Читать книгу Плагиат. Повести и рассказы - Вячеслав Пьецух - Страница 5

Льву Николаевичу
УТРО ПОМЕЩИКА

Оглавление

Помещик – это такая фамилия. Много есть в России чудны́х фамилий, да еще и редко встречающихся, вроде цыган в очках, но эта совсем уж редкая и чудная: она кажется выдуманной, ее не найдешь в «Большой советской энциклопедии», о ней не слыхать в быту. Тем не менее есть писатель Помещик, один заведующий лабораторией радиоуглеродного анализа Помещик и помещик Илья Помещик, который выводит свой общественный статус из однокоренных глаголов «поместиться» и «поместить». Такое игривое совпадение статуса и фамилии его не смущает и не смешит. Он пресерьезно называет себя помещиком Помещиком и видит задачу своей жизни в том, чтобы не зависеть ни от кого.[14]

Еще в 80-х годах прошлого столетия Илюша случайно попал под кампанию, получил условный срок за спекуляцию,[15] и родители сослали его к бабке в глухой городок Калошин, частью от греха подальше, частью в наказание за грехи. Этот несчастный Калошин постоянно переиначивали в поселок городского типа и обратно, поскольку он был совсем маленький, немощеный, избушчато-огородный и шесть месяцев в году утопал в грязи. Единственным каменным зданием на весь город была одноэтажная столовая, построенная еще пленными немцами, с двумя арками, над которыми были выложены красным кирпичом надписи «вход» и «выход», мансардой, где располагалась дирекция, и не по-русски большими окнами в полстены. Подавали в столовой почему-то всегда одно и то же: на первое борщ с порядочным куском сала, на второе свиную поджарку с вермишелью, на третье компот таких причудливых вкусовых качеств, что сразу было не сообразить, из чего он сварен: то ли из сухофруктов, то ли из овощей.

Сначала бабка поместила Илюшу в баньке на задах, так как она сдавала избу вахтовикам из Башкирии, а сама жила на чердаке вместе с кошкой и ручной вороной, явственно выговаривавшей фразу «Не сметь воровать». Но вскоре старушка умерла и Илюша Помещик стал жить один. Теперь он помещался в избе, состоявшей из двух небольших комнат и кухни с русской печкой, в его распоряжении была банька, которую он, как водится, топил раз в неделю, по субботам, уборная на дворе, дровяной сарайчик, чердак, гамак, в котором прежде любили качаться вахтовики, и тридцать соток супесей, до того, впрочем, ухоженных, что они цветом отдавали в форменный чернозем.

Именно эти самые тридцать соток по-новому наладили его жизнь. Тут скорее всего крестьянские корни дали о себе знать, ибо со временем он так пристрастился к земледелию, как иных людей до нервного истощения увлекают женщины, карты и алкоголь. Он выращивал у себя на усадьбе картофель, капусту, морковь, свеклу, лук, чеснок, горох, помидоры, огурцы, зелень, два вида перца, грибы вешенки и табак. Грибы он сам закатывал в трехлитровые банки и сдавал в потребительский кооператив, табак сам сушил и продавал оптом одному армянину из Старой Руссы и таким образом обеспечивал свои посторонние потребности, включая такие милые излишества, как вафельный торт «Ленинградский», который он съедал за один присест. Впоследствии он завел несколько семей пчел, девять куриц с петухом, молочного поросенка и на соседнем заброшенном плане вырыл за два года обширный пруд, куда запустил малька зеркального карпа и карася. К началу 90-х годов он уже был автономен, как подводная лодка, и его не страшил никакой социально-экономический переворот. А это как раз было время переворотов, которые вгоняли соотечественников в смятение и тоску.

