Читать книгу Николай I без ретуши - Яков Гордин - Страница 9

Восшествие на престол
14 декабря

Оглавление

Пока кандидаты на престол обменивались бесконечными посланиями, Северное тайное общество собирало силы, привлекало офицеров гвардейских полков и агитировало солдат против новой присяги.

Для русского солдата это было дело неслыханное – присяга была священной клятвой, принесенной не только перед императором, но и перед Богом. Двумя неделями ранее гвардия присягнула Константину, поклявшись в вечной и безусловной верности, а тут пошли слухи, что через какие-нибудь две недели надо принимать новую присягу. А как же прежняя? Освободить от нее мог только сам император Константин, серебряные рубли с профилем которого уже чеканили на Монетном дворе. Но, как мы знаем, Константин категорически отверг этот вариант.

Гвардия роптала. Этим и воспользовались члены тайного общества.

А Николай понимал, что он выглядит узурпатором и попытка занять престол может стоить ему жизни. К этому времени в России уже убили трех законных императоров – Иоанна Антоновича, Петра III и Павла I. Чего же ждать претенденту на престол, чье право сомнительно. Тень любимого отца, убитого своими приближенными, не раз вставала в эти дни перед внутренним взором Николая.

Из «Записок» Николая I

Город казался тих; так, по крайней мере, уверял граф Милорадович, уверяли и те немногие, которые ко мне хаживали, ибо я не считал приличным показываться и почти не выходил из комнат. Но в то же время бунтовщики были уже в сильном движении, и непонятно, что никто сего не видел. Оболенский, бывший тогда адъютантом у генерала Бистрома, командовавшего всею пехотой гвардии, один из злейших заговорщиков, ежедневно бывал во дворце, где тогда обычай был сбираться после развода в так называемой Конногвардейской комнате. Там, в шуме сборища разных чинов офицеров и других, ежедневно приезжавших во дворец узнавать о здоровье матушки, но еще более приезжавших за новостями, с жадностью Оболенский подхватывал все, что могло быть полезным к успеху заговора, и сообщал соумышленникам узнанное. Сборища их бывали у Рылеева. Другое лицо, изверг во всем смысле слова, Якубовский[2], в то же время умел хитростью своей и некоторою наружностью смельчака втереться в дом графа Милорадовича и, уловив доброе сердце графа, снискать даже некоторую его в себе доверенность. Чего Оболенский не успевал узнать во дворце, то Якубовский изведывал от графа, у которого, как говорится, часто сердце было на языке.

Мы были в ожидании ответа Константина Павловича на присягу, и иные ожидали со страхом, другие – и я смело ставлю себя в число последних – со спокойным духом, что он велит. В сие время прибыл Михаил Павлович. Ему вручил Константин Павлович свой ответ в письме к матушке и несколько слов ко мне. Первое движение всех – а справедливое нетерпение сие извиняло – было броситься во дворец; всякий спрашивал, присягнул ли Михаил Павлович.

– Нет, – отвечали приехавшие с ним.

Матушка заперлась с Михаилом Павловичем; я ожидал в другом покое – и тонко ожидал решения своей участи. Минута неизъяснимая. Наконец дверь отперлась, и матушка мне сказала:

– En bien, Nicolas, prosterner vous devant votre frère, саr il respectable et sublime dans son inalt́erable d́etermination de vous abandoner le trône[3].

Признаюсь, мне слова сии было тяжело слушать, и я в том винюсь; но я себя спрашивал, кто большую приносит из нас двух жертву: тот ли, который отвергал наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторял только свою неизменную волю и остался в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям, – или тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной и который неожиданно, в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого? Участь страшная, и смею думать и ныне, после 10 лет, что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче.

Я отвечал матушке:

– Аvant que de me prosterner, maman, veuillez me permettre de savoir pourquoi je devrais le faire, car je ne sais lequel des sacrifices est le plus grand: de celui qui refuse ou de celui qui accepte en pareilles circonstances![4]

Нетерпение всех возрастало и дошло до крайности, когда догадывались по продолжительности нашего присутствия у матушки, что дело еще не решилось. Действительно, брат Константин Павлович прислал ответ на письмо матушки хотя и официально, но на присягу, ему данную, не было ответа, ни манифеста, словом ничего, что бы в лице народа могло служить актом удостоверения, что воля его непременна, и отречение, оставшееся при жизни императора Александра тайною для всех, есть и ныне непременной его волей. Надо было решить, что делать, как выйти из затруднения, опаснейшего в своих последствиях и которым, как увидим ниже, заговорщики весьма хитро воспользовались.

После долгих прений я остался при том мнении, что брату должно было объявить манифестом, что, оставаясь непреклонным в решимости, им уже освященной отречением, утвержденным духовной императора Александра, он повторяет оное и ныне, не принимая данной ему присяги. Сим, казалось мне, торжественно утверждалась воля его и отымалась всякая возможность к усумлению.

Но брат избрал иной способ: он прислал письмо официальное к матушке, другое – ко мне, и, наконец, род выговора князю Лопухину как председателю Государственного совета. Содержание двух первых актов известно; вкратце содержали они удостоверение в неизменной его решимости, и в письме к матушке упоминалось, что решение сие в свое время получило ее согласие. В письме, ко мне писанном как к императору, упоминалось только в особенности о том, что его высочество просил оставить его при прежде занимаемом им месте и звании.

Однако удалось мне убедить матушку, что одних сих актов без явной опасности публиковать нельзя и что должно непременно стараться убедить брата прибавить к тому другой в виде манифеста, с изъяснением таким, которое было развязывало от присяги, ему данной. Матушка и я, мы убедительно о том писали к брату; и фельдъегерский офицер Белоусов отправлен с сим. Между тем решено было нами акты сии хранить у нас в тайне.

Но как было изъяснить наше молчание пред публикой? Нетерпение и неудовольствие были велики и весьма извинительны. Пошли догадки, и в особенности обстоятельство неприсяги Михаила Павловича навело на всех сомнение, что скрывают отречение Константина Павловича. Заговорщики решили сие же самое употребить орудием для своих замыслов. Время сего ожидания можно считать настоящим междуцарствием, ибо повелений от императора, которому присяга принесена была, по расчету времени должно было получать – но их не приходило; дела останавливались совершенно; все было в недоумении, и к довершению всего известно было, что Михаил Павлович отъехал уже тогда из Варшавы, когда и кончина императора Александра, и присяга Константину Павловичу там уже известны были. Каждый извлекал из сего, что какое-то особенно важное обстоятельство препятствовало к восприятию законного течения дел, но никто не догадывался настоящей причины.

Однако дальнейшее присутствие Михаила Павловича становилось тягостным и для него, и для нас всех, и потому решено было ему выехать будто в Варшаву, под предлогом успокоения брата Константина Павловича насчет здоровья матушки, и остановиться на станции Неннале, дабы удалиться от беспрестанного принуждения и вместе с тем для остановления по дороге всех тех, кои, возвращаясь из Варшавы, могли повестить в Петербурге настоящее положение дел. Сия же предосторожность принудила останавливать все письма, приходившие из Варшавы; и эстафет, еженедельно приходивший с бумагами, из канцелярии Константина Павловича приносим был ко мне. Бумаги, не терпящие отлагательства, должен был я лично вручать у себя тем, к коим адресовались, и просить их вскрывать в моем присутствии. Положение самое несносное!

Так прошло 8 или 9 дней. В одно утро, часов в 6, был я разбужен внезапным приездом из Таганрога лейб-гвардии Измайловского полка полковника барона Фредерикса с пакетом «о самонужнейшем» от генерала Дибича, начальника Главного штаба, и адресованным в собственные руки императору!

Спросив полковника Фредерикса, знает ли он содержание пакета, получил в ответ, что ничего ему неизвестно, но что такой же пакет послан в Варшаву, по неизвестности в Таганроге, где находился государь. Заключив из сего, что пакет содержит обстоятельство особой важности, я был в крайнем недоумении, на что мне решиться. Вскрыть пакет на имя императора был поступок столь отважный, что решиться на сие казалось мне последнею крайностию, к которой одна необходимость могла принудить человека, поставленного в самое затруднительное положение, и – пакет вскрыт!

Пусть изобразят себе, что должно было произойти во мне, когда, бросив глаза на включенное письмо от генерала Дибича, увидел я, что дело шло о существующем и только что открытом пространном заговоре, которого отрасли распространялись чрез всю империю, от Петербурга на Москву и до Второй армии в Бессарабии.

Тогда только почувствовал я в полной мере всю тягость своей участи и с ужасом вспомнил, в каком находился положении. Должно было действовать, не теряя ни минуты, с полною властью, с опытностью, с решимостью – я не имел ни власти, ни права на оную; мог только действовать чрез других, из одного доверия ко мне обращавшихся, без уверенности, что совету моему последуют; и притом чувствовал, что тайну подобной важности должно было наитщательнейше скрывать от всех, даже от матушки, дабы ее не испугать или преждевременно заговорщикам не открыть, что замыслы их уже не скрыты от правительства. К кому мне было обратиться – одному, совершенно одному без совета!

