Читать книгу Дрожь - Якуб Малецкий - Страница 4

Часть I
1938–1969
Глава третья

Оглавление

После возвращения из Германии родители Янека Лабендовича все меньше напоминали самих себя до войны. Сабина, прежде постоянно переживавшая обо всем и обо всех, теперь, казалось, успокоилась и примирилась с судьбой. Будто видела будущее или по крайней мере понимала, чего от него ожидать.

А Вавжинец как будто вернулся в Польшу лишь частично. На первый взгляд, в его внешности ничего не изменилось: статный зеленоглазый блондин с кривым носом и длинными руками. Однако этот любимец соседей, в свое время мучивший людей веселыми историями, превратился в возбужденного, вечно взвинченного холерика. Он перестал улыбаться, а говоря с кем-нибудь, отводил взгляд в сторону. Дом словно обжигал его. В основном он работал в поле, ухаживал за животными или чинил что-нибудь во дворе. Если дел не оставалось, ехал на лошади в Квильно. Там жили братья Грабовские, с которыми он познакомился в Германии. Они были близнецами, ни один еще не женился. Вавжинец помогал им по хозяйству или усаживался на трухлявую лавку за коровником в компании их больной матери и рассказывал ей обо всем, о чем не хотел говорить с другими.

Мало что в жизни приносило ему такую радость, как те неторопливые вечера в Квильно, когда, прислонившись к прохладной стене коровника, он мог ненадолго снова стать собой прежним.

* * *

Для Янека Лабендовича немногое могло сравниться с сигаретами – отчасти, вероятно, потому, что курил он тайком. Уже несколько лет он встречал каждый новый день резким, удушающим кашлем, что через некоторое время стало все сильнее раздражать Ирену.

Она попросила, чтобы он перестал курить, а он, не зная, как иначе отреагировать, перестал. Продержался один день. С той поры, то есть четыре месяца, он это скрывал.

Солнце уходило с неба, оставляя за собой над полями ржавое темнеющее пятно. На заборе сохли кастрюли. Янек прислонился к стене овина и наблюдал за сизыми, постепенно таявшими струйками дыма. В животе бурчал только что съеденный ужин. Затягиваясь остро-горьким дымом, он услышал где-то справа шелест, слишком громкий для кота или курицы.

Спрятал сигарету за спину и ждал. Через мгновение из полумрака вынырнула фигура его сына. Виктусь шел на полусогнутых ногах, вперившись в старое и сухое вишневое дерево, закрученные ветви которого уже давно не давали плодов. Он широко расставил руки, голову вдавил в плечи. Крался, скользя ягодицами по траве. Вдруг остановился как вкопанный и бросился бежать в сторону двора.

Вскоре хлопнула входная дверь дома.

* * *

Каждый вечер стоящий за овином вишневый дракон поджигал солнце, медленно сползающее с неба. В углу двора заржавелый зубач принимался грызть землю стальными клыками. Оживала висящая в овине змея: она обвивала стропила и пожирала бегавших в сене мышей. На чердаке дома карлики танцевали друг с другом в тишине, шаркая маленькими ножками. В колодце просыпался хохочущий гном, который днем от скуки лишь подражал чужим голосам. По полям бегали черные чудовища без голов, зато с сотнями пальцев. За деревьями прятались тощие создания, их языки шелестели по сухим нёбам. Безмолвный и очень высокий старец дырявил небо серебряной булавкой.

Виктусь любил ночь так, как любят ходить по скользкой крыше или садиться на норовистую лошадь. Родители разрешали ему недолго гулять около дома, и он медленно прокрадывался между строениями, изучая все, что днем пребывало в ожидании, как и он сам. Расстояние от порога дома до курятника ночью было в два раза больше, чем днем. Все было в два раза дальше. Трава сильнее пахла. Все пахло сильнее.

Самое главное, что ночью исчезали цвета. Дракон, зубач, змея и многопалые страшилища, даже безмолвный старец с булавкой – все они были бесцветны.

В один вечер явились совсем другие чудовища. Они пришли ночью, пьяные. Их крики было слышно издалека. Вошли без стука, расселись за столом. Некоторые стояли. Самый старший напоминал Паливоду, он облокотился о буфет. Наконец, один из них откашлялся.

– Где он? – спросил, в то время как остальные кивали головами, будто надеясь таким образом приободрить нарушившего молчание. – Мы все равно найдем его, Янек.

– Только попробуйте, сволочи – глазенки повыкориваю, клянусь. – Ирена стояла у печи с кочергой в одной руке и деревянной ложкой в другой.

– Это змей, – откликнулся другой мужик с большим красным носом. – А змея надо…

– Змея в овине, – сказал Виктусь, выходя из сеней. – Она ест там мышей. Висит у стены, только нельзя к ней прикасаться.

