Читать книгу Воспитательные моменты. Как любить ребенка. Оставьте меня детям (Педагогические записи) - Януш Корчак, Януш Корчак - Страница 6
I. Воспитательные моменты
IV
ОглавлениеМне всегда казалось, что серьезным препятствием в рациональном воспитании отдельного ребенка является не всегда осознанная, а все-таки всегда присутствующая мысль, что «не стоит». Как у воспитателя многих десятков детей у меня обостренное чувство ответственности: каждое мое слово эхом отдается в сотне умов, за каждым действием следят сто пар настороженных глаз; если мне удается растрогать или убедить, побудить к действию, то моя любовь, вера, энергия множатся стократно; всегда, даже когда разочаруют меня почти все дети, все равно: один, двое, не сегодня, так завтра, убедят меня, что они поняли, почувствовали, что они со мной. Воспитывая сотню детей, я не ведаю одиночества и не боюсь полного поражения. Когда я отдаю часы, дни, месяцы собственной жизни одному ребенку – что я делаю? Ценой собственной одной жизни я строю тоже лишь одну жизнь. Каждое мое самопожертвование вскармливает лишь одного. Мне легче победить досаду, усталость, плохое самочувствие, когда меня будет слушать сотня.
Встречая воспитательницу, которая ради одного-двоих детей покидала группу, иными словами, предпочитала место в частном доме приюту или интернату, я полагал, что нет у нее любви к своей профессии, что ее привлекли выгода, условия получше и работы поменьше.
Только две недели я провел со Стефаном, одиннадцатилетним мальчиком, и убедился, что наблюдение за одним ребенком дает столь же богатый материал, равную сумму тревог и радостей, такое же удовлетворение, как и наблюдение за множеством детей. В этом одном ребенке ты замечаешь намного больше, чувствуешь его тоньше и глубже продумываешь каждый факт.
Похоже, что усталый воспитатель группы детей имеет право, быть может, обязан, применять своего рода севооборот труда: отойти на некоторое время от толпы в тишину и вновь вернуться к работе с толпой. Насколько я знаю, до сих пор так не делалось – были специалисты по индивидуальному или по групповому обучению и воспитанию.
Эти записи я вел в виде дневника – так я их и оставляю. Они могут иметь некоторую ценность как документ, несмотря на необычные условия, время и место.
NB. Я был ординатором полевого лазарета. В перерыве между военными действиями я взял к себе мальчика из приюта; он хотел учиться ремеслу, а при лазарете была столярная мастерская. Я провел с ним только две недели; я заболел и уехал, а мальчик еще какое-то время там находился; потом начались марш-броски, и денщик вернул его в приют.
* * *
Четверг, 8.1 II.1917 г.
Он уже у меня четвертый день. Я хотел вести записи с первого дня. К сожалению, с записями так всегда: больше всего материала для записей, когда нет времени. Это многих отвращает от работы. Жалко мне, что многие странные чувства и ощущения прошли бесследно. Я уже привык к присутствию мальчика.
Его зовут Стефан. Мать умерла, когда ему было 7 лет, он не помнит, как звали мать. Отец на войне, то ли в плену, то ли убит. Есть у него семнадцатилетний брат, живет в Тарнополе. Сначала Стефан жил с братом, потом у солдат, уже полгода в приюте. Приюты открывали городские управы, руководили приютами кто попало. Правительство то разрешает учить, то запрещает. Это не интернат, а помойка, куда выкидываются дети, отбросы войны, печальные отходы дизентерии, сыпного тифа и холеры, которые уносят их родителей, ба! – только матерей, потому что отцы сражаются за новый передел мира. Война – это не преступление, это триумфальный марш, пир дьяволов, уцелевших в пьяном свадебном разгуле.
Стоило мне спросить его, хочет ли он, чтобы я его взял, как я тут же пожалел об этом.
– Не сейчас, в понедельник я за тобой приеду. Спроси завтра брата, позволит ли он тебе. Посоветуйся, подумай.
Едем. Луна, снег. О чем он думает? Он с любопытством озирается вокруг: костел, вокзал, вагоны, мост. Лицо заурядное. Он вроде бы трудолюбивый, при госпитале есть столярная мастерская – отдам его в обучение Дудуку.
Экзамен. Как читать, он не забыл. Задача по арифметике.
– Сколько тебе на данный момент лет?
Чувствую, что он не понимает, что значит «на данный момент».
– На данный момент? Это когда кому-то время даешь?
Я не поправляю.
Он получил от брата 50 копеек, купил пирожки с повидлом, конфеты, у нас ел холодный зельц – шедевр Пласки, вечером у него разболелся живот. Боль в области слепой кишки. Плохо дело: я хотел, чтобы он ел из солдатского котла, пока не решится вопрос, останется он или нет. Я хотел, чтобы с самого начала у него был определенный распорядок дня.
Валентий вздыхает:
– И на кой это пану сдалось?
У Стефана врожденное чувство порядка: сделав уроки, он складывает книжки на край стола, ручку кладет около чернильницы. Повесил полотенце, один конец свесился ниже другого – он поправил.
– Ты зачем на 50 копеек накупил сластей?
– А на что мне деньги жалеть?
Это не его мнение, а какого-то его авторитета: Назарки или Климовича (Клим красиво рисует).
– Отец вернется, – говорю я ему.
– Вернется – хорошо, не вернется – тоже хорошо.
Это он тоже где-то слышал. Сколько глупостей я мог бы наговорить ему на эту тему! «Фу, как можно… про отца… и т. д.»
Его сейчас интересуют другие вопросы:
– А зачем эти ремешки у зеркальца?
– Этот ремешок для мыла, этот для расчески, а тот для зубной щетки.
– А эта папиросница, когда была новая, у нее кожа тоже была потрескавшаяся?
– Да, она сделана под крокодиловую кожу.
Примечание для воспитателей. Когда приезжаешь в детский дом в роли воспитателя, пусть дети будут в твоей комнате, когда распаковываешь багаж, пусть они помогают развязывать корзины или сундук, вынимать и расставлять мелочи. Завяжется разговор про твои часы, перочинный ножик, несессер. Этот разговор быстро и естественно сближает тебя с ребенком. Ребенок таким же образом знакомится с ровесниками. Стоило бы подумать о том, как часто взрослые завязывают знакомства через детей и благодаря беседам о детях (в саду, на даче). Мальчики знакомятся благодаря мячу, девочки сближаются через кукол. Если сказать, что нехорошо все трогать, обо всем выспрашивать, дети сконфузятся, испытают чувство досады. Можно будет им это сказать через месяц, через три месяца, когда это будет касаться не тебя, а кого-то чужого. А вы-то уже знакомы.
– Сколько стоит эта папиросница?
– Наверное, рубля два или три. Не знаю, не помню, она у меня уже давно. О, видишь: замок испорчен, не защелкивается.
– А починить нельзя?
