающие небо, тихие реки и луга, объеденные скотиной под площадки для гольфа, а главное, просторы, просторы, вгоняющие в мечтательность, как в столбняк. Недаром русский человек – сторонник скромной, взвешенной красоты и у него отменный вкус, а заборы, наличники и кладбищенские кресты он потому красит голубой краской, что просто другой краски в продаже нет; при этом он не любит ничего избыточного и скорее графичен, нежели колорист. Вместе с тем в нашем русачке действительно развита нездоровая мечтательность, сбивающая его с толку, то есть он одновременно рисует в воображении разные вавилоны и чувствует себя как-то гриппозно, нехорошо.
Однако ничто так не воспитало нас в настоящем виде, как градус склонения земной оси относительно солнца, который дает эти наши долгие, томительные сумерки и традицию сумерничанья, широко распространенную даже и в самые последние времена. Как-то, бывало, все вдруг стихнет в природе, когда солнце уже сядет за линию горизонта, но воздух еще светел, и этот продолжительный и немного нервный антракт между вечером и ночью обязательно навеет некую жизнеутверждающую тоску. То есть мысли в эту пору приходят хорошие, но печальные, по преимуществу о вечном, а никак не о прибавке к жалованью и не про виды на урожай. Так-то и в одиночку у нас исстари сумерничали, и вдвоем, и небольшими компаниями – лучше всего вдвоем: в окне едва различишь ветку сирени, но света еще не зажигали, за стеной, допустим, передают по радио фортепьянную музыку, а вы сидите друг против друга, опершись локтями о подоконник, и томно молчите, думая о «черных дырах», а то шепотом обменяетесь мнениями на тот счет, почему все поэты алконавты и чудаки.
Такие вещи не проходят у нас бесследно, они как-то запечатлеваются в родовой памяти и передаются из поколения в поколение наравне с неулыбчивостью или мистической способностью соединять в себе вороватость и романтизм. Вероятно, оттого Владимир Иванович Пирожков вскоре после окончания института стал все кукситься и мечтать.
Впрочем, этот недуг, кажется, настиг его несколько раньше, на втором или на третьем курсе, когда ему в голову пришла мысль, что он думает иначе, и чувствует не так, как другие люди, но главное, он понимает то, что не понимает почти никто. Положим, сидит он на лекции по научному атеизму, слушает измышления доцента Мордюкова насчет стихийного богоборчества Баруха Спинозы, а про себя думает – все не то. Минута пройдет, другая, и вот уже Пирожкову видится, как он стоит за кафедрой на месте бестолкового доцента и держит речь о том, чего не понимает почти никто.
«Соотечественники, братья, – обращается он к аудитории, – послушайте, что скажу… Хотя происхождение русской цивилизации темно и облик ее смутен, одно нам известно точно, как расстояние до Луны: эта цивилизация выросла из немереной вероспособности русского человека и питалась ею на всем протяжении исторического пути. Причем объектом этой веры могло послужить что угодно, и вообще он (объект то есть) принципиального значения не имел.
Например, наши пращуры как-то дружно уверовали в то, что именно варяги призваны спасти восточное славянство от неминуемой погибели в результате бесконечных межплеменных столкновений; и что же: действительно, явился из далекой земли Рустринген конунг Йорик Скьелдунг «со всею своею русью» и заложил основы нашей государственности, которая существует вот уже двенадцатое столетие, несмотря на происки недоброжелателей и врагов. Спрашивается: зачем варяги, почему варяги, а не кто-нибудь из наследников шаха Хосрова II Парвиза из династии Сасанидов? – на это ответа нет. Впрочем, вера на то и вера, что ей ни ответы на вопросы, ни резоны, ни доказательства не нужны. Хотя, казалось бы, Сасаниды нам были сподручней, поскольку на Руси долго оставались под запретом шахматы, игральные карты, театр и танцы, преступников до Петра Великого включительно частенько сажали на кол, наши женщины сидели взаперти и ходили к воскресной обедне без малого в парандже.
После Русь приняла Христа. Романогерманцы, узнав о Спасителе от римских диссидентов, четыреста лет над Ним насмехались, а у нас Его приняли сразу и безоговорочно, точно только того и ждали, когда до днепровских берегов донесется истина о спасении на кресте. Это тем более удивительно, что после грозного Перуна и С° нам было, казалось бы, слишком затруднительно смириться с несправедливым устройством жизни, научиться пренебрегать внешними благами, вот так сразу полюбить притеснителей и врагов. Но и смирились, и научились, и полюбили, да еще так неистово, что произвели половцев в «своих поганых», до Петра Великого включительно (это когда Паскаль уже открыл основы кибернетики) отрицали любое знание, кроме библейского, и поныне существуем, «как птицы небесные», не особенно налегая на праведные труды.
В том-то все и дело, что Христос у нас закрепился в народном сознании как инстинкт. Вроде бы и космос излазили и нигде Бога не нашли, и заел народы злостный материализм, а нам все внешние блага сравнительно нипочем. Видимо, русское сердце устроено таким образом, что Бог есть, даже если Его нет, то есть постольку Он представляет собой объективную, даже материальную силу, поскольку мы исполняем Его завет.
А много позже нас околдовало немецкое учение о прибавочной стоимости и диктатуре пролетариата, и мы сломя голову принялись строить царство Божие на земле. Новая религия имела те неоспоримые преимущества, что предполагала не мечтательное царство счастья невесть где, а действительное, которое можно было руками потрогать, и непосредственно по месту жительства, что она сулила не отложенное блаженство за бог весть какие заслуги, а почти немедленное, за конкретные качества и дела. Хотя в результате из затеи с царством Божьим не вышло ничего путного, не приходится удивляться, что новая религия породила в материале фантастическую империю, сродни искусственной планете из сапожных колодок, и держала в струне многие поколения русаков. Дело в том, что вера в России – это белая магия, которая при самых неблагоприятных обстоятельствах дает нечто из ничего…
Между Христом и Марксом мы еще свято верили в то, что любой Тамерлан пустится наутек, если показать ему образ Владимирской Божьей Матери; что никакое дело нельзя начинать 13-го числа; что земля Божья и объектом частного владения быть не может; что спасение состоит в том, чтобы, по примеру писателя Льва Толстого, кушать растительную пищу и выносить за собой горшок; что «ежели зайца бить, он спички может зажигать»; что деньги – зло; что научно-технический прогресс избавит человечество от греха.
Наконец, апофеоз российской вероспособности: в 1666 году (число, как известно, сатанинское) по стране разнеслась весть о неминуемом светопреставлении, и миллионы наших землепашцев не стали по весне засевать поля, пожгли свои усадьбы, оделись в чистое и расселись на пепелищах дожидаться Божьего, окончательного суда. Конца света не состоялось, но странное дело: не вымерла Россия, а, видимо, как-то пересидела это дело на лебеде.
То есть выживаемость наша внушает уважение, а вероспособность – прочную надежду на будущее, ибо мы пересидели такие невзгоды, какие без веры невозможно было пересидеть…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его слова покроет теплый аплодисмент.
Году в семидесятом Пирожков женился на одной провинциалочке по имени Наталья Сергеевна Голубец. Родом она была из маленького приволжского городка со смешным названием, и то ли там всех девушек халатно воспитывали, то ли провинциалки вообще москвичам в жены не годятся, но семейная жизнь у них поначалу не задалась…
Однако за несколько лет до женитьбы с Владимиром Ивановичем случилось некое происшествие, о котором необходимо упомянуть.
Именно на четвертом курсе в его группе сложилась небольшая антисоветская организация, состоявшая из студентов: Коновалова, Воронковой, Суматохина, Гуревич и Блохина. В действительности это был самый что ни на есть марксистский кружок теоретического направления, но поскольку тогдашний большевистский режим имел так же мало общего с марксизмом, как инквизиция с посланиями апостола Павла, то это, конечно, была прямая фронда Старой площади и Кремлю. Посему студенты прибегали ко всем ухищрениям конспирации, чтобы не попасться, как-то: напридумывали себе подпольные клички, изобретательно зашифровывали протоколы собраний, машинописный журнал, выходивший ежеквартально, нарочно назвали «Стрекоза и муравей», а сходки всегда устраивали в особенно многолюдных закусочных и пивных… Владимир Иванович вступил в организацию последним и сразу показал себя радикальным подпольщиком, так как еще со времен приводов в милицию в нем зрели неудовольствие и протест.