Говоривший первым схватил мальчика под мышку и выбежал во двор, остальные за ним. Ирена догнала одного и огрела кочергой по спине. Тот завыл и упал на траву, но тут же встал и с размаху ударил ее по лицу так, что она повернулась вокруг своей оси. Янек выскочил из дома, крича и размахивая топором. Налетел на соседей, замахнулся на кого-то, но не попал. С криками снова бросился в атаку, но потерял равновесие, и его поймали, а один из них все время тихо повторял:

– Ты знаешь, что так надо, Янек, знаешь же, так надо.

Их закрыли в курятнике, дверь подперли вилами.

* * *

Дядя Паливода наклонился к Виктусю и погладил его по коротко стриженной голове. У него было темное лицо, он насквозь провонял водкой.

– Закрой глаза, сынок. Ненадолго.

Виктусь сделал, как ему велели. Он сжимал веки, слыша вдалеке рев отца и глухие ритмичные удары. Больше никаких звуков.

– Дальше, – шепнул вдруг кто-то слева.

– На, возьми, – сказал другой.

Первый громко вздохнул, потом воцарилась тишина. Виктусь открыл глаза в ту секунду, когда черное находилось прямо перед ним.

Он почувствовал вспышку на лбу и огонь, вгрызающийся глубоко в голову. Прежде чем мальчик упал на спину – медленно, одна нога за другой, – воздух облепил его, как высыхающее болото. Грохот прекратился, голос отца стал отдаленным гулом. Виктусь ощутил тепло мочи на ляжке. Что-то полыхнуло перед глазами.

Он танцует. Говорит с шаром из лохмотьев, бросает камень в небо, танцует, за руку ведет покалеченного отца по полю и поглядывает на луну, пожираемую размытым, кружится с девушкой во дворе, знакомом и незнакомом, танцует, а потом сползает с нее, вспотевший, счастливый, и танцует, хотя мир уже не такой, как раньше, он за стеклом, за двумя, пятью, двадцатью стеклами, он больше не видит мир, но продолжает танцевать, а потом смотрит на животное, бьющееся в конвульсиях…

Лоб.

Лоб горит. Виктусь шатается, одна нога, вторая, болото мельчает и отпускает его, дает упасть на землю, а земля мягкая, и в ней слышится рев отца.

* * *

Янек всем телом бился о доски, которые сам сколачивал, и знал, что они не поддадутся, но продолжал колотить и орал, что поубивает, клянется, что поубивает всех.

Смеркалось, и вишневый дракон, как всегда, поджег небо над полями. Зубач в тишине грыз землю и отвернулся, не хотел видеть, что чудовища делают с Виктусем в поле.

Ирена выла. Казю стоял на пороге и плакал.

– Сынок! – кричал Ян. – Открой, сынок, открой курятник, Казю!

Казю боролся с вилами, а отец умолял его делать это быстрее и с силой. Наконец оказавшись снаружи, он спросил, оглядываясь по сторонам:

– Куда они пошли? Сынок, говори же, куда пошли!

Казю отступил и указал рукой на поле. Янек побежал, но сразу вернулся и поднял из травы топор. Ирена неслась за ним. В поле виднелись фигуры убегавших чудовищ. Вдоль борозды полз Виктусь, его лицо было залито темной кровью.

Ирена упала перед ним на колени, осторожно ощупала голову и все тело, потом обняла, размазывая его кровь по своей щеке.

– Не бойся. Мы зашьем это, не бойся.

Ян отнес сына домой, где ему промыли рану и приложили к ней хвощ. Ирена аккуратно обмотала голову мальчика платком.

– До свадьбы заживет. – Она улыбнулась и взглянула на Янека, который все еще сжимал в руке топор.

В ту ночь он не спал. Сидел за столом и смотрел на лежавшую перед ним Библию. Под утро издалека донесся звук грома. Затем хлынул дождь. Ян стоял на пороге и долго всматривался в капли, высоко отскакивавшие от утоптанной земли, затем зашел в дом и бросил Священное Писание в печь. Обложка сморщилась и начала уменьшаться, а пламя постепенно продиралось через книги и Евангелие.

На следующий день на полях еще долго стояли блестящие лужи. До заката ни один человек не прошел мимо дома Лабендовичей.

– Можно выйти? – спросил Виктусь перед наступлением темноты, подняв забинтованную голову и смотря на отца.

– Выйдем вместе.

Они обошли двор, заглянули за овин и в колодец. Виктусь направился к дому.

– Уже насмотрелся?

– Их здесь больше нет, – ответил мальчик.

Вместо дракона стоял высохший куст, а на том месте, где раньше зубач грыз землю, торчала ржавая борона. Змея стала канатом, как и днем. В колодце гудело глупое эхо.

Они вошли в дом. Виктусь сел за стол и сказал:

– Я, кажется, умер.

Наутро Ян пошел к Паливоде. Старик стоял у дома и смотрел на дорогу так, будто два дня ничего не делал и только ждал его. Ян повалил его лишь третьим ударом: Паливода упал на спину и побагровел. Хрипел, словно дышал гвоздями.

Не обращая внимания на крики Мирки Паливоды, которая дергала его за рукав и пыталась затащить в дом, Ян обвел двор глазами и поднял с земли точило для косы.