Граф Милорадович казался мне, по долгу его звания, первым, до сведения которого содержание сих известий довести должно было; князь Голицын, как начальник почтовой части и доверенное лицо императора Александра, казался мне вторым. Я их обоих пригласил к себе, и втроем принялись мы за чтение приложений к письму. Писанные рукою генерал-адъютанта графа Чернышева для большей тайны, в них заключалось изложение открытого обширного заговора чрез два разных источника: показаниями юнкера Шервуда, служившего в Чугуевском военном поселении, и открытием капитана Майбороды, служившего в тогдашнем 3-м пехотном корпусе. Известно было, что заговор касается многих лиц в Петербурге и наиболее в Кавалергардском полку, но в особенности в Москве, в главной квартире 2-й армии и в части войск, ей принадлежащих, а также в войсках 3-го корпуса. Показания были весьма неясны, неопределительны; но, однако, еще за несколько дней до кончины своей покойный император велел генералу Дибичу, по показаниям Шервуда, послать полковника лейб-гвардии Измайловского полка Николаева (Николаев был полковником лейб-гвардии Казачьего полка. – Я. Г.) взять известного Вадковского, за год выписанного из Кавалергардского полка. Еще более ясны были подозрения на главную квартиру 2-й армии, и генерал Дибич уведомлял, что вслед за сим решился послать графа Чернышева в Тульчин, дабы уведомить генерала Витгенштейна о происходящем и арестовать князя С. Волконского, командовавшего бригадой, и полковника Пестеля, в оной бригаде командовавшего Вятским полком.

Подобное извещение, в столь затруднительное и важное время, требовало величайшего внимания, и решено было узнать, кто из поименованных лиц в Петербурге, и немедля их арестовать; а как о капитане Майбороде ничего не упоминалось, а должно было полагать, что чрез него получатся еще важнейшие сведения, то решился граф Милорадович послать адъютанта своего генерала Мантейфеля к генералу Роту, дабы, приняв Майбороду, доставить в Петербург. Из петербургских заговорщиков по справке никого не оказалось налицо: все были в отпуску, а именно Свистунов, Захар Чернышев и Никита Муравьев, что более еще утверждало справедливость подозрений, что они были в отсутствии для съезда, как в показаниях упоминалось. Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии и других лиц, хотя об них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности.

Наконец наступил роковой для меня день. По обыкновению, обедали мы вдвоем с женой, как приехал Белоусов. Вскрыв письмо брата, удостоверился я с первых строк, что участь моя решена, но что единому Богу известно, как воля Константина Павловича исполнится, ибо вопреки всем нашим убеждениям решительно отказывал в новом акте, упираясь на то, что, не признавая себя императором, отвергая присягу, ему данную, как такую, которая неправильно ему принесена была, не считает себя вправе и не хочет другого изречения непреклонной своей воли, как обнародование духовной императора Александра и приложен[ного] к оному акта отречения своего от престола. Я предчувствовал, что, повинуясь воле братней, иду на гибель, но нельзя было иначе, и долг повелевал сообразить единственно, как исполнить сие с меньшею опасностью недоразумений и ложных наветов. Я пошел к матушке и нашел ее в том же убеждении, но довольною, что наступил конец нерешимости.

Изготовив вскорости проект манифеста, призвал я к себе М. М. Сперанского и ему поручил написать таковой, придерживаясь моих мыслей; положено было притом публиковать духовную императора Александра, письмо к нему Константина Павловича с отречением и два его же письма – к матушке и ко мне как к императору…


Письмо Николая Павловича министру двора генерал-адъютанту Петру Михайловичу Волконскому. 12 декабря 1825 года

Воля Божия и приговор братний надо мной совершается! 14-го числа я буду государь или мертв. Что во мне происходит, описать нельзя; вы, вероятно, надо мной сжалитесь – да, мы все несчастные, – но нет несчастливее меня! Да будет воля Божия!

Повторим еще раз – великий князь слишком хорошо помнил судьбу своих деда и отца.

Он ясно представлял себе, что может произойти, если гвардия не поверит отречению Константина и в глазах солдат и офицеров он, Николай, предстанет узурпатором, вынуждающим их нарушить присягу…

Декабря 12. Манифест «О вступлении на Престол Государя Императора НИКОЛАЯ ПАВЛОВИЧА»

Объявляем всех верным Нашим подданным. В сокрушении сердца, смиряясь пред неисповедимыми судьбами Всевышнего, среди всеобщей горести, Нас, Императорский Наш Дом и любезное Отечество Наше объявшей, в едином Боге Мы ищем твердости и утешения. Кончиною в Бозе почившего Государя Императора АЛЕКСАНДРА ПАВЛОВИЧА, Любезнейшего Брата Нашего, Мы лишилися Отца и Государя, двадесять пять лет России и Нам благотворившего.

Когда известие о сем плачевном событии, в 27-й день Ноября месяца, до Нас достигло, в самый первый час скорби и рыданий, Мы, укрепляясь духом для исполнения долга священного и следуя движению сердца, принесли присягу верности Старейшему Брату Нашему, Государю, Цесаревичу и Великому Князю КОНСТАНТИНУ ПАВЛОВИЧУ, яко законному, по праву первородства, Наследнику Престола Всероссийского.

По совершении сего священного долга известились Мы от Государственного Совета, что в 15-й день Октября 1825 года предъявлен оному, за печатью покойного Государя Императора, конверт с таковою на оном Собственноручною Его Величества надписью: Хранить в Государственном Совете до Моего востребования, а в случае Моей кончины раскрыть прежде всякого другого действия в чрезвычайном Собрании; что сие Высочайшее Повеление Государственным Советом исполнено, и в оном конверте найдено: 1) Письмо Цесаревича и Великого Князя КОНСТАНТИНА ПАВЛОВИЧА к покойному Государю Императору от 14 Генваря 1822 года, в коем Его Высочество отрекается от наследия Престола, по праву первородства Ему принадлежащего. 2) Манифест, в 16-й день Августа 1823 года Собственноручным Его Императорского Величества подписанием утвержденный, в коем Государь Император, изъявляя Свое согласие на отречение Цесаревича и Великого Князя КОНСТАНТИНА ПАВЛОВИЧА, признает Наследником Нас, яко по Нем старейшего и по коренному закону к наследию ближайшего. Вместе с сим донесено Нам было, что таковые же акты и с тою же надписью хранятся в Правительствующем Сенате, Святейшем Синоде и в Московском Успенском Соборе.

Сведения сии не могли переменить принятой Нами меры. Мы в актах сих видели отречение Его Высочества, при жизни Государя Императора учиненное и согласием Его Величества утвержденное; но не желали и не имели права сие отречение, в свое время всенародно не объявленное и в закон не объявленное, признавать навсегда невозвратным. Сим желали Мы утвердить уважение Наше к первому коренному Отечественному закону, о непоколебимости в порядке наследия Престола. И вследствие того, пребывая верными присяге, Нами данной, Мы настояли, чтобы и все Государство последовало Нашему примеру; и сие учинили Мы не в пререкание действительности воли, изъявленной Его Высочеством, и еще менее в преслушание воли покойного Государя Императора, Общего Нашего Отца и Благодетеля, воли, для Нас всегда священной, но дабы оградить коренный закон о порядке наследия Престола от всякого прикосновения, дабы отклонить самую тень сомнения в чистоте намерений Наших и дабы предохранить любезное Отечество Наше от малейшей, даже и мгновенной неизвестности о Законном его Государе. Сие решение, в чистой совести, пред Богом Сердцеведцем Нами принятое, удостоено и личного Государыни Императрицы МАРИИ ФЕОДОРОВНЫ, Любезнейшей Родительницы Нашей, Благословения.

Между тем горестное известие о кончине Государя Императора достигло в Варшаву, прямо из Таганрога 25 Ноября, двумя днями прежде, нежели сюда. Пребывая непоколебимо в намерении Своем, Государь, Цесаревич и Великий Князь КОНСТАНТИН ПАВЛОВИЧ, на другой же день, от 26 Ноября, признал за благо снова утвердить оное двумя актами, Любезнейшему Брату Нашему Великому Князю МИХАИЛУ ПАВЛОВИЧУ для доставления сюда врученными. Акты сии суть следующие: 1) Письмо к Государыне Императрице, Любезнейшей Родительнице Нашей, в коей Его Высочество, возобновляя прежнее Его решение и укрепляя силу оного Грамотою покойного Государя Императора, в ответ на письмо Его Высочества, во 2-й день Февраля 1822 года состоявшеюся и в списке притом приложенною, снова и торжественно отрекается от наследия Престола, присвояя оное в порядке, коренным законом установленном, уже Нам и Потомству Нашему. 2) Грамота Его Высочества к Нам; в оной, повторяя те же самые изъявления воли, Его Высочество дает Нам Титул Императорского Величества; Себе же предоставляет прежний и именует Себя вернейшим Нашим подданным.

Сколь ни положительны сии Акты, сколь ни ясно в них представляется отречение Его Высочества непоколебимым и невозвратным; Мы признали, однако же, чувствам Нашим и самому положению дела сходственным приостановиться возвещением оных, доколе не будет получено окончательное изъявление воли Его Высочества на присягу, Нами и всем Государством принесенную.

Ныне, получив и сие окончательное изъявление непоколебимой и невозвратной Его Высочества воли, возвещаем о том всенародно, прилагая при сем: 1) Грамоту Его Императорского Высочества Цесаревича и Великого Князя КОНСТАНТИНА ПАВЛОВИЧА к покойному Государю Императору АЛЕКСАНДРУ Первому. 2) Ответную Грамоту Его Императорского Величества. 3) Манифест покойного Государя Императора, отречение Его Высочества, утверждающий и Нас Наследником признавающий. 4) Письмо Его Высочества к Государыне Императрице, Любезнейшей Родительнице Нашей. 5) Грамоту Его Высочества к Нам.

В последствие всех сих Актов и по коренному закону Империи, о порядке наследия, с сердцем, исполненным благоговения и покорности к неисповедимым судьбам Промысла, Нас ведущего, вступая на Прародительский Наш Престол Всероссийской Империи и на нераздельные с ним Престолы Царства Польского и Великого Княжества Финляндского, повелеваем: 1) Присягу в верности подданства учинить Нам и Наследнику Нашему, Его Императорскому Высочеству Великому Князю АЛЕКСАНДРУ НИКОЛАЕВИЧУ, Любезнейшему Сыну Нашему. 2) Время вступления Нашего на Престол считать с 19 Ноября 1825 года.