Такое сложное, налаженное хозяйство – особенно поначалу – требовало полной отдачи сил. Илюша Помещик поднимался между пятью и шестью часами утра, что его нимало не тяготило, умывался и долго причесывался перед зеркалом, повешенным в простенке, когда за окошками еще только белело, выпивал с треть стакана свежего меда и шел на двор. Первым делом он навещал свою киргизскую розу, которая давала снежно-белые цветы, источавшие еле приметное благоухание, которое почему-то всегда навевало ему предчувствие нездоровья, какое бывает при резком перепаде температур. Он приседал на корточки, припадал ноздрями к каждому вполне распустившемуся цветку, и его ноздри хищно ходили, как отдельные существа. Тем временем наливалось настоящее утро: там и сям орали хриплые калошинские петухи, дымилась под косыми лучами солнца дальняя роща, видная со двора, соседи кашляли, галки кружили над Советской площадью, у кого-то призывно мычала корова, где-то стучал топор. Илья задавал корм своим курам, потом отправлялся на картофельный клин, с час обирал колорадского жука в жестянку с керосином и шел в избу. На душе было так основательно и покойно, как всегда бывает почти у каждого непьющего деревенского мужика.

Дома уже доваривался в чугунке мелкий картофель для поросенка и разливал по комнатам такой сладкий дух, что остро хотелось есть. Тогда Илюша ставил на печную конфорку сковородку с русским, топленым, маслом, крошил в нее несколько вареных картофелин, засыпал их мелко порубленным чесноком и заливал желтками того настоящего цвета, какой производит уходящее солнце в погожий день; к этому жарко́му полагались два бутерброда с тушеной свининой, которую он приготовлял по рецепту, вычитанному у Елены Молоховец. Садился он есть всегда у окна и с аппетитом глядел на улицу, тыкая вилкой в сковородку либо хлебая щи. Прежде он любил слушать радио за едой, но потом разлюбил за склонность к ужасам и музону и обменял радиоприемник на газовую плиту. Еще прежде он за едой читал, но после ленинградской катастрофы видеть не мог книгу, и заодно с большими городами, где люди всецело зависят от центрального отопления и кампаний по наведению общественного порядка, возненавидел также писателей, что представляется совсем уж несерьезным, тем более что он отродясь ни одного писателя не встречал. Из окна видно было часть переулка и половину Советской площади, посреди которой стояла огромная гоголевская лужа, просыхавшая только в конце июля и превращавшаяся в отличный каток для детворы с наступлением холодов. В переулке изредка показывались прохожие в разных видах, а на площади, к двухэтажному срубу, который занимала районная администрация, то и дело подъезжали автомобили, служащие и просто публика сновали туда-сюда, а в луже плескались гуси и бродили пьяные, парами, обнявшись, как-то сосредоточенно бродили, точно исследовали глубину.

* * *

Одним июньским воскресным утром Илюша Помещик после завтрака собрался было идти на двор навести коровяка в огромном чане, который врос в землю сразу за банькой, но только вышел и взял в руки вилы, как вдруг что-то призадумался, оставил инструмент и уселся на перевернутое ведро. Изредка на него нападала загадочная истома, особенно по осени и в удушающую жару: тогда у него всё валилось из рук и хотелось только качаться в гамаке, повешенном между двумя старыми-престарыми березами, наблюдать за движением облаков, думать и переживать некое гнетущее и одновременно волнующее чувство, какое еще навевают дурные сны. Нужно было навести коровяка, местами перекрыть дровяной сарайчик, потолковать с соседом Егорычем о покупке барских дров,[16] замотать изолентой две новые трещины в поливальном шланге, отбить новую литовку, принять меры предосторожности против роения в новом улье, поменять подгнившую ступеньку на крыльце, обстричь под эллипс можжевеловый куст, обговорить с водопроводчиком Илларионом стоимость труб, прополоть капустную грядку, наконец, приготовить себе что-нибудь на обед. Но ничего не хотелось делать, точно в нем внезапно сломалось что-то, и вскоре он уже томно покачивался в гамаке.[17]

Мысли, которые его занимали в подобные минуты, так или иначе вращались вокруг двух коренных вопросов: он думал о конечности личного бытия и о том, что есть истинный человек. Сначала он, как правило, перечислял в уме все несделанные дела и укорял себя за то, что бездельничает в самое горячее время, и ему становилось до невыносимости тяжело. Однако же затем приходила на ум вечная русская отговорка, что-де всех дел не переделаешь и вообще с какой стати горбатиться с утра до ночи, если всё равно приходится помирать. В особенности же его угнетала мысль, что по смерти его закопают в яму к личинкам и червякам, на его ухоженную усадьбу явятся, за отсутствием наследников, какие-то чужие, неизвестные ему люди, и, таким образом, окажется, что в их-то интересах он и горбатился почем зря… С истинным человеком дело обстояло куда сложнее; Илюша всё никак не мог вывести его формулу, хотя и склонялся к тому, что если даже хороший человек со слабостями – это не человек, то тогда совсем невозможно жить.