Вернулся к старику. Встал перед ним на колени. Занес точило над головой. Мирка бросилась на него, он ее оттолкнул. Паливода закрыл глаза.

Ян бросил точило в крапиву и опустил голову на грудь соседа. Плакал и бил кулаками по земле. Потом встал и вернулся домой. До самой своей смерти он не сказал Паливоде ни единого слова.

* * *

Через несколько дней после визита соседей он смастерил второе радио. Принес его на кухню, и вся семья села за стол. Послушали песню, потом еще одну. Кто-то прочитал фрагмент книги.

– Должно быть, я сделал что-то не так, – заявил Ян и несколько вечеров подряд просидел в овине над трещавшим и шумевшим устройством. В итоге отнес его на чердак. – Не получается, – сказал Ирене, когда они ложились спать.

– Справимся и без войны, – заметила она сквозь сон.

Ян сомкнул веки и прошептал:

– Если б у меня было доказательство, что Бога нет, я бы воровал.

– Мгм, хмм…

– Воровал бы, черт подери. Только бы удрать отсюда. Вон тетка моя Сальча, живет в Америке, и денег у нее, говорят, куры не клюют. Где угодно могла бы жить. Была б у нас хоть половина ее состояния… Сбежали бы все вместе, чем дальше, тем лучше, а потом я бы нашел Фрау Эберль и извинился – может, тогда она оставила бы меня в покое.

В сентябре Ян скосил пшеницу – урожай оказался чуть лучше, чем в прошлом году. С картошкой было похоже. Яблок уродилось как никогда много.

Обе сестры Яна в тот год вышли замуж: Анеля за рослого рыжего парня из Скибина, а Ванда за часового мастера, который жил с матерью в Радзеюве и, судя по всему, не имел ничего против кривых носов. Свадьбы играли в овине у Лабендовичей. На обеих Вавжинец то и дело выходил на улицу, чтобы проплакаться за сараем. Он смотрел на раскинувшиеся кругом поля и по-прежнему удивлялся, что все это существует.

Жители Пёлуново стали чаще ездить на телегах в город. Мужчины проходили иногда мимо дома Лабендовичей, молча кланяясь Яну. Каждый раз ему хотелось броситься на них и перегрызть горло.

Последующие годы приносили все большие урожаи. Ирена раз в неделю ездила в город на рынок, всегда привозила свежую шуршащую газету и погружалась в нее на долгие часы.

Казю пошел в школу. Он схватывал знания на лету. Когда ему хотелось, он был лучшим в классе, но обычно не хотелось. Дочь старухи Серватковой, два года работавшая учительницей, сообщила Яну, что его сын – очень способный лентяй. Виктусь стал неразговорчивым и предпочитал проводить время с кошками. Каждое лето у него на коже выскакивали красные волдыри, от которых оставались шрамы. Сыновья помогали отцу строить коровник. Таскали по земле длинные доски и ведра, наполненные глиной, а потом садились на траву и смотрели на стены, уходящие в небо. Вскоре у Лабендовичей было уже две коровы.

Яну каждую ночь снилась Фрау Эберль, вопящая на него с телеги, а по утрам он кашлял так, словно собирался выплюнуть легкие. Иногда он полуголый выходил во двор и рвал мокрую от росы траву, молясь, чтобы приступ прошел. Как-то раз, наконец придя в себя, увидел перед собой маленькую сову. Она смотрела на него изучающе, переступая с лапы на лапу. За ней тащилось поврежденное крыло.

Ян принес птицу в дом и показал мальчикам. Ирена обернула крыло тонкой тряпкой, а Казю сделал гнездо из сена, – так сова поселилась на чердаке. Вечером братья прислушивались к доносившимся сверху звукам и выдумывали самые фантастические истории, связанные с ними. Утром состязались, кто первый заглянет на чердак и с волнением в голосе сообщит:

– Перешла в другой угол!

– Ее не видно!

– Идет!

– Вроде ей уже лучше!

Почти ежедневно они ходили к пруду и ловили лягушек, которых Ирена потом резала на кусочки. Новая квартирантка всегда съедала их в одиночестве.

В ходе трехнедельного выздоровления сова убила у Лабендовичей в общей сложности одиннадцать мышей, семь из которых съела, а четырех оставила на пороге. Когда наконец Ян развернул крыло и поставил птицу на траву, она смерила его оскорбленным взглядом и взмыла в воздух. Мальчики побежали за ней, уверенные, что сова сейчас приземлится, каким-то особым образом поблагодарит их за заботу. Через час вернулись домой. Виктусь был взбешен, у Казя в глазах стояли слезы.

На следующий день Ирена в утешение взяла их с собой на рынок. Поехали на автобусе. Им быстро наскучило ходить между прилавками с овощами, и стало ясно, что в Радзеюв их привела не внезапная любовь к переполненным торговым рядам, а шанс навестить тетю Ванду, у которой всегда были песочные пирожные с сахаром. Оставив обрадованных сыновей у золовки, Ирена решила вернуться на рынок. Шла в задумчивости, отрешенная.

