Читать книгу В той стороне, где жизнь и солнце - Вячеслав Викторович Сукачев - Страница 2
Рассказы
ОглавлениеДеревянные кружева
I
Маленькое село Ельцево было примечательно тем, что живописно вытянулось по берегу небольшой бухточки и одним своим концом упиралось в суровые приречные скалы, а другим – выходило в широкую пойму ныне окончательно захиревшей горной речушки. Приметны в Ельцево и дома, все больше из хорошего теса, но главное их отличие – во всевозможных безделушках, которые по собственной охоте мастерил Колька Вострухин. То это петушок на коньке крыши, первым встречающий раннее деревенское утро, то затейливые кружева по наличникам, а уж ставни Колька выпишет – любо-дорого посмотреть. Тут тебе белка кедровую шишку в лапах перекатывает, а там, смотришь, гроздья винограда ветви обламывают, а то и просто змейкой чередуются замысловатые узоры. В деревне давно привыкли к Колькиному мастерству и особого значения ему не придавали, так, вроде бы балуется малый, ну и пусть его. Что же касается случайного заезжего люда, то они восхищались, фотографировали и просили даже подарить какую безделушку. А нынешним летом приехали девчата-студентки клуб штукатурить и тоже мимо Колькиных кружев не прошли, почти у каждого дома охали и ахали. Самая шустрая из них, с коротенькими белыми косичками, к деду Самохвалову подступилась, просить розового петушка с крыши. Дед Самохвалов, хоть и стар и немощен, а на выдумку, известное дело, первый человек в Ельцево.
– Марья! – зашумел на весь двор. – Подавай петуха с пригона.
А Марья, сноха Самохвалова, не дошла умом до шутки и в самом деле прет из курятника живого петуха. Смеху потом было. Да ведь и Настенька, что из студентов, не растерялась, сунула деду витой шелковый шнурок и спокойно этак пояснила:
– Это я вашему петушку галстук из города привезла.
Тут и дед Самохвалов язык прикусил.
А Настенька выбежала к подругам со двора и пуще всех смехом залилась. Веселая была девчушка, скорая что на слова, что на работу. Так вот они, не успокоившись, шумной компанией к директору совхоза завалились.
Девчонок на жительство по разным квартирам определили, чтобы к деревенскому молоку, значит, поближе, да и к зелени какой с огорода. Ну, вот и случилось же так, что эта самая Настенька к Вострухиным на жительство попала. Оно бы все ничего, да домик у них что ни на есть махонький. Слепая кухня, да комнатенка в два окна. Да и мать у Кольки увечная, с войны на ноги трудно поднимается. Как похоронку на своего Семена получила, так слегла и с тех пор на ноги слабая стала. В общем, не повезло Настеньке насчет молока. Колька-то сам его выписывает, да с фермы совхозной таскает. А фермерское молоко, известно, от разных коров и вкуса своего не имеет. Уж потом одумались, да ей другую квартиру подсказали, но не схотела Настенька, так и остановилась у Вострухиных.
Но уж зато огород у Вострухиных – на загляденье. Все по грядочкам определено, на аккуратные квадратики разбито, и каждый такой квадратик свою специальную табличку имеет. А на тех табличках старательным Колькиным почерком все описано: какой сорт картошки, скажем, когда посажена, как унавожена, на какую глубину и много еще всякого прописано. Тут уж Колька мастер – равняться трудно.
Настенька, как выбежала в первый день на огород, так и замерла от удивления. А потом осторожно все Колькины квадратики обошла, и все таблички внимательно прочитала. Но пуще всего ее морковка заинтересовала, которой Колька странное прозвище дал: «пузатая-ельцовская». Да и то верно, морковка эта родится у него круглой, словно редиска, и вкусом странная, горько-сладкая какая-то…
II
А сам Колька в этот день был далеко от своей деревеньки. Отправил его директор на дальний полевой стан помещение для косцов ремонтировать. Добрался он к стану на собственной моторной лодке, наладил рыболовные закидушки и принялся за работу. Первым делом подгнившую балку у навеса сменил, крышу подправил и за переборку пола принялся. Плахи на земляном полу заплесневели, древесным грибком покрылись, а новые взять было неоткуда. Тогда Колька развел костер, быстренько смастерил козлы, и те плахи над огнем в течение двух часов выдерживал. К вечеру, когда солнце пошло на убыль и спала первая июньская жара, Колька уже справился со всеми делами и в задумчивости сидел у костра, положив руки и голову на высокие острые колени. Он наблюдал действие огня и хотел понять его тайну. Он хотел знать, почему на пламя можно смотреть часами и не уставать от этого, почему так много мыслей приходит у костра и такими близкими кажутся звезды. Ответа на свои вопросы Колька не нашел, а взял дощечку, нож и стал тесать. Теперь он не смотрел на огонь, но крохотные язычки пламени, извиваясь и закручиваясь, выходили из-под его ножа. Были эти язычки многоликими и яростными, но Кольке хотелось, чтобы они, как и настоящий костер, долго не отпускали взгляда, заставляли думать и видеть близкими звезды. Все это он чувствовал в себе и хотел передать дереву.
Со стана Колька уезжал поздним вечером, когда первые звезды выкатились на небо и замерцали голубоватым светом. Колька уверенно вел моторку по многочисленным протокам и с любопытством смотрел на то, как несется рядом с лодкой круглый диск луны. Однажды он резко взял влево, описал полный круг, и луна оказалась в центре этого круга. Она мягко покачивалась на волнах, равнодушная и бесстрастная к Колькиному любопытству.
– Зараза, – сказал Колька в задумчивости и покатил дальше. Настроение у него было не веселое, не мрачное, а так себе – наполовину. Осенью Колька собирался жениться, и невеста уже у него подыскалась, и нужные такому случаю действия он произвел: проводил пару раз Стешу из клуба домой, поцеловал, как водится, ну и слова там всякие. Стеша приняла его ухаживания охотно, тем более что Колька сильно не пил, за каждой юбкой не бегал и сызмальства хозяйство самостоятельно содержал. Правда, радости Колька от предстоящей семейной жизни не испытывал, но в этом случае он дальше смотрел – мать хворая, за ней уход нужен, а самому всюду поспевать тяжеловато.
Спрятав весла и замкнув в кладовке мотор, Колька присел на высоком крыльце и закурил. Он был приятно уставшим, покойным, добрым в эти минуты. В дом идти не хотелось, и он слушал магнитофонную музыку, что гремела над всем селом с летней танцевальной площадки. Когда в динамике что-то щелкало, и оглашенная музыка на мгновение прерывалась, было слышно, как у соседей в пригоне вздыхает корова, и сонно квохчут куры.