Истошно залаяла соседская собака, и он поднял голову в направлении калитки, которую хорошо было видно из гамака. По ту сторону забора стоял, облокотясь на штакетник, незнакомый молодой человек, коротко стриженный и с какими-то испорченными глазами, на тот манер, как продукты питания портятся, – словно бы протухшими на жаре.

– Слушай, мужик, – сказал незнакомец, когда Илюша подошел к калитке и сделал вопросительные глаза. – Ты здесь дачником или как?

Илья ответил, что он живет в Калошине круглый год, занимается землей, совершенно опровинциалился и что это даже странно – как можно было принять его за приезжего чужака.

– А то смотри, мужик, – сказал незнакомец. – Скоро зима, дачки начнут грабить, надо подумать об охране, которую как раз обеспечивает наша фирма «Нахичевань».

Илюша спросил:

– А кто будет грабить-то?..

– Да мы и будем грабить, кому ж еще…

Чтобы только отделаться от неприятного молодого человека из фирмы «Нахичевань», Илья обещал подумать, и незнакомец на это сказал «ну-ну». Когда тот ушел, оставив по себе в воздухе что-то тягостное, отравленное, со стороны бокового заборчика его окликнул сосед Егорыч, личность преклонного возраста в замасленном ватнике и кепочке набекрень.

– Вот что я тебе посоветую, парень, – наставительно сказал он. – Ты этой шпане повадки не давай. А то привяжутся и будут тебя доить.

Сосед еще долго расписывал опасности общения с калошинской шпаной, и при этом выражение его лица и тон разговора были такими положительными, что Илюша Помещик не мог не вспомнить, как два года тому назад у него пропал великолепный финский колун с буковой рукояткой, который он потом мельком видел у Егорыча на задах.

Утро было испорчено бесповоротно, Илюша еще пуще захандрил и после некоторых раздумий решил навестить по очереди троих своих калошинских приятелей, чтобы как-то развеять тревожную грусть-тоску. Приятельствовал он в городе с ветеринаром Володей Субботкиным, учителем физики в здешней школе Виктором Ивановичем Соколовым и милой старушкой, бывшей хористкой Кировского театра Софьей Владимировной Крузенштерн. Все трое жили на Советской площади, только с разных сторон лужи: Субботкин – наискосок от переулка, Соколов – по соседству с деревянным срубом районной администрации, а Софья Владимировна – к юго-востоку от лужи, возле руин, на месте которых некогда стояла пожарная каланча.

Дорогой он думал о том, что вообще нетрудно понять фанатиков-отшельников, фанатиков-молчальников и фанатиков, годами простаивающих на столбе. Но после его мысль выбралась на проторенную стезю: он подумал, что поскольку любого рода деятельность неизбежно связана с пороком, то истинный человек – это человек неукоснительной порядочности, который не делает ничего.

Володя Субботкин занимал половину сильно потемневшего рубленого дома еще дооктябрьской постройки, с зелеными наличниками, чугунным навесом над крыльцом и чем-то вроде миниатюрной башенки на углу. Его половина состояла из двух очень просторных комнат, в которых неприятно удивляли истертые половики, грязная посуда на обеденном столе, вечно неприбранная постель, и приятно – очень высокие потолки. Когда Илюша Помещик прошел через общие сени в комнаты, Субботкин стоял возле окна и задумчиво глядел на площадь, поглаживая себя от затылка ко лбу по коротко стриженным волосам.

– Ну чем не северная Венеция?! – сказал он Илюше и ткнул пальцем в замызганное стекло.

Действительно, накануне прошли дожди, лужа значительно увеличилась в размерах, и администрация устроила по краям ее мостки из соснового горбыля.

– Я удивляюсь на наш народ! – продолжал Субботкин. – Запусти сюда каких-нибудь голландцев, так через пять лет города будет не узнать, именинный торт будет, а не город, который надо срочно переименовывать, скажем, в Калошинштадт. Ведь местоположение чудесное, две реки, липы столетние стоят, а плюнуть хочется: всё заборы, сараи, избушки, тление и разор! Ты, кстати, в Голландии не бывал?