И вот как-то раз, в институтском гардеробе, стоит Пирожков в очереди за пальто, а гардеробщица ему и говорит:
– Слыхал, Пирожков, какие творятся у нас дела?
– Нет. А что такое? – спрашивает Владимир Иванович и делает выжидательные глаза.
– Ну как же: оказывается, в нашем институте действует подпольная фашистская организация!..
– Не слыхал.
Владимир Иванович ответил тетке, напустив на себя полнейшее, даже какое-то небрежное равнодушие, но на самом деле в животе у него что-то оборвалось. Он не с первой попытки влез в рукава пальто, вышел на улицу и подумал, что если, несмотря на все ухищрения конспирации, даже институтская гардеробщица знает о существовании их организации (даром что тетка совсем не ориентируется в политических направлениях), – то дело как будто дрянь. Впрочем, казалось странным, что насчет студенческого кружка остаются в неведении районная служба госбезопасности, первый отдел, комитет комсомола и деканат. Разве что органы, как и все прочее в стране, работают спустя рукава, или просто самые осведомленные люди у нас – это как раз граждане при пальто.
Как бы там ни было, Пирожков решил срочно созвать сходку в пивной у Савеловского вокзала, где всегда стоял такой пьяный гул, что и своих слов было не разобрать.
На сходку явился весь кружок, за исключением Блохина, у которого был запой. Взяли пива, соленых сухариков, и Владимир Иванович сообщил товарищам о происшествии в гардеробе, взволновавшем подпольщиков чрезвычайно, до такой степени, что кружок единогласно заявил о самороспуске, покуда о нем не проведала госбезопасность и ребят не рассовали по лагерям. Одна Роза Гуревич после настаивала на продолжении борьбы из принципиальных соображений, уверяя товарищей, что-де самороспуск обрекает их на прозябание в рамках насквозь прогнившего режима, а вот антисоветская деятельность марксистского толка, напротив, сулит яркую жизнь и даже, может быть, высылку в какую-нибудь порядочную страну.
Когда Роза заводила эти речи, Пирожков потел от страха и явственно видел себя в зале суда, на скамье подсудимых за дубовыми перилами; вот он тяжело поднимается со своей ужасной скамьи и заводит речь:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Поскольку человек как феномен природы и духовное существо органически несовместим с каким бы то ни было государственным устройством, постольку бессмыслена всякая политическая борьба. Приведу цитату из классики; вот Дмитрий Мережковский пишет: «Социализм, капитализм, республика, монархия – только разные положения больного, который ворочается на постели, не находя покоя», – вот это не в бровь, а в глаз! То же самое в браке: хоть десять жен смени – лучше не будет, все та же раздвоенность, зависимость, глупые хлопоты, думы про черный день.
Дело в том, что русская цивилизация начиналась с разлада между норманнским абсолютизмом и вольным славянским духом, которому все нипочем, все не по сердцу и ничего-то не свято, кроме ориентации на авось. (Мимоходом обращаю ваше внимание на один филологический казус, именно уникальный случай трансформации наречия «авось» в существительное «авоська», то есть сетчатую сумочку, которую у нас постоянно таскают с собой в рассуждении «авось чего-нибудь да куплю».)
Так вот оно было бы лучше всего, кабы наша цивилизация так впредь и развивалась бы в русле разлада между норманнским абсолютизмом и вольным славянским духом, который (разлад то есть) обещал в будущем многие замечательные плоды. Как-то: живую, оборотистую государственность, поскольку самостоятельный народ держал бы власти постоянно настороже; беспокойную научно-техническую мысль, поскольку русский человек со зла что угодно изобретет.
Во всяком случае, у нас наметилось бы какое-то интенсивное существование в рамках Московского государства (это непременное условие), обеспечивающее благоденствие, прогресс во всех сферах и воспроизводство народных сил. Ан нет: по непонятным причинам вдруг как-то сама собой наладилась антанта между властями предержащими и народом, поступательное движение пресеклось в силу основного закона диалектики, и мало-помалу сник вольный славянский дух. Может быть, сказалось наше природное добродушие, которое чаще всего выражается в избыточности гостеприимства, может быть, наши пращуры были очарованы западноевропейским лоском своих государей, а может быть, причина в хладнокровной, резко-континентальной мысли – дескать, сидит себе молодец в Киеве, правит державой, и хорошо.
Итак, спелись у нас эти две силы, народ и государство, в конце концов сойдясь на платформе греко-российского православия, но этот альянс после разразился многими гибельными последствиями, которые нетрудно было предугадать. С одной стороны, мы получили бесшабашную власть, державшую ответ единственно перед Богом и посему самовлюбленную, тупую, бессмысленно строгую по отношению и к аристократу, и к простолюдину, которые отнюдь не перечили ей ни в чем. С другой стороны, из этого альянса вышел весь русский человек, вечно витающий в эмпиреях, озлобленный, добродушный, мечтающий, как бы чего украсть. Отсюда и характер нашей цивилизации, ибо цивилизация в России – это именно человек.
У романогерманцев сие понятие включает в себя дороги, учреждения, иерархию ценностей и разные ухищрения человеческого ума. У нас тоже есть дороги и учреждения, но какие-то они неотчетливые, и поэтому полнее всего судить о характере русской цивилизации можно только по характеру русака.
В основе его переплелись ненависть и любовь; не то что квелые симпатия и терпимость или антипатия и предрасположенность, а ненависть до самозабвения и любовь из последних сил. Например, русак обожает своих владык и одновременно терпеть их не может за самодурство, как мужья в годах нежно любят своих юных жен-красоток и в то же время ненавидят их как раз за юность и красоту. То-то наши домоседы издавна бегали от администрации куда глаза глядят, аж до самого Охотского моря, вместо того чтобы деятельно существовать в границах Московского государства, и тем самым предупредили нашу главнейшую геополитическую беду. Ведь и теперь, и прежде народонаселения у нас было poвно столько, сколько необходимо для того, чтобы обиходить пространство от Смоленска до Урала и от Архангельска до хохлов. На черта нам, действительно, сдалась эта Сибирь со всеми ее неисчерпаемыми богатствами, если ее за безлюдьем и освоить-то невозможно, если из-за нее русский человек дошел до такого разврата, что умеет только копать, а прочие операции ему либо вовсе не даются, либо даются, но не вполне.
Между тем обеспеченность, как правило, имеет своим источником недостаточность, например: у китайцев испокон веков есть было нечего, и поэтому у них выработалась изысканная кухня; в России издавна свирепствовала цензура, и поэтому у нас развилась замечательная словесность, уникально углубленная в человека; романогерманцы погрязли в материальном благополучии, и поэтому у них не всякий слышал про Кантов императив. У нас, правду сказать, тоже не всякий знаком с неэвклидовой геометрией Лобачевского, но совсем по другой причине – оттого что водка возмутительно дешева.
Самое любопытное, что, несмотря на сложные отношения между властями предержащими и народом, они похожи друг на друга, как две головы нашего государственного орла. Помилуйте: у нас и многомиллионное простонародье носило последний рубль на дело освобождения братьев-славян от османского ига, и царь Павел I посылал картель (это такой письменный вызов на поединок) тем государям Европы, которые не соглашались на вечный мир; у нас и продотряды из городского пролетариата вымаривали по полдержавы, и деспот Иван Грозный вырезал целые города; у нас и староверы сжигали себя живьем за неубедительный идеал, и кремлевские вожди горели на работе за неубедительный идеал. Главное, понятно, зачем Колумб потащился Америку открывать, – затем, чтобы отыскать новые торговые пути к пряностям и золоту Индии; а зачем наш Ермак двинулся отвоевывать Сибирь у хана Кучума, – это непонятно, потому что в Сибири жить нельзя, каторжные тюрьмы можно было понастроить и на Вологодчине, а соболь водился во множестве под Москвой.
