Читать книгу Возможности любовного романа - Ян Немец - Страница 6
в моей душе расцвел бутон
ОглавлениеВпервые я встретил Нину в день похорон Яна Балабана.
Последний апрельский день 2010 года выдался необычайно ясным. Когда утром я торопился на поезд, небо уже казалось выкроенным из цельного полотна голубого атласа. Это абсолютно не сочеталось – атомный взрыв весны, опаливший светом лица прохожих, и смерть Балабана. Похороны отделяла от нее ровно неделя. Она прошла в какой-то суете и тревоге, от которой я не избавился даже тогда, когда взирал в окно купе на склады и свалки, составляющие пейзаж предместий.
В один из дней той беспокойной и бездарной недели я сидел в аспирантском кабинете на факультете социологии, тупо уставившись в экран компьютера. Из электронного тумана наплывал на меня JSTOR, продукт международного академического сотрудничества, задуманный, по-моему, в Принстоне и постепенно распространивший свои благодеяния на университеты второго, третьего и прочих миров. Задаешь в строке поиска, скажем, social action theory – и база данных мгновенно выдает тебе список релевантных текстов за последние сто лет. Остается только спросить себя: есть ли смысл добавлять к этому списку что-то еще?
Меня не особо радовало, что от экрана издательского компьютера я перехожу к экрану компьютера в аспирантском кабинете, что на обоих экранах у меня одновременно открыто десять вкладок и что в этом и состоит, по сути дела, моя работа. Я чем дальше, тем больше чувствовал себя Великим Компилятором. С тех пор как компьютер, подключенный к интернету, стал основным рабочим инструментом на подавляющем большинстве кафедр, во многих научных сферах поселилась иллюзия, будто новые знания зарождаются исключительно in vitro. Неудивительно, что жалюзи в нашем кабинете для аспирантов почти всегда были опущены. Нам, молодым социологам, совершенно не нужно было знать, что происходит снаружи, к тому же из-за солнечного света экраны бликовали. Большинство аспирантов что-то заполняло в вечно голодной информационной системе университета или листало Фейсбук. Тогда все еще думали, будто Фейсбук – это место для тупой прокрастинации, не догадываясь, что именно там зарождаются их блестящие карьеры политических комментаторов, консультантов по маркетингу или инфлюенсеров.
С самого начала было понятно, что большинство из нас не задержится надолго в этом кабинете с закрытыми жалюзи. Аспирантской стипендии хватало примерно на неделю, поэтому все где-то так или иначе подрабатывали. Те, кто вовремя бросил аспирантуру, пользовались на бирже труда преимуществом: им не надо было в будущем доплачивать за степень.
Я просматривал JSTOR ради того, чтобы написать доклад для конференции. На тему социального протеста в цифровую эпоху. В новом окне я открыл свою статью на аналогичную тему:
Critical Art Ensemble (CAE) – это группа, состоящая из пяти художников, цель которых – поддержание и развитие моделей культурного сопротивления в цифровую эпоху, перераспределения механизмов власти и развития биотехнологий как радикального эксперимента по системной колонизации человеческого тела, до сих пор неприкосновенного в своей биологической природе. CAE очевидным образом основывается на положениях критической социологии второй половины XX века и, в отличие от прочих протестных движений, занимается не только практическими, но и теоретическими вопросами.
Интерес к цифровым технологиям в случае CAE базируется не столько на технократическом подходе, сколько на убежденности, что подобные технологии меняют как устройство властных структур и характер коммуникации внутри них, так и сами структуры в целом. Более того, CAE предполагает, что перераспределение власти, которая утрачивает свою функцию в киберпространстве, чтобы, подобно подземному ключу, забить в новом месте, принципиально влияет на характер стратегий протеста…
И так далее.
Я заблокировал экран компьютера и вышел прогуляться по галерее, опоясывающей атриум. Внизу как раз проходило какое-то мероприятие и стоял гул, как в улье. Собственно все это здание было истинным домом трудолюбия. Каждый спешил куда-то по своим делам, люди в коридорах вежливо здоровались друг с другом, иногда даже обращаясь по имени, но почти не останавливались. Все встречи здесь назначались заранее, будь то заседание кафедры или собрание студенческих проектных групп, которые рассаживались за круглыми столиками в атриуме.