Велосипед, крик, удар в плечо.

Ирена Лабендович оторвалась от земли, потеряв при этом одну туфлю. Шум города превратился в приглушенный, протяжный рокот, а перед глазами вспыхнуло белое солнце.

Она летит. Она устала. Устала от Янека, Казя, который не хочет учиться, и Виктора, которого не понимает, а прежде всего она устала от себя, Ирены Лабендович, но летит дальше, прижимает белую голову сына к груди и чувствует, как его слезы выжигают на ее теле следы, которые уже не исчезнут, летит, поддерживая мужа, которого надо поддерживать, и размышляет о том, что случилось тогда, давно, сейчас, у вокзала, у автовокзала, отзывающегося грохотом.

Ирена ударилась головой о тротуар, кожа на разодранных ногах запылала.

– Господи, надеюсь, вы не умерли, – произнес голос, который она только что услышала.

– Я тоже на это надеюсь, – простонала Ирена.

К ней наклонился мужчина, пожалуй, старше ее, элегантный, в костюме и шляпе, мужчина неторопливый и в то же время взволнованный, такой, что хотелось крепко его обнять и встретить вместе конец света.

Он помог ей встать, они сели на заборчик.

– Вот зараза, смылся, не успел его поймать, – сообщил он, показывая головой на помятые кусты.

– Да, да… Неважно…

– У вас что-то болит? Переломов вроде нет.

– Нет. Вроде нет…

Некоторое время они молчали. Мужчина изучал ободранное колено Ирены, Ирена изучала мужчину.

– Я не местный, – сказал он, приглаживая волосы. – Просто жду автобуса, чтобы ехать дальше. В санаторий. Меня зовут Бронек.

– Очень приятно.

– Я живу в Коло, у меня там овощной магазин. Называется «Зеленщик»…

– Пан Бронек, пройдитесь со мной немного… Здесь недалеко луг, за кладбищем. Голова болит от этого шума.

Когда они оказались за кладбищем, она уложила его на траву и стянула с него брюки, а он повторял, что не может, что не надо этого делать, а она просила его молчать. Села на него и прижала лоб к его лбу: он ощутил молочный запах ее кожи, совсем не такой, как у Хели, которая в тот момент перестала существовать, ее не было на земле, она не дышала, не жила, была лишь пустота, и в этой пустоте, оставшейся от Хели, он и эта женщина, которая не представилась и двигалась над ним, а потом прикусила кончик рыжей косы, обмякла, слезла с него и встала, тепло улыбаясь.

– Я очень рада, что все-таки не умерла, – сказала она, приглаживая юбку. – Но мне уже пора.

– Да… – просопел он, пытаясь как-то прийти в себя, влезть в одежду, и извивался, поворачивался, кряхтел, пока наконец не встал, застегнул брюки, пригладил волосы, однако женщины уже не было.

* * *

Сова вернулась через неделю.

Они слышали ночью, как она ухала где-то в темноте. Это больше напоминало писк, нежели крик. С тех пор Лабендовичи время от времени обнаруживали на пороге дома доказательства ее симпатии в виде мертвых мышей, лягушек, а порой и маленьких крыс.

Сова оказалась существом компанейским. Когда кто-нибудь из членов семьи уходил из дома, она возникала над его головой и гордо парила на фоне неба. Каждое утро она таким образом провожала Казя в школу. Мальчик боялся, что если другие дети увидят птицу, то захотят ее украсть. Подходя к зданию школы, он пытался отправить сову домой. Как правило, кидал в нее камни.

– Глупышка! Лети домой!

Иногда он ворчал на нее, подражая какому-нибудь дикому зверю, но поскольку никакого дикого зверя в жизни не видел (бешеная собака у костела не в счет, ибо та молчала), получалось не слишком убедительно. Он собирал камни и пулял ими в небо. В итоге сова разворачивалась и, торжественно размахивая крыльями, направлялась в сторону хозяйства Лабендовичей.

Однажды вечером она влетела в окно и села на напольные часы, которые Ян на спине приволок от родителей. Окинула взором избу и осталась на них сидеть. Каждое утро Ирена открывала окна с целью проветрить одеяла, тогда Глупышка вылетала на улицу, дабы совершить несколько широких кругов над двором и затем присесть на столбик лестницы, ведущей на чердак. Она могла неподвижно просидеть там целый день и лишь изредка поднималась в воздух, после чего в косом полете бросалась к земле, чтобы ударом клюва прервать жизнь мыши или крысы, прошмыгивающей под прикрытием сарая.

У Глупышки было два заклятых врага. Первый – метла. Всякий раз, когда Ирена начинала убираться, ее рабочий инструмент становился жертвой атаки совиного клюва. Сидя на часах с таким видом, будто весь мир уже давно ей наскучил, птица не теряла бдительности, и если требовалось подмести полы, следовало сначала выгнать ее из дома, на что она реагировала громким верещанием.