Наконец Мы призываем всех Наших верных подданных соединить с Нами теплые мольбы их ко Всевышнему, да ниспошлет Нам силы к понесению бремени, Святым Промыслом Его на Нас возложенного; да укрепит благие намерения Наши жить единственно для любезного Отечества, следовать примеру оплакиваемого Нами Государя; да будет Царствование Наше токмо продолжением Царствования Его, и да исполнится все, чего для блага России желал Тот, Коего священная память будет питать в Нас и ревность и надежду, стяжать благословенье Божие и любовь народов Наших. Дан в Царствующем граде Санкт-Петербурге, в дванадесятый день Декабря месяца, в 1825 лето от Рождества Христова, Царствования же Нашего в первое.


Из «Записок» Николая I

…Прошел вечер 12 декабря; послано было к Михаилу Павловичу, дабы его воротить, и надежда оставалась, что он успеет воротиться на другой день, т. е. в воскресенье 13-го числа. Между тем весть о приехавшем фельдъегере распространилась по городу, и всякий убедился в том, что подозрения обратились в истину.

Гвардией командовал генерал Воинов, человек почтенный и храбрый, но ограниченных способностей и не успевший приобресть никакого веса в своем корпусе. Призвав его к себе, поставил его в известность воли Константина Павловича и условился, что на другой же день, т. е. в понедельник, соберет ко мне всех генералов и полковых командиров гвардии, дабы лично мне им объяснить весь ход происходившего в нашей семье и поручить им растолковать сие ясным образом своим подчиненным, дабы не было предлога к беспорядку. Требован был также ко мне митрополит Серафим для нужного предварения и, наконец, князь Лопухин, с которым условлено было собрать Совет к 8 часам вечера, куда я намерен был явиться вместе с братом Михаилом Павловичем как личным свидетелем и вестником братней воли.

Но Богу угодно было повелеть иначе. Мы ждали Михаила Павловича до половины одиннадцатого ночи, и его не было. Между тем весь город знал, что Государственный совет собран, и всякий подозревал, что настала решительная минута, где томительная неизвестность должна кончиться. Нечего было делать, и я должен был следовать один.

Тогда Государственный совет сбирался в большом покое, который ныне служит гостиной младшим моим дочерям. Подойдя к столу, я сел на первое место, сказав:

– Я выполняю волю брата Константина Павловича.

И вслед за тем начал читать манифест о моем восшествии на престол. Все встали, и я также. Все слушали в глубоком молчании и по окончании чтения глубоко мне поклонились, при чем отличился Н. С. Мордвинов, против меня бывший, всех первый вскочивший и ниже прочих отвесивший поклон, так что оно мне странным показалось.

Засим должен был я прочесть отношение Константина Павловича к князю Лопухину, в котором он самым сильным образом выговаривал ему, что ослушался будто воли покойного императора Александра, отослав к нему духовную и акт отречения и принеся ему присягу, тогда как на сие права никто не имел.

Кончив чтение, возвратился я в занимаемые мною комнаты, где ожидали меня матушка и жена. Был 1-й час и понедельник, что многие считали дурным началом. Мы проводили матушку на ее половину, и хотя не было еще объявлено о моем вступлении, комнатные люди матушки, с ее разрешения, нас поздравляли.

Во внутреннем конногвардейском карауле стоял в то время князь Одоевский, самый бешеный заговорщик, но никто сего не знал; после только вспомнили, что он беспрестанно расспрашивал придворных служителей о происходящем. Мы легли спать и спали спокойно, ибо у каждого совесть была чиста, и мы от глубины души предались Богу.


Николай Павлович – Александре Федоровне в ночь с 13 на 14 декабря

Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество и, если придется умереть, – умереть с честью.


Из «Записок» Николая Ивановича Греча

Ненависть к великому князю Николаю Павловичу была так велика, что ему предпочли бестолкового, взбалмошного Константина. Когда утром 14 декабря на ектенье у обедни в церкви Симеона и Анны провозгласили императора Николая, многие люди, и образованные и простые, со страхом побежали из храма.


Из «Записок» Николая I

Наконец наступило 14 декабря, роковой день! Я встал рано и, одевшись, принял генерала Воинова; потом вышел в залу нынешних покоев Александра Николаевича, где собраны были все генералы и полковые командиры гвардии. Объяснив им словесно, каким образом, по непременной воле Константина Павловича, которому незадолго вместе с ними я присягал, нахожусь ныне вынужденным покориться его воле и принять престол, к которому, за его отречением, нахожусь ближайшим в роде; засим прочитал им духовную покойного императора Александра и акт отречения Константина Павловича. Засим, получив от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой, приказал ехать по своим командам и привесть к присяге.

От двора повелено было всем имеющим право на приезд собраться во дворец к 11 часам. В то же время Синод и Сенат собирались в своем месте для присяги.

Вскоре за сим прибыл ко мне граф Милорадович с новыми уверениями совершенного спокойствия. Засим был я у матушки, где его снова видел, и воротился к себе. Приехал генерал Орлов, командовавший конной гвардией, с известием, что полк принял присягу; поговорив с ним довольно долго, я его отпустил. Вскоре за ним явился ко мне командовавший гвардейской артиллерией генерал-майор Сухозанет, с известием, что артиллерия присягнула, но что в гвардейской конной артиллерии офицеры оказали сомнение в справедливости присяги, желая сперва слышать удостоверение сего от Михаила Павловича, которого считали удаленным из Петербурга, как будто из несогласия его на мое вступление. Многие из сих офицеров до того вышли из повиновения, что генерал Сухозанет должен был их всех арестовать. Но почти в сие же время прибыл наконец Михаил Павлович, которого я просил сейчас же отправиться в артиллерию для приведения заблудших в порядок.

Спустя несколько минут после сего явился ко мне генерал-майор Нейдгарт, начальник штаба гвардейского корпуса и, взойдя ко мне совершенно в расстройстве, сказал:

– Sire, le ŕegiment de Moscou est en plein insurrection; Chenchin et Frederichs (тогдашний бригадный и полковой командиры) sont grièvement blesśes, et les mutins marchent vers le Śenat, j’аi à peine pu les d́evancer pour vous le dire. Ordonnez, de gràсе, au l-er bataillon Рŕeobrajensky еt à lа gardeà – cheval de marcher contre[5].

Меня весть сия поразила, как громом, ибо с первой минуты я не видел в сем первом ослушании действие одного сомнения, которого всегда опасался, но, зная существование заговора, узнал в сем первое его доказательство.

Разрешив первому батальону Преображенскому выходить, дозволил конной гвардии седлать, но не выезжать; и к сим отправил генерала Нейдгарта, послав в то же время генерал-майора Стрекалова, дежурного при мне, в Преображенский батальон для скорейшего исполнения. Оставшись один, я спросил себя, что мне делать, и, перекрестясь, отдался в руки Божии, решил сам идти туда, где опасность угрожала.

Но должно было от всех скрыть настоящее положение наше, и в особенности от матушки, и, зайдя к жене, сказал:

– Il y a du bruit au regiment de Moscou: je veux y aller[6].

С сим пошел я на Салтыковскую лестницу; в передней найдя командира Кавалергардского полка флигель-адъютанта генерала Апраксина, велел ему ехать в полк и сейчас его вести ко мне. На лестнице встретил я Воинова в совершенном расстройстве. Я строго припомнил ему, что место его не здесь, а там, где войска, ему вверенные, вышли из повиновения. За мной шел генерал-адъютант Кутузов; с ним пришел я на дворцовую главную гауптвахту, в которую только что вступила 9-я егерская рота лейб-гвардии Финляндского полка под командой капитана Прибыткова. Полк сей был в моей дивизии. Вызвав караул под ружье и приказав себе отдать честь, прошел по фронту, испросив людей, присягали ль мне и знают ли, отчего сие было и что по точной воле сие брата Константина Павловича, получил в ответ, что знают и присягнули. Засим сказал я им:

– Ребята, московские шалят; не перенимать у них и свое дело делать молодцами!

Велел зарядить ружья и, сам скомандовав: «Дивизия вперед, скорым шагом марш!» – повел караул левым плечом вперед к главным воротам дворца. В сие время разводили еще часовых, и налицо была только остальная часть людей.

Съезд ко дворцу уже начинался, и вся площадь усеяна была народом и перекрещавшимися экипажами. Многие из любопытства заглядывали на двор и, увидя меня, вошли и кланялись мне в ноги. Поставя караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидя, начал сбегаться ко мне и кричать ура. Махнув рукой, я просил, чтобы мне дали говорить. В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав:

– Cela va mal; ils marchent au Śenat, mais je vais leur parler[7], – ушел, и я более его не видал, как отдавая ему последний долг.

Надо было мне выигрывать время, дабы дать войскам собраться, нужно было отвлечь внимание народа чем-нибудь необыкновенным – все эти мысли пришли мне как бы вдохновением, и я начал говорить народу, спрашивая, читали ль мой манифест. Все говорили, что нет; пришло мне на мысль самому его читать. У кого-то в толпе нашелся экземпляр; я взял его и начал читать тихо и протяжно, толкуя каждое слово. Но сердце замирало, признаюсь, и единый Бог меня поддержал…

Наконец Стрекалов повестил меня, что Преображенский 1-й батальон готов. Приказав коменданту генерал-лейтенанту Башуцкому остаться при гауптвахте и не трогаться с места без моего приказания, сам пошел сквозь толпу прямо к батальону, ставшему линией спиной к комендантскому подъезду, левым флангом к экзерциргаузу. Батальоном командовал полковник Микулин, и полковой командир полковник Исленьев был при батальоне. Батальон мне отдал честь; я прошел по фронту и, спросив, готовы ли идти за мною, куда велю, получил в ответ громкое молодецкое:

– Рады стараться!