– Наверное, можно, но это мне не мешает, и так и этак папиросы не выпадут.
Я еще не воспитываю, я только наблюдаю и стараюсь не делать никаких замечаний, чтобы его не спугнуть. А ведь за эти четыре дня мне пришлось два раза делать ему замечания.
Первый раз. Во время урока, который я давал Стефану, вошел фельдшер. Я дежурил: больных привезли.
– Весь день к пану шляются и шляются, – нетерпеливо, повысив голос, говорит Стефан.
И тон, и выражение лица свидетельствуют, что это не его слова. Так, видно, говорила в приюте панна Лоня или кухарка.
– Не говори так, – прошу я мягко, после того как фельдшер вышел.
– Я чего, я читаю, а он лезет…
Его удивляет, что в лазарете 217 больных и раненых.
– Так вы, как дежурный врач, должны всех осматривать?
– Нет, я осматриваю только новых, чтобы какого-нибудь заразного больного не поместили к обычным больным.
– Правда, пятнуха (корь) – хворь заразная. Я когда с пятнухой слег, так задыхался, что говорить вообще ни капельки не мог. Тятя тогда мне велел керосин пить, так мне стало лучше. Тятя никогда к врачу не ходил. Он сам все знал, как лечить.
– Умный человек был твой тятя, – говорю я убежденно.
– Ясное дело, что умный, – кивает Стефан.
Меня так и подмывает задать вопрос, как же он мог сказать, что, если отец не вернется, тоже будет хорошо. Нет, для такого еще слишком рано…
Второе замечание.
– Слушай, Стефан, называй пана Валентия не «Валентий», а «пап Валентий».
– Я и говорю «пан Валентий»…
Эхо приюта: выкрутиться. Тут я сам виноват: теперь в разговоре со Стефаном я всегда говорю: «пан Валентий».
Вопрос важный, особенно в интернате для сирот. Сторож, судомойка, прачка обижаются на детей, когда они их называют по имени. В разговоре с детьми надо всегда говорить: «пан Войцех, панна Рузя, пани Скорупска».
Подтверждается то, что я говорил об интернате; болезнь в семье сближает. Недаром и родители, и дети охотно вспоминают – по крайней мере, хорошо помнят – пережитые болезни. В интернате же болезнь – ненужные хлопоты, она часто отдаляет людей друг от друга.
Сколько же я возился, чтобы он смог писать, лежа в постели! Пришлось вынуть из ящика все содержимое, поставить чернильницу в консервную банку, которую Валентий мне приспособил под пепельницу. Под ящик пришлось с одной стороны подложить подушку, с другой – книги. Он поблагодарил меня за это улыбкой. Подобную роскошь интернат не может себе позволить.
– Тебе удобно?
– Да, – и улыбка.
Стефан обустроился на этом столе: сбоку – книжки, в щели между досками ящика – карандаш, это чувство порядка у него врожденное. Новая ситуация, значит, он не копирует какие-то образцы, а действует сам.
Сейчас он сидит и переписывает из букваря стишок.
– Белую, белую, белую…
И заканчивает, напрягая мысль:
– Белую руба-, белую рубашеч-, рубашечку.
Вздыхает.
– Белую рубашечку… Дам ей в дорогу белую рубашечку.
И все-таки сделал тут ошибку – написал «блелую».
– Видишь, вместо «белую» ты написал «блелую».
Смущенно улыбается.
– Я еще раз перепишу.
– Лучше оставь, перепишешь после чая.
– Нет, сейчас.
И снова тишина, прерываемая лишь его сосредоточенным шепотом. Смотрит хмуро: и во второй раз он переписал с ошибками. В первый раз я пропустил, в виде поощрения, несколько ошибок, на сей раз – нет. Третьего дня вечером он плохо читал, и сам не знал почему.
– Потому что ты голодный, – сказал я тогда. Мне хотелось знать, помнит ли он это замечание.
– Как ты думаешь: почему сейчас у тебя получилось хуже?
– А потому что – один раз не получится, так потом еще хуже не получается.
И с отчаянием:
– Перепишу еще раз.
Даже покраснел, сжал кулаки. Я его поцеловал в голову – идиотский поцелуй, он чуть отодвинулся.
– Сиро-, сиротинушка убогая…
И как раз на самом опасном месте, где в прошлый раз Стефан пропустил целую строку, Валентий приносит чай.
– В дорогу… на дорогу дам ей… дам ей в дорогу.
Валентий кладет в стакан сахар. Стефан бросает на него беглый взгляд и пишет дальше.
– Нож нашелся, – сообщает Валентий.
Стефан посмотрел внимательно: нож? какой нож? – подпер голову руками, того и гляди, вырвется вопрос; но нет, искушение преодолено – Стефан опять сосредоточен.
Валентий улыбается, я записываю, быстро делаю набросок, интересный момент, Стефан ничего не замечает. И через минуту – с торжеством, полным надежды:
– Готово, проше пана, – и улыбка.
– Хорошо, только ты букву проглотил. Не хочешь ее поискать?
Он пьет чай, хмурит лоб, ищет пропущенную букву.
Жаль, что я не посмотрел на часы: сколько времени он писал?
Часы, часы! Сколько раз я себе это повторял – и всегда забываю.
Две мысли.
В течение долгих месяцев пребывания среди множества детей я ни разу не обратил внимания на улыбку – это слишком тонкое явление, слишком незначительное, ниже порога сознания. Лишь теперь я вижу, что это важное явление, достойное изучения.
Когда он спросил меня с напускной небрежностью: «А я смогу ездить на лошади?» – то тоже с подкупающей (?) улыбкой.
Я ответил уклончиво: ныне скользко, лошади плохо подкованы, может, летом.
Дети должны знать, что их улыбка нас обязывает.
Вторая мысль.
Переписывание для детей – не бессмысленное действие, напротив, оно требует даже больших усилий: не пропустить буквы, слова, целые строчки; дважды не написать одно и то же слово или строку; не сделать ошибку; вместить слова в строку, без переноса; чтобы буквы были равные по величине, на равном расстоянии. Кто знает, может быть, через переписывание ребенок полностью понимает читаемый текст? Ясное дело, что творческие умы скорее устанут от пассивного переписывания. Стефан во время переписывания походил на художника, копирующего шедевр великого мастера. Несчастный учитель, который, исправляя каракули в сорока тетрадках, не увидел, не почувствовал всех этих коллективных усилий.
Для ребенка чтение – не только трудное складывание букв в слова, а еще и вереница неизвестных слов, грамматических сюрпризов. Вот он читает:
– Ябло-яб-ло-яблоки, яб-ло-ки (пауза, во время которой он постигает значение слова), – и быстро, плавно читает то же самое слово: – Яблочки.
То же и со стишком:
– Песнь (не верит своим глазам)… песнь…(про себя, вполголоса), песнь – это чего такое… польс-ку-ю… мне жа-во-рон-ки… – И громко заканчивает: – Песню польскую мне жаворонки пели!