Второй вещью, которую Глупышка искренне и страстно ненавидела, были взлохмаченные волосы. Если в поле ее острого зрения по неосторожности появлялся кто-то, кто не воспользовался расческой и не накрыл растрепанную голову, на него с неба налетали карающие когти. Из-за ненависти к шевелюрам отношения между совой и соседями Лабендовичей становились все напряженнее. Спустя некоторое время жители Пёлуново все же привыкли к новым требованиям и перед выходом из дома приводили волосы в порядок.

* * *

В школе Казю постепенно занял положение между угнетателем и жертвой: он, конечно, не мог рассчитывать на роль предводителя одной из небольших банд, но хотя бы не огребал на переменах, как некоторые.

Ситуация Виктуся была иной. Когда он впервые появился в школе, оказалось, что можно быть хуже, чем просто жертвой. Его унижали все: от самых отвязных безобразников до полнейших растяп, вымещавших на нем копившуюся годами фрустрацию. Его забрасывали самыми дерзкими оскорблениями и самыми большими коровьими лепешками, какие только можно было надежно спрятать в ранце. Иногда кто-нибудь подходил к нему на перемене и расковыривал ногтями солнечные ожоги, заживавшие на его предплечьях.

Как-то раз, получив солидную порцию унижений и тумаков, Виктор возвращался домой, на полпути спустился в канаву и расплакался, осторожно касаясь пораненной кожи. Белый воротничок школьной формы испачкался в земле. Упираясь ногами в толстый сук, мальчик стал возить в болотистой грязи палкой.

Он размышлял, как долго мог бы здесь остаться. Деревья отбрасывали в канаву широкие тени, а густые кусты защищали от взглядов прохожих. Было темно, прохладно и удобно. Может, получилось бы просидеть так целую ночь? Или даже неделю?

Треск, шорох. В трубе, проходившей под дорогой, что-то зашевелилось. Не успев встать, Виктусь увидел шар из лохмотьев и волос, который бросился к нему, но упал прямо в воду. Мальчик выбежал на дорогу и встал над канавой, наблюдая за нападавшим. От темного корпуса отделились руки. В густой щетине блеснули белые глаза.

– Не делать вред, – попросило существо. – Не делать вред, пожалуйста.

Виктусь помчался домой.

* * *

– Ну и отметелили тебя сегодня, – завел разговор Казю, когда они вечером загоняли кур в курятник.

– А ты что, видел?

– Немного. Но издалека. Так бы подошел.

– Самый ужасный этот Былик.

– Угу.

– Казю, почему они все время меня лупят?

– Не знаю. Дураки потому что.

– Но почему именно меня?

– Говорю же тебе, дураки и все. Потом перестанут. Ну давай, вперед! – и замахнулся ногой на медлительную курицу.

– Это, наверно, приятно, да?

– Что?

– Отколошматить кого-нибудь.

– Да не знаю.

– Ты ведь говорил, что побил одного, Анджея этого. Значит, должен знать.

– Ну довольно приятно. Немного.

– Ага.

Они закрыли курятник и зачерпнули воды из колодца. Она была холодная, морозила горло и живот. Солнце уже дало деру за крышу сарая, Глупышка несла караул на своем столбике, а кот, лежавший неподалеку в траве, бил по земле рыжим хвостом.

– Казю, а если б тебе заплатили за то, чтобы ты задушил кота, сколько бы ты хотел?

– А мне откуда знать. И зачем?

– Да просто так.

– Не знаю. Наверно, чтобы хватило на велосипед. И на конфеты.

– И тогда бы задушил?

– Ну да. Но конфет целый мешок.

– И не переживал бы, что задушил?

– Не знаю. Наверно, немного переживал бы.

– Но когда мы убиваем лягушек для Глупышки, то не переживаем.

– Потому что это лягушки. Они маленькие. И глупые.

– Но если взять много, очень много лягушек, они будут такие же, как кот. А мы убили уже много, очень много лягушек. Все равно что кота.

– Но кот – это другое.

– То есть кота нельзя?

– Нет.

– А если б можно было?

– Но нельзя!

– А если б можно?

– Тогда что?

– Задушил бы бесплатно?

– Да зачем мне бесплатно душить кота?

– Чтобы почувствовать, как это.

– Но зачем?

– Может, это здорово?

– Ну и дурак ты!

С момента встречи в канаве Виктусь каждый день по дороге из школы спускался к темному, прохладному укрытию в кустах и оставлял у края вонючей трубы кусок хлеба со смальцем, спрятанный в ранце именно с этой целью. Через некоторое время шарообразный монстр стал к нему выходить. Поначалу он просто смотрел. Потом съедал на глазах у мальчика куски хлеба и наконец заговорил, причем так, будто его рот набит песком.

Он рассказывал, что когда-то был могущественным человеком.

– А как вас звали? Может, папа вас знал?

Чудовище лишь затрясло головой, а лохмотья заколыхались, источая смрад.

– Никому не говорить про я, не говорить! Тайна. Ты и я, тайна!