Минуты единственные в моей жизни! Никакая кисть не изобразит геройскую, почтенную и спокойную наружность сего истинно первого батальона в свете, в столь критическую минуту.

Скомандовав по-тогдашнему: «К атаке в колонну, первый и осьмой взводы, вполоборота налево и направо!» – повел я батальон левым плечом вперед мимо заборов тогда достраивавшегося дома Министерства финансов и иностранных дел к углу Адмиралтейского бульвара. Тут, узнав, что ружья не заряжены, велел батальону остановиться и зарядить ружья. Тогда же привели мне лошадь, но все прочие были пеши. В то же время заметил я [у] угла дома Главного штаба полковника князя Трубецкого; ниже увидим, какую он тогда играл ролю.

Зарядив ружья, пошли мы вперед. Тогда со мною были генерал-адъютанты Кутузов, Стрекалов, флигель-адъютант Дурново и адъютанты мои – Перовский и Адлерберг. Адъютанта моего Кавелина послал я к себе в Аничкин дом, перевесть детей в Зимний дворец. Перовского послал я в конную гвардию с приказанием выезжать ко мне на площадь. В сие самое время услышали мы выстрелы, и вслед за сим прибежал ко мне флигель-адъютант князь Голицын Генерального штаба с известием, что граф Милорадович смертельно ранен.

Народ прибавлялся со всех сторон; я вызвал стрелков на фланги батальона и дошел таким образом до угла Вознесенской. Не видя еще конной гвардии, я остановился и послал за нею одного бывшего при мне конным старого рейткнехта из конной гвардии Лондыря с тем, чтобы полк скорее шел. Тогда же слышали мы ясно «Ура, Константин!» на площади против Сената, и видна была стрелковая цепь, которая никого не подпускала.

В сие время заметил я слева против себя офицера Нижегородского драгунского полка, которого черным обвязанная голова, огромные черные глаза и усы и вся наружность имели что-то особенно отвратительное. Подозвав его к себе, узнал, что он Якубовский, но не знав, с какой целью он тут был, спросил его, чего он желает. На сие он мне дерзко сказал:

– Я был с ними, но, услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам.

Я взял его за руку и сказал:

– Спасибо, вы ваш долг знаете.

От него узнали мы, что Московский полк почти весь участвует в бунте и что с ними следовал он по Гороховой, где от них отстал. Но после уже узнато было, что настоящее намерение его было под сей личиной узнавать, что среди нас делалось, и действовать по удобности.

В это время генерал-адъютант Орлов привел конную гвардию, обогнув Исаакиевский собор и выехав на площадь между оным и зданием военного министерства, [ч]то тогда было домом князя Лобанова; полк шел в галоп и строился спиной к сему дому. Сейчас я поехал к нему и, поздоровавшись с людьми, сказал им, что ежели искренно мне присягнули, то настало время сие мне доказать на деле. Генералу Орлову велел я с полком идти на Сенатскую площадь и выстроиться так, чтобы пресечь елико возможно мятежникам сообщение с тех сторон, где их окружить было можно. Площадь тогда была весьма стеснена заборами от стороны собора, простиравшимися до угла нынешнего синодского здания; угол, образуемый бульваром и берегом Невы, служил складом выгружаемых камней для собора, и оставалось между сими материалами и монументом Петра Великого не более как шагов 50. На сем тесном пространстве, идя по шести, полк выстроился в две линии, правым флангом к монументу, левым достигая почти заборов.

Мятежники выстроены были в густой неправильной колонне спиной к старому Сенату. Тогда был еще один Московский полк. В сие самое время раздалось несколько выстрелов: стреляли по генерале Воинове, но не успели ранить тогда, когда он, подъехав, хотел уговаривать людей. Флигель-адъютант Бибиков, директор канцелярии Главного штаба, был ими схвачен и, жестоко избитый, от них вырвался и пришел ко мне; от него узнали мы, что Оболенский предводительствует толпой.

Тогда отрядил я роту его величества Преображенского полка с полковником Исленьевым, младшим полковником Титовым и под командой капитана Игнатьева чрез бульвар занять Исаакиевский мост, дабы отрезать сообщение с сей стороны с Васильевским островом и прикрыть фланг конной гвардии; сам же с прибывшим ко мне генерал-адъютантом Бенкендорфом выехал на площадь, чтоб рассмотреть положение мятежников. Меня встретили выстрелами.

В то же время послал я приказание всем войскам сбираться ко мне на Адмиралтейскую площадь и, воротясь на оную, нашел уже остальную часть Московского полка с большею частию офицеров, которых ко мне привел Михаил Павлович. Офицеры бросились мне целовать руки и ноги. В доказательство моей к ним доверенности поставил я их на самом углу у забора, против мятежников. Кавалергардский полк, 2-й батальон Преображенского стояли уже на площади; сей батальон послал я вместе с первым рядами направо примкнуть к конной гвардии. Кавалергарды оставлены были мной в резерве у дома Лобанова. Семеновскому полку велено было идти прямо вокруг Исаакиевского собора к манежу конной гвардии и занять мост. Я вручил команду с сей стороны Михаилу Павловичу. Павловского полка воротившиеся люди из караула, составлявшие малый батальон, посланы были по Почтовой улице и мимо конногвардейских казарм на мост у Крюкова канала и в Галерную улицу.

В сие время узнал я, что в Измайловском полку происходил беспорядок и нерешительность при присяге. Сколь мне сие ни больно было, но я решительно не полагал сего справедливым, а относил сие к тем же замыслам и потому велел генерал-адъютанту Левашову, ко мне явившемуся, ехать в полк и, буде есть какая-либо возможность, двинуть его, хотя бы против меня, непременно его вывесть из казарм. Между тем, видя, что дело становится весьма важным, и не предвидя еще, чем кончится, послал я Адлерберга с приказанием шталмейстеру князю Долгорукову приготовить загородные экипажи для матушки и жены и намерен был в крайности выпроводить их с детьми под прикрытием кавалергардов в Царское Село. Сам же, послав за артиллерией, поехал на Дворцовую площадь, дабы обеспечить дворец, куда велено было следовать прямо обоим саперным батальонам – гвардейскому и учебному. Не доехав еще до дома Главного штаба, увидел я в совершенном беспорядке со знаменами без офицеров Лейб-гранадерский полк, идущий толпой. Подъехав к ним, ничего не подозревая, я хотел остановить людей и выстроить; но на мое «Стой!» отвечали мне:

– Мы – за Константина!

Я указал им на Сенатскую площадь и сказал:

– Когда так – то вот вам дорога.

И вся сия толпа прошла мимо меня, сквозь все войска, и присоединилась без препятствия к своим одинако заблужденным товарищам. К счастию, что сие так было, ибо иначе бы началось кровопролитие под окнами дворца и участь бы наша была более чем сомнительна. Но подобные рассуждения делаются после; тогда же один Бог меня наставил на сию мысль.

Милосердие Божие оказалось еще разительнее при сем же случае, когда толпа лейб-гранадер, предводимая офицером Пановым, шла с намерением овладеть дворцом и в случае сопротивления истребить все наше семейство. Они дошли до главных ворот дворца в некотором устройстве, так что комендант почел их за присланный мною отряд для занятия дворца. Но вдруг Панов, шедший в голове, заметил лейб-гвардии саперный батальон, только что успевший прибежать и выстроившийся в колонне на дворе, и, закричав:

– Да это не наши! –

начал ворочать входящие отделения кругом и бросился бежать с ними обратно на площадь. Ежели б саперный батальон опоздал только несколькими минутами, дворец и все наше семейство были б в руках мятежников, тогда как, занятый происходившим на Сенатской площади и вовсе безызвестный об угрожавшей с тылу оной важнейшей опасности, я бы лишен был всякой возможности сему воспрепятствовать. Из сего видно самым разительным образом, что ни я, ни кто не могли бы дела благополучно кончить, ежели б самому милосердию Божию не угодно было всем править к лучшему.

Здесь должен я упомянуть о славном поступке капитана лейб-гвардии Гренадерского полка князя Мещерского. Он командовал тогда ротою его величества, и когда полк, завлеченный в бунт ловкостью Панова и других соумышленников, отказался в повиновении своему полковнику Стюрлеру из опасения нарушить присягу своему законному государю Константину Павловичу, Мещерский догнал свою роту на дороге и убеждением и доверием, которое вселял в людей, успел остановить большую часть своей роты и несколько других и привел их ко мне. Я поставил его с саперами на почетное место – к защите дворца.

Воротившись к войскам, нашел я прибывшую артиллерию, но, к несчастию, без зарядов, хранившихся в лаборатории. Доколь послано было за ними, мятеж усиливался; к начальной массе Московского полка прибыл весь гвардейский экипаж и примкнул со стороны Галерной; а толпа гренадер стала с другой стороны. Шум и крик делались беспрестанны, и частые выстрелы перелетали чрез голову. Наконец народ начал также колебаться, и многие перебегали к мятежникам, пред которыми видны были люди невоенные. Одним словом, ясно становилось, что не сомнение в присяге было истинной причиной бунта, но существование другого важнейшего заговора делалось очевидным. «Ура Конституция!» – раздавалось и принималось чернию за ура, произносимое в честь супруги Константина Павловича!

Воротился генерал-адъютант Левашов с известием, что Измайловский полк прибыл в порядке и ждет меня у Синего моста. Я поехал к нему; полк отдал мне честь и встретил с радостными лицами, которые рассеяли во мне всякое подозрение. Я сказал людям, что хотели мне их очернить, что я сему не верю, что, впрочем, ежели среди их есть такие, которые хотят против меня идти, то я им не препятствую и дозволяю присоединиться к мятежникам. Громкое ура было мне ответом. Я при себе велел зарядить ружья и послал полк с генерал-майором Мартыновым, командиром бригады, на площадь, велев поставить в резерв спиной к дому Лобанова. Сам же поехал к Семеновскому полку, уже стоявшему на своем месте.