В этих проектных группах неизменно встречались одни и те же типажи. Студентка психологии анорексичного вида с рюкзаком, усыпанным значками, сохранившимися еще со средних классов школы и позволяющими восстановить короткий путь интеллектуального развития их владелицы. Солидно одетый студент международных отношений с портфелем, повесивший свой пиджак на спинку стула, – студент, который раньше остальных понял, что мир в итоге принадлежит тем, кто позабыл чувство неловкости. Социологи, явно знакомые с классическим трудом Георга Зиммеля “Философия моды” и намеренно одевавшиеся так, чтобы ничего о себе не сообщать; хотя, возможно, они выбирали себе безликую одежду неосознанно, от стыда перед четырнадцатилетними рабочими бангладешских текстильных фабрик. Студенты гуманитарной энвироники с деревянными браслетами на запястьях, в толстых свитерах, связанных какой-нибудь старушкой, живущей на границе Моравии и Словакии, с ноутбуками, облепленными логотипами “Гринписа” и “Эмнести интернешнл”. И наконец, шумные журналисты, у которых даже футболки – и те с надписями, потому что там, где не выражено какое-то мнение или позиция, место пропадает зря.
Это все, конечно, стереотипы, но нужно же было на что-то опираться. Впрочем, даже вооружившись стереотипами, я не очень понимал, кто такие эти двадцатилетние. У них не было никакого общего опыта, который бы их объединял и определял. Естественно, они пользовались одними и теми же гаджетами, имели аккаунты в соцсетях, вели более или менее одинаковый образ жизни, но все это скорее формировало их внешнее сходство и заражало нарциссизмом малых различий, как выразился где-то Фрейд.
Я был старше их лет на восемь – вполне достаточно для того, чтобы чувствовать себя представителем другого поколения, хотя между ними и мной не было принципиальной разницы.
Я дважды обошел атриум и, взяв кофе в автомате, вернулся к компьютеру. Под клавиатурой лежали материалы для просеминара, который мне как аспиранту приходилось вести. На этой неделе мы разбирали Фуко. Среди студентов был один незрячий. И когда я спросил, почему иногда интереснее изучать знание о какой-то вещи, чем саму вещь, именно этот студент ответил: “Потому что наше знание о вещи – это и есть ее сущность”.
В рамках семинара о Фуко это было прекрасное замечание, но теперь, сидя в поезде, который вез меня на похороны Балабана, я вспомнил те слова и усмехнулся: когда в жизни случаются действительно серьезные вещи, им все равно, что мы о них думаем.
* * *
До похорон в Остраве мне еще предстояло выступить на каком-то семинаре творческого письма в оломоуцком университете. Когда я сошел с поезда на вокзале в Оломоуце, утро все еще не кончилось. Пассажиры устремлялись по подземному коридору в сторону вокзального вестибюля и оказывались лицом к лицу с теми, кто стоял перед табло отправления и караулил, пока высветится номер их платформы. Со стороны могло показаться, что это такая игра в “гуси-лебеди”, а обе команды здесь – только лишь друг друга ради. Впрочем, прибывшие быстро миновали ожидающих и выпорхнули наружу, провожаемые равнодушными взглядами голубей, примостившихся под крышей внутри вокзала.
Я направился на кафедру богемистики. В моей душе расцвел бутон, и мир вдруг стал похож на сон, – гласила выведенная черным маркером по белому кафелю надпись, которую я прочел, справляя нужду перед тем, как идти на семинар.
В аудитории за столами, составленными буквой “П”, сидело человек пятнадцать студентов – в основном первокурсники и второкурсники. Пока преподаватель меня представлял, я раскладывал на кафедре книги и распечатки студенческих рассказов и оглядывал собравшихся. Большинство девушки, но было и несколько парней, которые на первый взгляд вполне соответствовали привычному, слегка уже замусоленному представлению о слушателе филологического факультета. Студентки выглядели скорее как школьницы, чем как женщины, вступающие во взрослую жизнь, их внутренний мир еще не отразился на их лицах, да и внешний не успел оставить там особой печати. Одна девушка была хрупкая и тощая, с колечками кудряшек, благодаря которым она занимала чуть больше места в пространстве; другая чересчур увлекалась черным цветом разной степени застиранности. Справа от кафедры сидела блондинка в красной футболке и с диковатым каре – спереди волосы были намного длиннее, чем сзади, так что по плечам ее скользили два острых угла. Помимо нее мое внимание привлек еще парень с умным, несколько ироничным взглядом, в футболке с надписью Eat pussy not animals.
Преподаватель упомянул, что мой сборник рассказов “Этюд в четыре руки” был недавно номинирован на премию Иржи Ортена[6]. Блондинка трубно зевнула, словно в жизни нет ничего скучнее “молодого писателя, который ради нас проделал такой путь”, как торжественно заявил профессор.
Рассказы, прилетевшие накануне мне на почту, за одним-двумя исключениями ничего из себя не представляли. Парочка жутких автокатастроф, немного секса и случившееся в оломоуцкой церкви чудо, суть и смысл которого так и остались невыясненными. Хотя тексты эти писали богемисты, в них собралась богатая коллекция орфографических ошибок, а стиль сочинений не раз заставлял меня подозревать, что возникло какое-то недоразумение и я получил на почту домашние задания по чешскому как иностранному.
