Читать книгу Непоборимый Мирович - Вячеслав Софронов - Страница 3

Часть I
Сибирь – Петербург – Пруссия
Глава 1
ТОБОЛЬСК

Оглавление

1

В канун Благовещения по заледенелой от множества проезжающих саней и повозок дороге две бабы в длиннополых тулупах тащили со стороны реки по узенькой тобольской улочке бочку с водой. Одна из них перекинула веревку через правое плечо, а конец ее намотала на правую, одетую в овчинную рукавицу, ладонь. А ее подруге приходилось тащить еще и деревянное ведро с водой, и она лишь одной рукой слегка подсобляла своей товарке. Обе они шагали молча, сосредоточенно глядя под ноги, чтобы вовремя объехать наледь или выбоину, оставляемые на дороге конскими повозками. Изредка сзади с очередной упряжки слышался зычный крик и щелканье кучерского бича, и тогда бабам приходилось сворачивать прямо в снег, чтобы освободить проезд. Едва ли не каждый возница норовил сказать им что-нибудь едкое, с подковыркой, на что они с готовностью отвечали таким же крепким словцом, да так, что задира, услышав и разобрав смысл сказанного, тут же поворачивался в их сторону, начинал дико хохотать и едва не вываливался из саней, крутя головой. Но никто не останавливался, не предлагал им свою помощь, поскольку у всех были на то свои причины. Поэтому обе бабы, не особо торопясь, с недолгими перерывами, не спеша, тащили санки дальше, пока не добрались до своей улочки, огибавший большой нарядный храм, и вскоре остановились у своих ворот.

Они не доводились родней друг другу, а всего лишь жили по-соседству, но с тех пор, как их мужей почти враз царь Петр призвал на службу и каждая осталась с тремя ребятами без кормильца и чьей-либо помощи, общая беда сблизила, породнила их. Незаметно потянулись они одна к другой, чаще стали захаживать в гости, и не сразу, а от случая к случаю, помогали в неотложных делах, делая трудную работу совместно. С тех пор житье у них стало как бы общее. Речь не шла о том, чтобы соединить два близенько стоящих дома в один, они не хотели оставлять родное жилье, но, едва проснувшись и выйдя на крыльцо, уже поглядывали на соседское окно: встали ли те, чем занимаются.

Частенько по очереди, а то и вместе, доили рыжую, недавно отелившуюся коровенку; ездили с соседским дедом через реку в лес по дрова; ставили на реке верши; меняли рыбу на муку или иную снедь; а вечерами одно из семейств шло в дом ко второму, где вместе ужинали, а иногда и размещались спать. Старшая из них, Катерина, предлагала на всю зиму перебраться к ней в избу, чтобы меньше шло дров. Но вторая, более молодая Ирина, не соглашалась, боясь, что ее пустой дом быстро вымерзнет, отсыреет и совсем сделается непригодным для жилья. Так они совместно пережили наиболее трудную зимнюю пору, а как солнышко стало пригревать и начал твердеть снег, увидели не только глазами, а почувствовали душой, сердцем: весна близко, совсем рядышком…

Дотащив бочку до Катерининого дома, они остановились. Ирина поставила ведро с водой на землю, глянула по сторонам. Тут она увидела, как к ним с соседней улицы одна за другой въехало несколько повозок, запряженных косматыми лошадьми, чьи гривы были обильно усыпаны гроздьями заледеневших комьев снега, а из ноздрей вырывались седые клубы пара. Первым на снег спрыгнул обвязанный вокруг пояса цветастым платком возница, воткнул за голенище обшитого кожей валенка кнут и осторожно, разминаясь, покрутил головой. То же самое сделали кучеры прочих возков, которых было не меньше полдюжины. И тогда вслед за ними из возков на свет стали выбираться приезжие: старики, бабы в возрасте и дети. Некоторые женщины бережно держали в руках свертки с пищавшими в них младенцами, которых они на ходу баюкали, что-то негромко бормоча или напевая.

– Глянь, Ирка, никак опять к нам ссыльных привезли, – упирая руки в бока, удивленно произнесла Катерина. – Откуда их только везут?

– Да кто их знает! Поди, сами расскажут, – отозвалась ее подруга.

– Нет, ты только глянь, сколько их, – не унималась та. – Все везут и везут, скоро по нашей улочке не пройти, не проехать будет, а они все едут и едут…

– Да нам какое дело? Им там, в Москве ихней, видней. Раз отправляют, значит так надо…

– А гуторят-то совсем не по-нашему, – прислушавшись, заявила Катерина. – Немцы, что ли? Или иные кто…

– Мне вот думается, черкасы опять… – высказала предположение Ирина. – По одежкам вижу, никак с Киева или еще откуда с тех краев прибыли…

– Ладно, хватит глазеть, а то у нас с тобой вода скоро в бочке застынет, – подвела итог старшая Катерина. – Помоги-ка в дом кадку затащить…

С этими словами они взялись за привычную работу, не обращая внимания на приезжих. А те, собравшись в кучу, с удивлением смотрели по сторонам, соображая, куда же их привезли. То действительно были черкасы с Полтавщины, направленные по личному указу царя Петра за «дела изменные» на поселение в Тобольск. В вину всем им, включая младенцев, ставилось предательство родственника, попавшего в плен к неприятелю во время вооруженной стычки. Неприятелем тем была Швеция, возглавляемая королем Карлом XII, которому русский царь Петр не в самый лучший для него час объявил войну. Прозвание же у ссыльных было единое – Мировичи. И в Тобольск они прибыли не на год, не на два, а на всю жизнь, вплоть до самой смерти.

…Прошло несколько дней, и Катерина с Ириной вновь отправились к реке за водой, выбрав время пораньше, когда по их улочке не так часто проезжали конные повозки. На реке у них была своя прорубь, которую они бережно покрывали ивовыми прутьями и заранее припасенными пучками соломы. Конечно, была и общая прорубь, из которой брали воду все, кому не лень. А случалось, черпали из нее грязной посудой и проезжие, а иные и белье там полоскали, – за всеми не углядишь, караул не поставишь. Но за несколько дней прорубь покрывалась ощутимым слоем льда, и тогда его приходилось продалбливать привезенным с собой топориком. Пешни, чем обычно пользовались местные мужики, у них не было, а просить ее у кого-то из соседей было неловко. За любой спрос приходилось держать ответ. А мало ли что попросят взамен у двух солдаток соседские мужики. Оно и понятно – остались без защитников, потому любой может не только словом обидеть; хуже будет, коль молва о них недобрая пойдет, мол, сами навязывались, ходили по домам непонятно зачем. Кто же поверит, будто бы всего лишь пешню для дела просили. Охальников вокруг множество, им только дай посудачить да себя показать, какие они праведные. А вся их праведность на том и держится, что со своими мужиками живут, а, поди, разберись, что меж ними творится, коль самих баб да их старших дочерей послушать, – не приведи Господь. Так что ходить по чужим дворам было меж ними не заведено, и пусть топорик никак не сравнить с той же пешней, зато свой собственный, и ежели умеючи им лед колоть, да еще и по очереди, то и он сгодится.

Едва только солдатки свернули с улицы к реке, как издали еще увидели, что возле бережно выпестованной ими с первых осенних морозов проруби копошатся несколько чужих женщин в цветастых платках. Одна из них, встав на колени, пробовала зачерпнуть воду каким-то невиданным сосудом с двумя ручками. Две других стояли рядом с глиняными крынками в руках и давали ей советы. Ветки и солома, укрывавшие прорубь от мороза, были сдвинуты в сторону и припорошены снегом. Видно, так они пролежали уже несколько дней, то есть все время, пока у Ирины с Катериной после их последней поездки была в доме привезенная речная вода. Они ускорили шаг и вскоре очутились рядом с захватчиками их неприкосновенной собственности.

Катерина, на правах старшей, зычно гаркнула прямо им в спины:

– Это кто тут без спросу, без разрешения воду нашу мутит? – и уперла обе руки в бока. Это означало, что разговор она приготовила серьезный.

Ирина на всякий случай взяла с санок в руки топорик и по примеру подруги, грозно сведя брови на переносье, добавила от себя:

– Мы прорубку нашу для себя берегли-строили, а тут заявились всякие…

Что еще добавить, она не знала, надеясь на помощь верховодчицы Катерины.

Стоявшие перед ними женщины были одеты чересчур богато для ссыльных. Такие одежды могли себе позволить разве что жены со двора воеводы или еще кто из знатных людей. И тем более нелепо было вырядиться для похода за водой во все лучшее, что несказанно удивляло всех, кто попадался им на пути.

Женщины, которых появление рассерженных не на шутку солдаток застало врасплох, повернулись к ним лицом и стояли молча, не произнося ни слова. Затем поднялась с колен и та, что безуспешно пыталась зачерпнуть воду из проруби. В руках она держала не простую железную или деревянную бадью, а серебряную братину, цена которой была немалая, а для Сибири так и просто немыслимая. Такую ценную вещицу даже в голову никому не придет из дома на улицу выносить и чужим людям показывать, не говоря уж о том, чтобы в прорубь ее опускать. А вдруг да обронит ненароком?.. К тому же прорубь, поскольку не была прикрыта сверху соломой, успела уже покрыться слоем льда, и надеяться проломить ее серебряной чашей было просто неразумно.

Все эти мысли мигом пронеслись в головах у подружек, и они слегка сбавили тон, понимая, что женщины эти не со зла, а по незнанию местных обычаев и по острой нужде заявились к их проруби. Катерина, не спеша убрав сжатые в кулаки руки с пояса, спросила как бы невзначай:

– Не жалко вещицу ценную в прорубь толкать? Хоть бы веревку какую привязали да держали крепче.

Старшая из приезжих, женщина в собольей шапке на голове и с суровым выражением лица, тут же переспросила:

– Та що ми не так робимо?[1]

При этом стоявшие подле нее две другие молодые девки придвинулись к ней поближе, посматривая на топорик, что продолжала держать Ирина, не совсем понимая, чего эти грозного вида тетки хотят от них.

