Читать книгу Осень Средневековья - Йохан Хёйзинга - Страница 3

Глава I
Яркость и острота жизни

Оглавление

Когда мир был на пять веков моложе, все жизненные происшествия облекались в формы, очерченные куда более резко, чем в наше время. Страдание и радость, злосчастье и удача различались гораздо более ощутимо; человеческие переживания сохраняли ту степень полноты и непосредственности, с которыми и поныне воспринимает горе и радость душа ребенка. Всякое действие, всякий поступок следовали разработанному и выразительному ритуалу, возвышаясь до прочного и неизменного стиля жизни. Важные события: рождение, брак, смерть – благодаря церковным таинствам были окружены сиянием божественной тайны. Но и вещи не столь значительные, такие как путешествие, работа, деловое или дружеское посещение, сопровождались множественными благословениями, церемониями, присловьями и обставлялись теми или иными обрядами.

Бедствиям и обездоленности неоткуда было ждать облегчения, в ту пору они были куда мучительнее и страшнее. Болезнь и здоровье разнились намного сильнее, пугающий мрак и суровая стужа зимою представляли собою настоящее зло. Знатностью и богатством упивались с большею алчностью и более истово, ибо они гораздо острее противостояли вопиющей нищете и отверженности. Подбитый мехом плащ, жаркий огонь очага, вино и шутка, мягкое и удобное ложе доставляли то громадное наслаждение, которое впоследствии, быть может благодаря английским романам, неизменно становится самым ярким воплощением житейских радостей. Все стороны жизни выставлялись напоказ кичливо и грубо. Прокаженные вертели свои трещотки и собирались в процессии, нищие вопили на папертях, обнажая свое убожество и уродства. Состояния и сословия, звания и профессии различались одеждой. Знатные господа передвигались не иначе, как блистая великолепием оружия и нарядов, всем на страх и на зависть. Отправление правосудия, появление купцов с товаром, свадьбы и похороны громогласно возвещались криками, процессиями, плачем и музыкой. Влюбленные носили цвета своей дамы, члены братства – свою эмблему, сторонники влиятельной персоны – соответствующие значки и отличия.

Во внешнем облике городов и деревень также преобладали пестрота и контрасты. Средневековый город не переходил, подобно нашим городам, в неряшливые окраины с бесхитростными домишками и унылыми фабриками, но выступал как единое целое, опоясанный стенами и ощетинившийся грозными башнями. Сколь высокими и массивными ни были бы каменные дома купцов или знати, здания храмов своими громадами величественно царили над городом.

Разница между летом и зимой ощущалась резче, чем в нашей жизни, так же как между светом и тьмой, тишиною и шумом. Современному городу едва ли ведомы мертвая тишина и непроглядная темень, впечатляющее воздействие одинокого огонька или одинокого далекого крика.

Из-за постоянных контрастов, пестроты форм всего, что затрагивало ум и чувства, каждодневная жизнь возбуждала и разжигала страсти, проявлявшиеся то в неожиданных взрывах грубой необузданности и зверской жестокости, то в порывах душевной отзывчивости, в переменчивой атмосфере которых протекала жизнь средневекового города.

Но один звук неизменно перекрывал шум беспокойной жизни; сколь бы он ни был разнообразным, он в ней никогда не терялся и возносил все преходящее в сферу порядка и ясности. Это колокольный звон. В повседневной жизни колокола уподоблялись предостерегающим добрым духам, которые знакомыми всем голосами возвещали – там горе, там радость, там покой, там тревогу, там созывали народ, там предупреждали о грозящей опасности. Их звали по именам: Роланд, Толстуха Жаклин, – и каждый разбирался в значении того или иного звона. И хотя колокола звучали почти без умолку, внимание к их звону вовсе не притуплялось. В продолжение пресловутого судебного поединка между двумя валансьенскими горожанами в 1455 г., повергшего в состояние невероятного напряжения весь город и весь Бургундский двор, большой колокол – «laquelle fait hideux à oyr» [ «ужасавший слух»], по словам Шастеллена[4], – звонил, пока не окончилась схватка. На колокольне церкви Богоматери в Антверпене все еще висит старинный набатный колокол, отлитый в 1316 г. и прозванный Orida, то есть horrida – страшный[5]. Sonner l’effroy, fair l’effroy – значит бить в набат[6]; само слово effroy первоначально означало раздор (onvrede – exfredus), затем оповещение о тревоге колокольным звоном, то есть набат, и наконец – страх. Какое же невероятное возбуждение должно было охватывать каждого, когда все церкви и монастыри Парижа били в колокола с утра до вечера – и даже всю ночь – по случаю избрания Папы, который должен был положить конец Схизме[7], или в честь заключения мира между бургиньонами и арманьяками[8][9]!

Глубоко волнующее зрелище, несомненно, представляли собою процессии. В худые времена – а они случались нередко – шествия сменяли друг друга, день за днем, за неделей неделя. Когда пагубная распря между Орлеанским и Бургундским домами в конце концов привела к открытой гражданской войне и король Карл VI в 1412 г. развернул орифламму[10], чтобы вместе с Иоанном Бесстрашным выступить против арманьяков, которые изменили родине, вступив в союз с англичанами, в Париже на время пребывания короля во враждебных землях было решено устраивать процессии ежедневно. Они продолжались с конца мая чуть не до конца июля; в них участвовали сменявшие друг друга ордена, гильдии и корпорации; они шли всякий раз по другим улицам и всякий раз несли другие реликвии: «les plus piteuses processions qui oncques eussent été veues de aage de homme» [ «пpeжалостливые шествия, печальнее их не узришь на веку своем»]. В эти дни люди постились; все шли босиком – советники парламента[11], так же как и беднейшие горожане; все, кто могли, несли факелы или свечи; среди участников процессий всегда были дети. Пешком, издалека, босиком приходили в Париж бедняки-крестьяне. Люди шли сами или взирали на идущих «en grant pleur, en grans larmes, en grant dévocion» [ «с великим плачем, с великою скорбию, с великим благоговением»]. К тому же и время было весьма дождливое[12].