– Откуда! – сказал Илюша. – Я вообще дальше Петрозаводска не заезжал.

– Вот и я говорю: вроде бы чистоплотный народ, имеет понятие о прекрасном, но почему у него такие несусветные города?!

Илья не понимал этого вечного Володиного гераклитства; он давно полюбил маленький Калошин именно за то, что было так ненавистно Субботкину: за тихие пустынные улочки, спускавшиеся к реке, поросшие по сторонам крапивой и муравой, за приютные домики в три окна с неистребимой геранью в жестянках на подоконниках, за почерневшие от дождей заборы, из-за которых ломился блекло-розовый яблоневый цвет, за крашеные лодки, как-то беспробудно лежащие на берегу перевернутыми вверх дном, вообще за тот дух непричастности и покоя, что источают маленькие русские города.

– А то посмотри на этого идиота! – сказал Субботкин и снова ткнул пальцем в замызганное стекло.

Из окна было видно, как какой-то выпивший мужичок в болотных сапогах и клетчатой рубашке, расстегнутой до пупа, шел, балансируя, по мосткам, то и дело оступался, попадая сапогом в лужу, и, видимо, по этой причине заразительно хохотал.

– Вместо того чтобы выдвинуть свежую градостроительную идею, этот тип налопался водки с утра пораньше и теперь радуется жизни, как форменный идиот! Впрочем, по части водки я ему не судья.

Субботкин потрогал себя за печень и добавил:

– Вот жизнь проклятая: и пить нельзя, и не пить нельзя! Илюша собрался было поговорить с Володей о конечности личного бытия или о том, что такое истинный человек, но потом передумал и заскучал. Помолчали. Повздыхали. Минут через пять Илья откланялся и ушел.

Следующий визит был к Виктору Ивановичу Соколову, который снимал комнату у директора школы Ковалева, так как сравнительно недавно перебрался в Калошин из отдаленной Караганды. Комната была как комната, из тех, в какой сразу узнаешь съемную, ненадышенную, со старинным пузатым комодом, почетными грамотами по стенам в аккуратных рамочках под стеклом, радиоприемником в углу, кажется, еще детекторным, круглым столом, накрытым плюшевой скатертью, над которым низко висел оранжевый абажур. Пахло тут противно, чем-то химическим, навевавшим легкую тошноту.

– Чем это у тебя так воняет? – спросил, войдя в комнату, Илюша и уселся на венский стул.

– Толком не знаю, – рассеянно ответил ему Соколов; он в это время что-то писал, примостившись у подоконника, и по временам заглядывался на лужу с противоположной от Субботкина стороны. – Хозяин вчера тараканов морил, наверное, отсюда такая вонь.

Помолчали. Повздыхали. Наконец, Соколов сказал:

– Ты никогда не задавался вопросом, почему русский крестьянин, как правило, голодал? В том смысле «как правило», что ему каждый третий год не хватало хлеба до новины?

– Не задавался, – ответил Илюша, задумываясь. – А что?

– А то, что крестьянское хозяйство в России всегда было ориентировано на хлеб! Это в зоне-то рискованного земледелия, где один год урожай зерновых сам-двенадцать, другой – сам-пять! Тут, конечно, имеет место обидное недоразумение, потому что многие огородные культуры способны и в нашем климатическом поясе давать стабильный и убедительный урожай. Например, топинамбур, он же земляная груша, который гарантирует до пятисот центнеров корнеплодов в хороший год. О чем себе думали наши предки – ума не приложу!

– К чему ты мне всё это рассказываешь?! – перебил Илюша приятеля в некотором даже раздражении, так как он пришел к нему, в частности, поделиться своими соображениями о том, что такое истинный человек.

– К тому, что я сейчас пишу статью под названием «Похвала топинамбуру» из моей серии «О просвещении России». Так меня в настоящее время эта материя занимает, что к урокам готовиться некогда – вот до чего дошло! Сейчас прочту тебе самые принципиальные куски, чтобы ты понял суть…

Делать было нечего: Илюша Помещик битые полчаса слушал занудное чтение своего приятеля и думал о том, отдаст учитель полторы тысячи рублей, которые он занял в прошлом году, или же не отдаст.