Следовательно, всякое противоборство с существующим порядком вещей есть бессмыслица, мальчишество и зряшная трата сил. Вот, не приведи господи, какие-нибудь башибузуки свалят наших коноводов-большевиков, которые по мере возможности, а больше из инстинкта самосохранения, ублажают рабочий люд, – такая в стране закрутится карусель, что народ надолго уйдет в себя. Отсюда делаем генеральный вывод: это жестокое заблуждение, будто миром правят любовь и деньги, – миром правит глупость, в том или ином градусе дураки…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его слова покроет благосклонный аплодисмент.
Итак, вскоре после окончания института тонкой химической технологии Пирожков женился на девушке из провинции по имени Наталья Сергеевна Голубец. Семейная жизнь у них вот по какой причине не задалась: в первые годы супружества, при попустительстве Владимира Ивановича, несчастная Наталья Сергеевна сделала четыре аборта, и он жену не то чтобы возненавидел, а как-то к ней по-человечески охладел. Вину детоубийства он в конце концов безоговорочно принял на себя, но, по правде говоря, не так мучился соучастием в преступлении, сколько тем, что Наталья Сергеевна не только не чувствовала угрызений совести, а и взяла моду исподтишка поглядывать на мужчин.
Скорее этот грех возбуждал в нем движение мысли, подогретое чрезмерной начитанностью, вообще нехарактерной для среднего русака. Владимир Иванович читал с четырехлетнего возраста, к шестнадцати годам дочитался до «Феноменологии духа», и в зрелые лета его мысль изощрилась настолько, что за время относительного безделья в научно-исследовательском институте синтетических материалов он открыл непосредственную связь между деянием и судьбой. Как раз в это время на него посыпались разного рода неприятности: то ни с того ни с сего откроется гастрит, то его переведут в лаборанты за препирательства с начальством, то украдут портфель.
Обращаем внимание на ту многозначительную закономерность в природе, что совершенно счастливых людей не бывает, даже просто счастливых более или менее последовательно, как не бывает кристаллического воздуха и компота из огурцов. Будь ты хоть европейская знаменитость, хоть богач из богачей, хоть замужем за генералиссимусом, хоть расправедник, – все равно тебя точит, на манер зубной боли, какая-нибудь вредная мысль, или сын у тебя дурак, или ты на ровном месте наживешь себе геморрой. Эта закономерность грозно-таинственна, и ее внутреннюю логику, кажется, не постичь; положим, человек всю сознательную жизнь простоял у шлифовального станка, случая не было, чтобы он жену пальцем тронул, единственный неприглядный факт его биографии тот, что он лицо невнятной национальности, а поди ж ты, и геморрой беднягу замучил, и под старость думы наваливаются, и сын у него дурак.
А впрочем, что такое счастье? Ответа нет; то есть сколько существует человек как мыслящее животное, столько на вопрос этот ответа нет. Вернее, на самом деле ответов так много, чересчур много, что настоящего ответа как раз и нет. Кто скажет, что счастье – это просто-напросто отсутствие несчастья; французы стоят на том, что «Счастье – это вымытая голова»; большинство наших соотечественников считает, что счастье – это чистая совесть, ничем не запятнанное представление о себе.
Кроме того, не исключено, что добродетель – одно, а судьба – другое, и причинно-следственной связи между ними не существует, что можно всю сознательную жизнь простоять у шлифовального станка и кончить бездомным алкоголиком, который питается на помойке, больше похож на свежего покойника и потому шарахается от своего отражения в темных стеклах и зеркалах. Но Владимир Иванович этой гипотезы даже не допускал; примерно в то время, как у него украли портфель с документами, черновым вариантом доклада о неспаренных электронах, калькулятором и запасной зубной щеткой, он уже неуклонно исповедовал связь между деянием и судьбой. Разве что оставалось выяснить, какого качества злодеяния обеспечивают предельно тяжелые последствия, если душегуб с большой дороги заслужил вечное блаженство через луковку, поданную Христу; и почему именно Германн угодил в сумасшедший дом – потому ли, что он довел до смерти старую графиню, или потому, что он девушку обманул… Одно было ясно, как божий день: совершенно счастливых людей не бывает оттого, что слаб человек и нет такого мужчины и такой женщины, которые в течение жизни не совершили бы самомалейшей пакости, автоматически обрекающей на беду.
В раздумье Владимир Иванович теперь часто уходил из дома под вымышленным предлогом или безо всякого повода – встал, надел на затылок кепку с пуговкой и ушел. Обычно он отправлялся бродить на Павелецкий вокзал, долго шатался в толпе прибывающих и отъезжающих, наблюдал народные типы и размышлял о связи деяния и судьбы. Больше всего Пирожкова интересовали бездомные бродяги, которые обитали в подвале полуразрушенного складского помещения у подъездных путей, питались на задах столовой ремонтного депо и при помощи самодельной центрифуги гнали спирт из ворованного мебельного лака, сильно разбавляя его водой. Лица у них были отравленные, заплывшие и по-детски несчастные, и Владимир Иванович думал: это какие же преступления нужно было совершить, чтобы понести такую страшную кару, чтобы судьба низвела тебя до положения человекоподобного существа. Но потом ему становилось совестно, перед глазами вставали четверо белокурых малышей, которых по его милости лишили жизни еще до жизни, и тогда он приходил к убеждению, что это была бы сравнительно пощада, если бы судьба всего лишь низвела его до положения человекоподобного существа. Он живо представлял себе, как сидит в холодном, сыром подвале среди таких же бездомных бродяг, обезображенных мебельным лаком, и потирает руки над пламенем костерка. Сидит он на пластиковом ящике из-под пива, тупо глядя в огонь, объятый беспримерным ощущением одиночества и заброшенности, сидит и неожиданно заведет:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Вот бытуем мы с вами наги и босы, как библейские персонажи, да еще пьяненькие во все дни, а между тем нет народа свободней нас.
Вообще свобода – это неотъемлемое право человека принять сторону добра, и поэтому она есть следствие, а не причина, не инструмент. Но с другой стороны, свобода издревле понимается как именно неотъемлемое право человека вытворять, что заблагорассудится, по крайней мере, у нас в России, поскольку у нас в России население какое-то несовершеннолетнее, даже когда старики составляют огромное большинство. Ведь мы, русаки, народ молодой, как народ государственный – даже юный, и, стало быть, нам нипочем здравый смысл, трезвый расчет и, например, дисциплина умственного труда. Оттого-то и нет народа свободней нас; помимо всего прочего у нас наблюдается атрофия чувства собственности, которая очень освобождает; мы подвержены разного рода аффектациям, а в другой раз нам на все начхать; наконец, мы поверхностно аморальны, в том смысле, что способны на все – от подвига самопожертвования до бессмысленного зверства и от изысканых манер до свинства по мелочам. Что уж тут говорить о нашем брате, босяке, который пьет мебельный лак, если целая огромная нация, которая пользуется казенной водкой, свободна, даже до неудобного свободна, что называется, чересчур.
Все дело в том, что соседи по континенту слишком плотно нас обложили и нам не у кого было поучиться, например, дисциплине умственного труда. Хотя мы и без того на четыреста лет пoзже романогерманцев приняли христианство, на четыреста лет позже устроили национальную государственность, но, правда, потом это отставание стали помаленьку наверстывать, сведя его примерно до сотни лет. Так, Наполеон надул французов на столетие раньше того, как ту же операцию проделал с русскими Сталин, англичане отменили рабство в своих колониях всего-навсего на тридцать лет раньше, чем у нас упразднили крепостное право одновременно с освобождением американских негров, – а это уже прогресс. Другое дело, что с демократическими свободами в России опять вышла заминка на целых три века, но это, может быть, даже и хорошо.
Почему хорошо: потому что вольный славянский дух, даже пониженной консистенции, не вступает в реакцию с демократическими свободами, а ежели и вступает в принудительном порядке, то на выходе следует ожидать недюжинный результат. По-настоящему эффективно демократические свободы работают в сообществах упрощенной конфигурации, логичных взаимосвязей и самых обычных свойств. Положим, разнузданная свобода слова плюс триста лет фабричного рабства непременно воспитают в романогерманце комплекс гражданских добродетелей, но если он свободен, фигурально говоря, наплевать в глаза любому государственному чиновнику и ему за это ничего не будет, то даже для романогерманца такая фронда потеряет всяческий интерес; тогда ему останутся только биржевые сводки, покер по субботам и прозябанье в кругу семьи.