А еще были торжественные выходы государей, обставлявшиеся со всем хитроумием и искусностью, на которые только хватало воображения. И в никогда не прекращающемся изобилии – казни. Жестокое возбуждение и грубое участие, вызываемые зрелищем эшафота, были важной составной частью духовной пищи народа. Это спектакли с нравоучением. Для ужасных преступлений изобретаются ужасные наказания. В Брюсселе молодого поджигателя и убийцу сажают на цепь, которая с помощью кольца, накинутого на шест, может перемещаться по кругу, выложенному горящими вязанками хвороста. Трогательными речами ставит он себя в назидание прочим, «et tellement fit attendrir les cœurs que tout le monde fondoit en larmes de compassion» [ «и он столь умягчил сердца, что внимали ему все в слезах сострадания»]. «Et fut sa fin recommandée la plus belle que l’on avait oncques vue» [ «И содеял он кончину свою примером, прекраснейшим из когда-либо виденных»][13]. Мессир Мансар дю Буа, арманьяк, которого должны были обезглавить в 1411 г. в Париже, в дни бургиньонского террора, не только дарует от всего сердца прощение палачу, о чем тот просит его согласно с обычаем, но и хочет, чтобы палач обменялся с ним поцелуем. «Foison de peuple y avoit, qui quasi tous ploroient à chaudes larmes»[14] [ «Народу было там в изобилии, и чуть не все плакали слезами горькими»]. Нередко осужденные были вельможами, и тогда народ получал еще более живое удовлетворение от свершения неумолимого правосудия и еще более жестокий урок бренности земного величия, нежели то могло сделать какое-либо живописное изображение Пляски смерти[15]. Власти старались ничего не упустить в достижении наибольшего впечатления от этого зрелища: знаки высокого достоинства осужденных сопровождали их во время скорбного шествия. Жан дё Монтэгю, королевский мажордом, предмет ненависти Иоанна Бесстрашного, восседает высоко в повозке, которая медленно движется за двумя трубачами. Он облачен в пышное платье, соответствующее его положению: капюшон, который ниспадает на плечи, упланд[16], наполовину красные, наполовину белые панталоны и башмаки с золотыми шпорами – на этих шпорах его обезглавленное тело и остается висеть на виселице. Богатого каноника Никола д’Оржемона, жертву мщения арманьяков, в 1416 г. провозят через Париж в телеге для мусора облаченным в просторный лиловый плащ с капюшоном; он видит, как обезглавливают двух его сотоварищей, прежде чем его самого приговаривают к пожизненному заключению «au pain de doleur et à eaue d’angoisse» [ «на хлебе скорби и воде печали»]. Голова мэтра Одара дё Бюсси, позволившего себе отказаться от места в парламенте[17], по особому повелению Людовика XI была извлечена из могилы и выставлена на рыночной площади Эдена, покрытая алым капюшоном, отороченным мехом, «selon la mode des conseillers de parlement» [ «как носил, по обычаю, советник парламента»]; голову сопровождала стихотворная эпитафия. Король сам с язвительным остроумием описывает этот случай[18].

Не столь часто, как процессии и казни, появлялись то тут, то там странствующие проповедники, возбуждавшие народ своим красноречием. Мы, приученные иметь дело с газетами, едва ли можем представить ошеломляющее воздействие звучащего слова на неискушенные и невежественные умы того времени. Брат Ришар, тот, кто был приставлен в качестве исповедника к Жанне д’Арк, проповедовал в Париже в 1429 г. в течение десяти дней подряд. Он начинал в пять утра и заканчивал между десятью и одиннадцатью часами, большей частью на кладбище des Innocents [Невинноубиенных младенцев][19], с его галереями, покрытыми знаменитыми изображениями Пляски смерти. За его спиной, над аркою входа, горы черепов громоздились в разверстых склепах. Когда, завершив свою десятую проповедь, он возвестил, что это последняя, ибо он не получил разрешения на дальнейшие, «les gens grans et petiz plouroient si piteusement et si fondement, commes s’ilz veissent porter en terre leurs meilleurs amis, et lui aussi» [ «все, стар и млад, рыдали столь горько и жалостно, как если б видели они предание земле своих близких, и он сам вместе с ними»]. Когда же он окончательно покидал Париж, люди, в надежде, что он произнесет еще одну проповедь в Сен-Дени в воскресенье, двинулись туда, по словам Парижского горожанина, толпами еще в субботу под вечер, дабы захватить себе место – а всего их было шесть тысяч, – и пробыли там целую ночь под открытым небом[20].

Запрещено было проповедовать в Париже и францисканцу Антуану Фрадену из-за его резких выступлений против дурного правления. Но как раз поэтому его любили в народе. Денно и нощно охраняли его в монастыре кордельеров[21]; женщины стояли на страже, будучи вооружены золой и каменьями. Над предостережением против такой охраны, возглашенным от имени короля, только смеялись: мол, где уж ему было узнать об этом! Когда же Фраден, следуя запрету, вынужден был наконец все же покинуть город, народ провожал его «crians et soupirans moult fort son departement»[22] [ «громко рыдая и воздыхая, ибо он оставлял их»].