Колька покурил, зевнул, неохотно встал и медленно побрел к центру села, к тополиной роще, глянуть на танцы да Стеше объявиться.
– Во, дятел притопал, – встретили его ребята, – ты где сегодня был?
– А на стане, – лениво отвечал Колька.
– Чума, тут девок навезли, студенток.
– Теперь уже всех поразобрали, тебе не досталось…
– А может, я кому не достался? – равнодушно усмехнулся Колька и пошел ближе к танцующим.
Он заметил Стешу. Она стояла в толпе сельских девчат и ревниво посматривала в ту сторону, где бойко переговаривались и, казалось, ни на кого не обращали внимания студентки.
– Стеша, – окликнул Колька и мягко улыбнулся, сунув руки в карманы и покачиваясь с пятки на носок, – иди сюда.
– Ты где пропал? – вышла из толпы Стеша и тоже улыбнулась, от чего лицо ее стало презабавно детским.
– На реке был… Пошли домой?
– Да ну тебя, – Стеша оглянулась на подруг и бойко зашептала: – Студентки приехали и выкамариваются, думают, лучше их нет. А мы уговорились, и ребят с ними танцевать не пускаем. Пусть их знают.
– Во, отмочили, – усмехнулся Колька.
– Пойдем танцевать?
– Ладно.
Они вошли в круг. Колька танцы недолюбливал, танцевал тщательно, высоко поднимая ноги и выпрямившись, как столб. Стеша тянула его к себе изо всех сил, но куда там, разве осилишь. Студентки все это вмиг приметили, и понеслись смешки, подковырки, так что Колька терпел, терпел, да и вышел из себя.
– Да пропади они пропадом, танцы твои, – он отпустил Стешу, и они стояли в центре танцплощадки, мешая другим танцевать, – говорил же тебе, пошли домой, так тебя ведь и калачом не сманишь…
Они вышли на улицу, и Колька облегченно вздохнул. Он даже засмеялся тихонько, так ему легко и весело стало.
– Айда на моторке погоняем? – предложил он бесшабашно.
– Сдурел? – Стеша прибавила шагу. – В такую темень шею свернуть захотел. А на дойку мне в четыре подниматься – забыл? Тебе-то хорошо, к девяти на работу, а я к тому времени уже все руки пообломаю.
Стеша и еще что-то говорила, а у Кольки разом пропало настроение, и он не удерживал ее, когда она взялась за калитку и выжидающе приостановилась.
– Завтра придешь? – спросила Стеша.
– Не знаю, – вяло откликнулся Колька, – может, что мастерить буду, тогда не приду.
– Ну, я пошла…
– Ага…
III
Мать еще не спала. Она сидела в постели, откинувшись на высокие подушки, и что-то читала, далеко отставив книгу.
Колька присел к столу, сдвинул локтем хлебницу, и мягкая, добрая улыбка осветила его лицо.
– Не спишь, маманя? – спросил он участливо.
– Да где там, – положила книгу на колени и вздохнула мать, – на весь свой век, кажись, отоспалась. Ты давно ли приехал?
– В одиннадцать где-то. На танцы ходил.
– Ну! – улыбнулась мать, и добрые, милые морщинки сбежались к уголкам глубоко запавших глаз. – Да как же это ты догадался? Наверное, и Стешу видел?
– А то… Скачет по танцплощадке.
– Коля, я и забыла тебе сказать, – вдруг переполошилась мать, – к нам квартирантку поставили, из студентов. Вот же горе, как я запамятовала. Так тебе, видно, на сеновал перебираться надо. Ну да ничего, переспишь, ночи теплые. Маленькая такая студенточка, шустрая. Настасьей зовут. Ты бы что сготовил поужинать. Придет, небось есть захочет.
– А что сготовить?
– Картошки пожарь, что ли, да капусты соленой из погреба достань. Заодно и сам повечеряешь.
Колька достал картошку, придвинул ведро и погнал тонкую стружку, которая свисала далеко вниз и слегка пружинила. Он чистил картошку и рассказывал матери, Екатерине Павловне, весь прожитый день. И то, как он на разнарядке с Венькой Голубевым из-за сосны сцепился, и как плахи над костром додумался осмолить, и как пламя хотел на дощечку перенести.
Екатерина Павловна слушала, изредка вставляла свои замечания.
– Да он что, Венька-то, сдурел? – удивилась она. – Отец всю жизнь те сосны выращивал, а сын их сгубить решился.
– Так и я ему об этом же.
– Виданное ли дело, сосны в нашем краю…
– Не понимает он. Словно чурбан какой. Пока директор не запретил, все свое молол: «Мои сосны, катись подальше». Вот и попробуй с ним поговори.
– Фу, досада, а не парень, – махнула рукой Екатерина Павловна, – что мастерил, покажешь?
– Сейчас, – Колька охотно пошел в свою мастерскую. Вернувшись, протянул матери дощечку и тут же загремел сковородкой, застучал ящиками стола.
Екатерина Павловна долго присматривалась к работе сына, снимала и вновь надевала очки, хмурила тоненькие брови.
– Плохо видеть стала, Коленька, – наконец сказала она, – никак огонь твой не разгляжу. Или не понимаю я?
– Не получилось у меня, – вздохнул Колька, – тяжело это.
Стукнула калитка. В двери постучали.
– Ну, вот и Настасья пришла, – встрепенулась мать, – поди проведи, а то у нас в сенцах черт ногу сломает без света.
IV
Прошло две недели. К студентам в Ельцево попривыкли, тем более, что работали они хорошо, штукатурили умело, по всем правилам. На что девчата сельские, и те переменили свое отношение к горожанкам: завели знакомство, чуть шитье какое начнут – за советом обращаются, чтобы от моды не отстать, лицом в грязь не ударить. Уже через неделю половина сельских девчат в брючных костюмах щеголяла, но еще моднее зеленые студенческие курточки оказались. Вот как дело обернулось. А что касается парней, то те и подавно ничего против приезжих не имели, им бы и еще с десяток девчат – не отказались…
Вечером Колька сменил петушка на своей крыше. Прежний был хоть и красавец, с чудесной алой бородой и свесившимся набок гребнем, да новый еще лучше удался. Это был петух воинственной породы, у него одни шпоры чего стоили, а клюв крючком, а осанка и диковатый блеск сощуренного глаза – все в нем было на славу. Да вдобавок отступил Колька от традиции и не стал петушка к коньку приколачивать, а посадил его на вязальную спицу, и петушок теперь крутился во все стороны, словно высматривая своего заклятого врага. Была бы возможность – Колька бы всех петушков по селу сменил. Да больно много их развелось.