Катерина, хоть и не совсем поняла сказанное, но смысл до нее дошел, а потому она решила не обострять ситуацию, а помочь приезжим в их желании набрать воды:

– Да все не так делаете, – махнула она рукой в их сторону, а затем по-хозяйски приказала: – А ну, геть в сторону, счас покажу, как тут обращаться надо.

Она подхватила ворох соломы, стряхнула с него набившийся снег и опустила на лед рядом с ледяным отверстием. Потом молча протянула руку к Ирине, и та, ни слова не говоря, подала ей топорик. Тогда Катерина подогнула полы своего тулупчика, чтобы мягче было коленям, опустилась на солому и начала быстро-быстро крошить острым лезвием тонкий ледок, не успевший окрепнуть и превратиться в непреодолимое препятствие, если бы прорубь простояла неприкрытой еще день.

– Ирка, давай ведро, им пробью, – не поворачивая головы, приказала она подруге.

Но та, должно быть, отвлеклась, продолжая разглядывать богатое убранство ссыльных женщин, и не расслышала, что от нее требуют.

– Чего гуторишь? – переспросила она и тут же смутилась, решив, что этак ее могут посчитать за глухую.

– Цебарку подай, – опередила старшая женщина ответ Катерины.

– А? – Та от удивления раскрыла рот, хотя и догадалась, что от нее требуют, и протянула деревянное, слегка обледеневшее на морозе ведерко подруге.

– Разумеешь, видать, по-нашенскому? – спросила старшая из женщин, которая, как оказалось, не только понимала, но и хорошо знала русское наречие. – А нас почти все тут не понимают, чего бачим…

– Чего? – вновь переспросила Ирина, широко открыв глаза и заливаясь румянцем. И тогда две приезжие молодухи, стоявшие до сих пор, не проронив ни слова, так и прыснули со смеха.

– Цыть! – сурово глянула на них старшая тетка. – Туточки вам не балаган, чтоб попусту над хорошей дивчиной прыскать в кулак.

Ирина еще более смутилась, а Катерина меж тем уже зачерпнула воду, одним махом выдернула ведро и поставила его на лед.

– Берите, бабоньки, водичку нашенскую, иртышскую, наливайте в свои корчажки.

Одна из девушек тут же кинулась к ведру, зачерпнула из него крынкой, отерла ее своим цветастым платком и прижала к груди, словно дорогую ношу. Так же поступила и вторая ее спутница. Лишь старшая из женщин поставила братину на снег, а затем наклонила ведро, и тонкая светлая струйка побежала на ее серебряное, на глазах помутневшее под слоем воды вогнутое дно.

– Благодарствую, – с достоинством произнесла она, словно ей сделали какое одолжение, за что можно и поблагодарить, но не более того. – Вы уж нас простите, что порушили заделье ваше. У нас на Украйне воду с реки только для скотины берут, а так народ для себя ее из колодцев черпает. Мы спрашивали, где в городе колодец есть, но нам или сказать не захотели, или иное что, но так и не узнали ничего.

– Не-е-е… Колодцев в городе точно нет, – ответила Катерина, успевшая подняться с колен. – А к чему они, когда кругом речки бегут да Иртыш неподалеку совсем.

– А как же там, наверху? – спросила старшая женщина, кивнув в сторону крепостных городских построек, находящихся в нагорной части города.

– И там тоже нет, – вставила свое слово Ирина, которой тоже хотелось быть участницей разговора. Обычно же всем верховодила Катерина, чем неизменно вызывала внутренний протест со стороны более молодой и молчаливой приятельницы.

– А что так? – переспросила женщина. – Высоко, или рыть некому?

– Да кто их знает! – хохотнула Катерина. – Нам то неведомо и дела никакого нет. Только я так скажу: если понадобится, то они такой колодец выроют – весь город туда упрятать можно будет. Есть у них на то люди, кто за них всю работу делает. Не то, что нам, горемычным, без мужей оставшимся, все самим делать приходится.

– И где ваши мужья? – задала очередной вопрос старшая женщина.

– Да где же им быть? На войне, – принужденно улыбнулась Катерина.

– Уже все жданики поели, – подхватила Ирина. – Воюют все…

– И с кем воюют? Шведов вроде как разбили, с кем же теперь ваш царь Петр воюет? Вроде и воевать больше не с кем.

– Да мы почем знаем? – горестно вздохнула Катерина, отметив про себя, что женщина назвала царя Петра «ваш царь», и это больно резануло ей слух. – А к нам в Сибирь зачем пожаловали? – решила она перевести разговор в иное русло, чтобы не выглядеть в глазах приезжих обороняющейся стороной. – Поди, не за хорошие дела сюда свезли?

– Мы не хотели сюда ехать, нас… – тонким срывающимся голосом начала отвечать одна из девушек, что первая набрала себе воду.

– Кристя! Тебе кто разрешил при матери рот раскрыть?! – властно прервала ее женщина и потом уже, увидев, как дочь острыми зубками закусила нижнюю губу и потупила глаза, продолжила: – Да, правильно она говорит: не по своей воле мы здесь…

– Ой, держите меня! – на сей раз не выдержала Катерина и хлопнула себя ладонью по бедру. – А тут, в Сибири, почитай остяки да татары по своей воле только живут, а все остальные без особого на то желания. На то она и Сибирь. А вы, как я поняла, знатных кровей будете?

– Ну, если вы так хотите, то не самых плохих кровей. – Старая дама изобразила улыбку на лице и с усмешкой добавила: – У себя дома за водой нам самим ходить не приходилось, на то холопы были…

– И что их с собой не позвали? – тут же с невинным видом поддела ее Катерина. – Поди, и печь как топить не знаете? А хлеб кто за вас стряпает? Так ведь и с голоду помереть недолго. Может, поучить вас, как хлеб пекут? – совсем расхорохорилась она, показывая тем самым, на чьей стороне в этих краях правда.

– Благодарствую, – поджав бескровные губы, сухо ответила женщина. – Хлеба ставить мы умеем. А сейчас просим нас простить. Нужно идти, прощайте…

– Какое хоть ваше прозвание? – уже вслед им крикнула Катерина. Ирина хотела остановить не в меру ретивую подругу, сморщила личико, показывая свое несогласие ее напором, но та не обратила на нее никакого внимания и буровила взглядом уходящих с реки женщин.

Наконец старшая, сделав несколько шагов, решила ответить, приостановилась и, развернувшись, с расстановкой произнесла:

– Жена гетманского полковника достопочтенного Ивана Мировича раба божия Пелагея, урожденная Голуб. А то дочери мои: Кристина и Роксана. Назову и сыновей своих: Семен, Василий, Яков, Иван и Дмитрий. Теперь вы довольны? – После чего она еще некоторое время смотрела на слегка растерявшихся от ее слов солдаток, а потом уверенной поступью стала удаляться от них, словно случайно оказалась здесь проездом и сейчас спешила к своей карете, чтобы ехать дальше, где ее ждут и любят.

– Жалко мне девок, – тихонько проговорила Ирина. – Такие молодые, кожа у них белехонькая, словно сметаной намазанная, незамужние, поди, еще. А вот ведь тоже жить здесь должны…

– Себя пожалей, – зло ответила ей Катерина и так поддела ногой ведро, что оно чуть не раскололось пополам и отлетело в сторону. Вода из него полилась на затвердевший на речном льду снег, образовала небольшую промоину, и вскоре лишь несколько капель застыли на самом его краешке, не решаясь оторваться от желтоватой древесной кромки.

Ирина же вдруг ни с того ни с сего заплакала, и неясно было, то ли она и впрямь начала жалеть саму себя, то ли молодых девушек, непонятно за какие грехи попавших в этот суровый край. А может быть, вспомнила о своих детях, оставшихся на ней одной, или просто накатила на молодуху безысходность, копившаяся несколько последних долгих лет, а теперь, в преддверии весны, давшая себя знать. Катерина не выдержала ее слез, зло плюнула на снег и, неловко ступая в заледеневших на морозе, доставшихся ей от мужа валенках, подошла к подруге, ткнулась ей лицом в плечо и громко выдохнула:

– Не трави душу, Ирка. Будь она проклята и жизнь наша, и мужики, что на войну сбежали, и все, кто за нас придумал так жить!

Они еще постояли некоторое время, словно давно не виделись, а потом вдруг неожиданно встретились и не могут сразу расстаться. Ирина очнулась первой и чуть отодвинулась от подруги, подобрала пустое ведро и наклонилась над прорубью, откуда на нее глянула не старая еще женщина с потухшим взглядом и замерзшим лицом. И самой Ирине показалось, что это не она пришла к стылой реке за водой, а кто-то иной, кого она видит лишь со стороны, а она, настоящая, сидит сейчас в жарко натопленном доме с младшей дочкой на коленях, а рядом с ней ее мужик, Егор, и от него вкусно пахнет творожными шаньгами и еще чем-то неуловимо родным и потому желанным.

– Не нырни в прорубь-то, – услышала она издалека голос Катерины, – а то одна не вытащу, дед водяной от себя не отпустит.

– Рано мне еще к водяному в гости, дел много, – подавая ей ведро, рассмеялась Ирина. – Пущай погодит…

– Да, дел у нас с тобой столько, что и за год не переделаешь, – выливая воду из ведра в кадушку, отвечала Катерина.

И тут с горы ударил большой колокол, но звон его быстро проплыл над ними и, отразившись от кромки леса, вскоре вернулся с противоположного берега реки, с той стороны, где была иная страна, называемая Россией.

По извилистым лесным дорогам, по широким поймам рек из года в год, изо дня в день шли и ехали оттуда к ним в город новые люди, чтобы надолго, а иногда и навсегда, остаться здесь, в Сибири. И все они будут сидеть вечерами у окон своих домов, выходящих на реку, и через нее с тоской смотреть в сторону темного леса, стоящего на другом берегу, словно крепостная стена, через которую никому нет хода в обратную сторону. Пройдет год, два, а потом и вовсе не сосчитать сколько. Да и зачем? Они забудут слово «надежда» и будут просто жить каждодневными заботами и хлопотами, коих в этой таежной стране во сто крат больше, нежели в любом другом уголке земли. И только звонарь с колокольни будет им напоминать о новом наступившем дне…

А для подруг-солдаток, всегда считавших Сибирь родной стороной и живших без затаенного желания когда-то навсегда покинуть ее, звон этот напоминал, что и их жизнь уплывает вслед за ним и завтра уже не вернуть прожитый сегодняшний день. Пройдет еще немного времени, и уйдут даже самые малые радости их жизни, и останется тихая печаль, которую не осушить, не вычерпать, потому как она до краев заполнит собой бездонный колодезь, называемый душой.