А русский человек сложен, опасно сложен, отчасти потому что он слишком свободен по своей славянской природе, как, впрочем, и некоторые другие народы мира, но ведь он векует свой век под гнетом регламентации, взбалмошного начальства, государственной идеи, нелогичных взаимосвязей, преданий и предрассудков и до того дошел, что не зарекается от тюрьмы. По этой самой причине в нашем народе вызрела величайшая из литератур, народился политический терроризм, возникла стойкая тенденция к богоискательству, сложилась пословица «Какие сани, такие и сами», давно утратился интерес к интенсивному земледелию и с Владимира Святого пошла мода на неудовольствие и протест.
Следовательно, облагодетельствовать такое существо (в частности, выдумавшее матерную брань) демократическими свободами, и особенно свободой слова, – это уже будет масло масленое или, как говорят картежники, перебор. Действительно, какого еще рожна ему нужно, если он свободен от всего, кроме этических норм, изложенных в Нагорной проповеди, хотя бы только по понедельникам; может все, кроме преступления против человечности, если карта ляжет; и всегда понимал свободу как неотъемлемое право человека принять сторону истины и добра.
Но самое занятное, что внешние свободы бессмысленны, когда они есть, и плодотворны, когда их нет. Вот мы столетиями жалуемся на притеснения со стороны властей, а я сейчас приведу цитату из классика; Лев Толстой пишет: «Мне говорят, я несвободен, а я взял и поднял правую руку»…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его слова покроет глупо-восторженный ропот, потому что бродяги давно позабыли, что такое аплодисмент.
Несмотря на постоянные контры с женой, Владимиру Ивановичу Пирожкову никогда и в голову не приходило с ней развестись, даже принимая во внимание то прискорбное обстоятельство, что вследствие четырех абортов Наталья Сергеевна уже не могла родить. Так они и жили помаленьку вдвоем в однокомнатной квартирке на Валовой улице: разве что субботним вечерком Пирожков отправится поиграть с приятелями в преферанс, а так они по утрам завтракали на кухне за миниатюрным столом, потом отправлялись на работу, ближе к концу дня воссоединялись в своей квартирке и, как правило, не делали ничего. То есть Наталья Сергеевна либо тупо смотрела телевизор, либо бралась за ревизию своим бесчисленным шкатулочкам, а Владимир Иванович или читал, или лежал на диване и размышлял. В другой раз он скажет:
– Вот Пушкин пишет: «Отку2пори шампанского бутылку иль перечти «Женитьбу Фигаро»…» Имеется в виду, что когда тебя заела тоска, нужно напиться, а то почитать какую-нибудь веселую ерунду.
– Ну и что? – для проформы спросит Наталья Сергеевна, не отрывая глаз от своей любимой передачи «Система грез».
– А то, что хотя Пушкин был и великий поэт, я бы его поправил. Надо было так написать: откупори шампанского бутылку и перечти «Женитьбу Фигаро». Всего и делов-то, что заменить союз «или» на союз «и», а уже совсем другое послевкусие и букет.
Наталья Сергеевна тяжело вздохнет и скажет:
– Ты бы лучше подумал, как нам разжиться средствами на ремонт.
Тем не менее до скандалов у них дело не доходило, и отчасти по той причине, что Владимиру Ивановичу было не до того. В те поры он живо заинтересовался вопросами воспитания детей и подростков, поскольку за неимением собственных наследников находил массу скверностей у чужих. Все-то ему казалось, что новое поколение и по-русски разговаривает не так, и ведет себя на людях непозволительным образом, и одевается не по-людски, и думает не о том. Уже его произвели в старшие научные сотрудники, уже им с женой выделили земельный участок на станции «Отдых», что по Казанскому направлению, уже взяли верх демократические настроения и как-то сам собой рассосался большевистский режим, а он все никак не мог решить для себя вопрос, отчего это новое поколение и по-русски разговаривает не так, и ведет себя на людях непозволительным образом, и одевается не по-людски, и думает не о том. Положим, сидит он на институтском митинге, созванном на предмет поддержки Межрегиональной группы, а сам рисует в воображении Всероссийское родительское собрание, на котором он держит речь:
«Соотечественники, братья, – апеллирует он к бескрайней аудитории, – послушайте, что скажу… Нечто происходит с нашими детьми нехорошее, предвещающее если не общенациональную катастрофу, то, по крайней мере, государственную беду. Обратите внимание: нынешнее поколение подростков маловоспитуемо, плохообучаемо и физически нездорово, точно кто порчу на них наслал. А может быть, и впрямь тут имеет место порча, – только опирающаяся на вполне материальное основание, подчиненная объективным причинно-следственным связям и обнаруживающая четкую историческую канву. То есть ясно, откуда веревочка вьется и в чем причина упадка сил.
Когда в России еще знали Бога, подросток мало-помалу превращался в человека через родовое предание, основанное на заповедях Бога-отца: убивать людей не годится, красть нельзя и блудить не нужно, а нужно добывать хлеб насущный в поте лица своего, чтить отца с матерью и непрестанно думать о Судном дне. А потом Россия разошлась с Богом, причем разошлась безболезненно и хладнокровно, – тут-то порча и завелась. Это еще когда, откуда ни возьмись, объявились молодые люди, которые решили, что как раз убивать людей можно и даже нужно, если они причастны к отправлению самодержавия, и красть можно, если похищенные ценности идут на борьбу угнетенных против угнетателей, а хлеб насущный сам посыплется с неба, если упразднить частную собственность на средства производства и хорошенько прижучить культурный класс.
В том-то вся и беда, что мы слишком охотно и безоглядно приобщаемся к новизне, слишком легко меняем старых богов на новых, Перуна и С° на Христа, Христа на Маркса, Маркса на рубль целковый и телепередачу «Система грез». Вот романо-германцы столетиями держатся одной и той же иерархии ценностей: труд, семья, счет в банке и Бог по воскресеньям, – а у нас то «православие, самодержавие, народность», то «грабь награбленное», то «парень в кепке и зуб золотой».
Сдается, это все идет от национального комплекса неполноценности, воспитанного в нас четырехсотлетним отставанием от романо-германской цивилизации, – оттого нет в нас этой самодостаточности, которая обеспечивает плавное движение и стабильность, оттого мы так переимчивы (Гоголь называл сие свойство «обезьянством»), так нервно-внимательны ко всему, что происходит западнее Двины. У них появится мода на позивитивизм, пойдут изыски в области архитектуры, выдумают левоцентристскую оппозицию – мы тут как тут; у них только-только выйдут из печати «Три мушкетера», как у нас их уже зачитают до дыр; у них едва откроется движение феминисток, а русские бабы уже отказываются рожать. Недаром наше излюбленное национальное занятие состоит в том, чтобы на чем свет стоит костить собственное отечество, чего нигде в мире нет и не может быть.
Что же дальше? Чего следует ожидать, сгорая от любопытства и трепеща? Еще какое-то время народ продержится на аккумулированной нравственности, наработанной нашими пращурами за тысячелетнюю историю Руси, а потом над страной нависнет если не общенациональная катастрофа, то государственная беда. Ведь у нас никогда не существовало традиционной системы воспитания, которая есть, например, у японцев, и всякий родитель старался, кто во что горазд, больше надеясь на то, что человек как-нибудь сложится сам собой. Между тем само собой ничего не делается, и стоило отпустить вожжи, как на первые роли немедленно выдвинулась всякая сволочь, частью даже из ворья, установилась гегемония дурного вкуса, потому что демократия – это прежде всего господство непросвещенного большинства, этические нормы потеряли свою силу и стало можно почти все из того, что прежде было неаристократично, зазорно или нельзя.