Где бы ни появлялся доминиканец св. Винцент Феррер, чтобы прочитать проповедь, навстречу ему из разных городов спешили простолюдины, члены магистрата, клирики, даже прелаты и епископы, дабы приветствовать его хвалебными гимнами. Он путешествует в сопровождении многочисленных приверженцев, которые каждый вечер после захода солнца устраивают процессии с самобичеванием и песнопениями. В каждом городе присоединяются к нему все новые и новые толпы. Он тщательно заботится об обеспечении пропитанием и ночлегом всех, кто за ним следует, назначая самых безупречных лиц квартирмейстерами. Множество священников, принадлежащих к различным духовным орденам, сопровождают его повсюду, помогая ему служить мессы и исповедовать. Ему сопутствуют также нотариусы, чтобы прямо на месте оформлять акты о прекращении споров, которые этот святой проповедник улаживает повсюду. Магистрат испанского города Ориуэла объявляет в письме епископу Мурсии, что Винцент Феррер добился в этом городе заключения 123 актов о прекращении вражды, причем в 67 случаях причиною таковой было убийство[23]. В местах проповедей его вместе со свитой приходится защищать деревянным ограждением от напора желающих поцеловать ему руку или край одежды. Когда он проповедует, ремесленники прекращают работу. Редко бывает так, чтобы Винцент Феррер не исторгал слезы у слушателей; и когда он говорит о Страшном суде, о преисподней или о Страстях Христовых, и сам проповедник, и все остальные плачут столь обильно, что ему приходится надолго умолкать, пока не прекратятся рыдания. Содеявшие зло на глазах у всех бросаются наземь и с горькими слезами каются в тягчайших грехах[24]. Когда прославленный Оливье Майар в 1485 г. в Орлеане произносил свои великопостные проповеди, на крыши домов взбиралось столько народу, что кровельщик, услуги которого оказались необходимы, представил впоследствии счет за 64 дня работы[25]. Все это – настроение английских и американских сектантских бдений, атмосфера Армии спасения[26], но безо всякого удержу и куда более многолюдно. Читая о воздействии личности Винцента Феррера, не следует думать о благочестивых преувеличениях его биографа; трезвый и сухой Монстреле[27] почти в том же тоне рассказывает, как некий брат Фома, выдававший себя за кармелита[28], а позднее изобличенный в обмане, возбуждал народ своими проповедями в 1428 г. во Фландрии и Северной Франции. Магистрат приветствовал его столь же торжественно, люди благородного звания вели на поводу его мула; и многие, в том числе и господа – Монстреле называет их поименно, – покидали свой дом и семью и следовали за ним повсюду. Именитые горожане украшали воздвигнутую для него кафедру самыми дорогими коврами, какие только можно было купить.

Наряду с темами Крестных мук и Страшного суда наиболее глубокое впечатление в народе вызывало обличение проповедниками роскоши и мирской суеты. По словам Монстреле, люди испытывали чувство благодарности и глубокой признательности к брату Фоме прежде всего за то, что он осуждал пышность и великолепие, но в особенности за то рвение, с которым он обрушивал обвинения на духовенство и знать. Если благородные дамы осмеливались появляться на его проповедях в высоких, остроконечных энненах[29], он имел обыкновение громкими криками: «Au hennin! Au hennin!» – науськивать на них мальчишек (суля им отпущение грехов, по словам Монстреле), – так что женщины вынуждены были носить такие же чепцы, как у бегинок[30]. «Mais à l’exemple du lymeçon, – добродушно продолжает хронист, – lequel quand on passe près de luy retrait ses cornes par dedens et quand il ne ot plus riens les reboute dehors, ainsi firent ycelles. Car en assez brief terme après que ledit prescheur se fust départy du pays, elles mesmes recommencèrent comme devant et oublièrent sa doctrine, et reprinrent petit à petit leur vieil estаt, tel ou plus grant qu’elles avoient accoustumé de porter»[31] [ «Но как улитка <…> рожки свои вбирающая, ежели кто рядом проходит, и наружу их выпускающая, когда более уж ничего ей не угрожает, поступали и эти дамы. Ибо чрез краткое время, чуть только покинул земли их сей проповедник, стали они таковыми, каковы были до этого, и забыли все его поучения, и вернулись мало-помалу к прежнему своему состоянию, такому же или даже пуще того, что было»].

Как брат Ришар, так и брат Фома предпринимали сожжения сует – подобно тому, что шестьюдесятью годами позже, во Флоренции, в громадных масштабах и с невосполнимыми потерями для искусства творилось по наущению Савонаролы[32]. В Париже и Артуа в 1428 и 1429 гг. все это еще ограничивалось такими вещами, как игральные карты, кости, тавлеи, ларцы, украшения, которые послушно тащили из дому и мужчины и женщины. Сожжение подобных предметов в XV в. во Франции и Италии нередко было следствием громадного возбуждения, вызванного страстными призывами проповедников[33]. Оно становилось своего рода церемонией, формой, закреплявшей сопровождаемое раскаянием отвержение тщеславия и мирских удовольствий; бурное переживание переходило в общественное, торжественное деяние – в соответствии с общим стремлением эпохи к созданию форм, отвечающих определенному стилю.

Необходимо вдуматься в эту душевную восприимчивость, в эту подверженность слезам и расположенность к сердечным порывам, в эту быструю возбудимость, чтобы понять, какими красками и какой остротой отличалась жизнь этого времени.

Публичная скорбь тогда еще действительно выражала всеобщее горе. Во время похорон Карла VII народ был вне себя от избытка чувств при виде кортежа, в котором участвовали все придворные, «vestus de dueil angoisseux, lesquelz il faisait moult piteux veoir; et de la grant tristesse et courroux qu’on leur veoit porter pour la mort de leurdit maistre, furent grant pleurs et lamentacions faictes parmy toute ladicte ville» [ «облаченные в одеяния скорби, зрелище каковых вызывало горькую жалость; видя же истую скорбь и горе означенного их господина кончины ради, проливали все слезы многие, и стенания раздавались по всему этому граду»]. Шесть пажей короля следовали верхом на лошадях, покрытых с головы до ног черным бархатом. «Et Dieu scet le doloreux et piteux dueil qu’ilz faisoient pour leur dit maistre!» [ «И единому Богу ведомо, сколь горько и жалостно скорбели они о своем господине!»]. Растроганные горожане рассказывали об одном из оруженосцев, четвертый день не прикасавшемся ни к еде, ни к питью[34].