Справив это дело, Колька заглянул в дом и весело сказал матери:
– Маманя, а я на речку смотаюсь. Может, карасей на уху натаскаю.
Он быстро прикрепил подвесной мотор к самодельной деревянной лодочке и погнал к Дунькиной протоке, где знал верные места.
Был тихий вечер. Синий такой, с первыми паутинами и бабочками-однодневками. Зелененькие эти существа облепили лодку, садились на удилище и поплавок, мягко тыкались в лицо. Были они прохладными и легкими, и на лице после них оставалась зеленая пыльца.
Выудив с десяток карасей, Колька осторожно побросал их в ведро с водой. Он и еще хотел порыбачить, но необыкновенно густо пошел комар, и Колька поспешно дернул стартер. И сразу же обдало встречным ветром, и комары запоздало бросились в погоню.
– На-ко, выкуси, – беззлобно сказал Колька и из-за острова увидел сельские огни. Раскинулись они вдоль Амура на добрых две версты, но свой домик у самых скал Колька, наверное, и закрыв глаза, нашел бы. Шутка ли, скоро тридцать лет, как он на свете существует и все в этом доме, у этой реки.
С берега, прямо от того места, где он оставлял лодку, кто-то светил фонариком. Свет этот мешал Кольке, он слепил его, и можно было врезаться в сваи, которые остались от прежнего рыбозавода, напротив его дома.
Светила фонариком Настенька. Она сидела на берегу и высоко подняла голову, когда Колька близко подошел к ней и прикрыл ладонью отражатель.
– Ты ездил рыбачить?
Колька убрал руку с фонарика и пошел к лодке. Он почти ничего не чувствовал, а только радовался, что вечер хороший, он наловил карасей и можно будет сварить чудесную уху.
Он взял ведро с карасями, поставил его на берег, а сам присел на нос лодки.
– Ты почему меня не взял? – спросила Настенька и насмешливо добавила: – Ты Стеши боишься?
Что было ей ответить. С самого начала Колька неожиданно усвоил почти отцовский тон по отношению к Настеньке и теперь никак не мог выйти из него, и разговаривал с ней до противного нравоучительно. Колька оправдывал себя тем, что он и действительно почти на десять лет старше Настеньки, но надо было как-то иначе, а у него чуть ли не каждое слово с претензией получалось…
– Не взял потому, – заговорил Колька, – что там комара много, да и дома тебя не было. А Стеши мне нечего бояться, с чего ты взяла?
– Да так. Она меня глазами ест, – Настенька засмеялась, – ты разве не заметил, я с каждым днем все худею, все худею…
– Надо бегать поменьше, а то ведь ты на месте и минуты усидеть не можешь.
– Ему про деньги, а он про кино. – Настенька уронила голову на колени и фонариком что-то чертила на песке.
Самое смешное было в том, что почти все село относилось к Кольке так же, как он теперь к Настеньке. Он еще не помнил случая, чтобы его кто-нибудь Николаем назвал. Даже пацанва, что еще в туалет курить бегает, свободно спрашивала: «Колька, нового петушка покажешь?» И Колька показывал, лазил вместе с мальчишками на крышу, учил владеть лобзиком, держать в руках рубанок.
Домой уходить не хотелось. Вечер и в самом деле был хорош, и Колька расслабленно думал о том, что надо бы съездить в город, закупить новые стамески, присмотреть подходящие краски и попытаться осилить огонь. Чтобы деревянные язычки пламени руки обжигали, чтобы даже на расстоянии от них тепло чувствовалось. А что он в прошлый раз смастерил, так там даже и духу огневого нет. Так себе, ножом поковырял.
А Настенька все сидела в молчании, и чем-то фигурка ее маленькая на песке тревожила Кольку. То ли он побаивался за нее, то ли ее боялся – не понять. Но он искоса поглядывал на Настеньку, сбивался с мысли и потом долго припоминал, о чем же таком думал.
– Вечер, – наконец сказал Колька, – хороший.
– Да уж куда лучше, – улыбнулась своим мыслям Настенька и вздохнула, и белые косички дрогнули на ее плечах.
– Пошли. Пора и на покой, – не совсем уверенно сказал Колька и принялся закатывать высокие болотные сапоги.
Он шел впереди и нес ведро с карасями, и они легонько плескались в ведре. Настенька светила фонариком и видела, как из-под Колькиных каблуков золотой пылью взвихривался песок, и еще она видела его прямую долговязую фигуру в коротком не по росту пиджачишке.
У самого Колькиного дома навстречу попались сельские девчата. Они плотной кучкой шли по деревянному тротуару, и за их голосами и смехом не слышно было поскрипывания старых досок. Колька и Настенька посторонились, пропуская девчат, и они весело прошли мимо, а перед ними осталась Стеша. Несколько минут они стояли в молчании, а потом Настенька ушла в дом, и там что-то загремело в сенцах, вырвался свет из открытой двери, и все стихло.
– Рыбалил? – спросила Стеша и насмешливо покосилась на ведро.
– По карасям прошелся, – вяло ответил Колька и тряхнул ведром.
– Ночью-то?
– А что, самый клев.
– Прокатил бы на лодке.
– Сейчас?!
Стеша задумалась на минутку, пожала круглыми плечами.
– Сейчас поздно уже, поди и днем время есть?
– Приходи. Я с удовольствием. Мотора мне, что ли, жалко.
– А кто знает? Может быть, и жалеешь для меня.
Колька понимал намеки Стеши и постепенно начинал сердиться. А так как он терпеть не мог каких-то там недомолвок и дипломатий, то вдруг и заговорил решительно:
– Ты, Стеша, ерундой не занимайся. Настя для меня как сестренка. Вас-то пятеро, сестер да братьев, а я один. И ты разную ерунду из головы выбрось. Нам теперь о другом надо думать, а не о ерунде какой-нибудь… Ты за меня-то пойдешь? – заключил Колька совершенно неожиданно для Стеши и тем более для себя.
Стеша в первое мгновение растерялась и испуганно смотрела на Кольку, потом опустила глаза и увидела его подвернутые сапоги, к которым прилипли рыбьи чешуйки, и теперь холодно поблескивали от луны.
– Тю-ю, спятил, что ли? – наконец сказала она, чувствуя, как краска заливает лицо, и часто мигая коротенькими ресничками. – Кто же так предложение делает?
– А я и делаю, кто же еще, – совершенно беспечно ответил Колька, поставил ведро на тротуар и решительно обнял притихшую Стешу. А луна мерцала и вздрагивала в ведре, на дне которого лежали золотистые караси.