Софья Владимировна Крузенштерн, как уже было сказано, жила с юго-восточной стороны лужи, в голубом домике в три окна. Как пройдешь через сени и через кухню, так откроется опрятная комната с тяжелыми синими портьерами на окнах, огромным резным буфетом орехового дерева, высокой никелированной кроватью, убранной кружевным покрывалом, множеством фотографий на стенах, частью пожелтевших от времени, и засушенными букетиками, торчавшими отовсюду, которые почему-то первыми попадаются на глаза. Впрочем, и тут пахнет нехорошо: затхло, старостью, так что поначалу дышать неприятно и тяжело.

Софья Владимировна встретила Илюшу Помещика той сияющей, обворожительной и вместе с тем холодноватой улыбкой, которые тогда еще были в ходу у светски воспитанных стариков. Моментально явился чай с крыжовенным вареньем, с домашними плюшками, и наладился разговор. У хозяйки он всегда отличался тем, что был обстоятельный и мужской.

– Куда-то катится Россия, куда, не знаю, – говорила Софья Владимировна, прихлебывая чай из серебряной ложечки с вензелем на черенке, – а хотелось бы знать, куда.

– В европейство, – сказал Илюша, – куда ж еще! То есть в пошлое, мелкое бюргерство, только вполне азиатского образца. К оголтелому материализму Россия идет, с поножовщиной, жуликами и такой администрацией, которую покупают за пятачок.

– Ну уж и за пятачок?

– Это я, конечно, фигуральную назвал цифру – пускай будет за миллион!

– Если так, то сердечно жаль. Все-таки русские только тем интересны Богу, что при всём нашем безобразии мы донельзя оригинальны, мы до того самобытны, что, с точки зрения европейца, больше похожи на обитателей большой Медведицы, чем на немцев и англичан. Да вот вы, Илья, говорите, что этой самобытности скоро придет конец… Тогда жди всяческих ужасов, потому что Бог потеряет к нам интерес.

Жестяные часы с кукушкой прокуковали полдень; Илюша отметил про себя: «Однако пошел адмиральский час!»

– Да, жаль, – продолжала Софья Владимировна, – все-таки в человеческом смысле прекрасная была, удивительная страна!

– Нy, я не знаю! Сухово-Кобылин еще когда писал: «Россия! Куда идешь ты в сопровождении своих бездельников и мерзавцев?!»

– И все же, и все же! Ведь я, поверите ли, еще заставала порядочных людей! Вы знаете, что такое – порядочный человек?

– Теряюсь в догадках, – насторожившись, сказал Илья.

– А вот что… В 1936 году моего брата посадили по доносу некоего Лошадкина, который служил вместе с братом в издательстве «Учпедгиз». Так вот возвращается он через двадцать лет из лагерей и прямиком идет к этому самому Лошадкину на прием (тот тогда занимал какой-то высокий пост). Разумеется, Лошадкин перепугался до – извините – недержания мочи, а брат ему вручает роскошную шкуру северного оленя и говорит: «Я пришел поблагодарить вас за то, что по вашей милости остался порядочным человеком, а не сделался подлецом». «То есть это как?» – удивился Лошадкин. «А так! – отвечает брат. – В те подлые времена, когда меня посадили по вашему доносу, у человека был один выбор: либо уйти в пастухи, либо сделаться подлецом. А так я двадцать лет работал кайлом на свежем воздухе и водился с замечательными людьми». «А в пастухи-то почему?» – спрашивает Лошадкин. Брат отвечает: «Потому что на корову не донесешь».

Софья Владимировна помолчала с минуту и продолжила, вдруг сбившись с мужского тона:

– А теперь кругом одна пакость и мелкота. Шурка – это моя соседка справа – торгует самогоном. Светка – это моя соседка слева – проститутка, и приворовывает дрова. Мишка, ее муж, как напьется, так вся семья прячется в подпол, иначе пойдет резня…

Она еще довольно долго перечисляла окрестных негодников, и помещик Помещик вскорости заскучал.