Полк, под начальством полковника Шипова, прибыл в величайшей исправности и стоял у самого моста на канале, батальон за батальоном. Михаил Павлович был уже тут. С этого места было еще ближе видно, что с гвардейским экипажем, стоявшим на правом фланге мятежников, было много офицеров экипажа сего и других, но видны были и другие во фраках, расхаживавшие между солдат и уговаривавшие стоять твердо.

В то время как я ездил к Измайловскому полку, прибыл требованный мною митрополит Серафим из Зимнего дворца, в полном облачении и с крестом. Почтенный пастырь с одним поддиаконом вышел из кареты и, положа крест на голову, пошел прямо к толпе; он хотел говорить, но Оболенский и другие сей шайки ему воспрепятствовали, угрожая стрелять, ежели не удалится.

Михаил Павлович предложил мне подъехать к толпе в надежде присутствием своим разуверить заблужденных и полагавших быть верными присяге Константину Павловичу, ибо привязанность Михаила Павловича к брату была всем известна. Хотя страшился я для брата изменнической руки, ибо видно было, что бунт более и более усиливался, но, желая испытать все способы, я согласился и на сию меру и отпустил брата, придав ему генерал-адъютанта Левашова. Но и его увещания не помогли; хотя матросы начали было слушать, мятежники им мешали, и Кюхельбекер взвел курок пистолета и начал целить в брата, что, однако, три матроса ему не дали совершить.

Брат воротился к своему месту, а я, объехав вокруг собора, прибыл снова к войскам, с той стороны бывшим, и нашел прибывшим лейб-гвардии Егерский полк, который оставил на площади против Гороховой за пешей гвардейской артиллер[ийской] бригадой.

Погода из довольно сырой становилась холоднее; снегу было весьма мало, и оттого – весьма скользко; начинало смеркаться, ибо был уже 3-й час пополудни. Шум и крик делались настойчивее, и частые ружейные выстрелы ранили многих в конной гвардии и перелетали через войска; большая часть солдат на стороне мятежников стреляли вверх.

Выехав на площадь, желал я осмотреть, не будет ли возможности, окружив толпу, принудить к сдаче без кровопролития. В это время сделали по мне залп; пули просвистали мне чрез голову и, к счастию, никого из нас не ранило. Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решиться положить сему скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни, и тогда окруженные ею войска были б в самом трудном положении.

Я согласился испробовать атаковать кавалериею. Конная гвардия первая атаковала поэскадронно, но ничего не могла произвести и по тесноте, и от гололедицы, но в особенности не имея отпущенных палашей. Противники в сомкнутой колонне имели всю выгоду на своей стороне и многих тяжело ранили, в том числе ротмистр Велио (ошибка Николая: Велио (Вельо) был полковником. – Я. Г.) лишился руки. Кавалергардский полк равномерно ходил в атаку, но без большого успеха.

Тогда генерал-адъютант Васильчиков, обратившись ко мне, сказал:

– Sier, il n’у а pas un moment à perdre; l’on n’y peut rien maintenant; il faut de la mitraille![8]

Я предчувствовал сию необходимость, но, признаюсь, когда настало время, не мог решиться на подобную меру, и меня ужас объял.

– Vous voulez que je verse le sang de mes sujets le premier jour de mon ŕenge?[9] – отвечал я Васильчикову.

– Pour sauver votre Empire[10], – сказал он мне.

Эти слова меня снова привели в себя; опомнившись, я видел, что или должно мне взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверно все; или, пощадив себя, жертвовать решительно государством.

Послав одно орудие 1-й легкой пешей батареи к Михаилу Павловичу с тем, чтобы усилить сию сторону, как единственное отступление мятежникам, взял другие три орудия и поставил их пред Преображенским полком, велев зарядить картечью; орудиями командовал штабс-капитан Бакунин.

Вся во мне надежда была, что мятежники устрашатся таких приготовлений и сдадутся, не видя себе иного спасения. Но они оставались тверды; крик продолжался еще упорнее. Наконец послал я генерал-майора Сухозанета объявить им, что, ежели сейчас не положат оружия, велю стрелять. Ура и прежние восклицания были ответом и вслед за тем – залп.

Тогда, не видя иного способа, скомандовал: пали! Первый выстрел ударил высоко в Сенатское здание, и мятежники отвечали неистовым криком и беглым огнем. Второй и третий выстрел от нас и с другой стороны из орудия у Семеновского полка ударили в самую середину толпы, и мгновенно все рассыпалось, спасаясь Англинской набережной на Неву, по Галерной и даже навстречу выстрелов из орудия при Семеновском полку, дабы достичь берега Крюкова канала.

Велев артиллерии взяться на передки, мы двинули Преображенский и Измайловский полки через площадь, тогда как гвардейский Коннопионерный эскадрон и часть конной гвардии преследовали бегущих по Англинской набережной. Одна толпа начала было выстраиваться на Неве, но два выстрела картечью их рассеяли – и осталось сбирать спрятанных и разбежавшихся, что возложено было на генерал-адъютанта Бенкендорфа с 4 эскадронами Конной гвардии и гвардейским Коннопионерным эскадроном под командою генерал-адъютанта Орлова на Васильевском острову и 2 эскадронами конной гвардии на сей стороне Невы. Вслед за сим вручил я команду сей части города генерал-адъютанту Васильчикову, назначив ему оставаться у Сената и отдав ему в команду Семеновский полк, 2 батальона Измайловского, сводный батальон Московского и Павловского полков, 2 эскадрона конной гвардии и 4 орудия конной артиллерии. Васильевский остров поручил в команду генерал-адъютанту Бенкендорфу, оставя у него прежние 6 эскадронов и придав лейб-гвардии Финляндского полка 1 батальон и 4 орудия пешей артиллерии. Сам отправился ко дворцу. У Гороховой, в виде авангарда, оставил на Адмиралтейской площади 2 батальона лейб-гвардии Егерского полка и за ними 4 эскадрона Кавалергардского полка. Остальной батальон лейб-гвардии Егерского полка держал пикеты у Малой Миллионной, у Большой Миллионной, у казарм 1-го батальона Преображенского полка и на Большой набережной у театра. К сим постам придано было по 2 пеших орудия. Батареи о 8 орудиях поставлены были у Эрмитажного съезда на Неву, а другая о 4 орудиях против угла Зимнего дворца на Неву. 1 батальон Измайловского полка стоял на набережной у парадного подъезда, 2 эскадрона кавалергардов – левее, против угла дворца. Преображенский полк и при нем 4 орудия роты его величества стоял на Дворцовой площади спиной к дворцу, у главных ворот в резерве, а на дворе оставались оба саперных батальона и рота гренадерская лейб-гвардии Гренадерского полка.


Из «Записок» Дениса Васильевича Давыдова

Я всегда полагал, что император Николай одарен мужеством, но слова, сказанные мне бывшим моим подчиненным, вполне бесстрашным генералом Чеченским, и некоторые другие обстоятельства поколебали во мне это убеждение. Чеченский сказал мне однажды: «Вы знаете, я умею ценить мужество, а потому вы поверите моим словам. Находясь в день 14 декабря близ государя, я во все время наблюдал за ним. Я могу вас уверить честным словом, у императора, бывшего во все время весьма бледным, душа была в пятках. Не сомневайтесь в моих словах, я не привык врать».


Из воспоминаний принца Евгения Вюртембергского

Сам государь однажды в разговоре со мной об этих происшествиях выразился: «Что непонятно во всем этом, Евгений, так это то, что нас обоих тут же не пристрелили».

Ночь с 14 на 15 декабря 1825 года явила нам совершенно неожиданные стороны личности Николая Павловича.

Надо представить себе, что значила для Николая эта ночь, – ему предстояло выяснить и осознать масштабы заговора и степень опасности, которой подвергался он сам, вся августейшая фамилия и государственная система. Психологическая нагрузка была громадна. Неудивительно, что он часто срывался. Тем более что не был уверен в окончании дела – недаром город напоминал военный лагерь.

Не говоря уже о том, что он ждал известий из второй армии – главного гнезда армейских заговорщиков. И они не замедлили явиться в виде страшного сообщения о мятеже Черниговского полка, который, по представлениям молодого императора, имел все шансы разрастись в гражданскую войну…

Допросы первых арестованных превратились в мрачный театр.

Из «Записок» Сергея Петровича Трубецкого

Везде около дворца и по улицам, к нему ведущим, стояло войско и были разведены большие огни. Меня позвали; император пришел ко мне навстречу в полной форме и ленте и, подняв указательный палец правой руки прямо против моего лба, сказал: «Что было в этой голове, когда вы, с вашим именем, с вашей фамилией, вошли в такое дело? Гвардии полковник! Князь Трубецкой!.. как вам не стыдно быть вместе с такой дрянью? Ваша участь будет ужасная», – и, оборотившись к генералу Толю, который один был в комнате, сказал: «Прочтите». Толь выбрал из бумаг, лежащих на столе, один лист и прочел в нем показание, что бывшее происшествие есть дело общества, которое кроме членов в Петербурге имеет большую отрасль в 4-м корпусе и что дежурный штаб-офицер этого корпуса лейб-гвардии Преображенского полка полковник Трубецкой может дать полное сведение о помянутом обществе. Когда он прочел, император спросил: «Это Пущин?»

Толь: – Пущин.

Я: – Государь, Пущин ошибается…

Толь: – А! Вы думаете, это Пущин? А где Пущин живет?

Я видел, что почерк не Пущина, но думал, что, повторяя его имя, может быть, назовут мне показателя. На вопрос Толя я отвечал: «Не знаю».

Толь: – У отца ли он теперь?

Я: – Не знаю.