V
Прошел еще месяц. На деревенских огородах поднялась зелень, вошла в силу и цвет. Воздух затуманился от этой зелени, обмяк и пьянящим дурманом плыл вечерами над селом.
После работы Колька помог матери выйти на улицу и усадил в кресло, которое специально смастерил для нее. Екатерина Павловна сильно щурилась от солнечного света и растерянно смотрела вокруг себя. Красота земли поражала ее до невозможности, и она всякий день долго привыкала к ней, тревожно перебирая длинными пальцами тесемки своей любимой цветастой кофты.
Колька суетился рядом, подкладывал щепочки под ножки шатающегося на неровностях земли кресла, поправляя подушку и мешая Екатерине Павловне сосредоточиться в себе.
– Да угомонись ты, – притворно сердилась она и смотрела на сына добрыми глубокими глазами. – Хорошо мне, ничего больше не надо.
– Пузатку хочешь? – спрашивал Колька мать, смеялся и бежал на огород, где долго выбирал самую большую морковку сорта «пузатая-ельцовская». Он тщательно обтирал ее от земли шелковистой ботвой, а потом еще и полой пиджака.
Екатерина Павловна легонько надкусывала морковь и невольно в смущении улыбалась, потому что видела себя в эти минуты босоногой деревенской девчушкой.
– Пойду, «поросят» проведаю, – ухмылялся Колька и шел на огород к квадратику с редиской.
Потом появлялась Настенька. Всякий раз она осторожненько подкрадывалась к Екатерине Павловне, розовыми от солнца ладонями прикрывала ей глаза и тоненько пищала: «Ау -у». И каждый раз Екатерина Павловна поддавалась на эту игру и встревоженно спрашивала: «Господи, кто же это пришел?»
Настенька загорела и вроде бы взрослее стала. Все черты ее лица как-то неожиданно заострились и обнаружили хорошенькое, по лукавому смышленое личико.
Она садилась на маленький стульчик рядом с Екатериной Павловной и бойко рассказывала:
– Сегодня ваша Лушка пришла, препротивная тетечка, и давай критику разводить. Мол, и стены после нас неровными стали, и потолок мы полосами намазали, и вроде бы вообще работать не умеем. Ну, мы ей и предложили показать, как надо делать. Как она раскричалась, как расшумелась: «Что вы понимаете?! Я еще в войну свое отработала!» А сама толстая, как дебаркадер.
Екатерина Павловна улыбается и припоминает, что Лукерье Савотиной и в войну неплохо жилось. Работала она на пекарне, без хлеба не сидела, а еще и сверх нормы прихватывала. Но ничего об этом Настеньке не говорила, а лишь украдкой наблюдала ее и радовалась почему-то.
А Настенька уже на огород бежала. И Екатерина Павловна видела, как сразу же подтягивался и скучнел ее сын. Он становился вялым и равнодушным, и не проходило полчаса, как уходил в свою мастерскую и начинал чем-то там стучать, греметь и, как казалось Екатерине Павловне, совершенно напрасно. Потому что за весь последний месяц не показал ей сын ни одной новой своей работы.
Екатерина Павловна не вмешивалась. Она помнила себя молодой.
VI
Настенька вошла в мастерскую, а Колька спиной к ней сидел на низеньком брезентовом стульчике. Сидел и что-то лобзиком колдовал на фанере. Настенька присела на верстак, поболтала в воздухе ногами, глянула в распахнутое окно на улицу и вздохнула.
– А мы сегодня уезжаем, – сказала она и увидела, что Колькина рука на мгновение замерла, а потом опять задвигалась вместе с лобзиком, но уже как-то рывками, чересчур резко.
– Нам и деньги выплатили в конторе. По двести рублей отхватили. Все девчонки удивляются – много получилось.
– Теплоходом, что ли? – не оглянулся Колька и не приостановил своего занятия.
– А то чем же… Ты бы мне подарил что-нибудь? Я в городе хвастаться буду. Там таких штучек и в музее не найдешь…
– Зачем тебе? Будет под кроватью в общежитии валяться.
Колька оставил лобзик, выпрямился и закурил. Тоненькой струйкой выпустил он дым и впервые посмотрел на Настеньку.
– Ты подари, – рассердилась Настенька, – а я уж знаю, что мне делать.
Колька поднялся со стульчика и оказался громадным в своей крохотной мастерской. Он пошел в угол, долго перекладывал какие-то ящики и доски, сердито пнул завалявшуюся консервную банку, но, наконец, отыскал что-то и стал пристально разглядывать. Настенька заглянула через его плечо и увидела узкую дощечку, которая словно бы светилась от множества узоров и казалась совершенно воздушной. Она не вытерпела, протянула руку и коснулась Кольки, и неожиданно замерла в испуге. А Колька медленно повернул голову и с удивлением посмотрел на Настеньку, и какая-то тень мелькнула в его глазах.
– Ты скоро женишься? – тихо спросила Настенька и отстранилась, попятилась назад, к верстаку.
– Скоро женюсь, – сказал Колька, медленно повернулся и протянул ей дощечку.
– Что это?
– Кружева.
– Спасибо.
– На здоровье. Раньше их для полочек в передние углы делали. Образа на них ставили. А теперь образов нет – и полочки перестали делать.
Они помолчали. Колька стоял перед Настенькой, не зная, куда девать длинные руки.
– Сейчас бы дождик пошел, – прошептала Настенька, с тоской глядя в окно, – я люблю в дождик на теплоходе.
– Осень уже скоро, – ответил Колька и исподлобья глянул на Настеньку.
– Ладно… Пойду я… Вы скоро картошку будете копать?
– Недели две еще подождем.
– Весело будет.
– Обыкновенно. Какое веселье, работа.
– Пойду…
Колька взял с верстака щепку, повертел в руках и легко переломил. Оба вздрогнули от резкого щелчка.
– До свиданья, – Настенька пошла к двери.
– Счастливо… Приезжай когда.
– Теперь не скоро…
И Настенька ушла. Колька долго сидел в неподвижности и старался зачем-то соединить изломанную щепку. Потом он сел на брезентовый стульчик и принялся яростно пилить лобзиком. Но пламя у него не получалось. Языки огня были мертвыми, от них не было тепла, не было простора мыслям и звезды не казались близкими…
Никто не смеялся
I
Поздним вечером, когда солнце уже потонуло за далекими хребтами и в той стороне творилось по небосклону что-то яростное и малопонятное, у пирса Дементьевского коопзверопромхоза ошвартовалась баржа с грузом из города. Над деревушкой, скромно прилепившейся у склона пологих скал, мягко поплыл и растаял в вечернем воздухе бархатистый гудок, совершенно не соответствующий по звуку грязно-серой, обшарпанной самоходке.