И они, словно очнувшись от тягостного зимнего сна, повернулись спиной к вековой тайге. Ирина перекинула санную веревку через плечо, привычно обмотав конец ее на правой ладони, а Катерина подхватила наполненное водой ведро. Слившись в одно целое, они потянули свою кадушку по льду, не задумываясь о своей неуютной жизни, а помня, что коль ты появился на свет, то должен, несмотря ни на что, жить и верить в необходимость этого.

2

…Во времена правления царя Петра, объявившего себя затем императором, тоболяков трудно было чем-то удивить. В сам город и через него непрерывно ехал разный люд в незнакомых ранее местным жителям одеждах, со своей верой в Бога, обычаями и привычками. И горожане вдруг почувствовали себя живущими не в далеком, заброшенном средь лесов и болот городке, а чуть ли не второй столицей, где на площадях читались царские указы, а на Софийской кафедре приезжие митрополиты читали проповеди, а в торговых лавках продавались невиданные ими изделия.

Вместе с этой новизной пришла и иная напасть, коей не знали ранее. На войну со шведами в несколько приемов из города забрали чуть ли не половину мужиков, большинство из которых так и не вернулись обратно, зато по весне на барках привезли вначале небольшую партию плененных в битвах шведов, голодных и оборванных, а следом еще и еще. Их поселили в полуверсте от городского острога, в летнем лагере, а к осени они уже сами выстроили здоровущие дома, заготовили дрова на зиму и стали изредка, а потом все чаще появляться на городских улочках. По глазам было понятно, что все они живут впроголодь и за тарелку горячей похлебки готовы работать хоть весь день на своего кормильца. Горожане охотно брали их к себе для мелкой работы, до которой у самих руки обычно не доходили. И тот несчастный, взявший в руки вместо палаша или фузеи мотыгу, смотрелся хоть и нелепо, но казался совсем нестрашным и даже мирным человеком. И непонятно было, кто и из-за чего начал с ними долгую войну и во имя чего стояли они друг против друга насмерть, когда вокруг столько земли и урожай с нее обещает быть обильным, хватит всем, кто будет на ней трудиться.

Но ладно шведы, к ним тоболяки пусть не сразу, но попривыкли, и даже многим из них дали свои клички и прозвания. То был чужой им народ, неприятель, сдавшийся на милость русских победителей, в Сибири им и место. Но вместе с ними везли и тех, кто говорил хоть не по-русски, но на вполне понятном языке. Черкасы… Они-то как оказались на стороне неприятеля, когда почти полвека живут в соединении с Россией? Знать, найдены были и у них вины превеликие, за которые их в Сибирь направили.

А вслед за ссыльными с тех окраинных земель потянулись на церковную службу приглашенные степенные, строгие лицом батюшки, со смуглой кожей, чернявыми волосами, почти не понимавшие местного наречия. Но приезжали они сюда не за грехи свои или иные провинности, хотя вряд ли по собственной на то воле. Слали их в Сибирь для укрепления православной веры, поскольку своих попов здесь всегда была большая нехватка, а где-то, видать, они оказались в избытке. И ставили их читать псалмы и тропари в стоявшие полупустыми местные храмы. Они и служили и исповедовали местный люд, вряд ли понимая хоть половину того, в чем им каялся сибирский православный народ. А сибиряки были рады, коль служба и песнопение велись в храмах чинно и торжественно.

И совсем остолбенели тоболяки, когда все той же весенней водой приплыл на разукрашенном цветастыми коврами паруснике с двумя десятками гребцов новый митрополит из Киева. Был он уже немолод, с лицом и фигурой великого постника, с седенькой бородой, добрыми печальными глазами и на гору к главному собору поднялся с трудом, хотя и был поддерживаем двумя келейниками. О нем тут же пошли слухи, будто бы не поладил он с кем-то из царских ближних любимцев, а потому и был направлен на пастырское служение в сибирские края. А потом в народе пошла иная молва, будто бы новый митрополит – не простой монах, облаченный высоким саном, а человек, Богом избранный, и ему открыто многое, чего другим знать не дано. И тому недругу своему, в Сибирь его спровадившему, он сказал слова значимые, что ему, митрополиту, выпала участь ехать далеко от родного дома, в далекий Тобольск, а вот тому придется в скором времени отправиться куда подальше.

Те, кто слышал и запомнил народную молву и пожил еще годков с десять, признали в знатном путнике, через город с семьей проехавшем, низвергнутого с самых верхов вельможу, которому и были те слова сказаны. Ехал он ох как далече, и обратно уже не суждено было ему вернуться. Так людская вера о святости уже почившего в те годы митрополита еще более укрепилась в народе, давая ему понять, что не только страдания нам отпущены от Господа, но если жить с верой, то окупишь многие грехи свои и Господь тебя не оставит ни на этом, ни на том свете.

В те же годы, почти сразу по становлении нового митрополита, православный народ, узнавши о даре, ниспосланном ему свыше, с верой и отчаянием ринулся на ближайшую службу в кафедральный собор, надеясь лицезреть там владыку, а если удастся, то и подойти к нему под благословение. И новый владыка, видя такое радение к нему простого люда сибирского, пролил радостную слезу и возрадовался вместе со всеми, осенив упавшее на колени братство чудодейственным знамением, отчего многие вслед за ним зарыдали в исступлении и обещали вести жизнь непорочную и праведную.

Только прошел малый срок, и забыл народ в делах неотложных и о клятвах своих, и о чудесах, коих ждали тотчас, а ждать их долго уже надоело. Тем более не до молитв стало, поскольку получили тоболяки новую весть о прибытии в город другого ближнего к царю человека. Сказывали, командовал он там, в России, на Москве, важными делами при молодом царе, а теперь вот непонятно зачем ехал на царскую службу и долгое житье в Тобольск. И будет он тут служить не так, как прежние воеводы служили, особо без нужды народ сибирский не трогая. Этот же как начнет в Сибири царскими делами заправлять, то непременно переиначит жизнь старую, всем привычную, на новый лад, а что с того выйдет, то никому неизвестно. Но все одно, лучше старого не станет, поскольку сроду такого на белом свете не бывало. А потому пришел народ в великое сумление, и в ожидании великих перемен каждый высказывал свою мысль, как он те перемены видит и понимает.

«Не иначе, как еще одна война затевается», – судачили меж собой мужики, сойдясь на пристани, куда и должен был приплыть новый начальник.

«С кем же воевать будем теперича?» – спрашивали те, что помоложе, у более опытных и за жизнь свою всякого повидавших.

«Чай, не с остяками, – с усмешкой отвечали им бывалые мужики, – недругов кругом не приведи Господь столько, только выбирай, с кем наперед силу свою спробовать…»

«С калмыками, поди?» – высказывали предположение молодые.

«С ними чего воевать, они народ хоть и злой и не нашей веры, но против нас не пойдут. Поди, не знаешь, что каждую осень в тамошнюю сторону с десяток, а то и поболе подвод с мукой везут?»

«Продавать, что ли?»

«Оно ладно бы, коль за деньги, а то запросто так. Мне Федор, сосед мой, сказывал: привезут к ним нашу мучицу, в кулях и рогожах запакованную, в какое надо кочевье, старшого спросят, да и свалят прямехонько в кибитку, какую им укажут, а потом сразу и обратно…»

«И денег не ждут?» – не поверил молодой парень.

«То-то и оно, что запросто так».

«Может, мука порченая или иное что?» – не унимался молодой.

«В муке они не хуже нашего понимают, а везут ее к ним для верности, что те озоровать не будут, не нападут на русские села. Ну, вроде как калым, по-ихнему говоря. Так что пока они прикормленные, то словно ручной медведь на привязи. С чего им на нас нападать? И дальше смирнехонько жить станут».

«И с кем же война тогда начнется?»

«Я так понимаю, пойдем мы через ближние земли в другие страны, где в горах золото добывают. И к бабке ходить не надо, истину говорю… Открылся мне бухарец один: есть такие места, где золото можно прямо руками в мешок насыпать. Главное, чтоб сил хватило с собой его унести…»

«Неужто такое может быть, и никто о том не проведал пока?» – не поверил словам бывалого мужика молодой парень.

«На свете и не такое еще встретить можно», – степенно ответил рассказчик, но на этом смолк, поскольку лишнего говорить не привык, а за каждое свое вслух сказанное слово отвечал, и потому все знавшие его люди верили, что не соврет для красного словца.

К середине лета под пушечную пальбу прибыл и другой ближний к царю человек, но не показался народу супротив прежних знакомых им воевод сказочным богатырем, какие и должны жить близ государя. Росточку он был небольшого, хоть и обвесил себя всего драгоценными каменьями, сверкавшими, словно пасхальное яичко, раскрашенное сусальными красками. На собравшихся горожан он ни разу не взглянул, а сразу вскочил в стоявшую на берегу карету и отбыл в свои верхние покои, и больше его почти никто и не видел.

Народ немного успокоился, что никого не стали верстать в солдаты, значит, с войной еще чуть погодят, а может, и совсем забудут о ней, окаянной, и все решится миром. Хотя и в это мало кто верил, привыкнув за последние годы к частым сшибкам то с одним, то с другим народом. По зиме опять приехал из Москвы новый человек в больших чинах и стали набирать плотников ладить новые суда, на которых, как все решили, поплывут по Иртышу воевать с кем-то неведомым в дальних краях.