Толь: – Я всегда говорил покойному государю, ваше величество, что 4-й корпус – гнездо тайного общества и почти все полковые командиры к нему принадлежат, но государю было не угодно верить.

Я: – Вы, ваше превосходительство, имеете очень неверные сведения.

Толь: – Уж вы не говорите, я это знаю.

Я: – Последствия докажут, что ваше превосходительство ошибаетесь. В 4-м корпусе нет никакого тайного общества, я за это отвечаю.

Император прервал наш спор, подав мне лист бумаги, и сказал: – Пишите показание, – и показал мне место на диване, на котором сидел и с которого теперь встал. Прежде нежели я сел, император начал опять разговор: – Какая фамилия! Князь Трубецкой! Гвардии полковник! И в таком деле! Какая милая жена! Вы погубили жену. Есть у вас дети?

Я: – Нет.

Император, прерывая:

– Вы счастливы, что у вас нет детей. Ваша участь будет ужасная, ужасная! – и, продолжав некоторое время в этом тоне, заключил: – Пишите все, что знаете, – и ушел в другой кабинет… Несколько погодя Толь позвал меня в другой кабинет.

Я едва переступил за дверь – император навстречу в сильном гневе: – Эк! что на себя нагородили, а того, что надобно, не сказали. – И скорыми шагами подойдя к столу, взял на нем четвертку листа, поспешно подошел ко мне и показал: – Это что? Это ваша рука?

Я: – Моя.

Император, крича: – Вы знаете, что я могу вас сейчас расстрелять!

Я, сжав руки и тоже громко: – Расстреляйте, государь, вы имеете право.

Император, так же громко: – Не хочу. Я хочу, чтобы судьба ваша была ужасная.

Выпихав меня своим подходом в передний кабинет, повторил то же несколько раз, понижая голос. Отдал Толю бумаги и велел приложить к делу, а мне опять начал говорить о моем роде, о достоинствах моей жены, о ужасной судьбе, которая меня ожидает, и уже все это жалобным голосом. Наконец, подведя меня к тому столу, на котором я писал, подав мне лоскуток бумаги, сказал: – Пишите к вашей жене. – Я сел. Он стоял. Я начал писать: «Друг мой, будь спокойна и молись Богу…» – император прервал: – Что тут много писать, напишите только: «Я буду жив и здоров». Я написал: «Государь стоит возле меня и велит написать, что я жив и здоров». Я подал ему, он прочел и сказал: – Я жив и здоров буду, припишите «буду» вверху.

Я исполнил. Он взял и велел мне идти за Толем.

«Четвертка листа», по поводу которой Николай грозил Трубецкому расстрелом, был листок из блокнота, на котором Трубецкой – в неустановленное время – набросал весьма радикальный план переустройства российской жизни после победы будущего восстания. Это и в самом деле была убийственная улика, ибо «манифест» этот начинался словами «Уничтожение бывшего правления».

Крайне любопытна та игра, которую ведет Николай с лидером провалившегося мятежа, то угрожая ему немедленным расстрелом, то давая гарантию жизни.

Николай был в крайне щекотливом положении. Он не мог не понимать, что жестокость по отношению к арестованным будет тяжело воспринята родственниками и друзьями. А эти родственные и дружеские связи пронизывали все общество.

Полковник князь Трубецкой не только принадлежал к одной из самых знатных аристократических фамилий, но и был зятем графа Лаваля, камергера и церемониймейстера императорского двора, человека с широкими связями. Отсюда и неожиданный жест Николая, некий знак, адресованный придворному кругу и петербургскому обществу вообще.

Надо помнить, что дело происходило в ночь после восстания, когда молодой император чувствовал себя отнюдь не уверенно…

Сам Николай в записках рисует сцену допроса Трубецкого существенно иначе.

Из «Записок» Николая I

Призвав генерала Толя в свидетели нашего свидания, я велел привести Трубецкого и приветствовал его словами:

– Вы должны быть известны о происходившем вчера. С тех пор многое объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы не только участником заговора, но должны были им предводительствовать. Хочу дать вам возможность хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного; тем вы дадите возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?

– Я невинен, я ничего не знаю, – отвечал он.

– Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение; вы – преступник; я ваш судья; улики на вас – положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас; вы себя погубите – отвечайте, что вам известно?

– Повторяю, я не виновен, я ничего не знаю.

Показывая ему конверт, сказал я:

– В последний раз, князь, скажите, что вы знаете, ничего не скрывая, или – вы невозвратно погибли. Отвечайте.

Он еще дерзче мне ответил:

– Я уже сказал, что ничего не знаю.

– Ежели так, – возразил я, показывая ему развернутый его руки лист, – так смотрите же, что это?

Тогда он, как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде.

Хотя Трубецкой писал свои воспоминания значительно позже, чем его августейший следователь, но картина, им предложенная, кажется правдоподобнее из-за живых психологических деталей, о которых у нас шла речь. Тем более что Николай запамятовал принципиально важные вещи, например содержание документа, сразившего Трубецкого.

Из «Записок» Николая I

…Нашлась черновая бумага на оторванном листе, писанная рукою Трубецкого, особой важности: это была программа на весь ход действий мятежников на 14-е число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому.

Ничего подобного на этом листе не было. Он хорошо известен историкам – это, как уже говорилось, программа переустройства государства после победы восстания. Никакого писаного плана действий у лидеров тайного общества не было и никакого «разделения обязанностей» тем более.

Подобная ошибка ставит под сомнение и остальные утверждения Николая.

Из «Записок» декабриста Андрея Евгеньевича Розена

На главной гауптвахте Зимнего дворца ожидал я моей очереди. В 10 часов вечера с конвоем отвели меня во внутренние покои царские… В начале допроса отворились другие двери, вошел император, я сделал несколько шагов вперед, чтобы ему поклониться, он повелительно и грозно сказал: «Стой!» Подошел ко мне, положил свою руку под эполет моего плеча и повторял «Назад, назад, назад», подвигая меня и следуя за мной, пока не ступил я на прежнее место к письменному столу и восковые свечи, горевшие на столе, пришлись прямо против моих глаз. Тогда более минуты пристально смотрел он мне в глаза и, не заметив ни малейшего смущения, вспомнил, как всегда доволен был моей службою, как он меня отличал, и прибавил, что теперь лежат на мне важные обвинения, что я грозил заколоть первого солдата, который вздумал бы двинуться за карабинерным взводом, и что он требует от меня чистосердечных сознаний, обещая мне сделать все, что возможно будет, чтобы спасти меня, и ушел. Допрос продолжался, я не мог сказать всю правду, не хотел назвать никого из членов тайного общества и из зачинщиков 14 декабря. Через полчаса опять вошел государь, взял у Левашова ответные пункты, искал чего-то: имен собственных никаких не было в моих показаниях, – еще раз взглянул на меня с благоволением, уговаривая быть откровенным. Император одет был в своем старом сюртуке Измайловского полка без эполет, бледность на лице, воспаление в глазах показывали ясно, что он много трудился и беспокоился, во все вникал лично, все хотел слышать сам, все сам читать. Когда он ушел в свой кабинет, то еще в третий раз отворил дверь и в дверях произнес последние слова, мною слышанные из уст его: «Тебя, Розен, охотно спасу!»

Розен был осужден на 10 лет каторги, которые Николай сократил до шести. В эту ночь окружающие наблюдали совершенно иного человека – не того сдержанного, замкнутого гвардейского красавца, каким привыкли видеть на людях, на службе великого князя. Смертельно уставший от нервного напряжения страшного дня, изнуренный непрерывными допросами, он искусно и точно вел свою игру с захваченными мятежниками, меняясь от допроса к допросу.

Император был грозен и резок с Трубецким: его нужно было немедленно сломать, и Николай надеялся подавить его внезапным милосердием. Но Розена, молодого блестящего фрунтовика, он и в самом деле высоко ценил, и тот, в свою очередь, несмотря на оскорбительную царскую грубость, тоже отдавал государю должное как знатоку фрунта. Поэтому во время допроса Розена Николай демонстрировал печальную суровость.

С юным поручиком Александром Гангебловым, которого знал с его отрочества, император выбрал безошибочный тон – отеческий.

Скорее всего, бессознательно Николай Павлович в эту фантасмагорическую ночь проигрывал весь регистр своего будущего поведения с подданными, открывая для самого себя возможности своей отнюдь не примитивной натуры.

Из воспоминаний декабриста Александра Семеновича Гангеблова

Я вдруг очутился лицом к лицу с Николаем Павловичем. Он был один в комнате, в сюртуке без эполет. Я не видел его в таком простом наряде с тех пор, как в бытность камер-пажом бывал на воскресных дежурствах в его Аничковом дворце. Он стоял, подбоченясь одной левой рукой, лицом к двери, как бы ожидая моего появления.

– Подойдите ближе ко мне, – сказал государь, – Еще ближе, – и, дав приблизиться менее чем на два шага, произнес: – Вот так.

Николай Павлович был бледен; в чертах его исхудалого лица выражалось сдерживаемое волнение. Вперив мне в глаза свой проницательный взор, он, почти ласковым голосом, начал так:

– Что вы, батюшка, наделали?.. Что вы это только наделали?.. Вы знаете, за что вы арестованы?

– Никак нет, ваше величество, не знаю… Ваше величество, мне не было даже известно о существовании общества с политическою целью; я знал, что есть общества религиозные, но ни в одно из них я не вступал.

Говоря это, я горел от стыда, так как ложью я всегда гнушался.

Тут Николай Павлович, не сводя с моих глаз пристального взора, взял меня под руку и стал водить из угла в угол залы.

– Послушайте, – начал он, понизив голос, – послушайте, вы играете в крупную игру и ставите ва-банк. Заметьте, что я не напоминаю вам о присяге, которую вы давали на верность вашему государю и вашему Отечеству; это дело вашей совести перед Богом. Но вы должны были не забывать, что вы дали под-пис-ку, что не вступите ни в какое тайное общество. Такими вещами шутить нельзя. Вы не могли не заметить, что я вас всегда отличал: вы служили при жене, и т. д и т. п.