Еще не умолк в скалах последний отзвук сирены, а Семен Алексеевич Решетников, директор коопзверопромхоза, уже выскочил из дома и через десять минут был в конторке на пирсе. В душе он негодовал и чертыхался, так как самоходку обещали поставить с утра, а вышло на самом деле нелепо: чертовы амурские волнорезы пришлепали под самую ночь, и теперь попробуй, собери народ на выгрузку.
Молодой, напористый капитан самоходки весело крикнул Решетникову с мостика:
– Через час не начнете – снимаемся без предупреждения и уходим в Тахту.
Решетников поморщился, хотел ввязаться в спор, но передумал и, махнув рукой, бросился к телефону.
Через час выгрузка началась, но за это Решетников поплатился сверхурочными и магарычом…
А на барже и пирсе работа шла своим ходом. Главенствовал здесь Гошка Петлин, веселый разбитной парень, умевший верховодить в любой ситуации. Он легко взваливал на широкие плечи тяжеленные мешки с солью, ловко катал бочки, успевал повсюду, не забывая при этом отпускать солоноватые шуточки и весело хохотать. Его высокая, мощная фигура особенно рельефно выделялась в свете прожекторов, и он без устали мотался по трапу, словно давно соскучился по настоящей, такой вот веселой и тяжелой работе. Промысловики, все больше неторопкие, но ладные и ухватистые, охотно подчинялись Гошкиным командам, без обиды сносили его колкие шуточки и между делом, как-то незаметно, в два часа управились с работой. Решетников с кладовщиком едва успели документы оформить, а уже все было готово, и ухмыляющийся Гошка Петлин, потный и горячий, стоял на пороге кладовушки.
– Что такое? – невольно спросил Решетников, близоруко щурясь на Гошку.
– Слово за вами, Семен Алексеевич, а у нас – точка.
– Ну?!
– Можете проверить.
– Да вы не забыли чего? Там два мешка костной муки должно быть.
– Было.
Ящик с капканами?
– Вторым рейсом уперли.
– Гм… – Решетников помялся. Теперь, когда самоходка была уже разгружена, как-то жаль стало и сверхурочных, и магарыча. Первое еще шут с ним – положено, а вот за второе могло и нагореть.
– Все так все, – кивнул Решетников и отвернулся к бумагам.
– А магарыч? – Гошка шагнул через порог.
Поняв, что от Гошки не отвязаться, Решетников вздохнул и недовольно буркнул:
– Будет магарыч… Только вы там…
– Все пропьем, но флот не опозорим, – повеселел Гошка и вывалился из конторки.
Пока Решетников ездил в винный цех, промысловики насобирали по берегу сухого плавника, развели большой костер, примостились вокруг него и слушали какую-то залихватскую музыку с удаляющейся вниз по течению самоходки.
– Повариха у них, заметили? Ум… м… м, – протянул Гошка.
– Там и без тебя охотников навалом. Целая команда, – закуривая, сказал Семен Ковалев. – А хошь, так и плыви вслед.
– Нашел дурака! – засмеялся Гошка, – если бы с магарычом, я бы, может, и поплыл.
– А славно поработали, – запоздало восхитился Василий Федоров, молчаливый, вечно угрюмый мужик, отличный охотник.
– Сла-авно, – согласно протянул Семен.
Давно уже высыпали по небу крупные звезды, затеплились огоньки в окнах домов, и порой слышались из деревеньки женские пронзительные голоса – то матери собирали свою шантрапу на поздний летний ужин.
– Что это он там, самогон гонит для нас, что ли? – проворчал Гошка, и в эту минуту вниз под сопочку быстро покатились два ярких шара автомобильных фар.
II
– С нами, Семен Алексеевич, присаживайся. Ну, хоть по махонькой?
– Сказано – нет, значит – нет, – сердито отрезал Решетников и, прежде чем сесть в кабину грузовика, еще раз напомнил: – Не загуливайтесь… Если что, в другой раз хребты сломаете, – пальцем не шевельну.
– Да мы что, маленькие? – обиделись промысловики. – Да и привез-то – кот наплакал.
– Ну, смотрите, – Решетников хлопнул дверцей и укатил.
– Давно бы так, – оживился Гошка и принялся за консервные банки.
Через час костер пылал еще ярче, его блики ало ложились на воду, пружинили и нескончаемо неслись в неведомые дали. Звезды как бы стушевались и поблекли в свете костра, краешек луны, выглянувший из-за сопки, замер в нерешительности, словно размышляя, что дальше делать: вверх ли карабкаться или вниз скатиться…
Хорошо выпившие и хорошо закусившие мужики загалдели, перебивая друг друга, спешили высказать свое, казалось, самое главное. Один Гошка притих, не принимал участия в разговоре и задумчиво смотрел на алые блики, далеко убегающие по воде.
– Что мы кипятимся, – повысил голос Семен Ковалев, – если кто охотник, так это Гошка. Я хоть и старше его по стажу в два раза, а признаю. Он три года подряд по два плана выколачивает. А я не скажу, чтобы у него угодье лучше наших было. А, Гошка?
– Да бросьте вы про охоту, – неожиданно встрепенулся Гошка, – неужели не надоело? Тошнит уже от нее. Дайте хоть летом отдохнуть. Есть у вас по стволу, вот и палите, а про охоту бросьте. Мне тут случай один припомнился… Повариха-то с самоходки мне знакомая.
Мужики, вначале осерчавшие от резких Гошкиных слов, притихли и с любопытством посмотрели на него.
– Ну, – не выдержал Семен, – что из того?
– Да ничего, – усмехнулся Гошка, – если хотите, расскажу. Животики надорвете. Там еще чего осталось?
– Осталось.
– Налей. По сухому не пойдет.
Гошке налили, он выпил, перевел дух, закурил.
– Года три назад гостил я у брата в Тахте, – неторопливо, зная, что его внимательно слушают, начал Гошка. – Живет он, зараза, хорошо. Домину себе отгрохал, мотоцикл с коляской купил, «Прогресс» под «Вихрем» бегает. В общем, не жизнь, а малина… Ну, я и завалился в эту малину. День на мотоцикле гоняю, день пью, день на моторке по протокам шастаю. Как-то пристал я к косе, вышел на берег и наладился закидушками плетей дергать. Они в том месте хорошо брались, успевай только червей менять. Навострил я снасти, присел, леску держу, звонка дожидаюсь. Вдруг смотрю – по бережку в мою сторону две шмыгалицы с ведерками маршируют. Подошли, встали за моей спиной и чего-то хихикают. Я к ним без интереса, спросил только, чего им от меня требуется. Просят на ту сторону, домой перевезти. Они утром катером за голубицей приехали, набрали уже сполна, а катер только вечером придет, вот и сунулись ко мне. Ладно, говорю им, порыбачу немного, переброшу. Я своим делом занят, они – своим – разговорами. За полчаса я уже знал, что закончили они первый курс медицинского училища в Николаевске, теперь на отдыхе дома, собираются на теплоходе в Хабаровск съездить. Одной какой-то там Колька нравится, вторая – по Брониславу сохнет, по полячку какому-то. Жара невозможная, от реки и то теплом прет, а им хоть бы что, знай себе языками чешут. Надоела мне эта жара, а заодно и рыбалка, я им и командую:
– Сигайте в лодку.