Виктусь кивал. Никогда прежде он не делил ни с кем тайн. Вернулся домой, переполняемый неведомым доселе чувством, которое так и распирало его изнутри. Это было приятное чувство. Он знал – они нет. Лишь раз он попытался рассказать о своем новом друге Казику, но тот и слушать не захотел. Виктусь не мог понять, как родители могут не знать про Лоскута. Он ведь знал.

На следующий день, вернувшись из школы, он в рамках эксперимента сказал маме, что один мальчик расплакался на уроке. Мама что-то пробормотала и улыбнулась, продолжая штопать штаны. Несколько дней спустя сообщил отцу, что учительница музыки потеряла очки. Дальше – больше. Он выдумывал все чаще, осторожно нащупывая границу, отделяющую неправду от лжи. Не обманывал только Лоскута, поскольку говорить с ним было почти как говорить с самим собой.

Однажды Лоскут показал ему пистолет. Он извлек его из складок одежды и продемонстрировал с улыбкой. У пистолета был тонкий ствол и спусковой крючок в форме полумесяца. Выше ряд цифр: 6795. На шероховатой рукояти блестел пот с руки Лоскута.

– Настоящий!? – Виктусь протянул руку и тут же ее отдернул.

Лоскут утвердительно кивнул.

– Ты когда-нибудь из него стрелял?

– Штрелял.

– А в кого-нибудь?

– В кого-нибудь.

– И попадал?

Снова кивок.

– И что? Как это?

– Тотунг ист… Шайсе. – Лоскут покачал головой и откашлялся. – Убивать – это сам чудесный, сам прекрасный вещь на свете. Это не можно описать.

– Убивать – самая чудесная вещь на свете, – повторил Виктусь брату, когда они сидели вечером у дома и смотрели на двух старых котов, валявшихся на колодце.

– Откуда это ты знаешь?

– Просто знаю.

– И что, может, уже убил кого?

– Нет. Пока нет… Но, возможно, убью.

– Да конечно.

– Не веришь?

Брат не верил, поэтому они поспорили. Если Казю среди ночи подойдет к хате Дойки и будет стучать в маленькое окошко, пока сумасшедшая старуха не проснется, Виктусь голыми руками задушит одного из двух рыжих котов, которым, пожалуй, и так уже недолго осталось.

Следующей ночью они выскользнули из дома через окно, и Глупышка вместе с ними. Шли по деревне, погруженной во тьму, прислушиваясь к своим шагам и дыханию. Далеко впереди были прогнившие остатки памятника в форме фазана, к которому прилепила свою хату безумная старая Дойка. Когда силуэт соломенной крыши наконец выступил из темноты, Виктусь остановился и сказал:

– Дальше иди один. Я буду смотреть отсюда.

Брат стоял рядом и молча вглядывался в едва заметную халупу. В конце концов, он пошел, а Глупышка, невидимая, кружила где-то над головой. Лишь когда он оказался почти у цели, заметил, что за грязным, жирным окном пляшет огонек свечи.

Кровь шумела у него в висках. Сердце выскакивало из груди. Казю огляделся по сторонам. Ветки, кусты крапивы, камни и какой-то пенек – все утопало в темноте. Он повернулся и посмотрел в ту сторону, где его ждал брат. Сплошная чернота. Забрался на пенек, пошатнулся и ухватился за стену. Слышал, как сердце грохочет во мраке.

В хате горела всего одна свеча. Он несколько раз моргнул. В небольшом помещении получалось разглядеть только глиняную печь, груду тряпок в углу и массивный стол, заваленный мисками.

Священник Кужава (мальчики помнили службу, на которой он с амвона призывал отбивать атаки нечеловеческих чудовищ с бесцветными душами) прижимал толстую Дойку к столу и бился грузным животом об ее бледные морщинистые ягодицы. Одной рукой он мял ее грудь с коричневым соском, а другой держал у шеи Дойки маленький блестящий ножик.

Здобыслав Кужава, который за десять лет до этого с аппетитом уминал ветчину из свиньи Янека Лабендовича, пока приходской священник стоял в яме в ожидании, когда пуля пронзит его череп и выйдет с другой стороны, лишив его половины лица, – тот самый Кужава работал теперь бедрами, будто внезапно в два раза помолодел, и кричал Дойке на ухо своим писклявым голосом:

– Нравится, да? Любишь такое! Говорил же… В такую ночь никто не должен сидеть дома один, тем более зрелая беззащитная женщина!

Дойка взорвалась истеричным смехом, но быстро затихла, отклоняясь назад и прижимая к себе священника за волосатые ляжки. Поворачиваясь к нему, она бросила взгляд в окно, и вспотевшее лицо скривилось в беззубой улыбке.

Казю спрыгнул с пня и помчался к брату. Сбитая из досок дверь открылась со скрипом, и толстопузая фигура подняла над головой свечу.

– …какой-то маленький негодник… – донеслось до ушей Казя, рывшего ногами землю.