Мы, акробаты беглого и плавного чтения, когда уже по двум буквам угадываем слова, а по двум словам – целое предложение, не можем осознать, с какими трудностями сражается ребенок и какие способы применяет, чтобы облегчить себе работу.
Третьего дня он четыре раза прочел в тексте «Франек» вместо «Фелек». Я не поправлял его. Когда он закончил читать, я спросил:
– Как этого мальчика звали?
– Франек.
– Ничего подобного.
– А вот и Франек.
– Спорим, что не Франек.
Читает:
– Фра-Фре-Фе-Фелек…
– Видишь, хорошо, что ты не поспорил со мной.
– Ну, хорошо…
– Наверное, у тебя есть знакомый Франек?
– Есть…
– А Фелек?
– Нету…
То же самое было на арифметике. Вместо «огурцы» он два раза прочел «груши».
– Пять груш, – сообщает он мне ответ.
– Как бы не так!
Замолкает, а спустя минуту решительно, с сердитой интонацией:
– А вот и пять.
– Пять, да не груш.
– А чего?
– Посмотри – узнаешь.
– Гру…гур… огур… огурцов!
– Вот видишь: слушай, Стефан, ты, часом, не волшебник? Из Фелеков делаешь Франеков, из огурцов – груши?
Он так мил в своем удивлении: что тут творится? как так получилось? – что я его целую. (Абсолютно лишнее – и когда я от этого отучусь?)
Его сердят непонятные слова.
Читает:
– У торговки девять яблок. Сколько яблок у нее останется, если четверо мальчиков возьмут по два яблока каждый?
И про себя, вполголоса:
– Какой еще каждый… – И вслух: – Одно яблоко.
– Две монеты… Монеты я уже знаю, что это такое, но я забыл.
В этой, казалось бы, нелогичная фразе есть, тем не менее, разумная основа: если он не знает, потому что забыл, можно ведь вспомнить.
На двадцатой или какой-то там задаче он предлагает:
– Я буду читать про себя и писать для вас, сколько получится.
– Хорошо, а я буду кивать, если правильно.
Не он первый делает мне подобное предложение. Не знаю, хочет ли ребенок таким образом внести разнообразие в свою работу, или в этом желании кроется другая основа: потребность в тишине при сосредоточенной работе.
* * *
Вечером
Прочитал молитву, поцеловал мне руку (эхо родного дома, разоренного войной гнезда, одного из ста, из тысячи, из многих тысяч). Я пишу. Он лежит тихо – глаза открыты.
– Проше пана, а правда это, что если побриться, то уже волосы не растут?
Он боится открыто называть лысину, чтобы меня не обидеть.
– Неправда, ведь бороду бреют, а она растет.
– У некоторых солдат бороды вот такие, до пояса, как у евреев. Почему?
– Да уж такой обычай. А англичане так даже усы бреют.
– А правда, что у немцев много евреев?
– И у немцев есть, и русские евреи есть, и евреи-поляки.
– Вот вы говорите «евреи-поляки»? А поляки – это евреи?
– Нет, поляки – католики, но кто говорит по-польски, хочет, чтобы поляку было хорошо, и желает полякам добра, то он тоже поляк.
– Моя мама была русинка, а отец поляк. А мальчики считаются по отцу. А вы знаете, где Подгайцы? Мой тятя оттуда родом.
– Сколько лет твоему тяте?
– Сорок два, а теперь сорок пять.
– Так тебя папа даже не узнает – так ты вырос.
– Не знаю, узнал бы я тятю.
– А фотографии у тебя нет?
– Куда там! А есть солдаты, что на него похожи.
Тихо. Вечер – это необыкновенно важное время для детей. Чаще всего – воспоминания, но часто и тихие рассуждения и спокойные, шепотом, беседы. Так было и в Доме сирот, так было и в летних лагерях.
– Вы пишете книжку?
– Да.
– Это вы сами написали мой букварь?
– Нет.
– Так вы его купили?
– Да.
– Верно, полтинник отдали?
– Нет, только 25 копеек.
Опять тишина. Закуриваю папиросу.
– Правда, что серой можно отравиться?
– Можно. А что?
Не понимаю, откуда взялся вопрос.
– Потому что были спички, когда они шли на маневры…
Отголосок уже стершегося из памяти рассказа отца о том, что какие-то сорта спичек лучше, – что-то, услышанное много лет назад: когда его отец был еще холостым и служил в армии, в суп попала сера, и солдаты отравились.
Я не понял. Стефан говорит сонным голосом, что-то невразумительно бормочет – уснул.
Как горячо я в детстве желал увидеть своего ангела-хранителя! Я притворялся спящим, а потом внезапно открывал глаза. Неудивительно, что он прятался. Вот и в Саксонском саду так же: думаешь, что поблизости нет охранника, а только выбежишь за мячом на газон, он тут как тут и уже издалека грозит пальцем. Мне было неприятно – моего ангела-хранителя зовут тоже как бы охранником.
* * *
Пятый день
Дудук хвалит Стефана: трудолюбивый парень. Когда я был в мастерской, он пилил доску. Я не мог спокойно смотреть: доска ездит во все стороны, тупая пила прыгает по доске – так он может легко поранить пальцы. Но я ничего не говорю. Бессмысленно предупреждать, чтобы он был осторожнее. И без того:
– Не выходи босиком во двор. Не пей сырой воды. Тебе не холодно, живот не болит?
Вот это-то и делает наших детей эгоистами, развращает их и оглупляет.
Из мастерской он вернулся в шесть часов.
Не хочет ехать в воскресенье в Тарпополь.
– Зачем? Неделя прошла, и снова ехать? Пан Валентий тоже с нами поедет? Мы там долго будем?
Не хотел писать брату письмо.
– Я же с ним увижусь.
– А вдруг не застанешь его дома?
– Ну ладно, чего уж там, напишу…
– С чего начнешь письмо?
– Во славу Господа нашего, Иисуса Христа…
– А дальше?
– Откуда мне знать.
– Напишешь ему, что приболел?
– Нет!
Я еле удержался от иронического вопроса: «Как насчет пирожков с повидлом и зельца?»
Письмо короткое: «Я работаю в столярной мастерской, работа мне нравится, пан доктор учит меня читать и считать, можешь быть за меня спокойным».
– Как подпишешься?
– Стефан Загродник.
– А может, напишешь: «Сердечно тебя целую»?
– Не-е, не надо.
– Почему?
Шепотом:
– Мне стыдно.
Я предлагаю:
– Ты сам перепишешь начисто, или я тебе напишу на листочке, а ты уже с моего листка перепишешь?
Даю ему писчую бумагу и конверт. Два раза он пытался – не вышло. Сколько бумаги испортил. Ладно уж, завтра с моего листка перепишет.
Арифметические примеры мы с ним решали полтора часа без перерыва.