Они попрыгали, уселись на корме, я оттолкнулся, вскочил в лодку, стартер врубил и полным ходом в село. Мотор прет хорошо, только брызги во все стороны разлетаются.
Ну как? – я оглянулся и, мужики, честное слово – обалдел. Мамочки мои! Одна-то рыженькая, плюгавая, очки на носу топорщатся, зато вторая… Молоденькие обе, лет по семнадцати, а как небо и земля. У этой челка на лоб, а у той целый парус за спиной, лицо смуглое, веселое, зубы один к одному и блестят. Фигура – гаси свет. Екнуло у меня сердце, голова закружилась. Эх, думаю, достанется же какому-то охламону такая роскошь, какому-нибудь Броне, а он и оценить не сумеет. Наверняка такая же сопля, как и она, ему лишь бы губами пошлепать. В общем, очумел я, братцы, от этой пигалицы и давай крутые виражи на лодке выписывать. Они визжат сзади, а у меня круги перед глазами – слопал бы ее и косточки не выплюнул… К берегу я нарочно подошел так, чтобы по воде надо было от лодки идти.
– Ну, – говорю им, – сигайте на руки. Так и быть, перенесу.
Очкастая-то носом воротит, побоялась, наверное, что очки слетят. А эта, краля, ничего: обувку свою в руку взяла и ко мне. Поднял я ее, словно пушинку, и опускать уже не хочется. Каждую косточку, каждую складку ее чувствую, а она еще и за шею меня обхватила, смеется, ногами дергает. Не выдержал, тиснул я ее крепенько так. Она пискнула, как мышонок, и притихла.
– Вечером, – шепчу я ей, – приходи сюда. Будем на лодке кататься. – Легонько в шею поцеловал, словно бы нечайно так губами ткнулся… Она еще тише стала. – Придешь? – спрашиваю.
– Не знаю, – шепотком отвечает мне.
– Приходи.
Опустил я ее на берег, а очкастенькая уже там стоит, все видела и на меня зверем смотрит. Понятно, не ее же на руках таскали, злится.
– Люся, пошли! – командует она, а я чую, Люсе-то уже и уходить не хочется. Однако пошли…
Гошка умолк. Минуту все сидели молча, и лишь костер яростно стрелял углями. Неожиданно Гошка весело рассмеялся.
– Ум-мора…
– Что?
– Да так.
– Рассказывай, если начал, нечего волынить.
– Сейчас, – Гошка опять хохотнул.
III
– Жду я вечера, – еще не совсем справившись со смехом, продолжал Гошка, – сил моих нет. В обед с братухой по маленькой пропустили, вроде бы полегчало… Я ему и рассказываю про негаданную встречу. Он посмеялся: знаю, говорит, о ком ты толкуешь, Люська это Головина, Насти Головиной дочка. У нее, мол, и мать красавица была, да и теперь еще не слиняла. Но строга, не подступись, – и на дверь оглядывается, чтобы жена, значит, не подслушала. В девках, братуха говорит, сошлась с одним мореманом, Люську прижила, а мореман вскорости и смылся. И больше ни один мужик, кроме того моремана, ее не знал. Такой характер твердый, не бабский. Ну, я слушаю, на ус мотаю. Как про мать разговор зашел, мне и Люська та понятней стала. Скумекал я, с какого бока к ней подъезжать надо. Яблоко от яблони, известно, недалеко падает… В общем, протащился день, и сумерки заходят. Как только чуток стемнело, я в моторку и погнал к тому месту, где их днем высаживал. Пристал к берегу, сел на носу и смолю одну сигарету за другой. Где-то гитара затренькала, коровы мычат, а я сижу и покуриваю. Зло меня разбирает, не придет, думаю. Мало ли шпаны за ней крутится, с гитарами там, со стишками, а я что – под тридцать уже давит. Уезжать собрался, когда, слышу, камушки с косогорчика покатились: идет кто-то… Моя, значит, все-таки взяла, а не какие-нибудь там шпингалеты с магнитофонами. Прыгнул я с лодки, стою, жду. Матушки, подходят двое! Очкастую приперла с собой. Кино, а не свидание. Ну, конечно, я вида не подаю. Милости просим, мол, в лодочку, сейчас я вас с ветерочком, да по ухабам… Там, в Тахте, если кто бывал, знает, под утесом завсегда волнолом, в любую погоду. Вот я туда и дунул. Люсю рядом с собой усадил, а та, дура очкастая, на корме приткнулась. Ну и пошел краковяк. Волны выше бортов, корму брызгами заливает, очкастая вопит, страшно ей там, одной, да еще и мокро, а мы с Люськой за ветровым стеклом, у нас Сухуми. Она было сунулась к очкастой, но тут уже я не зевал: одной рукой за баранку, второй – за ее бочок. Тепленькая, как кошка, слышно, как сердце стучит. Эх, ребята, бывают в жизни моменты. Она вначале еще упиралась, да где там, лодку швыряет с боку на бок, хошь не хошь, а прижмешься. Выскочил я из-под утеса, отпустил ее, она к подруге. Это ничего, думаю, быстрее по мне соскучится. А ночка выдалась – звезды с кулак, низко висят, луна ровно землю в первый раз увидела. Вода спокойная, так и прет под лодку. Пигалицы сзади притихли.
– Еще разочек? – кричу им.
– Я на вас пожалуюсь, – очкастенькая визжит, а на самой сухого места нет: – Прекратите безобразие! Везите нас домой.
– Пожалуйста, – отвечаю, – домой так домой… Подхватил я прежним макаром Люсю из лодки, а она уже ничего, смирная, головку мне на плечо положила.
– Приходи, – говорю я ей, – завтра одна. Ну ее к черту, подружку твою. Придешь?
– Приду, – вздохнула она.