Когда добежал до Виктуся, тот от нервов прямо подскакивал на месте.

– Ну и что? – спросил. – И что?

– Черт возьми… – сопел Казю, упираясь руками в колени.

– И что?!

– Пошли домой. Пока отец не сообразил.

– Ну расскажи.

– Ты же видел.

– Видел только, как открыла дверь. А до этого? Говорила что-то? Ты видел ее вблизи?

– Бурчала чего-то себе под нос. Темно было. Ужасно уродливая и старая. Ладно, завтра твоя очередь.

На следующий вечер Виктусь взял на руки одного из двух рыжих котов, – некоторое время прикидывал, кто из них более неповоротливый, – и связал передние и задние лапы жгутом для снопов. Отнес за овин, под дерево, которое когда-то было драконом, и положил среди сорняков. Кот не обращал внимания на то, что не может двигаться (впрочем, он всю жизнь не обращал внимания почти ни на что), окинул двор взглядом, полным снисхождения, и закрыл глаза.

Виктусь осторожно придавил его коленом к земле, чтобы обездвижить все лапы. Аккуратно приподнял голову, подсунув снизу левую руку. Правой сделал то же самое. Под пальцами чувствовал шершавые стебли травы, а в ладони – мягкую теплую шерсть. Зажал большими пальцами шею. Сильнее. Кот открыл глаза. Еще сильнее.

В вялом звере что-то пробудилось. Стон, успевший вырваться из его горла, больше напоминал крик. Виктусь испугался этого звука и еще крепче сжал руки на дрожавшей, брыкавшейся жизни.

Эта жизнь стала вдруг такой сильной, что Виктусю казалось, будто в его руках не кот, а бык. Голова металась во все стороны, щелкая зубами, более длинными, чем обычно, а связанные лапы выскользнули из-под колена Виктуся и царапали его по ногам, словно желая разодрать на куски.

Мальчик поднял голову и закрыл глаза. Не переставал душить. Чувствовал, как мягкое тело постепенно начинает слабеть в его руках.

– Господи, Виктор!

Душить, душить, душить.

– Виктор! – голос отца достиг его не сразу.

Он повернулся, и в этот момент сильная рука схватила его, ставя на ноги.

Кот протяжно застонал, впился зубами в ляжку палача и со скоростью, какой от него никто не ожидал, бросился к кустам у поля. Сделав первый прыжок, он перевернулся и покатился в траву. Ян достал из кармана перочинный нож, перерезал веревку, опутавшую кошачьи лапы, и тот пулей унесся за овин. Виктусь молча наблюдал за всем происходящим.

Отец неспешно сложил ножик и убрал его в карман, а затем взял Виктуся за руку и сильным рывком притянул к себе.

– Что ты хотел сделать?!

– Ничего.

– Ничего? Душить кота – это ничего? Отвечай! Черт подери, ты связал ему лапы! Что с тобой?

– Не знаю, – Виктусь шлепнулся попой на землю, по его щекам потекли слезы.

Отец сел рядом. Дышал тяжело, хрипло.

– Нельзя делать такие вещи, – произнес он наконец. – Боже мой, Виктор.

– А ты никогда никого не душил?

– Душил. Свиней. Я тебе рассказывал. Одна меня чуть не убила.

– И что?

– Как это что?

– Как ты себя чувствовал?

– Как себя чувствовал?!

– Лоскут говорил, что это лучшая вещь на свете.

– Что-что?

– Говорил, что убивать… Говорил, что убивать – самое чудесное.

– Кто такой Лоскут?

– Друг.

– Господи, Виктусь. Убивать? Самое чудесное? Этот твой друг просто псих, ей-богу.

Ян достал из кармана папиросу и долго вертел ее в руках. Потом сунул в рот и закурил.

– Я не скажу маме о том, что ты хотел сделать, а ты не скажешь ей об этом, – пробормотал на выдохе. – Договорились?

Виктусь кивнул.

– Я думал, если его задушу, то, может, что-нибудь почувствую.

– Что почувствуешь?

– Ну, что-нибудь. Что-нибудь.

– Не болтай глупости.

Они сидели в тишине, небо над ними чернело на востоке. Виктусь ощущал в ногах усиливающееся жжение. Красные бороздки вспухали и кровоточили.

Пытался сыграть на травинке, но не выходило. Наконец, когда стемнело настолько, что он с трудом мог разглядеть лицо отца, тихо сказал:

– Папа, почему я не такой, как другие ребята и как Казю?

Отец смял окурок и глубоко дышал, покачивая черным силуэтом головы.

– Знаешь, как они надо мной смеются?

Молчание.

– Называют меня губошлепом. Или заморышем. А те из банды из Квильно бьют по ногам.

– Сынок…

– Я не сочиняю. У меня синяки.

– Послушай, Виктусь. Ты… Ты…

– Говорят, что я чудик и черт.

– Не повторяй таких вещей. Нельзя так говорить. – Абрис отца встал, вздохнул пару раз, снова сел, откашлялся.