– Хватит уже?
– Нет, до конца страницы.
Кто знает, может, задачник – самый лучший сборник упражнений для чтения. Задачи, загадки, шарады, шуточные вопросы – ребенок не только должен, он сам хочет их понять. А впрочем, не знаю: может быть, раздвоение внимания нежелательно. Достаточно того, что на сегодняшнем уроке задачки вытеснили и заменили чтение.
– Сколько вы папирос курите, наверное, штук пятьдесят?
– Нет, двадцать.
– Курить вредно; один мальчик подул на бумагу, так бумага вся стала желтая. Когда в папиросе есть вата, она дым задерживает.
– А ты уже когда-нибудь курил?
– А почему бы и нет?
– В приюте?
– Не-е-е, когда с братом жил.
– А откуда брал?
– Ну, когда лежали на столе или на шкафу… А у вас от них кружится голова?
– Конечно, немножко кружится.
– А у меня сильно кружилась… я не хочу привыкать к курению.
Пауза.
– Правда, что, когда будет тепло, будем на лошадях ездить? (Для него это важно – помнит обещание.)
– Лучше, если бы мы не ездили, а оставались на месте.
– Нет, я подумал – в Тарнополь.
– Лошади боятся автомобилей.
– Ну так что, если даже лошадь немного и понесет…
– А если в сторону отскочит?
Я рассказываю, как под Ломжей лошадь чуть было не свалилась с высокой горы.
Стефан ложится в постель. Я завожу часы.
– Правда, есть часы, которые заводятся «в обе стороны»?
Я ему показываю, что и мои часы заводятся «в обе стороны».
Принимаюсь писать – приводить в порядок записи.
– Пан доктор, я вставил новое перо, а то прежнее царапало бумагу.
– Быстро же оно испортилось… ты чиркал им по столу, а от дерева кончик тупится.
Только сейчас, мимоходом, я обратил его внимание на то, что он что-то неправильно делал; я многократно убеждался, что сделанные так замечания куда действеннее.
Тишина…
– Почему вы, пан доктор, столько листков порвали?
Объясняю, что такое запись, сделанная наспех, а что – обработка записей.
– Например, я записал что-то о больном: кашель, температура. А потом, когда у меня есть время, я переписываю все как следует.
– Моя мама кашляла, харкала кровью – был цирюльник, сказал, что тут ничего уже не поделаешь. А потом мама ходили в больницу, пока не померла.
(Вздох, потом зевок. Вздох тут подражание; так принято – вздыхать, вспоминая умерших.)
* * *
Шестой день
Наспех выпил чай и помчался в мастерскую. Мелькнул на миг за обедом – вернулся в шесть.
Я начал очень интересный эксперимент: смотрю на часы, как долго он читает конкретный рассказ, и отмечаю, сколько сделал ошибок; я поправляю его не во время чтения, а только после того, как он закончит. Он читает два раза: первый раз – 4 минуты 35 пять секунд и восемь ошибок, второй раз – 3 минуты 50 секунд и только шесть ошибок.
Скандал из-за лошади. Мы играем в шашки. В приюте были мальчики, которые хорошо играли, с ним они не хотели играть. «Кому охота со мной играть, коли я не умею». Однако он набрался от них манер хорошего игрока, а именно: перед тем как переставить шашку, перебирает в воздухе пальцами, чтобы, как ястреб, ринуться на шашку противника; то он причмокивает, то небрежно толкает шашку ногтем, с презрительным выражением лица и пренебрежительно надув губы. Эти манеры противно видеть даже у хорошего игрока, а уж тем более у игрока плохого, которому я иногда предлагаю ничью, чтобы подбодрить.
Играем, значит. И вдруг:
– Пожалуйста, поезжайте завтра поездом, а мы с паном Валентием поедем на лошади.
– Глупыш, ты что же, решил, что лошади для катанья? А впрочем, попроси полковника.
– А даст?
– Фигу даст.
– Ну, ваш ход.
Голос у него раздраженный. Начинает играть нечестно, решив выиграть любой ценой – отомстить.
– Э-э, куда поставили… Ну, скорее… Ишь, какой вы умный.
Я делаю вид, что не замечаю, но играю внимательно, чтобы все-таки выиграть – наказать его.
– Вот увидите, что проиграете.
– Это ты проиграешь, потому что играешь нечестно, – говорю я спокойно, но твердо.
Если свою волю подчинить воле ребенка, в отношения вкрадется презрение. Надо отстаивать свой авторитет фактами, без нотаций.
Фигур осталось немного. Я наношу ему болезненный удар: он теряет дамку.
– Не умею я играть дамками, – говорит он, смирившись.
– Ты и простыми шашками пока не научился хорошо играть, но научишься.
Когда я мыл руки, он поливал мне из кружки, подал полотенце, сказал, чтобы я пил чай, а то остынет. Не произнеся ни единого слова, я высказал свою обиду, а он очень тактично и тонко попросил прощения за то, что чувствовал ко мне.
В этой ссоре из-за лошади, кроме гнева, было и пренебрежение. Откуда оно взялось, где его источник? Может быть, в моем: что ты хочешь – считать, читать, писать? Может, это его раздражает. Дети любят некоторую обязаловку: это им облегчает борьбу с внутренним сопротивлением, экономит умственное усилие выбора. Решение – это изнурительный труд добровольных жертв при повышенной ответственности за результат. Приказ обязывает только внешне, свободный выбор – внутренне. Если ты оставляешь ребенку решающий голос, ты или глуп, потому сам не знаешь, что делать, или ленив и не хочешь ничего делать.
Откуда это пока еще легкое облачко пренебрежения? Ему я даю бублики, сам ем черный хлеб. Уже два раза он уговаривал меня взять бублик, но себе взял получше, пропеченные: никто его не учил лицемерию этих светских малюсеньких жертв, которые должны показывать готовность к существенным, большим жертвам.
Эта мелочь, этот пустяк, который я назвал скандалом из-за лошади, доказывает, что время его раскрепощения прошло, он осмелел, теперь я могу потихоньку начать его воспитывать. Собираю материал для этой беседы…
Вечером я осматриваю его грязную рубашку, и, понятное дело, – вошь.
– Что там такое? (В голосе беспокойство.)
– Вошка.
– Это потому, что в приюте простыни не меняли. Одеяла такие грязные.
– Ничего, наверное, их больше не будет. А почему не меняли простыни?
– Не знаю, видать, им стирать не хотелось.
Первый разговор о приюте.
– Санитаров не боятся, а солдата боятся. Нет, солдат тоже не бьет, потому что бить нельзя – воспитательница бы на него рассердилась. Иногда только солдат раскричится и даст ремнем, но бить не бьет.
– А тебе когда-нибудь попадало?
– А почему и нет, попадало…
Так это выглядит: не бьют, но бьют. И все-таки Стефан прав: не бьют, нельзя бить, солдат кричит, наверняка грозится, но редко, в исключительном случае, тайком ударит ремнем.