IV
Ночь я не спал. Какой там сон, все пигалица эта мерещится. Глаза закрою и ее вижу. Хохма, влюбился, да и только. А вот как день проскочил – не заметил. Надраил я моторку до блеска, снаряжение на ночевку наладил. В магазин сбегал, водки и шампанского купил, закусок разных. Все чин чинарем. Учить не надо. Ну, суть да дело и вечер приспел. А я уже чувствовал, что сегодня или грудь в крестах, или голова в кустах. Припозднился специально, уже по темени от берега отвалил. Пристаю на место, гля – стоит, дожидается. Одна-одинешенька. Беленькое платьице надела, словно под венец собралась…
Только недолго, – просит она меня.
Конечно, недолго, какой разговор.
Обнял я ее тут же, поцеловал. Затрепыхалась она, словно рыбка в сачке, а сама еще и целоваться-то не обучилась. В общем, погнали мы. Знал я один островок там. Над самой водой сплошной ракитник, а чуть дальше пройдешь, песок, травка – благодать. Хода, правда, около часа туда, но я горючкой запасся. Прикатили. Вынул я ее из лодки, на берег поставил. Молчит, глазенками лупает… Теперь-то я соображаю, что она уже тогда обо всем догадывалась, понимала, что к чему, а молчала вот же. Ни гу-гу. Насобирал я хвороста, костер запалил, закусь из сумки выволок, на специальную клеенку разложил, чтобы, значит, песок на продукты не попал, ну и ей: садись, мол, царица, пировать будем. А она на меня глазенки пялит, не садится… Подберет прутик, бросит в костер и опять стоит молча. Ну, понятно, я не тороплю ее, зачем, вся ночь впереди, да и чувствовал уже, что никуда она от меня не денется. Достал стакашки, пальнул из шампанского, налил ей, а себе водки. Она – ноль внимания. Ладно, выпил один. Не гордый. Закурил. Хорошо, думаю, не шилом, так мылом, а все равно по-нашему будет. И давай я ей заливать про мою тяжелую жизнь, уж чего только не наплел, вспоминать тошно. А она верит, дурочка, вытаращилась на меня, в глазенках слезы стоят. Присела незаметно, на руку оперлась, головку набок свесила, а волосы так и льются с ее головы, губки пухленькие, красные. Я заливаю ей, а сам едва сдерживаюсь, чтобы к ней не кинуться. В роль вошел, до того дотрепался, что самого себя жалко стало. В горле запершило. Налил себе вторую, опрокинул.
– Дайте и мне, – говорит вдруг она.
Я еще немного помедлил для приличия, вроде как раздумывал, дать или не дать. Выпила она, конфетку съела, на меня смотрит. А я хлоп на живот и отвернулся. Курю. Чувствую, пересаживается она поближе. Потом рукой по голове гладит, вздыхает. Ну и про себя начала рассказывать, про свои горести, а какие у нее там горести – смех один. То преподавательница какая-то ее не любит, то сама она кого-то обидела, туфли на танцы не дала. Ну и дальше все в таком же порядке. Потянул я ее к себе, а она не сопротивляется. Легла рядом и заплакала. Чего ты, говорю ей, дурочка? Все одно ведь когда-то надо начинать.
– Меня мальчик один любит, – говорит она мне.
– Это который Броня, что ли? – спрашиваю ее.
– Да. Он очень хороший. По иностранному мне помогал.
– А как ты, любишь его?
– Не знаю.
– Вот что бы вы сделали в этом случае? – вдруг обратился Гошка к мужикам, глядя на них с веселой иронией. Те неопределенно пожали плечами, пользуясь паузой, завозились, удобнее устраиваясь вокруг костра. – Небось, силой бы поперли, а? Конечно, можно было и силой, – размышлял Гошка, – только в этом интереса мало. А я вот по-другому политику повел. Как? А очень просто. Сделал видуху, что обиделся, приревновал. Отпустил ее и отвернулся. Она вначале притихла, потом завозилась. Непонятно ей, что такое со мной случилось. Потом приникла уже сама ко мне и спрашивает:
– Вы обиделись, что тот мальчик меня любит? – Я молчу. Лежу как каменный. – Но мы ведь даже не целовались. Он хороший, это правда, но мы не целовались.
– Между прочим, – говорю я ей, – зовут меня Георгий и хватит мне выкать. Я тебе не дядя.
– Хорошо, – говорит она покорно, – больше не буду.
– Ну, а его ты все-таки любишь или нет? – опять спрашиваю я.
Молчит. Врать-то еще не научилась и опять же в другой раз меня обидеть боится. Долго она молчала, а потом и бухнула:
– Ты мне очень понравился. Еще тогда, в первый раз, в лодке.
Обнял я ее, а она уже и не сопротивляется, и не плачет, и меня вроде бы как обнять налаживается. В общем, все в норме…
С этого дня и пошла потеха. Привязалась ко мне, словно собачонка. Записки подбрасывает, на каждом шагу навстречу попадается, ну и всякие там детские штучки… А мне уже сматываться пора было. Отпуск заканчивался. Да и мать ее, кажется, что-то проведала. На меня зверем смотрит, здороваться перестала. В общем – климат не тот, чтобы и дальше у братухана разгуливать. Одна загвоздка: как уехать? Если сказать ей, еще на пристань прибежит, вой поднимет. Они же, бабы, известно как в таких случаях… Ну, я и придумал хохму одну. Говорю ей, ты завтра днем на утес приходи. Я, может быть, задержусь маленько, так ты жди. А она ровно почувствовала что-то, загрустила и спрашивает меня:
Ты, наверное, уедешь скоро?
Нет, – говорю ей, – еще не скоро.
Я ведь понимаю, – она мне, – но только бы хоть иногда видеть тебя.
Увидишь…
– Я хоть куда к тебе приеду. Ты только напиши мне, – говорит она, – а уж я приеду.
– Ладно, напишу. Не забыла – завтра на утесе.
Ну и, значит, на другой день я занял на теплоходе каюту, с братухой дерябнули порядочно на прощание и отвалил. Как подошли к утесу, выглянул я в иллюминатор. Смотрю, стоит моя кроха на утесе. Принарядилась, в руках букетик цветов, должно быть, для меня насобирала, и стоит. Ум… мо… ра…
Гошка закинул назад русую голову и громко расхохотался. Но, видимо, что-то насторожило его. Он резко оборвал смех, выпрямился всем своим мощным красивым телом и медленно обвел мужиков взглядом.
Промысловики не смеялись. Катилась в темном небе круглая луна, медленно догорал костер и… никто не смеялся.