Так и вышло: в середине лета несколько тысяч человек по воде и по берегу отправились вверх по реке, и вестей от них долго не было. А потом уехал обратно в столицу ближний к царю человек, так и не показав, на что он способен. Никаких перемен особых не случилось, чему все были чрезвычайно рады, и ждали, что пройдет год-другой, и заживут по-старому, в тишине и благости, закончатся войны, не будут слать в город иноплеменников, и укрепится старая вера. А те, кто попал в город не по своей воле, наоборот, ждали перемен, чтобы новая власть вспомнила о них, сирых и убогих, сосланных за малые грехи, и простила, разрешила вернуться в родные края.

3

Среди таких вот несчастных были и Мировичи, никак не могшие свыкнуться со своей участью и теми неправдами, что на них возвели. Одно выручало: было их вместе с детьми и ближней родней, согласившейся уехать из родных мест, чуть ли не полсотни человек, и для каждого нашлось свое заделье и хоть малые отрадные минуты жизни на чужбине. Тем и крепились, делясь радостями и печалями, сторонясь до поры до времени местного люда, держа себя в строгости. Весь их род и свойственники, привыкшие на своей земле смотреть на всех прочих если не с надменностью, то по-особенному, с гордецой, и здесь, в Сибири, выходя из дома по каким делам или на церковную службу, высоко держали голову и шагали уверенно, словно не стали равными всем, испытавшим ту же участь по причине немилости российского государя.

Со временем старшие их сыновья соорудили при главном жилище своем, где разместилась их мать Пелагея Захаровна, домашнюю часовню и приглашали в урочное время батюшку из прихода, за которым числились, чтобы подальше от общей суеты посылать к Господу свои молитвы об избавлении от невидимых оков и горько плакать о своей незавидной доле.

Так они прожили без всяких послаблений до самой смерти царя Петра. Но и после смерти его не дождались они прощения от жены его, заступившей на место мужа на престол Всероссийский. А потом наступили и совсем смутные времена, и окончательно пропала у них надежда на избавление и прощение своих грехов, тем более что осознать и до конца понять вину свою при всем на то желании они так и не могли. Почитай, вся их родная окраинная земля была виновна в том, что жила прежде по своим законам и не ведала о своей в том неправде. Наконец, они почти свыклись со своей участью и положением, выдали замуж молодых девок, женили двоих холостых братьев и жили, как все, кто не вправе менять свой уклад и жизненное устройство, ни в чем от них независящее.

Стоит ли говорить, что каждую весну, когда сходил снег с застуженной за зиму земли, вспоминались им цветущие на родине об эту пору полевые цветы, выкидывающие почки вишни, яблони и груши, каких в сибирских краях никогда и в помине не было. Где-то на тех теплых и благостных землях жили они с мужем Пелагеи Захаровны, отцом ее детей, попавшим в плен к невесть откуда пришедшим под стены обороняемой им крепости шведам. Раненого полковника Ивана Мировича шведское воинство, согласно военным законам, увезло с собой без его на то желания. И держали у себя в Швеции, надеясь, что доблестный атаман признает их власть над частично завоеванной ими Малороссией и будет служить шведскому королю, как до этого служил российскому. На розыски отца отправился старший его сын Федор Мирович, который тоже не вернулся обратно. И не ясно было, то ли он нашел отца на чужбине и остался при нем, то ли сгинул в чужих краях, но весточки от него остальное семейство так и не получило.

Когда о том стало известно царю Петру, быстрому на расправу и опалу, то он приказал всех ближайших сродников полковника Мировича перевезти в Москву и поселить под особым присмотром. Но не таковы были Мировичи, чтобы подчиниться чужой воле и покорно терпеть плен, пусть даже от законного русского царя. Один из сыновей попытался бежать и пробиться вслед за старшим братом к отцу, но был пойман на границе, закован в кандалы и возвращен обратно. Ждали худшего: суда, смертного приговора и казни. Но судьба ли подмогнула безвинным страдальцам, иное ли что, только узнали они от своих же охранников, будто бы у царя Петра его родной и единственный сын от гнева и ужасов отца своего поспешил укрыться за границей. Поэтому государь все иные дела оставил без внимания и думает лишь, как сына своего обратно заполучить. Через какое-то время всех Мировичей без объявления причины посадили кого на сани, кого в крытые повозки и повезли в Сибирь. Не знали, радоваться тому или горькие слезы лить, но только когда приехали в Тобольск, поняли, где оказались.

…Первые дни ждали, что дальше повезут, на самый край земли, где обычному человеку жить немыслимо и где ждет каждого неминучая смерть и забвение. На каждый стук в дверь вскакивали, кидались вещи упаковывать, одевались в дорогу. Постепенно пообвыкли, стали думать, как и чем пропитание себе искать, кого куда определить.

Старший из сыновей, Семен, по отцу Иванович, с самых молодых лет, еще когда жили в родных краях, не пошел по крутой и опасной воинской тропе, о чем мечтал его отец, а поступил в Киево-Могилянский коллегиум. Проучившись там положенный срок, был приглашен на важную должность вице-префекта при католической конгрегации. Там он успел завязать пусть не дружбу, но знакомство с теми, кто мечтал видеть Малороссию единой страной без назойливого надзора со стороны России-матушки, а тем более все еще дающей о себе знать Речи Посполитой, не утратившей желания навести свои порядки на некогда подвластных ей землях. Но появление шведов спутало не только их планы, но и поставило перед выбором: за кого возносить молитвы и чье владычество признать менее опасным для себя. Так или иначе, планам его не суждено было осуществиться даже в малой их толике, и, оказавшись в Тобольске, он какое-то время вместе со всеми выжидал, пока семейные страсти улягутся, а потом отправился в епархиальную консисторию, где после короткой беседы ему предложили место писаря. Пусть невелика должность, но все при деле, и хоть каком, но жалованье.

Младший его брат Василий, имевший характер неровный, загоравшийся, как сухая лучина, по разным пустякам и малостям, узнав, что Семен пошел в услужение к русскому епископу, чуть не кинулся на него в драку, как это бывало не раз. Но мать грозно прикрикнула на него, а потом, когда он чуть остыл, пояснила, как важно, чтобы кто-то из них имел хоть какой постоянный доход от службы, и неважно, от кого они будут получать те деньги: от турецкого султана или от русского царя.

Семен же, через несколько дней своей службы вернувшийся домой, с нескрываемой радостью сообщил, что сибирский владыка, при котором он теперь числился, тоже закончил «могилянку», как было принято называть открывшийся при Киевской лавре духовный коллегиум, и у них наверняка сыщутся общие знакомые. Появилась надежда, что и здесь, на чужбине, они обрели родственника, пусть не по крови, но зато по вере и духу.

Тогда и другой сын из числа Мировичей, еще не женатый Яков, сыскал себе место помощника пристава при здешней соляной конторе. Пелагея Захаровна могла вздохнуть, что самые тяжкие дни миновали и они смогут жить пусть не так, как раньше, не очень сытно, но не придется продавать последние привезенные с собой вещи. Обустроившись на службе, он взял себе в жены дочь такого же ссыльного, обосновавшегося в Тобольске незадолго до их приезда. Тесть его, как он сам рассказывал, служил в стрелецком полку, когда случился известный бунт и смута между будущим царем Петром и его сестрой Софьей. Ему повезло, что не лишили головы, а всего лишь высекли кнутом на площади и отправили в Сибирь. Здесь его приняли в казачью сотню, которая чуть ли не вся состояла из неужившихся с властями молодцов. Очутившись на воле, подальше от властей, они жили своими заботами, так и не простив власти обиды за свои унижения, и случись какая заваруха, трудно сказать, на чью бы сторону они на сей раз пристали.

Но Якова особо не интересовала жившая в тесте обида на власть, поскольку хватало и своей. И обида эта давала о себе знать если не каждый божий день, то в ночную пору, зимой, когда за окном завывали многоголосые северные ветра. Он вспоминал тихие полтавские вечера, скрип мельничных колес, куда они с братьями любили забираться, сбежав от зоркого материнского глаза, и становилось невыносимо тоскливо от собственной бесправности и беспомощности.

Не отстал от старших и другой брат, Иван, и записался в рейтарский полк, а весной вместе с остальной воинской командой был он направлен на службу в отдаленный пограничный пикет где-то в степной части необъятной сибирской земли. Через пару лет вернулся обратно в Тобольск, получил повышение по службе, а потом и вовсе перебрался служить куда-то на Урал.

Мать, хорошо знавшая о его желании всеми правдами и неправдами вернуться на родину, больше всех переживала именно за него, Ивана, пошедшего нравом в отца по части неуступчивости и скрытности. И, как оказалось, не зря. Через несколько лет к ним в дом заявилось несколько вооруженных людей и, ни слова не говоря, начали рыться в вещах, осмотрели все их пожитки и забрали, ничего не объяснив, все обнаруженные в доме бумаги. Через несколько дней Семен случайно узнал, что брат его Иван сбежал с Урала в Крым к татарам, где его опознал кто-то из русских купцов, и, вернувшись в Россию, тут же донес об этом.

После этого Пелагея Захаровна окончательно потеряла надежду на скорое освобождение и как-то сникла не только внешне. Она стала реже приглашать в домовую церковку приходского батюшку, хотя тот всегда с охотой посещал их, поскольку это входило не только в его духовные обязанности, но, согласно последним царским респектам, он должен был напрямую сообщать обо всем виденном и слышанном в ссыльном семействе своему начальству.

Меньше всего опасений в первые годы вызывал у хозяйки дома младший сын Дмитрий, Димуля, как она любовно звала его, поскольку был привезен в Тобольск совсем в юном возрасте и при всем желании сбежать куда-то не мог, разве что со двора на соседнюю улицу, где его вскоре и находили посланные на розыски сестры.

Особо переживала Пелагея Захаровна за скудное их питание и дурной сибирский климат, от частой перемены которого у нее самой постоянно болела голова, время от времени перед глазами плыли радужные круги, а нехватка солнца сказывалась еще и на общем настрое. Унылость эта слегка развеялась, когда у дочерей, а потом и у сына Якова стали появляться на свет дети. Внуки росли всем на удивление крепкими, и хотя болели не меньше других, но, видать, пошли в крепкий дедовский корень и были такие же неуемные, шустрые и озорные, как когда-то ее собственные детки. Забот у Пелагеи Захаровны прибавилось вдвое, а то и второе, поскольку все домашние ссоры и неурядицы она привыкла решать единолично и вершила скорый суд, не спрашивая мнения своих женатых великовозрастных сыновей.