Раньше я посмеялся бы над этой, казалось бы, нелогичной речью. Я перестал смеяться примерно три года назад, когда Лейбусь сказал:
– Я очень люблю кататься на лодке.
– А ты когда-нибудь катался?
– Нет, никогда в жизни.
Самое большее, это ошибка речи, а не отсутствие логики: он уверен, что кататься на лодке приятно.
* * *
Седьмой день
У Чекова были гости – карты. Ужин запоздал. Валентий дежурил в столовой. Злой, выхожу около двенадцати часов. Возвращаюсь в избу, зажигаю лампу. Стефана нет. Какого черта? Выхожу, в дверях сталкиваюсь со Стефаном.
– Где ты был?
– На кухне. Я выходил, смотрел в окно, а вы сидите. А тут гляжу – вас нет. Я так мчался, чтобы вас догнать.
– Ты боялся?
– Да ну… чего мне бояться-то?
Нет, не боялся. Ждал, выглядывал, бежал – чтобы вместе. Два года я не видел никого из своих, полгода тому назад – письмо, короткое, жесткое, случайно прорвавшееся сквозь кордон штыков, цензоров и шпионов. И вот я опять не один.
Я испытал чувство безграничной благодарности к этому ребенку. Ничего в нем нет выдающегося, ничего, что бы привлекало, приковывало внимание. Заурядная физиономия, в фигуре ничего особенного, ум посредственный, мало воображения, полное отсутствие чувствительности – ничего из того, что украшает детей. Но в этом заурядном ребенке, как в неприглядном кустике, говорит природа, ее извечные законы, Бог. Спасибо тебе, что ты именно такой – заурядный, так себе…
«Сыночек мой», – подумал я сентиментально.
Как поблагодарить его?
– Послушай, Стефан, когда у тебя есть вопросы, или какие-нибудь горести, или тебе чего-то хочется, – скажи мне.
– Не люблю я приставать.
Я объясняю, что это вовсе не так.
– Если нельзя, то я тебе скажу, что нельзя, объясню. Например, с лошадью; на лошадях возят дрова, хлеб, больных…
– Я хочу, чтобы вы мне бубликов принесли.
– Ладно, будут тебе бублики.
Как раз сегодня кончился запас, который я хранил, если понадобится диета.
Мы поехали в Тарнополь на санях. Стефан какой-то грустный. Ни одного из тех детских восклицаний, которые заставляют нас обращать внимание на то, чего мы уже не замечаем, и вспоминать то, что мы когда-то так четко видели.
Стефан должен был идти с Валентием в костел, потом Стефан должен был идти к брату, а Валентий – за покупками. Мне надо было поискать окулиста, который будто бы был в каком-то военном госпитале. Встретимся в приюте. По дороге Стефан несколько раз меняет планы: сначала он пойдет в приют… нет, сначала к брату… нет – он хочет идти с Валентием.
В приюте его подозвала воспитательница: он стал каким-то странно тупым, бесцветным, отвечает на вопросы тихим, апатичным голосом. Только когда мы вышли, я понял, почему он не хотел ехать в Тарнополь, почему нервничал в дороге, почему так скоро сказал «Ну идем же», когда я вышел из комнаты воспитательницы.
Стефан боялся, что я его там оставлю.
Нужно купить чайник.
– Я пойду с паном Валентием, я знаю, где можно купить.
Вынимаю кошелек.
– Ох, Валеку (не пану Валентию!) дадут десять рублей, и мы себе купим пирожных…
Этот его задорный тон говорит: «Вовсе я не боялся, я знал, что вы меня тут не оставите…»
Странно, с какой неохотой он говорит о брате. Не знаю, почему. Он не хочет, чтобы я встретился с братом: что это означает?
Читает – закончил.
– Сколько я сделал ошибок?
– Угадай.
– Пять.
– Нет, только четыре.
– Это на две меньше, чем в первый раз.
Прочел неправильно, но сразу исправился, сам.
– Вы эту ошибку тоже считаете?
Один и тот же стишок в первый раз он читал 20 секунд, во второй раз – 15 секунд, в третий – тоже 15.
– А быстрее его нельзя прочитать?
Старается читать быстро:
– Страхушка, ста-старушка…
И быстро переворачивает страницу, чтобы не терять время.
Стихотворение «Висла» вчера он читал три раза, сегодня – четыре раза; результат чрезвычайно любопытен.
Вчера: 20 секунд, 15 секунд,11 секунд.
Сегодня: 11 секунд, 10 секунд, 7 секунд, 6 секунд.
Стихотворение «Сиротка» – то же самое.
Вчера: 20 секунд, 15 секунд, 15 секунд.
Сегодня: 15 секунд, 12 секунд, 10 секунд.
Достижения вчерашнего третьего чтения полностью сохранились.
Записываю в виде дроби: числитель – число секунд, знаменатель – число ошибок. Итак, 24/3: двадцать четыре секунды, три ошибки. Исходя из этого, я оцениваю время работы и ее качество и могу отказаться от выставления отметок по чтению.
Читая, Стефан споткнулся на слове «песенка» – потерял много времени и прервал чтение.
– Э-э-э, это получится долго.
Валентий заметил:
– Чисто лошадь: споткнется и не может сдвинуться с места.
Я позволил Стефану начать заново.
* * *
Восьмой день
Вчера я писал: детские высказывания, которые заставляют нас вновь увидеть то, чего мы больше не замечаем. Вот несколько примеров.
– Во, гляньте только, какая печать на чае.
(Когда он положил сахар в чай, на поверхность всплыли пузырьки воздуха.)
– Сколько кусочков сахара вы клали?
– Один.
– А вон, посмотрите, их два.
(Стакан граненый…)
Ест бублик.
– А из чего мак делают?
Я:
– Мак растет.
– А почему он черный?
Я:
– Потому что созревший.
– Правда, ведь внутри у него комнатки, и в каждой такой комнатке понемножку мака?
Я:
– Угу.
– А со всего сада наберется целая тарелка мака?
Его понятие о саде состоит из четырех-пяти представлений, мое – из сотни, из тысячи. Это так ясно, и все же только благодаря этому его вопросу я над этим задумался. Здесь кроется причина многих внешне нелогичных детских вопросов. Поэтому нам так трудно найти общий язык с детьми – они, употребляя те же слова, что и мы, вкладывают в них совсем иное содержание. Мои понятия «сад, отец, смерть» – это не его «сад, отец, смерть».
Отец-врач показывает пулю, которую он вынул у раненого во время операции.
– Тебя, папочка, такой же пулей убьют? – спрашивает восьмилетняя дочурка.
Деревня и город тоже не могут понять друг друга, как хозяин и раб, сытый и голодный, молодой и старый и, быть может, мужчина и женщина. Мы только притворяемся, что понимаем друг друга.