Впрочем, считается, что поведение человека слишком зависит от внешних обстоятельств, и никаким воспитанием его не проймешь, если, положим, вокруг свирепствует голод или могут поставить к стенке за анекдот. Приведу пример из классики; вот Зощенко пишет: «Тут уж ничего не поделаешь: в хорошие времена люди хорошие, в плохие – плохие, в ужасные – ужасные». Это, конечно, вздор. На то поколения наших предков и выдумали этику белой расы, чтобы человек мог противостоять своему времени, всегда и повсюду более или менее враждебному его аномальному естеству.
Слава тебе, господи, романогерманцев еще кое-как спасает школа капиталистических отношений и гигиеничный протестантизм, а нам, бедолагам, что остается, хотя бы мы и охотно заимствовали чужие обычаи, праздники, понятия и слова? Это мы-то, подарившие миру неэвклидову геометрию, электрическое освещение, радио, телевидение, культ книги и самолет!
Не уважаем мы свою страну – вот в чем полбеды – свою страну и самих себя. Вторая половина беды такая: если у нас резали прохожих ни за понюх табаку, когда малыши еще воспитывались на сказках Пушкина, то что же это будет, когда заявит о себе поколение, воспитанное на телефонной книге и расписании поездов…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его голос покроет громоподобный аплодисмент.
Вообще люди живут скучно. То есть огромное большинство людей живет как бы скучно, по раз и навсегда заведенному образцу. Кое-кто, конечно, ухитряется в тюрьме отсидеть, побывать в заложниках, пять раз жениться, эмигрировать и репатриироваться, но главным образом наш брат существует так невыразительно, обыкновенно, что в хорошей компании ему бывает не о чем рассказать. Он, как правило, редко когда уезжает далеко-далеко, а то и вовсе не покидает просторов какого-нибудь Головотяпского сельсовета Холуйского района Разудалой области; как женится на однокласснице, так и живет с ней до гробовой доски; весь земной срок работает путевым обходчиком и по десять лет носит одно пальто.
Хорошо это или плохо? – вроде бы хорошо. По крайней мере, представитель суетливого меньшинства, успевающий эмигрировать и репатриироваться, так и оставляет эту юдоль дурак дураком, а нашему брату ничто не мешает исполнить главное дело жизни, именно хорошенько обдумать себя в природе и природу внутри себя. Если это дело худо-бедно задается, то и умирать уже не так тошно, и жить значительно веселей.
Вот и Владимир Иванович Пирожков прожил сорок лет с лишним как-то незаметно, как растут дети, деревья и строительные леса. Он даже ни разу не ударился в загул, что иногда случается с русским человеком, особенно если он вдруг додумается до антагонизма между природой и личным «я». Вся его жизнь складывалась, в сущности, из таких неброских событий дня: утром завтрак, на который подавалась обыкновенно яичница с колбасой, поездка на работу в туго набитых вагонах метрополитена, собственно работа в научно-исследовательском институте синтетических материалов, обед в рабочей столовой на соседнем заводе металлоконструкций, опять работа, потом поездка домой и наконец ужин с женой под бутылку-другую пива и необязательный разговор. Например:
– Надо написать заявление в ЖЭK, – скажет Наталья Сергеевна, – насчет этих чертовых разводов на потолке.
– Вот ты и напиши, – отзовется Владимир Иванович, задумчиво ковыряясь в своей тарелке, словно он рассчитывает найти в ней что-нибудь экстренное, вроде щипчиков для ногтей.
– Все я да я! А ты у меня на что?
– Да я бы написал, только боюсь, что у меня получится ерунда. Что-то меня последнее время постоянно заносит не туда – начинаю за здравие, а кончаю за упокой. Позавчера, например, велели мне составить опись израсходованных реактивов, а я уперся в наречие «когда» и написал целую филологическую статью относительно корня «гда». Нет, это действительно очень интересно: что это было за реликтовое слово такое – «гда»? Ведь должно же оно было иметь какое-то самостоятельное значение, если из него вышли, в частности, наречия «когда», «тогда», «никогда», «всегда»?..
Как только с ужином бывает покончено, Наталья Сергеевна принимается за телевизор, а Владимир Иванович моет посуду и после усаживается за книгу, подперев голову кулаком. За окном уже темным-темно, где-то постреливают, звезд не видно (в Москве звезд вообще не видно), и только высоко висит половинка луны, как будто подернутая плесенью, а он держит в руках «Историю Французской революции» Тьера и то вперивается в текст, перебирая губами, то вдруг накуксится и молчит.
Единственно на пятьдесят первом году жизни Пирожков попал в одну нехорошую историю, и его существование на некоторое время окрасилось в мрачные, мучительно-увлекательные тона.
Как-то в начале зимы, когда Владимира Ивановича поставили замещать заведующего лабораторией, который на старости лет заболел коклюшем, ушлые люди подсунули ему на подпись два фальшивых счета и одну воровскую смету в двадцать семь миллионов рублей на тогдашний счет. Пирожков подписал бумаги не глядя, и вскоре дело приняло драматический оборот. А именно подлог был обнаружен в районной налоговой инспекции, завели уголовное дело, с Владимира Ивановича взяли подписку о невыезде, и следователь на первом допросе обрисовал ему такую убийственную перспективу, что бедняга серьезно занемог и даже дня с четыре лежал в бреду. Самое страшное было то, что, оказывается, в родной стране можно было запросто угодить в тюрьму, отнюдь не будучи закоренелым уголовником, а напротив, будучи распорядочным человеком, живущим в ладу с законом, которого по случаю оставили в дураках. Эта аномалия представлялась ему нестерпимой, и он уже стал подумывать о том, как бы наложить на себя руки, но так, чтобы самоубийство осуществилось как можно безболезненнее, гигиеничнее и не вдруг.
Впрочем, с течением времени суицидальные мысли его отпустили, поскольку Владимир Иванович просто устал бояться, и он часами рассматривал потолок. То ему виделись здания причудливой архитектуры, то южные острова, а то рисовалась такая картина: узкое, полутемное помещение, двухъярусные металлические нары, голые мужики, сплошь татуированные и с нечеловеческими лицами и которые безостановочно дымят и режутся в карты, вонючее белье, развешенное под потолком, воздух такой спертый, что, того и гляди, сердце остановится, а он стоит посредине на табурете и держит речь:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Когда Фрэнсиса Бэкона (не художника, а мыслителя и лорда-канцлера) посадили в тюрьму за взятки, он громогласно заявил: «Это не мое преступление, а преступление моего века». Мы пойдем дальше англичанина и выдвинем такую доктрину: вообще виноватых нет! Есть несчастные, умалишенные, кого черт попутал, а совсем виноватых нет. Тем более что главная причина всех наших несчастий таинственна и двояка: это или отсутствие души, или наличие души, которая все чего-то требует, мается и болит.
Вот, скажем, романогерманец, – этот знает, зачем ворует: затем, чтобы на украденные деньги открыть собственное дело и планомерно обирать несчастный пролетариат. А русский черт его знает из каких резонов ворует; частью потому, что ему ужасно хочется выдвинуться из ряда обыкновенного, и он лучше полжизни за решеткой отсидит, чем тридцать лет будет разносить почту, частью затем, чтобы после выкинуть что-нибудь совсем уж нелепое, например, основать новую религию для банкиров и фабрикантов, в пику христианству, апеллирующему к беднякам, или купить остров в Карибском море, или задарить Скупщину, чтобы в его честь переименовали Белградский университет. Но вот он засядет на своем острове, посидит-посидит, подумает-подумает, и вдруг перед ним во весь рост встанет величайший из проклятых русских вопросов, а именно «ну и что?».
Это страшный вопрос, даже гибельный для человека, потому что он ставит под сомнение все и вся. У нас в России потому и обороноспособность низкая, и производительность труда, как в Гватемале, и воды горячей не бывает, что средневзятый Иванов в понедельник выдумает стул на воздушной подушке и даже во вторник начнет его сооружать в материале, но в среду вдруг запьет из-за этого самого «ну и что?».
Словом, душа – это, конечно, прекрасно, но она же – источник различных недоразумений и неудобств. В том-то все и дело, что нет в нас этой жизнеутверждающей туповатости, этой доли здорового идиотизма, которая сглаживает углы, размывает линию горизонта и не пускает мысль дальше ближайшего четверга. Ведь как подумаешь, например, какие омерзительные химические процессы охватят твое тело вскоре после кончины – твое обожаемое тело, мытое-перемытое, – так сразу волосы встанут дыбом, и подумаешь: к чему все? А романогерманец постоянно думает о налоге на недвижимость, во всяком случае о другом. Недаром наш народ пьет без меры, ибо водка – всепобеждающее снадобье от души.