Больше всех доставалось от нее зятьям, как она их называла, «мужикам худородным», один из которых был сыном местного дьячка, а другой – мелкого купчишки, которые всегда испытывали робость и смущение, едва только грозная Пелагея Захаровна заявлялась к ним в дом с небольшими подарками и неизменными нравоучениями. И хоть называли они ее «мамочкой», но как только обычный разговор переходил в жаркий спор, «мамочка», не выбирая выражений, начинала костерить зятьев самыми последними словами. Они, не зная, как ей противостоять, почтительно обращались к ней по отчеству, отчего она умиряла свой гнев, а потом, махнувши рукой и чертыхнувшись на прощание, величественно уплывала домой.

…Шло время, и подрастали внучата в многочисленном семействе Мировичей, доставляя радость своей бабушке Пелагее, которую годы как будто не тронули, и она оставалась все такой же властной и расторопной. Она успевала следить не только за переменами среди своих родичей, но и за тем, что творится в столице, где на престол всходил то один, то другой наследник рода Романовых. После смерти не успевшего водрузить на голову царскую корону Петра II для управления страной приглашена была Анна Иоанновна, царствовавшая долгих десять лет и не освободившая за этот срок ни одного сибирского ссыльного, а лишь умножившая их число. Об этом неизменно ставили в известность свою домоправительницу бабушку Пелагею ее сыновья и зятья, поскольку еще ни одному несчастному, как их повсеместно именовали в Сибири, не удалось проехать мимо Тобольска. Наконец пришло сообщение, что и эту императрицу проводили в дальний путь, и объявлено было имя нового правителя русского государства: Иоанн Антонович.

– Это кто ж таков будет? – строго спросила Пелагея Захаровна старшего сына. – Чей он будет? Что-то ране не слыхивала о таком…

Тот принялся объяснять, кто он, новый император, которому едва минуло два месяца, и почему он на трон посажен, хотя по всем приметам еще и в кроватке сидеть не может.

Пелагея Захаровна внимательно выслушала его объяснения, а потом со значением произнесла:

– Видать, у них там, наверху, совсем никого сыскать нельзя, чтоб страной, как в старые добрые времена управлял толком да ладом, вот и додумались младенца на трон возвести… Господи, когда только наши муки кончатся… Уж сколько ни молю Господа, а все не простятся нам вины наши. У кого ж нам защиты искать, не у ребенка же неразумного?

С этими словами она и ушла на свою половину и уже больше ни у кого не спрашивала, что там, в Петербурге, происходит, потеряв всякую надежду на скорое возвращение в родные края.

Меж тем в тот же год у сына ее Якова накануне дня Василия Великого родился долгожданный сынок, воспринявший имя прославленного подвижника православной веры. Бабка Пелагея, с умилением целуя его в кровоточащий пупок, заявила, мол, коль родился в столь великий день мальчик, то это не иначе как знак Божий, а потому быть ему иноком-молитвенником, и тогда все грехи их рода будут у Господа отмолены. Родители же младенца, хорошо зная, что спорить с ней не только неразумно, но порой и опасно, не перечили ей, сочтя за лучшее промолчать.

Зато сам Василий словно понял смысл бабкиных слов, громко заплакал и тут же испустил вверх немалую струйку прямо в лицо сразу переставшей умиляться им бабке. То был первый самостоятельный ответ Василия Мировича на пророчества старших о его дальнейшей судьбе. Пелагея Захаровна навсегда запомнила этот фонтан на ее ласки и не раз напоминала о том внуку, когда он вошел в сознательный возраст, на что он обычно отвечал: «Так я тогда еще слов человечьих не знал». Надо ли говорить, что отношения бабки с внуком складывались трудно, потому как оба были одной, как говорила сама Пелагея Захаровна, «непоборимой» породы, и найти согласие меж собой им было зачастую весьма трудно. Но это не мешало Васеньке быть любимцем у своей бабушки, получая при этом от нее обидные прозвища и даже подзатыльники.

А еще сохранилось в роду Мировичей предание о словах, что сказала при его рождении старая знахарка, приглашенная в дом накануне знаменательного события. Она первым делом осмотрела и ощупала роженицу и заявила, что роды будут трудными, поскольку младенец с дурным норовом и лег не как положено, а поперек проходу. А когда начала выправлять плод, то удивленно заявила, что он брыкается и не хочет выходить так, как то все добрые люди делают. Потом она все же совладала с малосильным младенцем и повернула его маленькое тельце куда надо, что стоило ей превеликих трудов и усилий.

После его успешного появления на свет, она, обмыв его и внимательно оглядев, вдруг зашептала то ли молитву, то ли свой знахарский наговор и по каким-то только ей известным приметам неожиданно заявила: «Чудная судьба ждет отрока энтова. Не иначе как станет генералом, коль раньше времени голову на плаху не положит…» А потом, вспомнив свою борьбу с ним, добавила: «Ни разочка не попадался мне такой упрямец непоборимый. Знать бы, в кого пошел». Отец Василия знал, в кого, но знахарке объяснять всего не стал и, расплатившись с ней, поблагодарил и проводил до порога.

И, правда, упрямство мальчика и «непоборимость» ощутили родители его с первых дней, когда он мог закатиться надолго, требуя материнской груди, и кричать до тех пор, пока не добивался своего. По правде сказать, не было в том чего-то необычного; это присуще многим крепким детям, желающим получить материнское молочко и орущим при этом на всю округу. Едва научившись ползать, он обязательно добирался до края того места, куда был положен. А уж когда выучился ходить, то и вовсе – не останови его, ушел бы непонятно куда. Причем не считался ни с синяками, ни с ссадинами, зарабатываемыми во время непрестанных и многочисленных падений. Потому бабка Пелагея, наблюдавшая за стараниями подрастающего внучка, только головой качала и повторяла: «Ой, мировская порода! Такого ничем не остановишь, везде пролезет. И управы на него не найти, все по-своему сделает, словно страху Господь ему дажесь самую малость не вложил…» При этом она не оставляла мысли сделать из него великого молитвенника, стараниями которого Бог поможет им рано или поздно выбраться из Сибири и вернуться в родные имения на Полтавщину.

Вслед за Василием родились в их семье две сестры, но во время очередных родов мать их не вынесла испытания и умерла в тяжких муках, когда мальчику шел всего лишь пятый год. Яков Мирович долго переживал утрату, но замену жене искать не стал, оставив пятилетнего Васю подле себя, а девочек взяли в свои семьи его сердобольные сестры.

Но и этого показалось мало судьбе, подвергавшей род Мировичей все новым и новым испытаниям. Посреди зимы Якова Мировича направили в поездку на дальние степные озера, откуда в город шли обозы с солью. В дороге он изрядно простыл и вернулся через месяц домой, тяжело кашляя и поминутно хватаясь за грудь. Недуг недолго мучил его, и однажды днем после полудня он тяжко застонал, и из горла вылилась алая струйка крови. Василию о том рассказала уже после похорон отцова сестра, находившаяся при нем во время болезни. Больной сам отказался от исповеди у местного батюшки, поскольку, как говорила та же сестра, «грехов особых за собой не чуял». Успел только передать, чтобы сына забрала к себе Пелагея Захаровна. Тот не так удивился смерти отца, как уходу матери. Но душа его окончательно зачерствела, а тонкие черты лица заострились, и он стал похож на одинокого волчонка, окруженного сворой собак.

Возможно, тогда уже в нем стал пробиваться наружу слабый росточек сознания, ощутившего несправедливости жизни и судьбы, выпавшей ему, во многом отличной от остальных, неласковой и порой жестокой. Когда они с бабкой Пелагеей приходили к могиле отца, то он мысленно спрашивал у него: «Батюшка родный, ответь мне, за что нам все это уготовлено и будет ли конец тому?» Не получив ответа, носил тот вопрос в себе, надеясь, что когда-нибудь сам поймет, догадается, почему и за что его судьба так не схожа с прочими.

4

Летом Василий достиг семи лет, и бабка Пелагея, не оставившая надежды воспитать внука как великого молитвенника, отвела его в местную семинарию, где занятие вели их земляки, прибывшие в Тобольск из Киева. С самого начала Василия поразили мрачные и сырые монастырские покои, где находились полутемные семинарские классы. Столы стояли вдоль стен, а возле них на лавках сидели ученики, обращенные спинами к своему учителю. Тот, в застиранной рясе, с пятнами грязи на подоле, словно карающий ангел, ходил позади них с длинной хворостиной в руках. Едва только кто-то из читающих по складам нескончаемый псалом или притчу делал ошибку, слышался свист рассекающего воздух прута и короткий шлепок, а затем вскрик пострадавшего. Учеников было не больше дюжины, и пока длился урок, их наставник успевал на каждого по нескольку раз опустить свое орудие, кому по спине, а иным и по шаловливым рукам. Потом, собравшись в общей келье, перед сном, они хвастались друг перед другом, стянув рубахи, кому досталось больше ударов, у кого от них сочится кровь, а кому хлыст лишь оставил легкий след.

Получив первый, слабо ощутимый удар, Василий вскочил со скамьи и чуть не кинулся на учителя, чем вызвал немалое удивление остальных подростков, многие из которых превосходили его годами. Учитель же Николай, увидев признаки непослушания, пригрозил, что в следующий раз отправит строптивца в темный подвал и оставит там на всю ночь.

– Ишь ты, какой шустрый! Прям суржик какой, не иначе, – усмехнувшись, сказал тот, назидательно грозя Василию пальцем.

Это случайно оброненное отцом Николаем словечко приклеилось к Василию, и сверстники тут же прозвали его Суржиком, не зная, что оно значит. Понимая, что избавиться от своей клички ему просто так не удастся, он первое время пробовал не откликаться на нее, а потом и вовсе перестал обращать внимание, тем более что почти у каждого бурсака было свое прозвище.