Стефан всю неделю равнодушно смотрел, как его ровесники съезжают на санках с разных горок и пригорков. Такое сильное искушение: ведь сам он работает у столяра. Еще до обеда он с Дудуком делал кровати для больных, а вечером явился с санками.
– Я только два раза прокачусь.
– Два, а не три? – недоверчиво спрашиваю я.
Улыбается, помчался. Его долго не было. В избе было пусто и тихо; для меня остается тайной, почему Валентий, который все еще брюзжит, что, мол, не было у бабы хлопот – купила порося, два раза порывался звать его домой: может, и ему стали необходимы мои вечерние занятия со Стефаном?
Вернулся, сел – ждет.
– Санки хорошие?
– Не объезженные еще.
Я задал безразличный вопрос, ничем не выдав, что всей душой на его стороне, что полностью прощаю ему опоздание – не ему, а этому румянцу спокойного здорового возбуждения. И он понял и хотел воспользоваться: протянул руку к шашкам, глядя на меня вопросительно.
– Нет, сынок.
Без тени протеста, наоборот, с удовольствием он берет книжку. У меня создалось впечатление, что, уступи я, ему было бы неприятно.
– Но без часов, – говорит он быстро.
– Почему?
– С часами кажется, что кто-то стоит над душой и погоняет.
Читает. Так он еще не читал. Это было вдохновение. Я удивлен – ушам своим не верю. Он не читает, а скользит по книге, как на санках, преодолевая стократным усилием воли препятствия. Весь неизрасходованный азарт спорта он переносит на учебу. Теперь я уверен, что поправлять ошибки при чтении – бессмыслица, он меня не видит и не должен видеть – он один на один со своей стремительной волей.
Беру ручку – записываю.
Ошибки, порожденные желанием победить текст, понять содержание.
Читает «оба девочки» вместо «обе девочки». Читает «хлеб водится» вместо «хлеб родится». Читает «дал знак» вместо «дал знать». Читает «Хануся» вместо «Ануся» (сравни: «Фелек» и «Франек»).
Читает:
– «Врач дал знак бабушке, чтобы она детей умыла» (вместо «увела»).
Борьба за содержание.
– В больной книжке… нет – в большой книжке, когда вымучил стихи – а-а-а! – когда выучил стихи.
Ошибки, ибо мысль мутит взор.
Текст: «Дети с бабушкой упали на колени… со слезами взывали они: “Боже, Боже, сохрани жизнь нашей любимой маме. Заступись за нас, Пресвятая Дева Мария. Сделай так, чтобы наша мама выздоровела”».
– Потом бабушка упала детей спать (вместо «бабушка уложила»).
Текст:
«В эту пору мать обычно готовила обед. За обедом собиралась вся семья. На почетных местах сидели согбенные старички: дедуля и бабуля Яся».
– Дедуля некому… (вместо «некогда»).
Чудачества правописания: ведь говорится «бес рубашки», «фстал», «сонце», «карова», «ищо», так почему же пишется «без рубашки», «встал», «солнце», «корова», «еще»?
Если ребенок этого не скажет, по голосу и выражению лица, по паузе в чтении, по его вниманию к странным буквах можно понять, что это его удивляет, а порой раздражает…
Если не тормошить ребенка при чтении постоянными исправлениями и объяснениями, можно делать интересные наблюдения:
Стефан читает: «про-прове-провесить». Я поправляю: «провести». Он повторяет: «провесить» – и читает дальше, он не слышал, что я сказал, занятый работой, погруженный в труд чтения.
Дети не любят, чтобы их прерывали, им это мешает. Стефан читает: «на карниз». Заметив, что я хочу объяснить, он, опережая меня, быстро говорит: «Я знаю, что такое карниз» – и читает дальше…
Трудности: составление слов, непонятные слова, странности правописания, незнакомые грамматические формы.
Стефан читает: «скучает по мальчику» – и говорит про себя: «скучает за мальчиком», и опять вслух: «дал ему вишен». Когда он закончил чтение, я хотел проверить, понял ли он текст, и спрашиваю:
– О чем здесь говорится?
– За мальчиком…
Отголосок промелькнувшей мысли о новой грамматической форме: он сказал бы «о мальчике», но он смутно помнил, что было что-то не так, как он привык говорить…
Как же безмерно интересно, что именно сегодня, после санок, его стало тяготить принуждение – часы. Вначале я не обратил на это внимания…
Стою у печки и размышляю о сегодняшнем уроке. Вдруг Стефан, уже в постели:
– А вы мне обещали.
– Что?
– Сказку.
Впервые Стефан сам просит рассказать ему сказку.
– Рассказать тебе какую-нибудь новую?
– Нет, про Аладдина… Только вы сядьте.
– Где?
– Тут, поближе – на стуле.
– Зачем?
– Ну ладно, рассказывайте тогда у печки.
Как будто бы ничего, а сколько в этом смысла!
Из трех сказок, про Золушку, про Кота в сапогах и про Аладдина, он выбирает самую ему близкую: там к бедному мальчику приходит волшебник и своей волшебной лампой меняет его судьбу, здесь появляется незнакомый врач (офицер) и забирает его из приюта; в сказке на блюдах из чистого золота негры приносят лакомства, здесь – Валентий дает ему бублики.
«Только вы сядьте», – просит Стефан шепотом. Это мне объясняет, почему дети сбиваются вместе, слушая сказку, – они хотят быть поближе к рассказчику: я обязан сидеть подле него. Мои вопросы «где – зачем» сердят его. Чувство смущения не позволяет ему довериться, открыться мне. Это результат нашей развращенности, когда ребенок бесстыже говорит: «Я тебя так люблю, я хочу быть рядом, мне грустно, какой ты добрый». Стефан стыдился написать в письме брату: «Целую, любящий тебя…»
За завтраком Стефан говорит:
– Вместо того чтобы самому есть бублики, вы их мне отдаете.
Отвечаю: «Угу» – и он больше ничего не добавляет.
После сказки я объясняю: пусть часы во время чтения его не подгоняют.
– Если в первый раз ты читал три минуты, а во второй – три минуты без пяти секунд, то это уже хорошо. Еще: если ты сегодня читал дольше, чем вчера, надо подумать, почему: или ты сегодня сонный, или больше устал в мастерской, а может, санки тебе помешали.
– А я сегодня плохо читал?
– А ты сам как думаешь?
– Не знаю. (Минутное колебание.) Мне кажется, хорошо.
– Да, ты сегодня читал хорошо.
Уже и правый глаз у меня болит, слезится. Пишу с трудом – нужно отдыхать. А жаль записей – несметные сокровища.