Откуда она взялась в нас, эта самая душа – вопрос темный, то есть опять же предполагающий множество разных ответов взамен безусловного, одного. Может быть, это от бедности, вековечной и неисчерпаемой, как познание, потому что быть бедным в богатейшей стране мира – это вообще очень развивает, оттачивает мысль и сосредотачивает внимание на себе. Возможно, тут сказалось наше географическое положение, то есть по преимуществу длиннющие, томные зимние вечера, когда и не захочешь, а додумаешься до пересекающихся параллельных или неотзывчивости Христа. A то всему виной наша неполная занятость, располагающая к досужему релятивизму и витанию в облаках. Не исключено, что дело упирается в неразрешимое противоречие между европейским образом мышления и азиатским способом бытия.
Как бы там ни было, душа испокон веков сбивала нас с истинного пути. От нее, собственно, и происходит наша расслабленная экономика, потому что какая уж тут капитализация и норма прибыли, если душе неуклонно требуется расстаться с телом, причем обязательно в ночь с четверга на пятницу и в Ницце, но сначала побить в тамошних ресторанах венецианские зеркала. От нее же, собственно, и наша неустойчивая обороноспособность, потому что у нас солдат редко когда мечтает стать генералом, а мечтает он о том, чтобы «землю в Гренаде крестьянам отдать» или от тоски по дому пропить свой автомат и форменное белье. Но главное, душа вечно мешает нам остановиться на чем-то простом и приемлемом, а все она рвется куда-то, задыхается и горит. Взять гражданина Минина, национального героя и спасителя отечества от польских оккупантов: казалось бы, живи себе в свое удовольствие, наслаждайся плодами победы и почетом от современников, а он вдруг что-то затосковал, спился с круга и умер в расцвете лет. Кстати заметить, мы так настрадались в историческом плане, как никто в мире не настрадался, между тем страдание – это то, чем душа наливается, как яблоко соками земными, и со временем обостряется, как хроническая болезнь…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда его слова покроет жидкий аплодисмент.
Однако же уголовное дело по факту использования служебных полномочий в корыстных целях, как это у нас случается сплошь и рядом, вскоре развалилось само собой. Тут-то Владимир Иванович и почувствовал, может быть, впервые в жизни, что обыкновенная, неприключенческая жизнь, идущая, как часы идут, на самом деле заманчива и даже как-то особенно хороша. Утром за завтраком, наслаждаясь огненно-горячим кофе со сгущенным молоком, яйцом всмятку и бутербродом с жареной колбасой, он листал журнал «Огонек» и умильно думал о том, какие же все-таки молодцы работают в этом издании, умеющие и обывателю потрафить, и ублажить просвещенное меньшинство. В метро, по пути на работу, он смотрел в окно, исцарапанное матерными словами, или по сторонам и приходил к заключению, что только в Москве можно повстречать за один раз столько очаровательных женских лиц. На работе он ни о чем постороннем не думал, но в обеденный перерыв, в столовой завода металлоконструкций, ему приходило на мысль, что коли внимательно отнестись к самой простецкой еде, например, к борщу по-московски или свиной поджарке с гречневой кашей и свежим огурцом, то можно получить такое же эстетическое удовольствие, как если посмотреть содержательное кино. На обратном пути он опять размышлял об исключительных свойствах славянской красоты, а дома вступал с Натальей Сергеевной в такой, например, необязательный разговор:
– Если заселить Фрисландию выходцами из Тверской области, – говорил он, – то вскоре там начнутся перебои с электричеством и выйдет из строя водопровод. А если заселить Тверскую область выходцами из Фрисландии, то сразу туда повалит в эмиграцию полстраны. Спрашивается: почему? Скорее всего потому, что тверяки слишком огорчены строем и движениями своего внутреннего мира и решительно им наплевать на ухабистую мостовую и дырявый водопровод. А романогерманца ничто не отвлекает от созидательных трудов по благоустройству родной земли…
– Ну не знаю! – скажет ему жена. – Ты вот не смотришь телевизор, а там сейчас идет замечательный сериал. Это из жизни простых ирландцев, у которых какой-то червячок сожрал все картофельные поля. И что же ты думаешь: такие там бушуют страсти, такие развиваются душещипательные отношения, про какие слыхом не слыхивали твои преподобные тверяки! Вообще безумно интересно следить за ходом действия, как они там влюбляются и воюют за идеал. Например, приходит домой фермер Дэвид Ортон, пожилой уже мужчина, а его жена занимается с батраком…
Пирожков:
– Сколько раз я тебе говорил, что смотреть телевизор так же неприлично, как, прости, мочиться в лифте, и так же вредно, как бить детей. Ты вот что прими в расчет: русский человек вообще чистоплотен, он регулярно бывает в бане, ходит в чистых рубашках и моет руки перед едой. Но посмотришь на его покосившиеся заборы, на захудалые города и неизбежно придешь к заключению, что русские свое тело любят, а свою страну – нет. Иначе они из кожи вон лезли бы, чтобы наладить пути сообщения или хотя бы выкрасить свои жилища в жизнеутверждающие цвета.
Наталья Сергеевна:
– Вот потому народ и смотрит телевизор, что кругом разруха, а по первому каналу показывают исключительно красоту. Возьми этих самых ирландцев из сериала: вроде бы отсталая страна, а Дэвид Ортон сроду жене слова черного не скажет, и пьет аккуратно, и одевается, как наши профессора. Он даже своего батрака-разлучника убил, как Онегин Ленского, а не то что при помощи дрына, как наше очумелое мужичье. Потом, это уже в 54-й серии, его жена безумно раскаялась, и они зажили по-прежнему, душа в душу. Сына отдали в какое-то религиозное училище, а дочь вышла замуж за фирмача…
Пирожков:
– Черт его знает, в чем тут причина, что мы так халатно относимся к внешним проявлениям бытия. Может быть, потому мы такие романтики, что в России каждый третий год бывает неурожай, или оттого, что у нас что ни правительство, то собрание сволочей. В этом смысле, кстати сказать, телевидение могло бы стать инструментом просвещения, проводником бытовой культуры в массы, поскольку ящик изо дня в день смотрят сто сорок миллионов идиоток и дураков.
Тут Владимир Иванович вдруг накуксится и его лицо примет мечтательное выражение: это он уже живо представлял себе, как завтра вечером появится на экране телевизионного приемника в светлом пиджаке и темном галстуке, проникновенно посмотрит в глаза невидимому собеседнику, сдвинет брови и заведет:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Россия – это страшная, бестолковая, неухоженная страна, в которой живут самые красивые люди в мире. Не сказать, чтобы мы были физически красивы (это не считая наших прекрасных женщин), и даже скорее мы невзрачны на первый взгляд, а в том таится обаяние русского человека, что он заключает в себе сумму чудесных свойств. Это удивительно, но, отравленный азиатчиной и замученный государством, он, как правило, любовен, ориентирован на возвышенное, широк, открыт, жертвенен, незлопамятен, чувствителен, добродушен – словом, глубоко культурен по-человечески, даже если он сморкается двумя пальцами и носки меняет не каждый день.
В том-то и весь фокус, что в наши подъезды войти тошно, урны существуют для проформы, изящно одетого человека увидишь только во сне, а между тем русак, взятый как среднеарифметическое, представляет собой едва ли не высший подвид человека разумного, во всяком случае, он уникально культурное существо. В частности, это значит, что он, во-первых, чтит человека и все живое, знает, что такое честь, и в любой ситуации ведет себя как испанский гранд, что он широко образован, хотя и не глубоко, непрактичен в денежных делах до глупости, находит больше жизни в Лизе Калитиной, чем в жене, и может две ночи напролет толковать о переселении душ.