В отношениях с отцом Николаем он тоже старался никак не реагировать на его придирки и замечания и попросту затаился в своем собственном мальчишеском мире, пытался стойко сносить ежедневную порцию ударов гибкой хворостины и старался всем показать, будто бы ему совсем не больно. При этом для самого себя он так и оставался «непоборимым» потомком своего славного рода и не собирался сдаваться на милость любого, даже самого могучего противника, возомнившего себя победителем, а уж батюшка Николай в победители его, Мировича, никак не годился.

Оставшись одни, мальчишки и Василий вместе с ними, как могли, передразнивали своего наставника, повторяя с гримасами на лицах его наставления: «Не балуй!», «Читай правильно!», «Не коверкай слово Божие!»… Большинство подростков были сыновьями приходских батюшек, которых силой свезли со всей округи, чтобы заполнить пустующие классы совсем недавно открытой первой сибирской семинарии. Не только сами поповичи, но и отцы их не могли уразуметь, зачем их заставляют учить проклятую латынь. Каждый из них худо-бедно знал с десяток молитв, выученных еще в отцовском доме. А тут на тебе, латынь! Даже вне занятий запрещалось им говорить меж собой по-русски. За каждое русское слово полагались розги.

– Пишем на слух слова на латыни, – диктовал громко отец Николай: Sapiens, entis, liber, libera, liberum, tener, tenera, tenerum…[2] – Потом делал паузу и безапелляционно заявлял: – Но к вам только что записанные качества не относятся, а вот это про вас: miser, misera, miserum, asper, aspera, asperum, piger, pigra, pigrum…[3]

Бурсаки покорно записывали продиктованные слова, совершенно не понимая их смысла, что было ясно по отсутствующему выражению на их лицах. Отец Николай, видевший это, тут же обращался одному из них:

– Повторяй, отрок неразумный: Ego sum asinus stultus![4]

– Эго сум асинус стултус… – покорно повторял тот.

– А теперь переведи, что это значит, – требовал учитель.

– Я… – робко начинал тот, – я есть…

– Так, кто же ты есть?

– Асинус стултус, – тянул тот, не решаясь сказать это по-русски.

– А кто есть асинус стултус?! – нажимал на него отец Николай. – Говори, говори, мы никому о том не скажем.

– Не буду, – замыкался вконец затурканный напором грозного батюшки семинарист.

– Не хочешь говорить? Так я тебе подскажу: глупый осел. Вот кто ты есть. А за то, что не хотел сказать, вот тебе пять ударов по рукам.

Бурсак покорно вытягивал перед собой по-мальчишески тонкие пальцы и получал десять ударов, привычно дул на пальцы, засовывал их под мышки и садился на место.

И некому было пожаловаться на причуды их преподавателей, что при каждом удобном случае подчеркивали тупость и невежество своих воспитанников, надеясь хоть таким путем вбить в их юные головы необходимый объем знаний. Но если с письмом и счетом еще куда ни шло, то латинские спряжения и обороты никак не давались юным поповичам и не желали занимать свое место в их чистой, как озерная гладь, памяти. Поэтому они старались платить своим учителям-обидчикам той же монетой и, затаившись в полутемных коридорах, шептали тихонько им вслед:

«Латинянин проклятый! Чтоб тебя разорвало на Страшном суде! Будь ты трижды неладен!»

Изредка приезжал чей-нибудь сердобольный отец, вызванный владыкой по какому-то делу, и заглядывал вечерком в семинарию, вызвав сына своего за ворота. Там он совал ему в руки, с отметинами от прута, лукошко с провизией и интересовался, как идет обучение, скоро ли отпустят домой. Сынок его горестно всхлипывал, стесняясь рассказать о всех терпимых им притеснениях, и просил забрать его из ненавистной бурсы, считая отца самым сильным человеком на земле. Но тот в ответ лишь вздыхал и советовал:

«Ты уж потерпи, милый, коль то для учебы нужно. Терпение – оно горы воротит, а как лето придет, обязательно приеду за тобой».

С тем и прощались, каждый утирал слезы: один – от своего бесправия, а другой – от бессилия изменить порядки, заведенные свыше.

Потом отец тот, когда ему случалось встретиться с таким же, облаченным в священство соседом, в самых мрачных красках передавал, чему учат их сыновей:

– Слышь-ка, оне там по-русски понимать скоро совсем разучатся. Ну, скажи ты мне, Христа ради, зачем они эту латынь в башку малолетнюю вбивают? Разве она в священнослужении нашем нужна? Разве «Отче наш» по-латински читать нужно? Ежели дальше так пойдет, этак скоро нас всех заставят и за папу римского молитву творить!

– Все к тому идет, – согласно откликался его собрат, с опаской оглядываясь вокруг, как бы кто не услышал и не донес. – Мой Федор третий год в этой самой семинарии спину гнет, а в башке у него ничуть не прибавилось. Он не говорит, скрывает, а порют там каждый божий день, да еще и еды лишают. Где это видано? Нас вот совсем не тому и не так учили…

– Жалобу писать надо государыне на владыку нашего, латинством испорченного. Какой умник решился его к нам поставить?

– Да я слыхал, будто и в Перми, и в Казани то же самое творится, одни латиняне кругом возобладали, а матушка-императрица и слова против них сказать не смеет…

Шел седьмой год правления императрицы Елизаветы Петровны. Она действительно не знала, что делать с наводнившими всю Россию, еще со времен ее отца Петра I, епископами из Малороссии, прозываемыми черкасами. Не было ни одной епархии, где на кафедре находился бы владыка великоросс родом из Новгорода или Рязани. Лишь чуждые русскому уху фамилии иерархов можно было встретить от границы на западе до окраины на востоке. А императрица, сердцем понимавшая, что нужно как-то менять, исправлять положение, не знала, с какой стороны ко всему этому подступиться. А потом и вовсе махнула рукой, решив, что большой беды не будет, коль киевские выпускники поруководят русскими епархиями. Авось, толк какой будет. А что строгости в их правлении чрезмерные, то опять же польза для русских дремучих батюшек, которые дальше своего прихода ни разу в жизни носа не казали, пущай свои нечесаные бороды к небу почаще вздымают, авось хоть от этого умишка у них прибудет.

Батюшки, памятуя о заповедях господних, терпеливо сносили латинские строгости, переучивались новому пению, но по осени деток своих прятали от приезжих черкасских наборщиков в семинарию. Не всем это удавалось, поскольку владыка завел новый обычай: переписывать по рождению всех поповских чад мужского пола, а через нужное число лет изымать их из-под отцовского крова. Приходилось брать великий грех на душу и показывать верстальщикам ложные списки о смерти чад своих. Парнишек же заблаговременно отправляли к дальней родне или в другую деревню, где они и пережидали осенний набор в ненавистную семинарию. А уж тех, кого не смогли укрыть, приходилось отдавать на учебу. Провожали их, словно на войну, оплакивали всей родней вместе с соседями, а после отъезда непрестанно молились за них, чтобы не повредились на чужой стороне ни умом, ни здоровьем. Кто считал, сколько их умерло от разных болезней за монастырскими стенами, живя впроголодь и в непрестанной учебе? Хоронили тут же, в монастыре, где помещалась семинария, и небольшие крестики чуть в стороне от преставившихся по возрасту схороненных монахов служили воспитанникам напоминанием, что их ждет, если они как можно быстрее не вырвутся на волю, пройдя все необходимые круги обучения и страданий.

И Василий Мирович, проучившись в семинарии пару лет, научился терпеть и сносить обиды, понимая, что некому за него тут заступиться, замолвить словечко. Он и не ожидал, что судьба хоть чем-то порадует его, и замкнулся, насколько это можно, в себе. И без особых эмоций встретил известие, что всех членов семейства Мировичей великодушная императрица Елизавета Петровна простила и разрешила им вернуться на родину.

5

Случилось то в середине лета, когда всех семинаристов на короткий срок отпустили по домам. Ему же идти было некуда, а потому он неспешно побрел в дом к бабке Пелагее. Та изрядно сдала в последнюю зиму и редко выходила из своей спаленки, где подолгу молилась перед старинными, привезенными с собой иконами. Когда Василий вошел к ней, она, не прерывая молитвы, указала ему на место рядом с собой. Он покорно опустился на колени и со вздохом присоединился к молитве, а сам в это время думал, когда же позовут обедать, поскольку по дому плыл соблазнительный запах свежеприготовленного борща. Но Пелагея Захаровна еще долго читала молитвы, прося здоровья каждому из сыновей, дочкам, зятьям, а потом и своим многочисленным внукам. Василий терпеливо ждал, думал, чем займется в эти недолгие каникулярные недели, и решил, что обязательно станет ходить каждый день на реку купаться, а может быть, ему удастся с кем-то съездить в деревню и там покататься верхом.

Когда Пелагея Захаровна со стоном, держась за спину, поднялась с колен, он кинулся помочь ей, за что был удостоен ласкового поглаживания по голове.

– Подрос-то как за зиму, скоро совсем большой станешь, – отметила бабка. – Жалко, отец твой до этих дней не дожил…

Она никогда не вспоминала о матери Василия, словно отец родил его сам, без всякого женского участия. Младших его сестер по смерти Якова Ивановича спровадили в монастырь, но Василий ни разу их не посетил, поскольку находился в другом городе и добраться к ним ему было пока что не по силам.

– Ну, поди, ничего еще не знаешь? – озадачила она его своим вопросом.

– А чего я не знаю? – спокойно спросил Василий, беззаботно поглядывая в открытое окно, с края которого паук по-хозяйски натянул легкую паутинку, предвещая этим солнечную погоду.

– Да вот, дочка этого безбожного… – И тут бабка Пелагея сказанула такое словечко, что щеки Василия мигом залились румянцем. Он и раньше слышал от нее крепкие выражения, но по молодости лет она берегла его детские уши и старалась при нем не выражаться особо крепко. А вот теперь, посчитав его достаточно взрослым, уже не стесняясь, костерила царя Петра, по чьему распоряжению она с детьми и оказалась в Тобольске.

