Читать книгу Угрюм-река - Вячеслав Шишков - Страница 30
Часть вторая
XV
ОглавлениеДома доужинывал в кухне: гусь Шапошникова оказался сух, как беличий годовалый гриб.
– Отчего это мамаша такая встревоженная?
Кухарка стала сплетничать ему шепотом.
– Так и сказала: «В три дня не будет»? – спросил он. – И мамашу назвала курицей? Обижала ее?
– Говорю – да.
Он кончил ужин хмуро, молоко выпил на ходу: спешил.
– Куда ты? – спросила Варвара, тревожно глядя в его решившиеся на что-то глаза.
Он взял ружье, патронташ и вышел.
– Если мамаша спросит – предупреди, что я с ночевкой в избушку. Гуси летят.
– Не убейся ты! – крикнула вдогонку. – Все с ружьем да с ружьем. Ох, чего-то сердце у меня... – Вздохнула, разбросала карты по столу и стала гадать на трефового короля, на Прохора.
А Прохор твердо шел к Анфисе, и каждый шаг его объяснял дороге: «Иду мстить». Ощупал револьвер, нож – все тут. Но пусть не боится Анфиса, это для гусей, для белок, а может, где и медведь на дыбы всплывет. С Анфисой же Петровной он поговорит по-хорошему, нельзя же обращаться так с его матерью: ведь мать! Понимает ли Анфиса: мать! Ну, как с хорошим человеком, как с сестрой поговорит, а может, выругает ведьму, а может, схватит за длинные косы да об пол, а может... И взволнованный Прохор пощупал револьвер.
Чем поспешней становились его шаги, тем быстрей сменялись настроения и нарастала обида за мать, за себя, за обиженную родную кровь свою. А ее поцелуй в церкви? Сладок, да-да, сладок, смел. Но он не двух по третьему, он понимает, для чего подпущена эта бабья штучка. Ревность? Петр Данилыч ей в морду дал?.. Да она рада, стерва, рада.
– Я ей скажу, кто она... С отцом путалась, с Илюхой, с кем придется. Подстилка. Грязная дрянь...
Двумя прыжками Прохор вбежал на крыльцо, стучит. Но дверь не заперта, шагнул в сенцы – и лицо в лицо с ней, с этой... Анфиса вскрикнула, горящая свеча упала из ее руки. Быстро оба наклонились и зашарили во тьме, отыскивая свечку.
– Совсем и не дожидала вас...
Прохор весь – в молчаливой, опасной дрожи. Руки их елозят по полу, сталкиваются. Горячие какие руки!
– Ой, и не одета я совсем!
Входят в комнату. Анфиса, тяжело дыша, на крюк запирает дверь, торопливо, рывком – скорей, скорей – спускает занавески. Прохор следит за нею глазами:
– Вот что... Я пришел...
– Сейчас, минутку... Ах, и не одета я совсем!..
Она опять к двери, сбрасывает крюк, выбегает в тьму, и слышно: один за другим закрываются с улицы глухие ставни и железные болты лезут, как застывшие гадюки, сквозь косяки в комнату. «Что она затевает?»
– Что это вы? – строго, надменно спросил он, когда она вошла и снова заперла за собою дверь. – Я пришел с вами ругаться.
Она стояла в переднем углу.
– Со мной? Ругаться?
– Да! – ударил он ладонью в стол. – Ругаться.
И не успел рта закрыть, Анфиса вихрем к нему на грудь:
– Сокол мой!.. Сокол...
Губы ее духмяны, влажны, как в горячем меду цветы, руки ее – погибель, и вся она – ураган огня. Но он с силой отстранил ее:
– Что это вы затеваете?..
И снова заволокло все кровавым туманом, и снова глаза, и руки, и эти проклятые губы жадно ищут его губ.
– Чего же это ты хочешь?! – трусливо крикнул он и, отбросив ее прочь, большую, сильную, сам покачнулся, упал на широкую лавку, в угол, и выставил вперед руки, как бы защищаясь: – Нахалка!
– Жизнь моя!.. – опустилась Анфиса перед ним на колени и крепко обняла его. – Ругай, бей, застрели меня. Не жить мне без тебя... Мой!..
– Сумасшедшая! – Весь дрожа, рванулся Прохор – и сразу обессилел. Он уперся ладонями в ее крутые плечи, она вся тянулась к его губам, широкие рукава капота высоко загнулись, голые розово-белые руки были знойны, пагубны.