И все-таки мне было любопытно, кто из студентов какой рассказ написал, и я исподволь соотносил лица с текстами. Каждый из них я коротко комментировал, и временами из этого рождалась вымученная дискуссия. Широко зевнувшая блондинка оправдала мои ожидания: она действительно оказалась самой языкастой.
По крайней мере так было до тех пор, пока не дошла очередь до ее рассказа.
– У меня было мало времени, – сообщила она, прежде чем я успел что-то сказать. – Я писала это в последний момент.
Мне сразу вспомнился ее мейл.
– Ага, так значит, это вы отправили мне письмо без темы, без обращения, без текста и без подписи. Видимо, все силы ушли на рассказ?
– Еле-еле смогла вложение прикрепить, – ответила блондинка, и по аудитории пронесся смех.
В рассказе говорилось об обиде, нанесенной героине учительницей гимназии; правда, там еще и отец замешался. Взяв эти две страницы, я прочитал свой накарябанный внизу комментарий: ТЕКСТ САМОСТОЯТЕЛЬНЫЙ, МЕСТАМИ ДАЖЕ САМОБЫТНЫЙ, НО ХАЛТУРНЫЙ.
– Когда я читал, мне показалось, что вы описываете реальный случай, произошедший с вами, – закинул я удочку.
– Не парьтесь, – ответила она. – Я вообще записалась на этот курс только потому, что здесь можно кредиты на халяву получить. Так мне сказали.
Я с любопытством поглядел на преподавателя. Тот, откашлявшись, произнес:
– Но я рад, что вы с нами.
Еще бы вы не радовались, говорил ее взгляд; я, по крайней мере, расшифровал его именно так.
– И все-таки, – попытался я зайти с другой стороны, – в вашем рассказе что-то есть, хотя и видно, что он скроен наспех. Мне показалось интересным ваше внимание к рассказчице. По-моему, вы хотите этим что-то сообщить. Посвяти вы работе чуть больше времени, может, вы и сами бы поняли, что именно намеревались сказать. И тогда смысл рассказа открылся бы и читателю.
Она пожала плечами и неохотно кивнула.
Я решил немного ее помучить:
– Ну а теперь вам все-таки придется сформулировать, о чем конкретно вы написали рассказ.
– Да чего тут формулировать, – ответила она и едва ли не устало подперла лицо ладонями. А может, просто почувствовала, что на щеках выступает румянец, и захотела его спрятать? – Это как если бы вы у меня спросили, что хотел сказать автор. Так ведь уже сто лет не делают.
Я заглянул в распечатку, чтобы освежить в памяти имя студентки.
– Ну и как же, Нина, по-вашему, следует делать?
– Понятия не имею. Кстати, а не могли бы вы объяснить, например, разницу между сюжетом и фабулой? – спросила она, и несколько богемисток засмеялось. – Это у многих любимая тема.
Я пробежался по оставшимся работам (оказалось, что чудо в оломоуцкой церкви лежит на совести русского танка[7]) и, наконец, подобрался к самому главному.
– Вообще-то я здесь проездом, – сказал я, взяв в руки книгу в зеленой суперобложке. – Дальше я еду в Остраву на похороны Яна Балабана, который тоже когда-то изучал богемистику в Оломоуце. И, кстати, именно здесь он написал свои первые рассказы.
Студенты притихли.
– Кто-то из вас читал Балабана?
Поднялась одна рука, потом ее нерешительно поддержала вторая; впрочем, обе они принадлежали парню с умными глазами.
– Значит, сейчас мы это исправим. Сначала я планировал читать вам что-то свое, но сегодня все наше внимание Балабану. Я выбрал рассказ из сборника “Мы, наверное, уходим”.
Я нашел страницу пятьдесят шесть, на которой начинался рассказ Pyrhula pyrhula[8]. Выйдя из-за кафедры, я обвел взглядом аудиторию, а потом принялся читать: Поднимаясь на перевал, он с трудом переводил дух. Косогор, поросший желтой травой, был настолько крутым, что он легко бы коснулся тропы, чуть наклонившись вперед. С каждым шагом он оказывался все выше, как будто взбирался по трапу или стремянке.
Время от времени я отрывал взгляд от книги, стараясь уловить настроение в аудитории. Когда я в очередной раз поднял глаза и посмотрел на блондинку с диковатым каре, то заметил, что она разглядывает мое колено, где на джинсах у меня была небольшая дырка. Наверное, она думает, с какой это стати я еду на похороны с рваным коленом. Я и сам, одеваясь утром, зацепился взглядом за эту дырку. Ладно, сказал я тогда себе, Балабан ведь тоже не в костюме ходил. Но чужой взгляд не похож на собственный, и дырка вдруг раззуделась.