* * *
Девятый день
У Стефана чесотка. В приюте она у него уже была два раза – один раз он лечился три недели, другой – шесть. Не удивительно, что он боялся признаться, по-детски откладывая катастрофу на потом. Только теперь я понял, почему он допытывался, будет ли баня и когда. Я не придал значения этим вопросам, а это была ошибка. Эта необыкновенная забота о чистоте у ребенка войны должна была меня удивить и поразить. Я не обратил внимания, видимо, объяснил это себе желанием мальчика сходить искупаться в незнакомой ему бане (он слышал, что она для больных).
На Валентия это открытие произвело несообразно сильное впечатление – как быть с бельем, едой?
– Никогда у меня ничего такого не было, – говорит он с упреком, полагая, не знаю почему, что теперь он уж точно заразится.
Короткая лекция о чесотке, ее этиологии, степени заразности, лечении – и так в течение трех дней.
– Иди, сынок, в мастерскую, а в обеденный перерыв я тебя мазью намажу.
Да, тут нужны и ласковое слово, и поцелуй.
– Дома у меня никогда коросты не было, – говорит он шепотом.
Стефан долго катался на санках перед уходом в мастерскую. Когда я вошел в мастерскую, он посмотрел на меня с тревогой: а ну как я скажу Дудуку.
Как это все плохо, как выводит из равновесия. Именно сегодня я хотел с ним поговорить – накопился материал, а именно: он вырвал страницу из тетрадки; принес в мастерскую бомбу, не спросив у меня разрешения ее показать; смастерил санки, хотя не знал, соглашусь ли я; не говорит мне правды: не хотел, чтобы я увиделся с его братом, – значит, верно, что-то скрывает; сказал, что в приюте не бьют, и только потом признался, что получал ремня.
Я хотел, чтобы он знал, что я им доволен, но что есть кое-какие мелочи, о которых я ему вот сейчас, при случае, говорю, потому что хочу, чтобы он знал, что хотя я молчу, но все вижу. Теперь к этому добавлю чесотку, которую он тоже скрывал, но все это потом, через несколько дней, когда его кожа и мои глаза заживут.
Несказанно важно делать редкие замечания в виде доброжелательной беседы. Мы обычно боимся, что ребенок забудет; нет, он хорошо помнит, это скорее мы забываем и поэтому предпочитаем все припечатать «по горячему следу», иными словами – не вовремя, жестоко.
Вечером он читал плохо. Вчера двадцать семь строчек – шесть с половиной минут, сегодня шестнадцать строчек за семь минут.
Я попросил его рассказать, о чем он читал. На прошлой неделе он рассказывал коротко своими словами, начиная по-детски: «Значит, так…» Сегодня, не знаю почему, пересказав первый рассказ, он спросил:
– Правда, я плохо рассказал?
А второй он решил рассказать книжными словами – как в школе. И сразу впал в этот ужасный монотонный, бессмысленный, молящий тон школьного ответа, украдкой заглядывая в книжку, откуда выхватывал первые попавшиеся фразы, и плетя с пятого на десятое.
В шашки он уже играет значительно лучше. Исчезли клоунские замашки – играет внимательно и серьезно. Понимаю, что раньше он обезьянничал, подражал авторитетному для него игроку, а теперь уже – начал играть сам.
Я помогаю ему, обращаю внимание на ошибки.
– Только, пожалуйста, не подсказывайте. Когда вы подсказываете, мне уже думать не хочется.
Это исправление каждой ошибки при чтении и писании – не дает ли тот же самый результат? Труд обесценивается, и ученику уже «думать не хочется».
Стол шатается. Стефан расплескал чай – пальцем делает дорожку к краю стола – чай стекает.
– Поглядите, как я сплываю чай.
– Угу.
– Чай сплывает.
Ребенок, бесспорно, обладает чутьем, я сказал бы – совестью грамматики (и орфографии). Я много раз наблюдал, как ребенок, вслушавшись в грамматически неправильно построенную фразу, сам ее пытается изменить, но не знает, как ее исправить.
Не убивает ли в нем эту совесть систематическое обучение? И не усложняем ли мы его работу непонятным, недоступным ему объяснением?
Ум ребенка – лес, кроны которого чуть колышутся, ветви сплетаются, листья, трепеща, касаются друг друга. Бывают мгновения, когда дерево соединяется легким касанием с соседними, и через соседа передаются ему колебания сотни, тысячи деревьев – всего леса. Каждое наше «хорошо – плохо – смотри – еще раз» – это вихрь, вносящий хаос. Я шел однажды за семечком млечника; зернышко, висящее на белом пышном султане. Долго я за ним ходил: семя перепархивало со стебля на стебель, с травинки на травинку. Тут побудет подольше, там – поменьше, пока не зацепится и не прорастет. О, мысль человека! Нам неведомы законы, которым ты послушна, – мы жаждем узнать их – и не знаем, а этим пользуется злой гений человечества.
Вместо «трав» читает «тварь».
В задаче его сердит слово «дюжина».
– Дюжина – это ж двенадцать (про себя). Ясное дело, двенадцать. А в задаче сказано – одна дюжина, это как?
Читает:
– Недоверчиво (еще раз, внимательно вчитывается), недоверчиво (в третий раз, покорно), недоверчиво… – И читает дальше.
Читает:
– Беглый… беглый… Может, бедный?.. Здесь написано: «беглый»…
Размышляет над оборотом «сидишь, дитятко». Прочитав и убедившись, что прочел правильно, размышляет над тем, что прочитал.
– Проше пана, у вас в часах золотая стрелка?
– Нет, обычная.
– Потому что и золотые есть.
– А ты видел?
– Видел: у панны Лони.
В другой раз:
– Пан доктор, купите себе такую пилку – ногти точить.
– Зачем?
– А такую, какая у панны Лони была.
Видно, его печалит, что я – мужчина, офицер, его теперешний опекун – ниже панны Лони, такой убогий: ни золотой стрелки, ни пилочки.
Перед сном я его мажу мазью.
– И за три дня все пройдет? – спрашивает он недоверчиво.
– Почему ты мне ничего не говорил?
– Стыдно было (вполголоса).
– Чего? Что ты болен?
– Дома у меня никаких струпьев не было, – уклонился он от ответа: не хочет сказать, что в приюте смеются, брезгуют чесоточным.
– Пан доктор, вы измазались.
– Ну так вымоюсь.
Уже лежа в постели, спрашивает:
– Я ведь недолго катался на санках, правда?
Видя мою доброту, он мучается мыслью о совершенном грехе. Этот вопрос, заданный ни с того ни с сего, я себе объясняю так: «Он ни на что не сердится. Почему он не сердится – может, не знает? А я катался на санках. А он хочет, чтобы я учился. Долго я катался на санках? А может, и не так уж и долго?»
* * *
Десятый день
Скандал и примирение.
Валентий дежурит. Наливаю Стефану чай.
– Почему только полстакана?
– Чтобы не пролил на стол.
– Ну, тогда я себе долью.
Не отвечаю.
Он долил, поставил стакан на стол, и, когда протискивался между скамейкой и столом, стол пошатнулся – чай разлился.