Разумеется, обильные слезы вызывало не только волнение, побуждаемое глубокой скорбью, пылкой проповедью или религиозными таинствами. Потоки слез исторгала также всякая светская церемония. Прибывший с визитом вежливости посол короля Франции неоднократно разражается слезами, обращаясь с речью к Филиппу Доброму. На церемонии прощания Бургундского двора с малолетним Жоаном Коимбрским все громко плачут, так же как и приветствуя дофина на встрече королей Англии и Франции в Ардре[35]. При въезде Людовика XI в Аррас видели, как он плакал; по словам Шастеллена, будучи дофином и находясь при бургундском дворе, он часто всхлипывал и заливался слезами[36] [37]. Бесспорно, в таких описаниях содержатся преувеличения – стоит лишь сравнить их с фразой из какого-нибудь нынешнего газетного сообщения: «ничьи глаза не могли оставаться сухими». В описании мирного конгресса 1435 г. в Аррасе Жаном Жерменом все, внимавшие проникновенным речам послов, в волнении пали на землю, словно онемев, тяжело вздыхая и плача[38]. Разумеется, события не происходили именно так, но таковыми, по мнению епископа Шалонского, они должны были быть: сквозь преувеличения проступают очертания истины. Дело здесь обстоит так же, как с потоками слез у сентименталистов XVIII столетия. Рыдания считались возвышенными и прекрасными. Более того, и теперь кому не знакомы волнение и трепет, когда слезы подступают к горлу, стоит нам стать свидетелями пышной кавалькады следования монаршей особы, пусть даже сама эта особа остается нам вполне безразличной. Тогда же это непосредственное чувство было наполнено полурелигиозным почитанием всякой пышности и величия и легко находило для себя выход в неподдельных слезах.

Кто не видит различий в возбудимости, как она проявлялась в XV столетии – и в наше время, может уяснить это из небольшого примера, относящегося к совершенно иной области, нежели слезы, а именно – вспыльчивости. Казалось бы, вряд ли можно представить себе игру более мирную и спокойную, чем шахматы. И однако, по словам Ля Марша, нередко случается, что в ходе шахматной партии вспыхивают разногласия «et que le plus saige y pert patience»[39] [ «и что наиразумнейший здесь утрачивает терпение»]. Ссора юных принцев за игрой в шахматы была в XV в. столь же распространенным мотивом, как и в романах о Карле Великом[40].


Повседневная жизнь неизменно давала бесконечное раздолье пылким страстям и детской фантазии. Современная медиевистика, из-за недостоверности хроник в основном прибегающая, насколько это возможно, к источникам, которые носят официальный характер, невольно впадает тем самым в опасную ошибку. Такие источники недостаточно выявляют те различия в образе жизни, которые отделяют нас от эпохи Средневековья. Они заставляют нас забывать о напряженном пафосе средневековой жизни. Из всех окрашивавших ее страстей они говорят нам только о двух: об алчности и воинственности. Кого не изумит то почти непостижимое неистовство, то постоянство, с которыми в правовых документах позднего Средневековья выступают на первый план корыстолюбие, неуживчивость, мстительность! Лишь в связи с обуревавшей всех страстностью, опалявшей все стороны жизни, можно понять и принять свойственные тем людям стремления. Именно поэтому хроники, пусть даже они скользят по поверхности описываемых событий и к тому же так часто сообщают ложные сведения, совершенно необходимы, если мы хотим увидеть это время в его истинном свете.

Жизнь во многом все еще сохраняла колорит сказки. Если даже придворные хронисты, знатные, ученые люди, приближенные государей, видели и изображали сиятельных властителей не иначе как в архаичном, иератическом облике, то что должен был означать для наивного народного воображения волшебный блеск королевской власти! Вот образчик сказочной манеры такого рода, взятый из исторических трудов Шастеллена. Юный Карл Смелый, тогда еще граф Шароле, прибыв из Слёйса в Горкум, узнает, что герцог, его отец, отобрал у него все его доходы и бенефиции[41]. Шастеллен описывает, как граф призывает к себе своих слуг вплоть до последнего поваренка и в проникновенной речи делится с ними постигшим его несчастьем, выражая свое почтение к поддавшемуся наветам отцу, выказывая заботу о благополучии всей своей челяди и говоря о своей неизменной любви к ним. Пусть те, кто располагает средствами к жизни, остаются при нем, ожидая возврата благой фортуны; те же, кто беден, отныне свободны: пусть уходят, но, прослышав, что суровая фортуна готова сменить гнев на милость, «пусть возвращаются; и увидите, что места ваши не заняты будут, и я встречу вас с радостью и попекусь о вас, ибо много ради меня претерпели». – «Lors oyt-l’on voix lever et larmes espandre et clameur ruer par commun accord: “Nous tous, nous tous, monseigneur, vivrons avecques vous et mourrons”» [ «Тогда послышались плач и вопли, и в согласии общем вскричали они: “Все мы, все мы, монсеньор, с тобою жить будем, с тобою же и умрем”»]. – Глубоко тронутый, Карл принимает их преданность: «Or vivez doncques et souffrez; et moy je souffreray pour vous, premier que vous ayez faute» [ «Живите же и терпите страдания, и я первый страдать буду о вас, только бы вы нужды не познали»]. И тогда пришли дворяне и предложили ему все, что имели: «disant l’un: j’ay mille, l’autre: dix mille, l’autre: j’ay cecy, j’ay cela pour mettre pour vous et pour attendre tout vostre advenir» [ «один, говоря ему: у меня тысяча, другой – десять тысяч, еще один – прочее и прочее, чтоб отдать тебе и ожидать всего того, что с тобою свершится»]. Таким образом все шло и далее своим обычным порядком, и на кухне не стало меньше ни на одну курицу[42].