– Знаете ли вы, почему рассказ называется Pyrhula pyrhula? – спросил я после того, как закончил читать и в аудитории воцарилась тишина.
– Потому что это латинское название снегиря, который там упоминается, – ответил кто-то.
Мне самому пришлось специально это выяснять, и я не ожидал, что получу правильный ответ.
– Что ж, теперь я не знаю, кому вручать главный приз – автору лучшего рассказа или вам за исключительные среди богемистов познания в области орнитологии.
– Одному дайте вашу книгу, а другому – Балабана, – подала голос блондинка.
– Неплохая идея, – сказал я. – Но в таком случае у меня ничего не останется для вас…
– А я ничего и не заслужила, – возразила она. – Возьму потом почитать.
– “Этюд в четыре руки” или Балабана?
– Там видно будет, – ответила она неопределенно и вместе с остальными начала собирать вещи.
Когда она выходила из аудитории, я проводил ее взглядом, но она так и не обернулась. Сверкнула в дверях своей красной футболкой – и была такова.
* * *
Перед зданием факультета меня уже ждала машина с коллегами из редакции. Дорога, ведущая на север, была пустой и стремительной. Мы говорили о том, как быть с последней рукописью Балабана, и о том, что надо бы выпустить собрание его сочинений.
Спустя час мы припарковались у отеля “Империал” и решили, что дальше к Евангелической церкви Христа на площади Яна Гуса пойдем пешком. Я достал из багажника погребальный венок и накинул его на плечо, как лямку рюкзака.
Острава в пятницу после обеда уже расслабилась в ожидании выходных, и никто из прохожих, казалось, не проявлял к нам никакого интереса. Мы шли через центр, и я поймал себя на том, что сую перекинутый через плечо венок под нос всем встречным, чтобы они хотя бы прочитали надпись на ленте.
Впрочем, я же знал (именно благодаря Балабану), что Острава – равнодушный город.
У входа в церковь уже собирались люди. Некоторые затягивались последней перед церемонией сигаретой. Я взял венок в обе руки и, пройдя через неф, поставил его рядом с гробом из светлого дерева. Потом опустился на скамью и огляделся по сторонам. Слева сквозь высоко посаженные арочные окна проникали внутрь полосы света. За гробом, усыпанным цветами, сиял крест с непропорционально длинной вертикальной перекладиной. За ним горели электрические свечи; такие же свечи опоясывали люстру, свисавшую на длинной цепи над катафалком. Пресвитерий и неф разделяла арка, к которой, словно гнездо, лепилась кафедра. На арке оранжевыми буквами была выведена цитата из “Послания к Евреям”: Иисус Христос вчера и сегодня и вовеки Тот же.
Все мне казалось каким-то невыразительным. Достойным, но невыразительным. И только когда к гробу подошел сын Балабана, утопавший в плохо сидевшем на нем костюме (вполне возможно, отцовском), похороны обрели некий свой облик.
Петр Грушка сообщил присутствующим, что вот мы и здесь[9].
Кто-то зачитал последнюю эсэмэску Балабана.
Пепа Клич сыграл на виолончели[10].
И плоть стала словом, подумал я. Эту надпись можно выгравировать на могиле любого писателя. Но Балабану она подходит особенно.
“Нина, а ты-то что обо всем этом думаешь?” – неожиданно вспомнил я о ней прямо посреди церемонии. Потому что смерть смертью, но уже сегодня вечером я буду воображать, как ты упираешься своими длинными руками в кафельную стенку университетского туалета, а я стою сзади и приникаю к тебе.
Прежде чем закрыть глаза, ты увидишь эту надпись.
6
…мой сборник рассказов “Этюд в четыре руки” был недавно номинирован на премию Иржи Ортена. – Литературная премия Иржи Ортена вручается в Чехии авторам моложе тридцати лет.
7
…чудо в оломоуцкой церкви лежит на совести русского танка. – На территории Оломоуца с 1968 по 1991 год располагались части советской Центральной группы войск. Видимо, поэтому в одном из студенческих рассказов фигурирует “русский танк”.
8
…рассказ Pyrhula pyrhula. – Pyrrhula pyrrhula – латинское название снегиря обыкновенного, но у Балабана оно пишется с одной r.
9
Петр Грушка (род. 1964) – остравский поэт, близкий друг Яна Балабана, редактор его посмертного собрания сочинений, выпущенного издательством “Гость” (Host).
…сообщил присутствующим, что вот мы и здесь. – Петр Грушка в своей траурной речи намекает на название сборника рассказов Яна Балабана “Вот и мы” (Jsme tady).
10
Пепа Клич (полное имя – Йозеф Клич, род. 1976) – чешский виолончелист, концертмейстер Национального театра в Брно, композитор, сотрудничавший с чешским музыкальным андеграундом.