Государь не задавал уже мне вопросов, а непрерывно говорил одним тоном, где слышались не то упрек, не то сожаление… Между прочим он сказал: «…Видите, как я с вами откровенен. Платите и вы мне тем же… вы у меня были на особом отличном счету»… Наконец, не слыша с моей стороны никакого отзыва, государь, видимо, терял терпение, и, когда мы дошли до того места, с которого начали ходить и где Мартынов все время стоял навытяжку, государь остановился и, повернув меня лицом к себе: «Ну, – сказал он, – теперь вы на меня не пеняйте; я для вас сделал все, что мог сделать… Так вы не хотите признаться? Смотрите мне прямо в глаза! Так вы не хотите признаться? В последний раз вас спрашиваю: кому вы дали слово?»

– Ваше величество, я не знаю за собой никакой вины.

– Поймите, в последний раз вас спрашиваю: никому слова не давали?

– Никому, – произнес я решительно.

– И вы скажете, что не дали слово Свистунову?

– Н-н-е-т.

– И вы это говорите как благородный офицер?

Я совершенно растерялся. Я не мог двинуть языком…

Нельзя не изумляться неутомимости и терпению Николая Павловича. Он не пренебрегал ничем: не разбирая чинов, снисходил, можно сказать, беседования с арестованными, старался уловить истину в самом выражении глаз, в самой интонации слов ответчика. Успешности этих попыток много помогала и самая наружность государя, его величавая осанка, его античные черты лица, особливо его взгляд: когда Николай Павлович находился в спокойном, милостивом расположении духа, его глаза выражали обаятельную доброту и ласковость; но когда он был в гневе, те же глаза метали молнии.

Обратим внимание, что во всех случаях Николай ставит арестованного вплотную к себе, рассчитывая на гипнотическое воздействие своего взгляда. Этой своей особенностью, которую он, очевидно, обнаружил во время допросов, он затем широко пользовался.

Допросы не ограничились страшной ночью с 14 на 15 декабря. И молодой император считал своим долгом принимать в них самое деятельное участие.

Из «Записок» декабриста Ивана Дмитриевича Якушкина

Возле ломберного стола стоял новый император. Он сказал мне, чтобы я подошел ближе, и начал таким образом:

– Вы нарушили вашу присягу?

– Виноват, государь.

– Что ожидает вас на том свете? Проклятие. Мнение людей вы можете презирать, но что ожидает вас на том свете должно вас ужаснуть. Впрочем, я не хочу вас окончательно губить – я пришлю к вам священника. Что же вы мне ничего не говорите?

– Что вам угодно, государь, от меня?

– Я, кажется, говорю вам довольно ясно; если вы не хотите губить ваше семейство и чтобы с вами обращались как с свиньей, то вы должны во всем признаться.

– Я дал слово не называть никого; все же, что знал про себя, я уже сказал его превосходительству, – отвечал я, указывал на Левашова, стоявшего поодаль в почтительном положении.

– Что вы мне с его превосходительством и с вашим мерзким честным словом.

– Назвать, государь, я никого не могу.

Новый император отскочил на три шага назад, протянул ко мне руку и сказал: «Заковать его так, чтобы он пошевелиться не мог!»

Надо иметь в виду, что декабристы в мемуарах иногда представляли свое поведение на допросах в более выгодном свете, чем оно было в реальности. Но Якушкин и в самом деле был одним из наиболее стойких, мужественных узников….

В смятенном и подавленном ужасом обществе многие ожидали от молодого императора благородного жеста – демонстрации великодушия и милосердия. Даже в его ближайшем окружении были люди, которые считали, что прощение мятежников принесет будущему царствованию куда больше пользы, чем самая суровая расправа.

Из воспоминаний принца Евгения Вюртембергского

Решился я доверить моей тетушке (императрице-матери Марии Федоровне. – Я. Г.) сокровенные желания моего сердца и просил ее поддержать их как бы ее собственные… Здесь в первый раз я был в отношении к ней смел и неделикатен. Я сказал:

– Указывая на гроб Александра, Николай должен сказать заговорщикам: «Вот кого вы хотели умертвить! Я знаю, что бы сделал он: я прощаю вас! Вы недостойны России! Вы не останетесь в ее пределах!»

Императрица хотела возражать, но я прервал ее и продолжал:

– Положив руку на сердце, сознаемся, что вполне невиновного нет ни одного смертного и русская империя небезупречна, в особенности в своей истории. Лучше миловать, чем карать, и при всяком восшествии на престол милость гораздо благоразумнее строгости.

Тетушка поняла меня и обещала употребить все возможное для достижения этой цели; но ее старания и мои ожидания оказались по-видимому бесплодны.

Императрица Мария Федоровна прекрасно поняла «неделикатный» намек своего племянника… Среди тех, кто подавлял мятеж 14 декабря и заседал в следственной комиссии, были убийцы ее мужа императора Павла.

Принц Евгений, как-никак европеец, полагал, что, имея подобное наследие, русскому императору не пристало быть бескомпромиссно суровым. Он считал, что традицию надо переломить…

Николай Павлович рассудил по-иному.

Из письма Николая I великому князю Константину. 6 июля 1826 года

В четверг начался суд, со всей подобающей торжественностью. Заседание идет без перерыва с 10 утра до 3 часов дня, и, несмотря на это, я еще не знаю, приблизительно к какому числу может кончиться. Затем последует казнь – ужасный день, о котором я не могу думать без содрогания. Предполагаю: провести ее на эспланаде крепости.


Из письма Николая I императрице Марии Федоровне. 10 июля 1826 года

Я отстраняю от себя всякий смертный приговор, и участь этих пяти наиболее презренных предоставляю решению Суда; эти пятеро: Пестель, Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин.

То есть, что бы ни декларировал Николай Павлович, задолго до окончания суда он уже предопределил участь подсудимых.

Вокруг решения о смертной казни ходило множество слухов.

Из записок Александры Осиповны Смирновой-Россет

К концу поста государь пошел с собакой Гусаром его купать и бросил ему свой носовой платок (августейшая семья жила в это время в Царском Селе. – Я. Г.); в эту секунду его камердинер, запыхавшись, прибежал и сказал: «Светлейший князь Лопухин ожидает ваше величество». Государь, взволнованный, скорым шагом пошел во дворец, и Гусар за ним; я вытянула носовой платок и после отдала его камердинеру. После я узнала, что Лопухин принес лист осужденных на смерть, их было 20 (на самом деле Верховный уголовный суд приговорил к смерти 31 человека. – Я. Г.). Государь сказал: «Князь, это странно – начать царство с смертной казни 20 молодых людей. Что говорит брат Михаил?» – «Ваше величество, великий князь и граф Бенкендорф были совсем против смертной казни». – «Я этому рад». – «Но генерал Левашов более всех настаивал на смертной казни Каховского, потому что думал – он убил графа Милорадовича».

Известно, что повесили Пестеля, самого опасного, потому что самого умного из общества во Второй армии… Рылеева, Бестужева, Каховского и Муравьева-Апостола. Так как в числе заговорщиков многие принадлежали к высшему кругу, то их родственники были очень недоброжелательны и рассказывали, что когда старый Лопухин подал государю лист в 20 человек, приговоренных на смертную казнь, что он хотел подписать, и будто Лопухин сказал ему: «Государь, вы начинаете царствовать», – и затрясся. Это чистая ложь – при мне он сказал императрице: «Дорогой друг, смертная казнь в России отменена со времен императрицы Елизаветы, которая была гуманна, и, по несчастию, я первый с того времени должен подписать этот ужасный указ». Императрица заплакала.


Из дневника императрицы Александры Федоровны

Воскресенье, 12 [24] июля, ночью

Сегодня канун ужасных казней. 5 виновных будут повешены; остальные разжалованы и сосланы в Сибирь.

Я так взволнована! Господь видит это. Еще бы? Столица и такие казни – это вдвойне опасно… Да сохранит Господь священную жизнь моего Николая! Я бы хотела, чтобы эти ужасные два дня уже прошли… Это так тяжело. И я должна переживать подобные минуты… О, если б кто знал, как колебался Николай! Я молюсь за спасение душ тех, кто будет повешен.

Понедельник, 13 [25] июля

Что это была за ночь! Мне все время мерещились мертвецы. Я просыпалась от каждого шороха. В 7 часов Николая разбудили. Двумя письмами Кутузов и Дибич доносили, что все прошло без каких-либо беспорядков; виновные вели себя трусливо и недостойно, солдаты же соблюдали тишину и порядок. Те, которые не подлежали повешению, были выведены, разжалованы, с них были сорваны мундиры и брошены в огонь, над их головами ломали оружие; это должно быть для мужчин так же ужасно, как сама смерть. Затем пятеро остальных были выведены и повешены, при этом трое из них упали. Это ужасно, это приводит в содрогание!.. Присутствовавшая при этом толпа приблизилась к виселице и глумилась над трупами; говорили, что они заслужили это наказание и умерли так же, как жили. Сопровождавшие преступников солдаты держали себя с большим достоинством. Мой бедный Николай так много перестрадал за эти дни! К счастью, ему не пришлось самому подписывать смертный приговор.

Я благодарю Бога за то, что этот день прошел, и прошу его защиты на завтра.

Молодая императрица видела эту страшную картину так, как ей хотелось ее видеть. Смертники вели себя отнюдь не трусливо. Потерял присутствие духа только юный Бестужев-Рюмин, человек вообще неврастеничный. Постоянное повторение фразы о спокойствии солдат – знаменательно. Власти не были уверены, как встретят солдаты казнь, позорную казнь офицеров, из которых двое были героями наполеоновских войн. И утверждение о том, что толпа глумилась над трупами повешенных, вызывает большое сомнение. Тела были немедленно увезены, а виселица окружена рядами солдат.