По дороге домой он немного постоял напротив руин, оставшихся от пожарной каланчи, купил в ларьке банку тушенки на обед, понаблюдал за теленком, тершимся о забор, и решил, что истинный человек есть нравственный абсолют.

Адмиральский час еще не истек. Дома Илюша достал из старинного поставца темный серебряный стаканчик, кусанный покойной собакой, топтанный соседским мальчишкой, обезображенный кислотой, которой он по незнанию пытался ликвидировать патину, после снял с верхней полки графинчик зеленоватого стекла и налил себе пахучей здешней водки, несколько отдававшей в хороший сахарный самогон. Затем он отрезал от буханки ломоть свежего ржаного хлеба, разбил на него полусырое яйцо, посыпал мелко нарубленный зеленый лук, укроп и петрушку и, наконец, выпил и закусил. Только-только он почувствовал в животе радостные искры, как у крыльца призывно кашлянул водопроводчик Илларион.

Илюша вышел к нему, сел на ступеньку и внимательно замолчал. Илларион сказал:

– Послушай, хозяин, какая вещь: полипропиленовые трубы, сороковка, будут стоить пятьдесят рублей за погонный метр, а не двадцать два, как я давеча сообщал.

– Это почему, интересно?! – возмутился Илюша. – Откуда такое скоропалительное движение цен?

Водопроводчик в ответ:

– Послушай, хозяин, какая вещь: младшей дочке нужно будет купить к осени новое пальто – не ходить же ей, в самом деле, осенью без пальто! А так, конечно, труба стоит двадцать два рубля за погонный метр…

Илья до того растерялся, что не нашелся, как ему возразить. Он поднялся, повернулся спиной к водопроводчику, словно того уже отнюдь не существовало в природе, и зашагал к своему любимому гамаку.

Он лежал, покачиваясь, и долго бездумно наблюдал за движением облаков.[18]

14

Летом 1852 года Лев Николаевич Толстой начал писать «Роман русского помещика», который через пять лет вылился в «Утро помещика», но уже не роман, а довольно большой рассказ. Главным героем этого сочинения выведен молодой русский феодал-романтик, ищущий счастья в прелестях деревенской жизни и находящий его, по характеристике автора, «не в спокойствии, не в идиллических картинах, но в прямой цели, которую она представляет, – посвятить свою жизнь народу». Поскольку с тех пор понятия о счастье сильно переменились, занятно было бы вывести такого поисковика из нынешних, из сравнительно неромантиков и относительно простаков. Этот опыт тем более извинителен, что, по утверждению одного знаменитого писателя, сюжетов в литературе всего восемь, на единицу больше, чем нот, составляющих звукоряд.

15

Он покупал редкие книги в лавке писателей на Невском проспекте через одного знакомого официанта и продавал их на Кузнечном рынке букинисту из осетин.

16

Барскими в этих местах называются березово-ольховые, смешанные дрова.

17

Утренняя повестка у толстовского феодала-романтика Неклюдова состояла (если не считать одной деловой встречи) только из трех визитов с благотворительной целью, например, к крестьянину Ивану Чурисенку, который сидел без хлеба потому, что нечем было унавозить землю, навоз не задался потому, что скотины не водилось, а скотины не водилось потому, что нечем было ее кормить. Когда же на Неклюдова нападала хандра, он не в гамаке качался, а на старинном английском рояле музицировал и мечтал.

18

Литература существует, в частности, для того, чтобы налаживать связь времен. Сто пятьдесят лет тому назад Лев Толстой вывел череду сельских монстров и феодала-романтика, который бьется как рыба об лед, пытаясь осчастливить своих крестьян, а их нельзя осчастливить, потому что вообще осчастливить человека никак нельзя. В результате помещик Неклюдов любуется на ловкого деревенского парня Илюшу Дутлова, счастливого в своей первобытной простоте, и вопрошает себя, «зачем он не Илюшка», а недоучившийся студент, романтик и феодал. Следовательно, связь времен заключается в том, что и помещик Неклюдов понимает, что счастье заключается все же не в том, чтобы «посвятить свою жизнь народу», и помещик Илюша Помещик понимает, что счастье – это когда ты покачиваешься в гамаке, наблюдая за движением облаков.

Плагиат. Повести и рассказы

Подняться наверх