– … да какой он император? – продолжала она перемывать косточки своему главному недругу. – Антихрист он, а не император! Котища усатый! Сатана проклятущий! – Она тут же не преминула осенить себя крестным знамением и еще несколько минут посылала самые что ни на есть гадкие и богохульные выражения в его адрес. Это с ней случалось каждый раз, как только она в своих речах касалась имени российского императора Петра. Если раньше в таких случаях малолетнего Василия кто-нибудь быстренько спроваживал в соседнюю комнату, то теперь он имел возможность выслушать подобную тираду без купюр и в полном объеме.

Наконец, успокоившись, Пелагея Захаровна закончила:

– В общем, Лизка, девка блудная, вспомнила о нас и подписала указ о полной нашей свободе. Но вот только, б…дь этакая, про имения нашенские даже не заикнулась, будто у нас их сроду и не было. Но я все одно добьюсь от нее их полного возврата. Болтают, будто бы при ней обретается Алешка Розум, сделавшись ее полюбовником. А я не побоюсь ему напомнить, кем он раньше был и чьих коней пас, будучи парубком…

Потом она сообщила все в тех же, не всегда приличных выражениях, будто бы в Тобольск приезжал важный офицер, говоривший с местным начальством, от которого Пелагея Захаровна и узнала о готовящихся переменах. Отпустили на родину уже несколько других семейств, сосланных в Сибирь при усатом антихристе. В их числе оказался отец покойной матери Василия и все их родичи. Но они, видимо, побаиваясь острого язычка бабки Пелагеи, и раньше были нечастыми гостями в ее доме, а сейчас даже попрощаться не соизволили зайти…

В это время позвали к столу, и бабка Пелагея угомонилась. Обед прошел почти в полном молчании. Потом она подозвала Василия к себе и спросила:

– Поди, тебе тоже поскорее уехать отсюда хочется?

– Ага! – радостно вымолвил он, представив, как покажет семинарии большой кукиш на каждой руке и скажет чего-нибудь пакостное на прощание.

Однако Пелагея Захаровна горестно покачала головой и сказала:

– Нет, Васенька, милый ты мой… Пока не получится. Ты давай учись, а потом поглядим, что дальше делать…

– Нет, я хочу уехать вместе со всеми, – заявил он и расправил для большей убедительности свои детские неширокие плечи.

– Не сразу, внучок, не сразу, – сдержанно ответила она. – Подожди, приеду к себе в имение, если его нам вернут, а ведь должны, непременно должны, огляжусь, разузнаю, что и как, и непременно тебя вызову.

– Я, бабушка, с вами хочу…. – с тихой надеждой обронил он, силясь удержать скопившиеся против его воли слезы.

– Нельзя сразу, никак нельзя, – привлекла она его сухими тонкими руками к себе и терпеливо гладила по непокорным волосам. – Не время пока. Дорога дальняя, мало ли что случиться может. А ты мал еще. Учись, пока тебя держат тут на казенном коште. Благо, владыка, дай ему Бог здоровья, земляк нам все же… Коль совсем худо будет, иди прямо к нему и скажи, кто ты и чей есть…

Василий уже почти свыкся со своим незавидным положением изгоя даже среди ссыльных. Сироты взрослеют рано. А тут, узнав, что бабушка, которая была единственной его защитой в этой жизни, собирается вернуться без него к себе на родину, чтобы, как она выразилась, хоть умереть на родной земле, опечалился вконец. Получается, взрослые думают в первую очередь лишь о себе, стремятся как можно быстрее уехать из опостылевшей Сибири… А он никому не нужен, не интересен, никто его не любит…

От этих мыслей Василию захотелось умереть, кинуться в реку и медленно погрузиться на самое дно, только бы не видеть всего вокруг, не ощущать собственной ненужности и полного одиночества. Ни слова не сказав, ни о чем больше не спросив, он пошел к старшему своему дядьке Семену, надеясь хоть от него услышать что-то радостное для себя или по крайней мере почувствовать заботу и сострадание. Но и там его встретили холодно, посмеялись лишь, как он смешно выглядит в семинаристской одежде, и пообещали как-нибудь справить ему обновку. По радостной обстановке в доме он понял, что и они готовятся к отъезду. Не простившись, ушел и побрел на берег вздыбившейся от половодья реки, надеясь украсть где-нибудь рыбацкую лодку и выплыть на середину, а там уж как получится… Обратно возвращаться он не хотел. Зачем, если теперь каждый живет сам по себе и в их радужных планах ему, Василию, нет даже самого малого укромного уголочка.

Лодку он нашел без особого труда, не обратив внимания на показавшихся ему знакомыми теток, что с мостков полоскали в реке постиранное белье. Те же, заметив его издалека, продолжали заниматься свои делом, но все же время от времени бросали настороженные взгляды в сторону мальца, уверенно подошедшего к лодке и пытавшегося столкнуть ее в воду. Удалось это ему не сразу – пришлось приподнять ее за носовую часть, раскачать, чтобы она сошла с песка и начала погружаться в воду. Не заботясь о том, что он промочит ноги, Василий все дальше сталкивал лодку с пологого берега, а потом прыгнул в нее и принялся крепить весла в уключины. В это время одна из женщин громко крикнула:

– Эй, паренек, далеко собрался?

Он не счел нужным ответить и сделал два неуверенных гребка. Ему приходилось прошлым летом ездить с соседними мужиками на другой берег за ягодами, и он видел, как лихо они управляются с веслами. Но у него это выходило плохо, лодка крутилась на месте, и он никак не мог приноровиться и сделать гребок в нужную сторону.

Тогда одна из женщин, а вслед за ней и вторая, сложив белье в корзину, кинулись к нему.

– Стой! – кричала та, что повыше ростом. – Стой, кому говорю!

– Вылазь из лодки, утонешь! – кричала бегущая за ней следом. – Лодка дырявая, греби к берегу…

Василий слышал их предостережения, но продолжал бестолково работать веслами, то удаляясь, то приближаясь к берегу. Его даже обрадовало, что лодка дырявая и не придется бросаться через борт в реку – он просто медленно утонет вместе с ней, и пусть бабка и дядьки его, учитель в семинарии потом жалостливо вздыхают, что незаслуженно обижали его и не поддержали в трудный момент.

Женщины, подбежав к тому месту, где только что стояла неисправная лодка, без раздумий кинулись в реку, благо вода доставала им только до пояса. Одна уцепилась за нос и потянула посудину к себе, а вторая, зайдя сбоку, легко вырвала из детских рук весло и даже замахнулась им на мальчишку.

– Ишь чего удумал, решил на дырявой лодке плавать! Я те покажу, как на берег выберешься…

Сообща они подтащили лодку, в которую из щелей в днище уже успела набраться речная вода, обратно к берегу и ждали, когда Василий выберется из нее. Но он закрыл лицо руками и неожиданно для себя зарыдал.

– Да ты чего? – спросила старшая. – Ты же соседский сын, мы тебя знаем. В семинарии, кажись, учишься. Точно говорю, Ирка? – обратилась она к подруге.

– Он и есть, все верно, Катерина, – подтвердила та. – Как же не знать, вроде как Васятка зовут? И чего расхныкался? Ну? – ласково спросила она и притянула его как-то особенно, по-матерински нежно и ласково к себе.

Василию стало совсем невмоготу, и он зарыдал громко, навзрыд, ничего не слыша и не видя кругом. Он не помнил, как бережно женщины вывели его из лодки, подхватили белье в корзине и повели в сторону дома. Остановившись на дороге, он не пожелал идти к предавшей его бабке, стал вырываться. Тогда старшая, Катерина, приняла неожиданное решение:

– Айда к нам, мои все умчались куда-то, посидим вместе рядком, поговорим ладком. И ты, Иринка, заходи ко мне, а то сегодня за работой и словечком не перемолвились.

Только там, в доме, устроившись на лавке между двух незнакомых теток, Василий немного успокоился и вдруг, все еще всхлипывая, принялся рассказывать, как все его бросили, собрались уезжать, а он, оставшись один, решил утопиться.

– Да как же ты такое удумал? – всплеснула руками хозяйка дома. – У тебя жизнь-то вся впереди, а ты топиться решил. Мало того, что в рай не попадешь, так ведь ничего на свете не увидишь. А жизнь – она штука такая: сегодня – худая, а завтра – веселая. Так говорю, Иринка?

– Правильно, так оно и бывает, – согласилась ее подруга. – Рано тебе еще, сынок, о смерти думать, она сама, когда надо, придет.

– Это у тебя сперва мать, а потом и отец померли? – осторожно спросила его Катерина.

– Да, – выдавил из себя Василий. – У меня…

– Бедный мальчонка! – всхлипнула тут же Ирина. – Малец совсем, а жизнь его вон как скрутила, и пожалеть тебя, приласкать некому совсем…

Василию стало неожиданно хорошо от слов этих почти незнакомых ему теток, которых он несколько раз встречал на улице, но совсем ничего не знал о них, считая, как все его родичи, людей, живущих поблизости, если не врагами, то людьми другого сорта, неподходящими для близкого знакомства. Хозяйка, Катерина, хватилась, что одежда у них мокрая, и ушла за печку переодеваться, а Ирина, выжав подол на крыльце, продолжала сидеть рядом с ним, положив твердую мозолистую ладонь ему на плечо. Он не помнил, чтобы покойная мать, а тем более бабка вот так прижимали его к себе, отчего, казалось, одна душа соприкасалась с другой, и хотелось плакать от умиления и заботы.

– Думаешь, у нас с Катериной жизнь легкая? – спросила неожиданно его Ирина. – Как бы не так! У нас с ней оба мужа в солдатах были и сгинули, непонятно где, а может, и живы, да к нам не желают возвертаться. Не нужны мы им. Стало быть, нашли других, кого моложе да краше. Так что же нам теперь, тоже в омут головой кинуться? А детки как же? Одни выросли, другим еще помощь наша нужна… Вот и тебя, как вырастешь, тоже ждать кто будет, с ней и соединишься, слюбитесь…

– Ладно тебе, Иришка, рано ему про любовь думать. Ты, малец, учиться сколько еще будешь?

– Не знаю, пока не научусь всему, что нужно… За меня, бабка сказала, владыка деньги заплатил, значит можно и дальше.