Живописать подобные картины – в обычае Шастеллена. Мы не знаем, насколько далеко заходит он в стилизации происшествия, имевшего место в действительности. Но для него важно только одно: поведение принца должно укладываться в простые формы, не выходящие за рамки народной баллады. Описываемое событие, с точки зрения автора, полностью раскрывается в примитивнейших проявлениях взаимной преданности, выраженных с эпической сдержанностью.

Хотя механизм государственного управления и хозяйствования к тому времени принимает уже довольно сложные формы, проекция государственной власти в народном сознании образует неизменные и простые конструкции. Политические представления, окрашивающие жизнь эпохи, – это представления народной песни и рыцарского романа. Короли как бы сводятся к определенному числу типов, в большем или меньшем соответствии с тем или иным мотивом из рыцарских похождений или из песен: благородный и справедливый государь; правитель, введенный в заблуждение дурными советами; мститель за честь своего рода – или попавший в несчастье и поддерживаемый преданностью своих подданных. В государстве позднего Средневековья бюргеры, обложенные непосильными налогами, без права решать, на что расходуются все эти средства, живут в постоянном сомнении, не ведая, расточаются ли деньги их понапрасну или идут на общее благо. Недоверие к государственной власти питается нехитрыми представлениями о том, что король находится в окружении алчных и лукавых советников; либо причиной того, что дела в стране идут из рук вон плохо, являются царящие при дворе роскошь и чрезмерное изобилие. Таким образом, для народа политические вопросы упрощаются и сводятся к всевозможным эпизодам из сказок. Филипп Добрый прекрасно сознавал, какого рода язык был доступен народу. Во время празднеств в Гааге в 1456 г. он, с целью произвести впечатление на голландцев и фризов, которые иначе могли бы подумать, что ему не хватает средств, чтобы вступить во владение Утрехтским епископством, велел выставить в покоях замка, рядом с рыцарской залой, посуду стоимостью в тридцать тысяч марок серебром. Каждый мог прийти и поглазеть на нее. Помимо этого, из Лилля было доставлено два сундучка, в которых находилось двести тысяч золотых крон. Многие пробовали их приподнять, однако все старания были тщетны[43]. Можно ли придумать более убедительный способ совместить демонстрацию размеров казны – с ярмарочным балаганом?

Жизнь и поступки коронованных особ нередко содержали в себе некий фантастический элемент, напоминающий нам о халифах Тысячи и одной ночи. Даже пускаясь в хладнокровно рассчитанные политические предприятия, государи то и дело ведут себя с безрассудством и страстностью, из-за мимолетной прихоти подвергая опасности свою жизнь и свои цели. Эдуард III без колебаний ставит под удар себя, принца Уэльского и интересы своей страны только для того, чтобы напасть на несколько испанских судов в отместку за их пиратские действия[44]. – Филипп Добрый однажды вознамеривается женить одного из своих лучников на дочери богатого лилльского пивовара. Когда воспротивившийся этому отец девушки обращается с жалобой в Парижский парламент[45], герцог, впав в ярость, бросает важные государственные дела, которые удерживали его в Голландии, и, пренебрегая святостью Страстной недели, предпринимает опасное путешествие по морю из Роттердама в Слёйс, дабы удовлетворить свою прихоть[46]. Или, охваченный яростью после ссоры со своим сыном, он, как сбежавший из дому мальчишка, вскочив в седло, тайно покидает Брюссель и всю ночь блуждает по лесу. Когда же герцог наконец возвращается, рыцарю Филиппу По выпадает на долю деликатная задача его успокоить. Искусный придворный находит слова, как нельзя более подходящие к случаю: «Bonjour, Monseigneur, bonjour, qu’est cecy? Faites-vous du roy Artus maintenant ou de messire Lancelot?»[47] [ «Дня доброго, монсеньор! Что это? Уж не мнится ли Вам, что на сей раз Вы король Артур или мессир Ланселот?»][48].

И не напоминает ли нам поступки халифов случай, когда тот же герцог из-за того, что лекари предписали ему обрить голову, пожелал, чтобы вся знать сделала то же самое, и повелел Петеру фон Хагенбаху, ежели тот какого-либо дворянина увидит с прической, тотчас же остричь его наголо[49]. Или когда юный король Франции Карл VI, сменив платье и усевшись вместе с другом на одну лошадь, направляется посмотреть на торжественный въезд своей невесты Изабеллы Баварской, а стража, тесня толпу, награждает его ударами[50]. – Один из поэтов XV в. порицает князей за то, что они возводят шутов в ранг придворных советников и министров подобно тому, как это произошло с Coquinet le fou de Bourgogne[51] [Кокине, дурнем Бургундским].

Искусство правления еще не ограничивается исключительно рамками бюрократии и протокола: в поисках руководящей идеи в своей политике государь может отклониться от них в любую минуту. Так, в XV столетии при решении государственных дел князья то и дело ищут совета у неистовых проповедников, аскетов и духовидцев. И Дионисий Картузианец, и Винцент Феррер выступают как политические советники; известного своими громкими проповедями Оливье Майара, этого французского Брюгмана, привлекают к наиболее конфиденциальным придворным переговорам[52]. Элемент религиозного напряжения, таким образом, активно присутствует в высокой политике.