Правда, культурному русаку всего-навсего триста лет. Этот возраст следовало бы признать юношеским, если бы за три века мы не наворотили таких дел в области литературы, изящных искусств, государственного строительства, науки фундаментальной и прикладной, что прознай о наших достижениях романо-германский мир (который никогда особенно не интересовался тем, что происходит восточнее Двины), он был бы неприятно ошеломлен. Наверное, дело в том, что мы слишком засиделись, закисли в осаде между татарами и Речью Посполитой, и когда дорвались при Петре Великом до светоча европейской цивилизации, то и развернули бурную работу в культурной сфере, панически наверстывая упущенное, и в результате выработали человека такой организации личности, о которой доселе не ведал романо-германский мир.
Конечно, этот тип личности можно провести и по кафедре психиатрии, хотя бы потому, что судьба персонажей у Достоевского ей отчасти интереснее, чем собственная судьба, и слово для нее в течение трехсот лет значило больше, чем дело, вера – больше, чем знание, иллюзия, – чем действительность, каковые противоестественные предпочтения впоследствии дорого обошлись. Потому что культурному русаку исстари не нравились имперские реалии, конституционная монархия, Победоносцев, а нравились бомбисты, интернационалисты и Лев Толстой.
И все-то у нас складывается вопреки и наоборот, например, романтические настроения способствуют упрочению диктатуры, а дикие условия родной жизни напрямую пестуют высокодуховное существо. Ведь русскому человеку ничего другого не оставалось, как только уйти в себя, сосредоточившись на возвышенном и идеальном, поскольку его обложили со всех сторон. С одного, так сказать, фланга, первобытный отечественный капитализм, стоящий на правиле «Не обманешь – не продашь», Микула Селянинович с деревянной сохой и грошовая цена человеческого труда. С другого фланга насела православная церковь с ее удручающей нетерпимостью, постами, непросвещенным клиром, синодальностью и табу. Спереди напирала азиатская государственность, отправлявшая свои функции через взбалмошных Угрюм-Бурчеевых, и во главе с деспотом древнеперсидского образца. А сзади не давала ходу беспросветная всенародная бедность, неприличная, по европейским меркам, еще в пору Крестьянских войн. Кабы у нас в России воблаговременье свершилась Великая буржуазная революция, на манер французской, то еще наши прадеды с головой ушли бы в акционирование и парламентские склоки, а так им пришлось довольствоваться домашним музицированием, чтением вслух «Записок охотника» и бесконечными словопрениями на тот счет, есть ли Бог, или кругом «одна химия», а Бога как раз и нет.
Вот почему Запад не нуждается в России, и она ему даже неинтересна: потому что мы закоснели было в правилах XIX-го столетия, потому что русская цивилизация – это прежде всего культура в таких ее проявлениях, как художественность, стиль человеческого общения, иерархия ценностей, адекватная замыслу Божию насчет человека как отдельного существа….»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда приспеет пора вообразить себе реакцию невидимого собеседника, который, сидя у телевизионного приемника, наверное, только кашлянет и вздохнет.
Евангельские слова «ни один волос с головы вашей не упадет без воли Божьей», полагаем, еще и так следует понимать, что Вседержитель опекает только те народы и гражданские сообщества, которые этого заслуживают, а все прочие оставляет на расправу естественному ходу вещей, то есть пускает это дело как бы на самотек. Вот, скажем, немцы: эти так опростились со времен Гегеля и Фейербаха, что уже не понимали простой выгоды и слишком зарвались в своих претензиях на мировое господство под руководством Адольфа Гитлера, последнего романтика в Европе, и за это Германия была временно стерта с лица земли. С другой стороны, монголы уже тысячу лет тихо-мирно сидят в своем дальневосточном углу и перебиваются с петельки на пуговку за то, что романтик Чингисхан обязался навязать Ясу всему подлунному миру, но зато теперь у них не бывает катаклизмов, успешно развивается скотоводство и помаленьку отстраивается столичный город Улан-Батор.
Что же до России, то, кажется, Недремлющее Око взяло нас на особый контроль с того самого времени, что Александр Радищев провозгласил непримиримую трехстороннюю вражду между барином, земледельцем и батраком. В качестве противовеса стихии бессмысленного мятежа, Вседержитель было предложил нам небывалый расцвет художественной культуры и научно-технической мысли, но поскольку миром испокон веков правит глупость, наши деды манкировали этими несомненными благами и поставили-таки свой зловещий социальный эксперимент. За это самоуправство мы были отданы на растерзание естественному ходу вещей, и оказалось, что: истреблен наиболее разумный и самодеятельный элемент, составлявший корень нации; многомиллионные жертвы и неизмеримые страдания были напрасными, потому что закон естественного отбора отменить нельзя, а если и можно, то себе на погибель; Россия превратилась в заурядную восточноевропейскую страну, где большинство населения составляют деграданты и инвалиды с младых ногтей; на хозяйстве сидят тридцатилетние хищники, которые едва подозревают о существовании запятых. Словом, ничего не проходит бесследно в этом сомнительнейшем из миров.
Как дела складываются у народов и гражданских сообществ, точно так же бывает и у людей: если ты не безобразник и не зловредный идеалист, то уголовное дело по обвинению в превышении должностных полномочий непременно рассосется само собой. И даже, может быть, тебе воздастся за доброкачественный нрав и обыкновенные положительные дела.
Вот и Владимир Иванович Пирожков в середине 80-х годов прошлого столетия получил от своего института шесть соток угодий по Казанской дороге, в районе станции «Отдых», в том месте, где заброшенная узкоколейка поворачивает на водонапорную каланчу. Пирожковы обнесли участок штакетником, самосильно построили домик, очень похожий на карточный, противоправно снабдив его буржуйкой на случай ранних холодов, разбили пару клумб под излюбленные российские гладиолусы, взбодрили пару грядок под разный овощ, посадили смородину, крыжовник, облепиху и зажили на своих сотках наездами с майских праздников по октябрь. Утренним делом они на ветерке пили чай с молоком и кушали бутерброды с овечьим сыром, потом до обеда копошились в земле и по хозяйству (Владимир Иванович вздумал устроить водопровод), после обедали, но не по-городскому, а долго и с чувством, и после опять работали чуть ли не дотемна. Когда на Казанское направление уже вовсю наваливались сумерки, Владимир Иванович с Натальей Сергеевной бок о бок устраивались на крылечке и молчали, думая о своем. Владимир Иванович иногда думал о том, о чем, казалось бы, могла думать его жена.
Прежде они никогда не ездили на электричках (ну, может быть, по молодости лет раз-другой до станции Планерная покататься на лыжах), и теперь вдруг этот способ передвижения пришелся им по душе. Приятно было почувствовать, как поезд тронется, словно ни с того ни с сего, и плавно потянется вдоль перрона, приятно было увидеть в окне вагона приметы вроде бы иной цивилизации, а именно: пакгаузы, почерневшие от дождей, бетонные заборы, исписанные матерными лапидарностями, какие-то все сарайчики, сарайчики, дачные платформы, замусоренные сверх всякой меры, жидкие перелески, шлагбаумы, за которыми в другой раз обнаружится лошадь, запряженная в телегу на резиновом ходу, свежевспаханные поля, бараки железнодорожников с палисадниками в цвету. И до того эти милые картины убаюкивают душу, измученную урбанистической действительностью, что поневоле улыбнешься словно бы про себя, словно приятной мысли, невзначай пришедшей тебе на ум. Вдобавок ко всему, народ в вагоне едет пресимпатичный – дачники, особенный подвид русского европейца, который всю дорогу толкует о перипетиях борьбы с медведкой и принципиальной разнице между аммиачной селитрой и фосфорной кислотой.