– Оно и хорошо, что добрый человек подсобил. Учись, сынок, все пригодится и на пользу пойдет, а там оно само собой все решится. А то, что родичи твои ехать собрались, ты тоже их пойми, бабка твоя старая уже, тяжело ей здесь, барыня к тому же. Пущай едут, а мы тут с Иринкой за тобой присмотрим. Можешь к нам приходить, как к себе домой. Куском не попрекнем, в рот заглядывать не будем – все, что есть в печи, – на стол мечи. Так и живем: много не надо, а что наше, то не отдадим, – неожиданно громко рассмеялась она.

Улыбнулся и Василий, представив, как она мечет пироги из печи на стол, а он сидит на лавке и пускает слюнки, ожидая домашней стряпни.

– Давай покормим мальца, – предложила Ирина, – а то вас там на монашеских харчах не больно-то потчевали. Что у тебя, Катюха, есть для гостя?

– Шаньги творожные и молочко, утром свою буренку доила. Будешь? – спросила она с улыбкой.

– Буду, – смущенно ответил Василий, хотя совсем недавно вышел из-за стола. А потом вдруг заерзал на лавке, почувствовав только сейчас, что у него штаны мокрые до самых колен. Видимо, Ирина тоже заметила это и предложила:

– Иди за печку, снимай свои порты, найдешь там что сухое от сыновей Катькиных себе по росту.

Василию ничего не оставалось, как подчиниться, что он и сделал с превеликим удовольствием, почувствовав не только заботу, но незримое родство с этими женщинами, которых он еще час назад толком и не знал. Теперь он уже был не один, а сознавал себя их общим сынком, а другого ему и не надо было.

Так он просидел в доме у Катерины до вечера, помог ей замесить тесто, отнес ведро с водой в коровник, осторожно погладил буренку меж крутых рогов, вдохнул незнакомый ему прежде навозный аромат и без спроса забрался на неожиданно поманивший его сеновал. Полежал там чуть, но потом спохватился, что его могут хватиться, и вернулся в дом, ощущая на себе ставший неожиданно привычным запах коровника. Когда вернулись два сына Катерины, то не особо удивились присутствию в доме незнакомого паренька и, наскоро перекусив, позвали его ночевать на сеновал.

Василий прожил у Катерины несколько дней, ничего не дав знать о себе родственникам. И те не хватились его, посчитав, что он вернулся в семинарию. Когда пришла пора возвращаться на учебу, то обе женщины собрали ему небольшую котомку, куда положили разной домашней снеди. Он молча прошел мимо дома бабки Пелагеи и, пересилив себя, даже не взглянул на ее окна. Судя по стуку топора из-за ограды, они еще никуда не уехали, решив дождаться в Тобольске начала санного пути. Когда ему разрешали отлучиться из монастыря, он спешил побыть хоть часок в доме у Екатерины, где успел подружиться с ее сыновьями, хотя они были на несколько лет старше Василия. Мимо дома бабки Пелагеи он проходил, опустив глаза в землю, боясь, как бы не встретить ее стоящей возле ворот. Но она уже давно не выходила на улицу, предпочитая находиться у себя в спаленке перед намоленными еще ее предками иконами. Может, и видела она в окно, что внучок ее частенько пробегает мимо, а может, и нет, но знать о себе Василию никак не давала. В душе он желал вернуть былые добрые отношения с ней, но «непоборимость» рода Мировичей не давала ему решиться на замирение. Поэтому он просто ждал, доверившись судьбе, чем закончится их размолвка.

Незаметно подкралась слякотная осень, ветер обрывал листья со столетних берез, растущих вдоль монастырской ограды, задувал в окна семинарии, бросая в них речной песок и ветошь, подобранную где-то на пустынных улицах. Потом на неделю зарядили дожди, и вслед за ними неожиданно ударил мороз и накопившаяся в канавах вода застекленела, создав внутри себя иной мир, недоступный человеческому глазу. К вечеру на землю посыпались миллионы снежинок, быстро засыпав оставшиеся с лета пожухлые травинки, норки спрятавшихся на зиму мышей, ложась на крыши домов и на торопливо спешащих в теплые дома людей. Сибирский городок словно замер от снежного величия, и день-другой никто не решался тронуть сказочный покров; люди старались не выходить из дома. Зато потом началось бешеное оживление, и в разные концы понеслись запряженные застоявшимися в стойлах лошадьми долгожданные сани-кошевы, сани-дровни, сани-розвальни, сани-казанки, санки беговые, водовозные, и все они одновременно двигались, неслись по тобольским улочкам, норовя зацепить друг дружку, создавая при этом визг, скрип на поворотах, перекрываемый храпом и ржаньем лошадей. Через пару недель встали городские речки, и семинаристы через тайную дыру в заборе бегали на соседскую Монастырку опробовать еще неокрепший лед, катались, прыгали на нем. На душе от этого простора становилось неожиданно хорошо и гулко, словно кто-то вдувал в тебя живительные иголочки морозного воздуха, бодрящие и пьянящие мозг.

За этими природными переменами Василий совсем было забыл о скором отъезде своих родичей. Но однажды ранним утром, когда уже окончательно встали морозы и снег достиг нескольких вершков, а потому из города потянулись вереницы обозов, идущие кто на север, а кто в сторону Тюмени, он был вызван за ворота монастыря. Чуть в стороне от дороги в крытой повозке сидела, закутавшись в меха, Пелагея Захаровна и ее младший сын Дмитрий. Мимо них тащилась вереница саней, в которых лежали сваленные рогожные кули с рыбой. Василию бросилось в глаза, что на ближних санях верхний куль был разорван и наружу выбился оранжевый плавник то ли карася, то ли замерзшего здоровенного окуня. И когда сани подбрасывало на очередной кочке, он словно помахивал Василию, прощаясь с ним. На коленях у Пелагеи Захаровны лежала подшитая снизу камкой оленья шкура, которую прежде Василию видеть не доводилось, и он с удивлением уставился на нее, прикидывая, откуда она могла оказаться у его бабки. Он бы и дальше переводил взгляд с проезжающих мимо саней на одежду сидящего к нему боком возницы, разглядывал лошадиную сбрую, комья снеговой наледи, лишь бы не встречаться взглядом с бабкой Пелагеей, которая тоже почему-то молчала и не начинала разговор. Наконец она первая не выдержала и, не выходя из саней и не подозвав Василия поближе, сказала чуть громче обычного:

– Прощай, внучек… Вот и собрались мы, едем… Жди известий. Как обустроимся, обязательно вызову тебя к себе.

Василий стоял, насупившись, не особенно веря в ее обещание.

– Что молчишь? Приедешь? – нетерпеливо спросила она. – Ну, решай сам… – и ткнула вознице вязаной рукавицей в бок. – Едем!

Он остался один, продолжая все так же равнодушно разглядывать тянувшийся вдоль речки рыбный обоз. Рядом с санями шагали мужики в длинных, до земли, тулупах. Некоторые из них держали в руке ременный кнут и изредка щелкали им в воздухе, заставляя свою лошадь идти побыстрей. И Василию захотелось броситься к ним и вот так же идти рядом, пощелкивая на ходу и сплевывая на землю кедровые орехи, и идти далеко-далеко, и навсегда забыть ненавистные уроки латыни, холодные монастырские стены и жить той жизнью, которую выберет он сам.

Но тут сзади раздался властный голос префекта семинарии, вышедшего вслед за ним и потребовавшего, чтобы он немедленно шел в класс на занятия. И Василий покорно поплелся вслед за ним, время от времени оглядываясь назад, где медленно двигался рыбный обоз и не спеша шли мужики в длиннополых тулупах.

Единственное, что его теперь согревало изнутри, – это семьи двух солдаток на иртышском берегу. Он знал: там ему всегда рады, там он был желанным гостем и почти своим человеком в двух больших семействах оставшихся без мужей солдаток. Туда он всегда спешил с радостью, решив, что это и есть отныне его родной дом. В конце зимы ему сообщили, что уехали все братья отца и сестра с мужем. Другая его тетка перебралась еще раньше куда-то за Урал и никаких известий не подавала. Василий терпеливо ждал всю зиму и следующее лето вестей от Пелагеи Захаровны, но писем не было. Может, не дошло письмо, потерялось в дороге, терпеливо объясняла ему Катерина при встрече, а может, и иное что…

Прошло несколько лет. Василий готовился к сдаче экзаменов и не знал, куда ему определиться после окончания семинарии. Идти на церковную службу, как настаивала на том бабка Пелагея, он не хотел, да и вряд ли ему дали бы свой приход, пока он не женится, а до этого было ой как далеко, и потребности в том он пока не ощущал. Тогда по совету инспектора семинарии он написал прошение на имя императрицы о зачислении его в Шляхетский сухопутный кадетский корпус. Прошло несколько месяцев, и из Петербурга пришел ответ, что Василий, сын дворянина Якова Мировича, знающий грамоту и счет, принят кадетом в Шляхетский корпус и ему надлежит явиться для зачисления в столицу, на Васильевский остров, где тот корпус и помещался.

Теперь уже он ждал, когда установится санный путь. Собрав все необходимые бумаги, простился с приютившими его женщинами и, получив в канцелярии губернатора прогонные деньги, отправился в столицу. Там его ждала отличная от прежней жизнь среди таких же, как он, дворянских детей, избравших воинскую службу. Только он не имел дружеской поддержки сильных мира сего и мог надеяться только на себя самого. И Василий хорошо понимал это, но верил, что теперь фортуна будет благосклонна к нему. Придет срок, и он покажет себя, пробьется на самый верх, и порукой в том – их родовая «непоборимость» и закалка в сибирской ссылке. Нет, он не сдастся, не затеряется в мире, где столько искушений и соблазнов. О нем вскоре узнают, заговорят, и тогда… Он плохо представлял, что будет «тогда», когда он получит офицерский чин и начнет службу; он просто верил, что взамен перенесенных утрат будет удостоен более счастливой жизни.

1

Чего мы не так сделали?

2

Склонение прилагательных в латинском языке: мудрый, свободный, нежный.

3

Ленивый, бедный, жалкий, грубый, ленивый (лат.).

4

Я глупый осел.

Непоборимый Мирович

Подняться наверх