К концу XIV – началу XV столетия высокий спектакль монарших устремлений и авантюр более, чем когда-либо, питает воображение представлениями о разыгрывающихся в кровавой политической сфере ужасных трагедиях с их захватывающими примерами краха пышности и величия. Когда в Вестминстере Английский парламент выслушивает сообщение о том, что побежденный и заключенный в тюрьму своим дядей Ланкастером король Ричард II лишен трона, в Майнце в том же сентябре того же 1399 г. собираются германские курфюрсты[53], для того чтобы низложить своего короля Венцеля Люксембургского, вряд ли способного управлять страной, не отличавшегося особым умом и с характером таким же неустойчивым, как у его английского зятя, окончившего свою жизнь столь трагически. Венцель еще долгое время оставался королем Богемии, тогда как за низложением Ричарда последовала его загадочная смерть в темнице, которая не могла не вызвать в памяти убийство его прадеда Эдуарда[54] семьюдесятью годами ранее. Не таился ли уже в самом обладании короной источник бед и опасностей? Трон третьего по величине христианского королевства[55] занимает безумный Карл VI; проходит немного времени, и страну раздирают дикие распри всяческих группировок. В 1407 г. соперничество между Орлеанской и Бургундской династиями вылилось в открытую вражду: Людовик Орлеанский, брат короля, гибнет от рук тайных убийц, нанятых его кузеном герцогом Бургундским Иоанном Бесстрашным. Двенадцатью годами позже свершается месть: в 1419 г. Иоанн Бесстрашный предательски убит во время торжественной встречи на мосту Монтеро. Убийство двух герцогов и тянущаяся за этим вражда, питаемая жаждой отмщения, порождают ненависть, которая окрашивает в мрачные тона французскую историю на протяжении чуть ли не целого столетия, ибо народное сознание все несчастья, обрушивающиеся на Францию, воспринимает в свете этой всепоглощающей драмы; оно не в состоянии постичь никаких иных побудительных причин, повсюду замечая только личные мотивы и страсти.

Ко всему прочему добавляются турки, натиск которых становится все более угрожающим: незадолго до этого, в 1396 г., в битве при Никополисе они уничтожили цвет французского рыцарства, безрассудно выступившего против них под началом того же Иоанна Бургундского, тогда еще графа Неверского[56]. Помимо этого, христианский мир сотрясает великий раскол, который длится уже четверть века: двое Первосвященников настаивают на своих правах, и каждого страстно и убежденно поддерживает часть западных стран; а вскоре за папскую власть борются уже трое, после того как созванный в 1409 г. Собор в Пизе постыдно провалился в попытке восстановить единство Церкви. Одного из претендентов, упрямого арагонца Педро де Луну, обосновавшегося в Авиньоне под именем Бенедикта XIII[57], во Франции обычно называли «le Pappe de la Lune» [ «Лунным Папой», то есть папой-лунатиком]. Могло ли это имя не звучать для простонародья почти что бессмыслицей?

Лишенные трона короли годами скитаются от одного монарха к другому, располагая, как правило, весьма скудными средствами и при этом вынашивая грандиозные планы. И все они сохраняют отблеск загадочных стран Востока, откуда они были изгнаны: Армении[58], Кипра, а вскоре уже и Константинополя, – персонажи, знакомые всем по изображению колеса Фортуны, с которого короли кубарем летят вниз вместе со своими скипетрами и тронами[59]. Фигурой иного рода является Рене Анжуйский, хотя он тоже был королем, лишенным короны. Он наслаждался всеми благами, которые только могли предоставить ему богатые владения в Анжу и Провансе. И все же изменчивость монаршей фортуны ни в ком не воплотилась нагляднее, чем в этом отпрыске французского королевского рода, который, постоянно упуская удачу, домогался корон Венгрии, Сицилии и Иерусалима и не обрел ничего, кроме поражений и длительных заключений, перемежавшихся дерзкими и рискованными побегами[60]. Король без трона, поэт, находивший утешение в искусстве создания миниатюр и в сочинении пасторалей, оставался ветреным, несмотря на то что судьба должна была бы давно излечить его. Он пережил смерть почти всех своих детей, а оставшуюся дочь ожидала судьба куда более тяжкая, чем его собственная. Остроумная, честолюбивая, пылкая Маргарита Анжуйская в шестнадцатилетнем возрасте была выдана замуж за слабоумного Генриха VI, короля Англии. Английский двор оказался адом, пышущим ненавистью. Подозрительность по отношению к родственникам короля, обвинения в адрес могущественнейших слуг короны, смертные приговоры и тайные убийства ради безопасности или в угоду проискам тех или иных группировок нигде не были вплетены в политические нравы так, как в Англии. Долгие годы жила Маргарита в обстановке преследования и страха, прежде чем острая семейная вражда между домом Ланкастеров, к которому принадлежал ее супруг, и Йорками, его многочисленными и беспокойными кузенами, перешла в стадию кровавых и открытых насилий. Маргарита лишилась имущества и короны. Злоключения Войны Алой и Белой розы[61] повергли ее в горькую нужду и не раз угрожали самой ее жизни. Наконец, оказавшись в безопасности под защитой Бургундского двора, она из собственных уст поведала Шастеллену, придворному хронисту, трогательную историю своих бед и скитаний: как она была вынуждена предоставить себя и своего юного сына милости разбойника, как во время мессы ей пришлось попросить для пожертвования пенни у шотландского лучника, «qui demy à dur et à regret luy tira un gros d’Ecosse de sa bourse et le luy presta» [ «который с неохотой и через силу извлек из кошеля своего шотландский грошик и подал ей»]. Галантный историограф, тронутый столь обильными злоключениями, посвятил ей в утешение Temple de Bocace, «aucun petit traité de fortune, prenant pied sur son inconstance et déceveuse nature»[62] [Храм Боккаччо, «некий трактатец о фортуне и о том, сколь природа ее обманчива и непостоянна»]. Следуя суровым рецептам своего времени, он полагал, что дочь короля, пережившую столько несчастий, ничто не сможет укрепить лучше, нежели описание мрачной галереи царственных особ, претерпевших всевозможные невзгоды и горести; оба они, однако, не могли предположить, что Маргариту ожидают еще большие испытания. В 1471 г. в битве при Тьюксбери Ланкастеры потерпели окончательное поражение. Ее единственный сын пал в этой битве, если не был умерщвлен уже после сражения. Мужа ее тайно убили. Сама она была брошена в Тауэр, где томилась пять лет, до того как Эдуард IV продал ее Людовику XI, в пользу которого, в обмен на предоставление свободы, ее вынудили отказаться от права наследования своему отцу, королю Рене.