Единственно Пирожкова раздражали в электричках многочисленные попрошайки, таскавшиеся из вагона в вагон и клянчившие милостыню под нелепые басни про спаленные жилища, гибельные болезни и похищенные паспорта. В таких случаях Владимир Иванович прятал глаза, морщился, как от боли, и при этом думал о том, что можно значительно проще достучаться до такой благодарной аудитории, если развить перед ней какую-нибудь благородную социальную мысль, способную увлечь даже фанатика клубники и огурца. Минута-другая, и Пирожков уже видел внутренним зрением, как он заходит в вагон электрички, становится у дверей, держа на отлете фетровую шляпу с широкой траурной лентой, и заводит обычную свою речь:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу… Мы, русские люди, было дело, настолько вознеслись над биологическим началом человека, настолько оторвались от прозы жизни и злобы дня, что, как несчастный Икар, неизбежно должны будем опалить крылья и рухнуть вниз. Иначе говоря, русская цивилизация с самого начала несла в себе этот ген погибели и забвения, потому что была слишком «не от мира сего», и еще во времена Герцена, предрекавшего вселенскую гегемонию мещанина, резко противопоставила себя курсу на акционирование и викторину для дураков. Действительно: мир нормальных людей развивался в направлении от Декарта к парикмахеру, а мы столетиями мечтали о той славной поре, когда в человеке все будет изящно – от побуждения до пенсне.
Спрашивается: можно ли этот апокалипсис как-то преодолеть? Можно, если, например, бросить эту дурацкую моду – жить по нашим зачумленным, отъявленным городам. Во-первых, в них дышать нечем; даже если не брать в расчет автомобильные выхлопы и ядовитые отходы промышленных производств, то все равно воздуху не хватает на такую прорву народа, которая у нас болтается в городах. Во-вторых, всякая людская скученность обязательно способствует повышенной агрессивности человека против человека, общества, инородцев, имущества и властей; оттого, кажется, в самой городской атмосфере витают страх и злоба, как неистребимые составные, как химические элементы, входящие в формулу хлеба, воздуха и воды. Наконец, третье и главное: в этой бессмысленной суете, в этой гонке за булкой с маслом, подогреваемой хамством и товарно-денежными отношениями, затруднительно привить подрастающему поколению основные культурные навыки, если только не призвать на действительную военную службу руководство радиотелевизионной корпорации, не изъять из оборота всю денежную массу, за пользование интернетом не давать внушительные сроки. Словом, нужно выводить нашу цивилизацию за городскую черту, разбираться по деревням, обзаводиться хозяйством, детьми, домашними библиотеками, музыкальными инструментами – тогда наступит органическое житье.
То-то и оно, что мы, русаки, всё народ деревенский и духом, и повадками, и пристрастиями, даром что существуем, главным образом, по нашим отравленным городам. Среди нас кто в первом поколении горожанин, кто в четвертом, кто деньги не считает, кто хлебные крошки смахивает в рот, а всё в нас бесконечно живо наше крестьянское начало, исконная благодать.
В этой руральности (или, скажу по-русски, – сельскости) российского населения как раз заключается одна из принципиальнейших черт нашей цивилизации: все мы на живую нитку городской пролетариат, все мы происходим от достославного Микулы Селяниновича и коровы Зорьки, плюс коняга Мишка и пес Дозор. Причем до наших деревенских предков на самом деле рукой подать (замечу только, что дочь Герцена дожила до водородной бомбы), и если по весне в вас открывается какое-то непонятное беспокойство, то это верный знак того, что по природе вы пахарь и середняк.
Спору нет: у наших предков вместо уборной была лопата, когда земледелец из романогерманцев по утрам читал газету и знать не знал этого обыкновения, чтобы по субботам смертным боем учить жену. Но зато мы с Владимира Святого закоренелые общественники, потому что наши Микулы Селяниновичи отродясь не знали частной собственности на землю, а владели ею общинно, можно сказать, – колхозом, когда до колхозов еще оставалась добрая тыща лет. С первыми жаворонками устраивали они общие собрания, решали голосованием, какой бригаде (тогда это называлось – выть) какой участок угодий обрабатывать – и вперед: сначала метали (первая вспашка), потом двоили, троили, ломали по корке от дождей, а потом ждали, прикидывая в уме, хватит ли хлебушка нового урожая хотя бы до Рождества.
Опять же все мало-мальски важные дела сельской коммуны неукоснительно подвергались суду общего собрания, хотя бы речь шла о спорной копне сена или притязаниях деда Михея на соседские плисовые штаны. Оттого нам интересно в каждый горшок плюнуть, оттого нас живо задевает все, что ни происходит за стеной, у соседа по лестничной площадке, в пограничном колхозе, на острове Шикотан.
Это бы еще ладно, если бы нас интриговали события, вершащиеся на острове Шикотан, все-таки своя территория, не чужая, – а то нас серьезно озадачивают балканские дела, студенческие волнения у французов, засуха в Австралии и железнодорожные непорядки у англичан. Именно из нашей стародавней общинности вытекает «всемирность» русского человека, открытая Достоевским, эта сердечная распахнутость навстречу равнодушию романогерманца, но, правда, зато культурный русак знает немецкую литературу, как немец знает свои гражданские обязанности и астрономию родинок у жены.
То есть немудрено, что личность, отягощенная такими наклонностями и безграничная в своей сути, не может ужиться в городе без того, чтобы не измельчать. Следовательно, ради спасения нашей русскости нам необходимо разобраться по деревням. Если у кого нет денег на переезд, то легко наладить сбор пожертвований среди пассажиров пригородных поездов…»
Ну и так далее, вплоть до того момента, когда кто-нибудь из попутчиков ему скажет:
– Да пошел ты!..
На что Владимиру Ивановичу только и останется, что пробурчать смиренно:
– Уже в пути.
– Чего это ты там бормочешь? – спросит его Наталья Сергеевна.
Пирожков отвечает:
– Уже в пути!
Слава тебе, господи, Владимир Иванович жив до сих пор, равно2 как и его супруга Наталья Сергеевна, несколько, впрочем, раздавшаяся вширь и как-то немного вкось. Владимир Иванович уже несколько лет на пенсии и совсем обносился, да Наталья Сергеевна торгует в киоске периодическими изданиями, а так у них все осталось по-прежнему: она смотрит по вечерам телевизор, он читает что ни попадя и временами подумывает о том, что вот, дескать, жизнь прожита, а нет у него за плечами ни особых достижений на ниве тонких химических технологий, ни капитала про черный день. И так Владимиру Ивановичу бывает тяжко в эти минуты горестных раздумий, что на него вдруг нападет куриная слепота.
На самом деле настоящих причин для столь острых переживаний у него не было никаких. Вообще жизнь – такое нудное, однообразное занятие, что диву даешься: отчего мы так привязаны к этому процессу, очевидно бесцельному и не схваченному сюжетной осью, отчего нас так гнетет предчувствие вечной тьмы…
Между тем не исключено, что жизнь драгоценна только потому, и бесконечно жаль с ней распроститься только по той причине, что, например, можно по утрам пить чай с горячей булкой или накукситься и мечтать.
Эта гипотеза представляется тем более вероятной, что все цивилизации мира возникли из одного источника и развивались по общему образцу. Просто-напросто много миллионов лет тому назад среди высших приматов, населявших землю наравне с лебедями и носорогами, народилась такая патологическая особь – задумчивая обезьяна, то есть прямой урод, который, вместо того чтобы драться со своими сородичами за фиговое дерево, бывало, сядет в сторонке и уйдет в себя, подперев голову кулаком. Так вот, если бы не это случайное отклонение от нормы, со временем развившееся в человека разумного, то не было бы ни «Сказания о Гильгамеше», ни римского права, ни Сервантеса, ни телефона, ни наших извечных дурацких вопросов, вроде «с какой стати?» и «почему?». Да ни почему! Потому что много миллионов лет тому назад среди высших приматов, населявших землю наравне с лебедями и носорогами… ну и так далее, – произошел непонятный сбой. Оттого наша земная цивилизация, включая ее русскую составную, так неуравновешенна, уязвима и, того и гляди, выродится в эксплуатацию фигового дерева на паях.
Владимир Иванович давно это предчувствует, и его время от времени преследуют такие видения: то он говорит надгробную речь на собственных похоронах, а то вдруг перенесется в Древний Рим начала V века новой эры и наблюдает вступление в Вечный город диких воинов Алариха, разодетых в грубые кожи и невыделанные меха; Владимир Иванович сдержанно рыдает и обнимается с зеваками в белых тогах, носителями великой цивилизации, которые по-русски, что называется, ни бум-бум; а то бы он опять завел свое:
«Соотечественники, братья, послушайте, что скажу…»