– Иди прочь, Анфиса. Не приставай! – хлипко, томно молил он, проклиная себя. Вдруг, через силу, он приказал правой руке своей: рука оторвалась от теплого ее плеча и больно ударила Анфису в щеку: – Прочь! Уйди!..
Анфиса поднялась с колен и, вся надломившись как-то, мучительно застонала. Прохор дрожал, все пред глазами его мутилось. Она близко от него, к нему спиной, косы ее растрепались и упали до поясницы. Она стояла, заломив вскинутые над головой руки, и от глухих рыданий вся тряслась. Прохор не знал, что делать, Прохор не мог ничего делать, Прохор был в оцепенении.
От рыдания ее, от заломленных рук и вздрагивавших плеч родились в нем разом и ненависть и жалость к ней. И общей волной – прямо к его сердцу, и смутилось сердце, и не знало сердце, какою кровью ударить в душу ей, в какой плен отдать свой дух. Жалость и ненависть. «Притворяется она или любит?.. Я ненавижу ее...»
– Анфиса! – позвал он тихо и не знал, что скажет дальше. Она рыдала так же беззвучно, и так же плескались волной ее косы.
«Притворяется».
– Ты хочешь погубить меня, Анфиса.
Тогда она застонала громко и, хватаясь за дверной косяк, бессильно опустилась до самого пола, потом привстала на колени, приникнув головой к косяку, продолжала стонать.
– Я не могу этого вынести, – сказал Прохор и поднялся. – Я уйду.
«Любит», – решил он.
И пошел было к выходу, медленно, раздумчиво, закрыв рукой глаза. Остановился. Взглянул на нее через плечо. И так же, как она, вскинув, заломил над головой руки, как бы ища умом: где настоящий путь? Но сердце – враг уму. Какой-то общей, пронизавшей весь дом бурей оба сорвались внезапно с мест, жарко сплелись руками и что-то говорили друг другу непонятное, целовались. Были поцелуи те сладки и солоны от слез.
– Ты останешься здесь, – говорит она. – Будем тихо ворковать и тихонечко любоваться друг другом.
– Здесь опасно, – говорит он.
– Отец уехал. Просидит там дня три, – отвечает она. По лицу его пробегает тень. Она говорит: – Ты ничего не думай. Я чиста. Я открою тебе всю душу.
– Знаю, – говорит Прохор, и тон его голоса занозой входит в ее сердце.
– А то еще приказчик ваш, – говорит она, боязливо улыбаясь. – Мне он мил, как обсниманная собака. А так... жить нечем... Пусто.
Прохор молчит. Молчание его кипуче. Потом говорит, сдерживая гнев:
– А альбомчик? Ты не дарила ему альбомчика на память, с золотом?
Анфиса широко открывает глаза.
– Я? Илюхе?
– Ну ладно, – уже спокойно отвечает он. – Значит, нахвастывал, подлец!
Сердце его замирает сладостно, нервы напряжены. Прохор вздыхает. «Уйду... Самое лучшее – немедленно уйти...» Анфиса ставит самовар. «До свиданья!» – хочет крикнуть он, но голоса нет и тело все в чужом плену. Она за перегородкой, в другой комнате, бренчит посудой, открывает шкаф, с места на место переходит. Но непрерывная цепь звуков тех вдруг рвется, и комната немеет. Только слышатся всхлипывания Анфисы. Прохор с гордостью думает, что плачет она от счастья. Конечно же, от счастья. «Пожалуйста, пусть не воображает много-то». И вот вышла лучистая и радостная.
– Давай пить наливочку... Сладкая-сладкая! Сама варила.
Наливка была густа, как кровь, вкусна. Прохор быстро пьянел. Пьянела Анфиса.
– Останься, милый. Я не пущу тебя.
Это сон. Нет, не сон, обманная дрема. Сквозь сладкую, как мед, дрему отвечает вяло:
– Так и быть, я останусь. Эту ночь я проведу с тобой. Если хочешь... Только не здесь, а в лесу, в избушке. Согласна? – спрашивает он, и голос его взволнованно вздрагивает.
– Согласна... Милый! А ружье оставь здесь.. Мы захватим с собой только два сердца: твое да мое. Ведь так?
– Лишь эту ночь одну... И больше ни-ко-гда!.. Слышишь? Не воображай...
– Милый! Эта ночь будет мне слаще жизни...