Если истинным принцам и принцессам выпадали подобные судьбы, то что, кроме самой искренней веры, могли вызывать у парижских горожан рассказы об утраченных коронах и долгих скитаниях – эти трогательные истории, с помощью которых всяческие бродяги порой искали их участия и сострадания? Так, в 1427 г. в Париже появилась группа цыган, представившихся кающимися грешниками: «ung duc et ung conte et dix hommes tous à cheval» [ «герцог, да граф, да с ними человек десять, все конные»]; остальные, числом 120, ожидали за городскою стеной. По их словам, они прибыли из Египта; по приказу Папы, в наказание за свое отступничество от христианской веры, должны они были скитаться в течение семи лет и ни разу за это время не спать в постели. Всего было их 1200 душ, но их король, королева и все прочие умерли за время их странствий. И тогда, смягчив наказание, Папа повелел каждому епископу и аббату выдавать им по десяти турских ливров. Парижане стекались толпами, дабы поглазеть на этот чужеземный народец, и позволяли их женщинам гадать по руке, что те и делали, тем самым облегчая их кошельки «par art magicque ou autrement»[63] [ «посредством искусства магии или иными способами»].

Жизнь монарших особ окутана атмосферой приключений и страсти. И не только народная фантазия придает ей такую окраску. Вообще говоря, нам трудно представить чрезвычайную душевную возбудимость человека Средневековья, его безудержность и необузданность. Если обращаться лишь к официальным документам, то есть к наиболее достоверным историческим источникам, каковыми эти документы по праву являются, тот или иной отрезок истории Средневековья может предстать в виде картины, которая не будет существенно отличаться от описаний политики министров и дипломатов XVIII столетия. Но в такой картине будет недоставать одного важного элемента: пронзительных оттенков тех могучих страстей, которые обуревали в равной степени и государей, и их подданных. Без сомнения, тот или иной элемент страсти присущ и современной политике, но, за исключением периодов переворотов и гражданских войн, непосредственные проявления страсти встречают ныне гораздо больше препятствий: сложный механизм общественной жизни сотнями способов удерживает страсть в жестких границах. В XV в. внезапные аффекты вторгаются в политические события в таких масштабах, что польза и расчет то и дело отодвигаются в сторону. Если же подобная страстность сочетается с властностью – а у государей именно так оно и бывает, – все это проявляется с двойною силой. Шастеллен со свойственной ему основательностью выражается здесь достаточно определенно. Нет ничего удивительного, говорит он, что князья зачастую живут, враждуя друг с другом, «puisque les princes sont hommes, et leurs affaires sont haulx et agus, et leurs natures sont subgettes à passions maintes comme à haine et envie, et sont leurs cœurs vray habitacle d’icelles à cause de leur gloire en régner»[64] [ «ибо князья суть люди, и деяния их высоки и опасны; природа же их подвержена действию страстей многих, каковые суть зависть и ненависть, в сердцах их поистине обитающие, ибо упоены они славою властвующих»]. Разве это примерно не то же самое, что Буркхардт называл «das Pathos der Herrschaft» [ «пафосом власти»][65]?

Тот, кто захочет написать историю Бургундской династии, должен будет попытаться сделать основным тоном своего повествования неизменно звучащий мотив мести, мрачный, как похоронные дроги, чтобы в каждом деянии, будь то в совете или на поле битвы, можно было почувствовать горечь, кипевшую в этих сердцах, раздираемых мрачною жаждой мести и дьявольским высокомерием. Разумеется, нелепо возвращаться к тому упрощенному взгляду на историю, который царил в XV в. Конечно, речь идет вовсе не о том, чтобы все противоречия власти, на почве которых выросла вековая борьба между Францией и Габсбургами, пытаться вывести из кровавой вражды между Орлеанским и Бургундским домами, двумя ответвлениями династии Валуа[66]. Все же необходимо – в большей степени, чем это, как правило, имеет место, когда прослеживают политические и экономические причины общего характера, – постоянно сознавать, что для современников, как непосредственных свидетелей, так и прямых участников этой великой ссоры, кровная месть была осознанным мотивом, господствовавшим в деяниях государей и в событиях, в которые были вовлечены эти страны. Филипп Добрый для своих современников всегда по преимуществу мститель, «celuy qui pour vengier l’outraige fait sur la personne du duc Jehan soustint la gherre seize ans»[67] [ «тот, кто, дабы отмстить за поругание, нанесенное особе герцога Иоанна[68], войну вел шестнадцать лет»]. Он усматривал в этом священный долг: «en toute criminelle et mortelle aigreur, il tireroit à la vengeance du mort, si avant que Dieu luy vouldroit permettre; et y mettroit corps et âme, substance et pays tout en l’aventure et en la disposition de fortune, plus réputant œuvre salutaire et agréable à Dieu de y entendre que de le laisser» [ «и с жестокой и смертельной горячностью бросился бы он отмстить за убиенного, только бы Господь пожелал ему то дозволить; и воистину отдал бы во имя сего плоть и душу, богатство свое и земли, уповая на фортуну и видя в том душеспасительный долг и дело богоприятное, каковое обязан он скорее предпринять, чем отвергнуть»]. Доминиканца, который в 1419 г. произнес проповедь при отпевании убитого герцога, всячески укоряли за то, что он дерзнул напомнить о долге христианина отказываться от мести[69]. Ля Марш отмечает, что мщение воспринималось как долг чести также и всеми теми, кто жил во владениях Филиппа Доброго; оно было мотивом всех политических устремлений: все сословия в его землях взывали одновременно с ним к мести[70].