Скорпион
I
Когда метель закончилась и встало над селом мутное далекое солнце, все увидели, что домишко Нинки Безруковой засыпан по самую крышу, а из трубы жиденько вьется синий дымок. Собравшиеся мужики несколько раз обошли Нинкино жилье, осмотрели со всех сторон, но никаких входов-выходов не обнаружили. Тогда Володька Басов полез на крышу и начал кричать в трубу. Но и из этого ничего не вышло. Володька только дыма наглотался. Мужики посовещались и решили откапывать.
Серега Безруков тут же стоял, небрежно сунув руки в карманы полушубка. Он внимательно следил за всеми действиями мужиков, презрительно усмехался и щурил свои продолговатые по-женски красивые глаза.
Когда лопата первый раз сухо скребнула по двери, Серега переместился поближе и закурил.
– Эй, Нинка! – закричал Володька Басов. – Жива, что ли?
– Жива, – донесся приглушенный Нинкин голос.
– Сейчас откопаем. Не гоношись…
Серега Безруков сплюнул окурок в снег, постоял еще немного и пошел по улице, переметенной высокими сугробами. Уход его все заметили, особенно женщины, и тут же посыпались шепотки, догадки, предположения.
Нинка вывалилась из двери, как из берлоги, патлатая, в одном платье, в тапочках на босу ногу. Чмокнула в щеку Вовку Басова ( Басиха нахмурилась и полезла ближе к мужу), засмеялась, еще кого-то поцеловала мимоходом, расплакалась и упала женщинам на руки.
– Ну, будет тебе, – нестрого ворчали бабы, – будет, Нинка.
– Ой, горюшко, – застонала со смехом и слезами Нинка, жадно шаря по толпе глазами, – ведь сдохнешь, и никому дела нет. Жизнь-то проклятая какая, а? Три дня просидела и хоть бы кто схватился. Ну и люди! Ироды пустоголовые, кикиморы…
Все знали, к кому относятся эти слова, и не обижались на Нинку. А того, к кому она обращалась, давно уже не было здесь, лишь изжеванный окурок темнел на ослепительно белом снегу.
– Ну, Нинка, выдержала ты блокаду, сто лет теперь будешь жить, – засмеялся Володька, спешно уводимый своей Басихой.
– А где твой Скорпион? – засмеялись и бабы, обступив и разглядывая Нинку.
– Спит, где же еще ему быть. Ему все нипочем…
– Твой был здесь. Недавно ушел. Как докопались, так и ушел.
Нинка побледнела, зажмурилась, растолкала баб и пошла в дом. И скоро пусто стало на окраине Сосновки. Пусто, тихо, покойно.
II
Скорпион, шестилетний Нинкин сынишка, которого она бог знает почему сама так прозвала, преспокойно спал в своей кроватке, разметав пухленькие руки поверх одеяла. Был он – вылитый папаша, с такими же продолговатыми глазами, смуглой кожей и выпирающими скулами. Спал он давно и крепко. Нинка соскучилась одна, злилась на него, но будить не решалась. Как и папенька преподобный, Скорпион был решительного нрава и терпеть не мог, когда его зазря беспокоили.
Нинка безмолвно постояла над ним и недовольно пробурчала:
– Ладно, спи. Я тебе после физзарядку устрою.
Но выполнить своей угрозы она не успела, потому как прибежал Мишка Горшков и сообщил, что привезли почту. Она быстро собралась, недоумевая, как умудрилась после такого бурана пробиться машина с центральной усадьбы. Скорпион продолжал спать, она минутку поколебалась и все-таки не удержалась, чмокнула его в острую скулу, чмокнула еще раз и, уловив, как начали сдвигаться реденькие Скорпионовы бровки, выскочила на улицу.
Вообще-то она соскучилась за эти три дня по людям, по разговору, по той жизни, которой жила ее бессосновая Сосновка. И бежала Нинка по улице радостная, приветливая, возбужденная. Односельчане весело приветствовали ее, не забывая беззлобно пошутить:
– Ну что, Нинка, ослобонилась?
– Немного до пятнадцати суток не дотянула, а?
– Ты как в подлодке окопалась, Нинка, одна стереотруба торчит.
Нинка посмеивалась, тоже шутила в ответ и дальше бежала, пока на Костю Девяткина не наткнулась. Костя из магазина вышел. Увидел Нинку, смутился.
– Здравствуй, Нина.
– Здравствуй, Костя.
– На почту?
– На почту.
– А я вот к Вовке.
– Меня бы пригласили.
– Приходи.
– Вот почту разнесу и прибегу.
– У Вовки день рождения сегодня.
– Приду…
«Пусть хоть лопнет, а я пойду, – думала Нинка, шагая дальше, – пусть хоть разорвется, черт скуластый, пойду, да и все».
Приняв почту, расписавшись, Нинка взялась сортировать в первую очередь письма и… Конверт был какой-то необычный, с красивыми марками, из плотной бумаги, с аккуратно вписанным индексом и, главное, предназначался Безрукову Сергею Феоктистовичу. Почерк явно женский, тут уже Нинку учить не надо, обратный адрес – Барнаул и роспись.
– Так, – прошептала Нинка, – так, Сергей Феоктистович. Ладно, пусть будет так. Тем более к ребятам пойду. Нарочно пообещала, а теперь вот пойду. А письмо тебе Скорпион вручит. Посмотрим, как ты отвертишься, посмотрим.
Через полчаса Нинка шагала по деревенской улице с тяжелой почтовой сумкой через плечо.
III
Когда она вернулась домой, Скорпион копал снег лопатой и никакого внимания на нее не обратил. Нинка понаблюдала за его работой, спросила:
– Ты ел, Скоря?
Скорпион не ответил. Она вздохнула и пошла в дом. Заглянула в сковородку с жареной картошкой, поняла, что Скорпион поел и поел хорошо. Теперь надо было дождаться, пока он накопается, и передать ему письмо для отца. Пусть снесет, пусть тот повыкручивается. А пока Нинка принялась переодеваться, красить ресницы, в общем – наводить марафет.
Когда Скорпион пришел, она уже была готова в гости и заискивающе посмотрела на сына. Он посопел, разделся, сел за стол и потребовал:
– Молока.
Нинка налила большую кружку.
– Куда пойдешь? – строго спросил Скорпион. У Нинки сжалось сердце: сейчас вцепится.
– К дяде Володе и дяде… Косте.
– А зачем?
– У дяди Володи день рождения… А ты же знаешь, мы старые друзья, вместе в школе учились… все время вместе.
– С вами и папка вместе был.
– Был, да сплыл, – фыркнула Нинка, – не цепляйся, как скорпион, честное слово. Маленький, а как министр.
– Папка не любит дядю Костю, – настаивал Скорпион.
– А дядя Костя не любит папку.