В эту теплую темную ночь в весеннем воскресшем мире все купалось в любви. Любовь распускала почки деревьев, сеяла по лугам цветы, одевала травами землю. Теплые, плодоносные ветры укрывали весь простор любовной тьмой – целуйтесь, любите! – и сами целовали мир нежно и тихо от былинки, от тли до кедра, до каменных скал... Целуйтесь, любите, славьте природу! Безглазые черви прозрели во тьме – прозрейте, любите! Змеи, шипя и мигая жалом, свивались в узлы, холодная кровь их еще более холодела от любовной неги, змеи – и те любили друг друга в эту темную ночь. Вот медведь с ревом ошарашил дубиной по черепу другого медведя, а там схватились в смертном бое еще пяток. Гнется, стонет тайга, трещит бурелом, и уж на версту взворочена земля; рявкают, ломают когти, и почва от крови – густая грязь. А медведица, поджав уши, лежит в стороне, прислушивается и тяжко дышит, высунув язык. По языку течет слюна. Вот волки воют и грызутся на три круга, всаживая в глотку бешеные клыки. Грызитесь, – любовь слаще смерти! Любовь – начало всего! А утром грелась медведица на солнце, насыщенная новой жизнью, как горячий сухой песок дождем.
И так – из жизни в жизнь, от наследия гробов, чрез смерть, чрез тьму, из солнца в солнце, чрез океан времен – передается бытие по безначальному кругу вечности.
В эту темную теплую ночь и звезды светили ярче, чуткий слух мог уловить их любовный шепот, звезды дрожали от страсти: вот сорвалась одна и, мчась и сгорая, падала из простора в простор.
Люди! Славьте природу, любите землю, любите жизнь!
Прохор Петрович, крепко запомни ты эту ночь, запомни, как любил ты Анфису!..
Хороша, сказочна избушка! Она выросла средь тайги, что гриб. Сам лесной хозяин, медведь, стережет ее, чу – рявкает, чу – грохнул где-то дубиной по сосне. Плещется озеро, крякают утки в камышах, и звезды глядятся в воду. Темно и призрачно. Но ночь жива. Зеленые хвойные ветки густо набросаны по земляному полу.
– Милый, милый! – говорит Анфиса.
Ложе из досок покрыто цветистым мхом, мягким и пышным. Анфиса затопила огнистый камелек. Дрова – смолье – горят, как порох. Тепло и красноватый, дурманный полусумрак.
– Анфиса, – говорит Прохор. – Я опьянел. – Он лежит на теплом мху. В изголовье – сено пахучее, от разомлевших хвой курится тонкий аромат, и Анфиса в пламени как сказка.
– Мне душно, – говорит Анфиса. – Маленько приоткрою дверь. В лесу никого нет, никто нас не услышит, разве медведь какой.
Она открывает дверь. Ночная тьма топчется у двери, налегает брюхом, хочет вплыть в избушку, но огонь ярок и свет его упруг.
– Мне жарко, – млеет, потягивается Анфиса и снимает с себя платье. Рубашка ее бела, стан гибок, а нежная грудь тихо колышется под тонким полотном.
– Какая ты красивая!.. Но не могу двинуться с места. Я пьян. Поди сюда, Анфиса.
Та тихо засмеялась в ответ, привстала на цыпочки и, взмахнув волною волос, как дымом, крутнулась пред огнем и страстно простонала: «А-ах!»
– Эта ночь моя, мил-дружок Прошенька, – сказала она и подошла к нему. Но лишь рванулся к ней Прохор – отпрыгнула прочь, всплеснула белой, под рубашкой, грудью и погрозила пальцем, смеясь:
– Нет, милый, нет. Зачем так скоро? Еще филин не кричал. Я выпью эту ночь по капельке. Как сладко и пьяно вино с тобой.
И разметалась, упала она на хвои, на пол возле пламени, закинула кверху руки, истомно закрыла глаза. Прохор дрожал; он приподнялся и жадно глядел на нее, черные пряди волос его нависли на лоб.
– Дай мне пить, – прошептал он пересохшими губами. – Я изнемог.
– Погоди минутку. Как мне хорошо сейчас и больно. Эх, сердце мое!.. Погоди, выпьешь всю меня до дна. И будешь пить во веки веков, не уйдешь от меня...
– Прекрасная ведьма ты, волшебница, – вздохнул он. – Никогда не видал я таких красивых баб. Сгинь!
– А что ж ты видел, Прошенька, сокол? Таню али грязную тунгуску-то свою? Младешенек ты, сокол. Ты и Анфисы не видал. Это не Анфиса, это канифас, твой отец рубаху подарил. Увидишь Анфису, навеки сердце в сердце войдет, друг с другом до смерти сцепимся. Голубь сизый!