– У некоторых людей с самого начала жизнь тяжелая, но ты не такой. Когда я был в тюрьме, ты ведь знаешь, что я сидел, так вот, когда я был в тюрьме, познакомился там с одним человеком, его звали Кшаклевский, он был парикмахером. Мы сидели в одной камере, и этот Кшаклевский хвастался своим сыном, рассказывал, какой же тот способный, а потом признался, что все это выдумки и что его мальчик очень болен. Месяца два назад, когда мы с мамой были в городе, я увидел Кшаклевского на улице. Он шел с сыном, меня не заметил. Его мальчик едва волочил ноги. Весь искореженный, руки как поломанные, голова искривлена. И Кшаклевский тащил его, тащил, а я все думал, какое же счастье, что у меня есть ты и Казю. Слышишь? Вы здоровые мальчики, ты здоровый, умный, очень славный.

Молчание.

– Пошли в дом, – невидимый отец поднялся с земли и отряхнул брюки. – И помни: ни слова маме о том, что здесь…

– Ни слова!

На пороге Ян задержал сына и шепнул ему на ухо:

– А когда пойдешь в понедельник в школу, скажи этому Лоскуту, что он обыкновенный дурак.

* * *

Казю смертельно обиделся. Всякий раз, видя, как оба кота медленно и величественно прохаживаются по двору, чувствовал страшное унижение. Ему казалось, что эти флегматичные шерстяные шары втайне посмеиваются над ним, и что он зря рисковал жизнью, подглядывая за Дойкой.

Он не разговаривал с братом и обходил его стороной. Иногда, завидев, презрительно фыркал и как бы про себя бормотал:

– Размазня…

Поэтому Виктусь все чаще общался с Лоскутом. Он приходил к нему в любую свободную минуту и с облегчением спускался в канаву, в этот темный прохладный мир без битья, взглядов отца и молчащего брата. Лоскут, правда, говорил немного. Главным образом слушал.

Виктусь рассказывал ему о маме, которая целыми днями не произносит ни слова, и об отце, которому каждую ночь снится Фрау Эберль, и что отец говорит, как бы хотел разбогатеть, чтобы поехать в Германию и найти ее или хотя бы ее могилу и извиниться перед ней или перед ее могилой за то, что сделал. Рассказывал Лоскуту о том, что мать все свободное время читает и она как бы здесь, но как бы и нет, а еще о том, что Казю не получает в школе тумаков и каждый раз, когда кто-нибудь пристает к Виктусю на перемене (то есть очень часто), отворачивается, с кем-нибудь говорит, смеется, или его просто нет, и о том, как он перестал разговаривать с Виктусем, а ведь это отец помешал.

Рассказывал обо всем.

Про кота, которого почти задушил, про Глупышку, которая гадила на газеты, сложенные у напольных часов, про дедушку и бабушку, которых он навещал все реже, потому что отец из-за чего-то с ними поссорился, и даже про якобы богатую тетку из Америки. Со временем мальчик начал углубляться в чужие, услышанные истории. Говорил о Фрау Эберль и ее дочерях, о плохом немце, который однажды по ошибке салютовал папе, и о свинье, которая не хотела умирать, но в итоге сдохла, благодаря чему на свадьбе было мясо.

Лоскут задумчиво кивал заросшей головой и порой бормотал что-то на своем языке. Потом они прощались, пожимая друг другу руки, как взрослые мужчины, и это нравилось Виктусю больше всего. Он выкарабкивался из канавы на дорогу, отряхивался и направлялся домой, не замечая, как шар вылезает из зарослей и крадется вслед за ним под покровом ночи.

Первый раз Лоскут слегка заплутал, но потом выучил маршрут наизусть. Он шел по полям, как можно дальше от дороги. Когда Виктусь заходил в дом, прислонялся к дереву и осматривал хозяйство, нервно кусая губы. Одной июльской ночью он дождался, когда в доме Лабендовичей погаснет свет, зашел в коровник и изо всех сил метнул камень в стоявшую ближе всех корову. Попал в голову. Животное громко замычало, потом еще раз. Лоскут спрятался за дверью.

Долго ждать не пришлось. Дверь дома закрылась с тихим скрипом. Быстрые шаги.

– Ну что? – спросил Ян Лабендович, остановившись на пороге коровника со свечой. Он осмотрел каждую корову и вышел на улицу. Лоскут стоял в метре от него. Сдерживал дыхание. Слышал сопение мужчины, когда тот клал потушенную свечу на землю и доставал что-то из кармана штанов. Вскоре в воздухе разлился запах сигаретного дыма.

Вздох.

Лоскут вышел из-за двери.

Пистолет он держал за ствол. Ладонь вся вспотела. Мужчина затянулся и слегка запрокинул голову. Лоскут закусил губу, все еще не дыша. Замахнулся. Ударил так сильно, что даже закряхтел. Услышал удар металла о череп, а затем глухой звук тела, упавшего на землю.

Сигарета выпала у Яна изо рта и погасла в луже густой крови.

Дрожь

Подняться наверх