История с подписанием смертного приговора – чистое лицемерие, которое станет одной из определяющих черт поведения Николая Павловича в подобных ситуациях.

Смертный приговор действительно вынес назначенный императором Верховный уголовный суд, но у Николая было право помилования, которым он не воспользовался. Он воспользовался другим правом.

Из письма начальника Главного штаба Ивана Ивановича Дибича председателю Верховного уголовного суда князю Петру Васильевичу Лопухину

На случай сомнения о виде казни, какая сим преступникам судом определена быть может, государь император повелеть мне соизволил предварить вашу светлость, что его величество никак не соизволяет не токмо на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы, и, словом, ни на какую смертную казнь, с пролитием крови сопряженную.

Император оставлял Верховному уголовному суду только один вид казни – повешение. Он не подписал приговор, но утвердил его специальным обращением к суду.

Из протокола Верховного уголовного суда от 11 июля 1826 года

Сообразуясь с высокомонаршим милосердием, в сем деле явленном, Верховный уголовный суд по высочайше предоставленной ему власти приговорил вместо мучительной смертной казни четвертованием Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михайле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому приговором суда определенной, – сих преступников за их тяжкие злодеяния – повесить.

И сам Николай, и Александра Федоровна утверждали, что молодому императору тяжело далось это жестокое решение.

В это можно было бы поверить, если бы в распоряжении историков не было специальной записки, в которой Николай подробно расписал обряд, по которому должна была совершиться казнь и экзекуция над осужденными.

Командовал экзекуцией, апофеозом которой была казнь потенциальных цареубийц, генерал П. В. Голенищев-Кутузов – один из участников реального цареубийства 11 марта 1801 года…

Из записки Николая I, адресованной Павлу Васильевичу Голенищеву-Кутузову

В кронверке занять караул. Войскам быть в три часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамени. Конвойным оставаться за ними, считая по два на одного. Когда все будет на месте, то командовать на караул и пробить одно колено похода, потом господам генералам, командующим эскадронами и кавалерией, прочесть приговор, после чего пробить два колена похода и скомандовать на плечо, тогда профосам сорвать мундир, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то ввести их тем же порядком в кронверк, тогда взвести осужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, докуда все не кончится, после сего зайти по отделениям направо и пройти мимо и распустить по домам.


Из книги Михаила Николаевича Покровского «Русская история в самом сжатом очерке». 1933

Лицемерием было пропитано все николаевское общество сверху донизу. Лицемерие самого Николая воплотилось всецело в одном факте: когда в Сибири поймали шайку разбойников, долго наводившую ужас на целую губернию, губернатор предложил их казнить. Николай написал на донесении губернатора: «В России, слава Богу, нет смертной казни, и не мне ее восстанавливать, а дать каждому из разбойников по 12 тыс. палок». Здесь все было ложью. Во-первых, смертная в казнь в России по приговору военных, чрезвычайных и т. д. судов существовала, и Николай начал свое царствование с подписания смертного приговора пяти вождям декабристов, а во-вторых, больше 3 тысяч палок никто, самый здоровый человек, выдержать не мог – 12 тысяч означало верную смерть задолго до окончания наказания. Николай это прекрасно понимал.

Документ, воспроизведенный Покровским, был не единственным подобным в практике Николая Павловича. Когда Лев Николаевич Толстой собирал материал для повести «Хаджи-Мурат», Владимир Васильевич Стасов, служивший в Публичной библиотеке и помогавший ее директору Корфу собирать материалы для биографии Николая I, передал писателю сходную резолюцию императора, на которой Толстой построил одну из сцен повести. Это была резолюция на судном деле студента-поляка, который в истерическом припадке бросился с перочинным ножиком на профессора, явно над ним издевавшегося. Профессор фактически не пострадал, но дело дошло до государя.

Здесь мы забежали вперед. Но слишком многое в царствовании Николая Павловича завязалось в то время, когда он допрашивал схваченных мятежников, а затем обрекал пятерых на позорную казнь.

Из записных книжек Петра Андреевича Вяземского

19 июля 1826 года

…13-е число (день казни пятерых декабристов. – Я. Г.) жестоко оправдало мое предчувствие! Для меня этот день ужаснее 14-го. По совести нахожу, что казни и наказания несоразмерны преступлениям, из коих большая часть состояла только в одном умысле. Вижу в некоторых из приговоренных помышление о возможном цареубийстве, но истинно не вижу ни в одном твердого убеждения и решимости на совершение оного. Одна совесть, одно всезрящее Провидение может наказывать за преступные мысли, но человеческому правосудию не должны быть доступны тайны сердца, хотя даже и оглашенные. Правительство должно обеспечить государственную безопасность от исполнения подобных покушений, но права его не идут далее. Я защищаю жизнь против убийцы, уже подъявшего на меня нож, и защищаю ее, отъемля жизнь у противника, но если по одному сознанию намерений его спешу обеспечить свою жизнь от опасности еще только возможной лишением жизни его самого, то выходит, что убийца настоящий не он, а я. Личная безопасность, государственная безопасность, слова многозначительные, и потому не нужно придавать им смысл еще обширнейший и безграничный, а не то безопасность одного члена или целого общества будет опасностью каждого и всех…


22 июля 1826 года

Помышление о перемене в нашем политическом быту роковою волною прибивало к бедственной необходимости цареубийства и с такою же силою отбивало, а доказательство тому: цареубийство не было совершено. Все осталось на словах и на бумаге, потому что в заговоре не было ни одного цареубийцы. Я не вижу их и на Сенатской площади 14 декабря, точно так, как не вижу героя в каждом воине на поле сражения. Вы не даете Георгиевских крестов за одно намерение в надежде будущих подвигов: зачем же казните преждевременно и за одну убийственную болтовню… ставите вы на одних весах с убийством, уже совершенным. Что за Верховный суд, который, как Немезида, хотя и поздно, но вырывает из глубины души тайные и давно отложенные помышления и карает их как преступление налицо!


Из книги Александра Ивановича Герцена «Былое и думы»

Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.

Все ожидали облегчения в судьбе осужденных, – коронация была на дворе. Даже мой отец, несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор не будет приведен в действие, что все это делается для того, чтоб поразить умы. Но он, как и все другие, плохо знал юного монарха. Николай уехал из Петербурга и, не въезжая в Москву, остановился в Петровском дворце…. Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в «Московских ведомостях» страшную новость 14 июля.

Народ русский отвык от смертных казней: после Мировича, казненного вместо Екатерины II, после Пугачева и его товарищей не было казней; люди умирали под кнутом, солдат гоняли (вопреки закону) до смерти сквозь строй, но смертная казнь de jure[11] не существовала. Рассказывают, что при Павле па Дону было какое-то частное возмущение казаков, в котором замешались два офицера. Павел велел их судить военным судом и дал полную власть гетману или генералу. Суд приговорил их к смерти, но никто не осмелился утвердить приговор; гетман представил дело государю. «Все они бабы, – сказал Павел, – они хотят свалить казнь на меня, очень благодарен», – и заменил ее каторжной работой.

Николай ввел смертную казнь в наше уголовное законодательство сначала беззаконно, а потом привенчал ее к своему своду.

Через день после получения страшной вести был молебен в Кремле. (Победу Николая над пятью торжествовали в Москве молебствием. Середь Кремля митрополит Филарет благодарил Бога за убийства. Вся царская фамилия молилась, около нее сенат, министры, а кругом на огромном пространстве стояли густые массы гвардии, коленопреклоненные, без кивера, и тоже молились; пушки гремели с высот Кремля. Никогда виселицы не имели такого торжества; Николай понял важность победы!..) Отпраздновавши казнь, Николай сделал свой торжественный въезд в Москву. Я тут видел его в первый раз; он ехал верхом возле кареты, в которой сидели вдовствующая императрица и молодая. Он был красив, но красота его обдавала холодом; нет лица, которое бы так беспощадно обличало характер человека, как его лицо. Лоб, быстро бегущий назад, нижняя челюсть, развитая на счет черепа, выражали непреклонную волю и слабую мысль, больше жестокости, нежели чувственности. Но главное – глаза, без всякой теплоты, без всякого милосердия, зимние глаза. Я не верю, чтоб он когда-нибудь страстно любил какую-нибудь женщину, как Павел Лопухину, как Александр всех женщин, кроме своей жены; он «пребывал к ним благосклонен», не больше.

2

Так в оригинале. Имеется в виду Александр Иванович Якубович. – Примеч. сост.

3

Ну, Николай, преклонитесь пред вашим братом: он заслуживает почтения и высок в своем неизменном решении предоставить вам трон (фр.).

4

Прежде чем преклоняться, позвольте мне, матушка, узнать, почему я это должен сделать, ибо я не знаю, чья из двух жертв больше: того ли, кто отказывается (от трона), или того, кто принимает (его) при подобных обстоятельствах (фр.).

5

Ваше величество! Московский полк в полном восстании; Шеншин и Фредерикс тяжело ранены, и мятежники идут к Сенату; я едва их обогнал, чтобы донести вам об этом. Прикажите, пожалуйста, двинуться против них первому батальону Преображенского полка и конной гвардии (фр.).

6

В Московском полку волнение; я отправляюсь туда (фр.).

7

Дело плохо; они идут к Сенату, но я буду говорить с ними (фр.).

8

Ваше величество, нельзя терять ни минуты; ничего не поделаешь: нужна картечь! (фр.)

9

Вы хотите, чтобы я пролил кровь моих подданных в первый день моего царствования? (фр.)

10

Чтобы спасти вашу империю (фр.).

11

Юридически (лат.).

Николай I без ретуши

Подняться наверх