И тянулась рука к вину, и дрема липко садилась на уставшие его веки. Сном или явью еще раз сказал Прохор:
– Ведьма!
– Да, я ведьма. Может быть – ведьма.
– Ты нехорошая, – еле шептали во сне его губы. – Ты захороводила отца, ты мою мать мучаешь и обижаешь... Мать!.. Ты!.. И не воображай, что я тебя люблю... А так, побаловаться... Бабы всегда вкусные и... нахальные...
– Говори, говори, сокол мой, что ж замолк? – пролепетало пламя. – Спишь?
– У меня есть невеста! – вскрикнул, встрепенулся Прохор. – И я ее люблю... Разве я могу жениться на тебе? Не смей, пожалуйста, воображать... Она чиста. А ты – дрянь... Не надо мне тебя. Уходи отсюда, уходи... – Ему стало обидно, горько. Однако лесная избушка молчала. Где ж Анфиса? И пламя искало Анфису, Анфисы нет нигде.
– Ниночка! Ниночка...
И еще крепче, до боли стиснула его Анфиса горячими руками, зацеловала его глаза, лоб, губы: «Сокол, свет мой!»
И провалилось куда-то все... Хлопьями снег летел, стонала вьюга.
– Анфиса, Анфиса...
Но Анфиса сидела у костра, вся в красном, и тихонько напевала песенку. Потом сказала ему тихо, грустно:
– Ниночку никогда не вспоминай. Ниночку забудь! Слышишь, Прохор? Неужели думаешь, что отдам тебя? Никому не отдам. Запомни!
– Отец убьет меня, убьет. Как могу быть твоим мужем? Подумай ты.
– Ты сам убьешь себя... И меня убьешь... Ой! Ой!
– Это ты, Анфиса, говоришь? – сонным голосом кто-то спросил сквозь вьюгу.
– Да, это говорит Анфиса, судьба твоя...
– Нет, нет, я знаю, кто говорит со мной!.. Это ты, Синильга?.. Закрой дверь... Меня засыплет снегом. Я боюсь. Умираю я... Ибрагим... Ибрагим!..
Прохор открыл дремотные глаза и вскрикнул: нет Синильги, это Анфиса стояла перед ним нагая. Огонь сразу ослеп от прекрасной наготы ее и померкнул, как пред солнцем. Лучезарная Анфиса сверкала неизъяснимой красотой своей, простирая к Прохору трепетные руки.
– Только ты первый!.. Только для тебя цвету розовым кустом, мил-дружок. Единственный!
Прохор, как в громе, как в молнии, весь оцепенел и с сладостным криком бросился целовать ее обольстительные ноги:
– Анфиса! Анфиса!.. Судьба моя...
Мох пушист и мягок, хвои пахучи, и филин где-то близко ухал до утра...
– Эге ж! Дрыхнешь ловко, – сказал черкес, дымя трубкой. – Гусь бил, нет? Кого убил?
Он сидел в его ногах.
Прохор дико, порывисто ошарил глазами все углы избушки.
– А где ружье? Винчехор?
– Я не брал его... Кажется, не брал...
– Эге ж. Цх!
– Давно ли ты здесь? – спросил Прохор, виляя голосом.
Ибрагим молчал. Прохор хотел спросить про Анфису – не застал ли он ее здесь? Но было стыдно: вдруг – сон, вдруг Анфисы не было здесь вовсе... Да и вообще стыдно как-то и тоскливо на душе, словно он в запальчивости убил человека. Черт возьми, должно быть, сон... Однако бутылка была пуста. Ибрагим все еще молчит, но что-то знает; прищелкивает языком, подмаргивает. Лукавый этот Ибрагим. Черт возьми! Почему он молчит?
– Давай лодка смолить, – сказал черкес.
– Нет.
И они пошли домой. Пели птицы, зеленела трава. Горело солнце.
– Фу, жара! Вот так весна нынче! – сказал Прохор.
Ему не хватало воздуха, кружилась голова, было душно.
Шли звериной тропой. Он чуть приотстал от Ибрагима, вынул голубую Анфисину подвязку с простенькими застежками и, крадучись, поцеловал.
– Худо, Прошка, – сказал черкес, поравнявшись с ним. – Твой ружье Илья отцу принес. «Где брал?» – «У Анфис».
Прохор, как врытый, враз остановился.
– Когда отец приехал?
– Ночь. Ты, Прошка, с отцом потише. Не шуми. Чистый зверь. Убьет.