Стефан смутился. Идет, несет тряпку. Я говорю спокойно, но твердо:
– Прошу тебя, Стефан, ничего не брать из вещей пана Валентия, он этого не любит.
– Я хотел вытереть.
– А откуда ты знаешь, может, это тряпка для мытья посуды?
Смутившись, он уносит тряпку. Наклоняю стол, остальное вытираю промокашкой. Стефан молчит, наконец неуверенным голосом – делает попытку:
– Почему на этом стекле (ламповом) буквы Г. С.?
– Наверное, это начальные буквы имени и фамилии фабриканта.
Стефан задает целый ряд вопросов – а означают они одно: «Вот мы разговариваем. Тот инцидент уже забыт. Кто станет о такой мелочи помнить?»
А сам ведь помнит.
Вечером:
– Я налью чаю, хорошо?
– Хорошо.
Мне наливает полный стакан, а себе немногим больше половины.
– Придержите, пожалуйста, – говорит он, пролезая за стол. – Теперь уже не разлил.
Если бы не мои глаза, я описал бы все подробнее – я пропустил ряд деталей.
Утром после чая Стефан сказал «спасибо» и подал мне полотенце. Извинился не словом, а поступком.
Ребенок наблюдает себя, анализирует свои поступки. Только мы не замечаем этот труд ребенка, ибо не умеем читать между строк нехотя бросаемых им фраз. Мы хотим, чтобы ребенок нам поверял все свои мысли и чувства. Сами мы не слишком склонны к откровенности, потому и не хотим или не умеем понять, что ребенок намного стыдливее, уязвимее нас, тоньше реагирует на грубую слежку за движениями его души.
– Я сегодня не молился, – говорит Стефан.
– Почему?
– Забыл. – Пауза. – Если я умываюсь утром, я сразу потом молюсь, а если не умываться, то молиться забываю.
Стефан не моется из-за чесотки.
Для него представляет трудность форма с «пан». Он предпочитает старинное просторечное: «Угадай, пан, погоди, пан, не говори, пан» – и тут же: «Угадайте, пан доктор»
To опять: «Пан доктор писали бы, а я тут болтаю и пану доктору мешаю».
Вопрос о санках обсужу с ним в намеченном важном разговоре. Скоро, наверное, и снег сойдет. И хорошо вышло, что я не сделал ему замечание. Вот в чем секрет его халатного отношения к занятиям:
– Я так боялся в мастерской, что мастер почувствует запах мази. Он – сюда, а я мигом на другой конец. А утром я катался на санках, чтобы выветриться.
Две привычки из приюта: Стефан смеется тихо, прикрывая рот.
– Почему ты не хочешь громко смеяться?
– Воспитательница говорит – это некрасиво.
– Может, потому, что там много детей и было бы шумно…
Вторая – каждый день он оставлял на столе кусочек бублика и чай на донышке. Видно, это неспроста.
– Скажи, Стефек, почему ты всегда оставляешь что-то?
– Нет, я съедаю.
– Слушай, сынок, если ты не хочешь сказать почему – не говори. (Право на тайну!) Но ведь ты оставляешь недоеденное.
– Э-э-э, говорят, если все съедать, то как будто с голодного края приехал и год не ел.
Увидев, что и это признание далось ему с трудом, я больше не настаивал. Сам не желая того, я его обидел. И мне было бы неприятно, если бы я похвастался знанием этикета, но вдруг оказалось бы, что мои манеры – вовсе не хороший тон.
Подражание.
– Пан доктор, я хочу писать большое «К» так, как вы пишете.
В Доме сирот много детей перенимали некоторые мои буквы.
Эти буквы, которыми пользуются взрослые, лучше, ценнее. Помню, как я долго бился, чтобы научиться писать большое «В» так, как отец писал на конверте в адресе: «Вельможному пану такому-то». Я полагал, что удивлю учительницу, а получил резкую отповедь.
– Вот станешь папашей, тогда и пиши как хочешь.
«Почему? А ей-то что? Что в этом плохого?» – я был удивлен и обижен…
Сегодня во время диктанта пришел фельдшер с бумагами. Я не заметил, что Стефан внимательно смотрит, как я пишу. А он смотрел: после ухода фельдшера он стал писать с такой скоростью, что и мечтать нельзя было, чтобы это прочесть.
Как у учителя на моей совести только три строки преступно небрежного письма, а как у воспитателя у меня очень тонкий рефлекс бунта против собственного несовершенства.
– Я хочу писать быстро, как вы, хочу на вас походить.
Ну что ж, попробуем:
– Смотри, парень, что ты тут накалякал. Блям… дям… брам… Почему эти три строки так тебе не удались?
– Не знаю (смущенная улыбка).
– Может, ты устал?
– Я не устал…
Не хочет лгать, а правды сказать не может.
Мы проверяем его успехи в технике чтения. Так как мы читаем теперь книгу с более мелким шрифтом, пришлось считать буквы.
– Там было тридцать семь строк по семнадцать букв – это значит шестьсот двадцать девять букв. Ты их прочел за двести десять секунд, это значит три буквы в секунду. А здесь шестьдесят пять строк по двадцать семь букв – ты прочел их за шесть с половиной минут. Ты читаешь почти пять букв в секунду.
Это не произвело на него особого впечатления, хотя он с любопытством смотрел на мои подсчеты.
Перед тем как уснуть:
– Поцеловать тебя на ночь?
– А что, я святой?
– А разве только…
– Или ксендз – или кто?
Люблю, когда читаю, встречать легкие слова: «окликнула», «довольна», «разожгла».
Меня сердят слова: «защищающихся»… «дождливый день»…
Легкая задачка; он уже решал и более трудные, а теперь путается в трех соснах. Какого черта?
– Ой, пан доктор, тут струпик.
– Где?
– Вон тут, – показывает на шею. – Это не чесотка?
– Нет, завтра вымоешься, и все пройдет.
И уже арифметика идет без запинки.
* * *
Одиннадцатый день
Когда я надел синие очки, Стефан спросил шепотом:
– У вас очень болят глаза?
Шепот и улыбка – только благодаря Стефану я обратил на них внимание – в интернате я бы их не заметил.
– Я здоров, а вы больны, – сказал он вечером.
Это честный способ выражения сочувствия. Мы говорим красивее, но меньше чувствуем. Я ему благодарен за эти слова.
Не знаю, почему он сказал:
– А я теперь о брате вообще не думаю.
– Это плохо, ты должен думать об отце и брате.
Зловредная война.
Он плакал, когда я уезжал в больницу. Полагаю, что это воспоминание из родимого гнезда: надо плакать, когда кого-то кладут в больницу, когда кто-то умирает.
Он меня навестил в больнице вместе с Валентием.
– Пан доктор, а те офицеры тоже больные?
– Да.
– Глаза болят?
– Нет, разные болезни.
– А в карты они играют на деньги?