Аррасский трактат, который в 1435 г., казалось, должен был обеспечить мир между Францией и Бургундией, начинается перечислением искупительных деяний за убийство на мосту Монтеро: возвести капеллу в церкви в Монтеро, где первоначально был погребен Иоанн и где на вечные времена должна будет звучать ежедневная заупокойная месса; основать картузианский монастырь[71] в том же городе; установить крест на том самом мосту, где свершилось убийство; отслужить мессу в Картузианской церкви в Дижоне, где покоились останки бургундских герцогов[72]. И это всего-навсего часть означенных покаянных деяний – во искупление навлекшего позор преступления, – свершения которых канцлер Ролен требовал от имени герцога. Ко всему упомянутому добавлялись также церкви с капеллами не только в Монтеро, но и в Риме, Генте, Дижоне, Париже, Сантьяго де-Компостеле и Иерусалиме с высеченными на каменных плитах надписями, повествующими о самом происшествии[73] [74].

Потребность в отмщении, претворенная в столь пространную форму, – вот на что прежде всего следует обратить здесь внимание. Да и что из политики своих государей мог бы народ понять лучше, чем незамысловатые, примитивные мотивы ненависти и мести? Преданность государю носила по-детски импульсивный характер и выражалась в непосредственном чувстве верности и общности. Она представляла собой расширение древнего, стойкого представления о связи истцов с соприсяжниками, вассалов с их господами и воспламеняла сердца в периоды вражды или во время битвы, порождая страсть, заставлявшую забывать обо всем на свете. Это было чувство принадлежности к той или иной группировке, чувство государственности здесь отсутствовало. Позднее Средневековье – время бурных межпартийных конфликтов. В Италии партии консолидируются уже в ХIII в., во Франции и Нидерландах они повсюду возникают в XIV в. Каждый, кто берется за изучение истории этого времени, в какой-то момент будет поражен, сколь недостаточно объяснять такое образование партий исключительно политико-экономическими причинами, как это имеет место в современных исторических исследованиях. Экономические противоречия, которые берут за основу, по большей части всего лишь схематические конструкции, которые при всем желании нельзя было бы извлечь из источников. Никто не станет отрицать наличия экономических факторов, влиявших на возникновение всех этих партий, но неудовлетворенность результатами, которых до сих пор удавалось достигнуть, подводит к вопросу, не обещает ли социологический метод объяснения борьбы партий во времена позднего Средневековья бóльших преимуществ, нежели метод политико-экономический. Что действительно помогают понять источники относительно возникновения партий, так это приблизительно следующее. В чисто феодальные времена повсюду возникали отдельные, ограниченные конфликты, в основе которых невозможно обнаружить никакого иного экономического мотива, кроме того, что одни завидовали богатству других. Не только богатство порождало зависть, но ничуть не меньше – и слава. Фамильная гордость, жажда мести, пылкая верность сторонников – вот каковы были главные побуждения. По мере того как мощь государства крепнет и ширится, семейные раздоры резко поляризуются по отношению к феодальной власти, что и ведет к образованию партий, которые, однако, видят основания для своего разграничения исключительно в солидарности и корпоративной чести. Постигнем ли мы лучше суть этого процесса, постулируя лишь экономические противоречия? Если проницательный современник свидетельствует, что для ненависти между хукcами и кабельяусами[75] нельзя было обнаружить никаких разумных оснований[76], нам не следует пренебрежительно пожимать плечами, пытаясь быть умнее, чем он. Действительно, нет какого-то одного-единственного удовлетворительного объяснения, почему Вассенаары были хукcами, a Эгмонты – кабельяусами. Ибо экономические различия, характеризующие эти два рода, прежде всего были результатом их позиции по отношению к своему государю – в качестве приверженцев той или другой партии[77].

Насколько бурными могли быть душевные проявления верности сюзерену, может поведать любая страница средневековой истории. Поэт, автор миракля Marieken van Nimwegen, показывает нам, как после бурной перебранки с соседками из-за ссоры между герцогами Арнольдом и Адольфом Хелдерскими[78] злая тетка юной Марикен в ярости выгоняет свою племянницу из дому, а позднее, с досады, что старый герцог был освобожден из темницы, лишает себя жизни. Все это понадобилось поэту, чтобы предостеречь от опасностей подобной «партийности». Он избирает экстремальный прием: самоубийство в знак солидарности со своей партией, несомненно преувеличение, но тем самым доказывающее, сколь страстный характер приписывает поэт этому чувству.

Есть и более утешительные примеры. В Аббевилле среди ночи советники магистрата велят бить в колокола по прибытии гонца, посланного Карлом Шароле с просьбой молиться о выздоровлении своего отца. Встревоженные горожане устремляются в церковь, ставят сотни свечей и, опустившись на колени или распростершись ниц, в слезах, остаются там на всю ночь; а колокола звонят непрестанно[79].

Когда горожане Парижа в 1429 г., еще будучи приверженцами англо-бургундской партии, узнают, что брат Ришар, который как раз тогда все еще потрясал их своими страстными проповедями, – арманьяк, с тайным умыслом разглагольствующий по градам и весям, они тут же, во имя Господа и святых, проклинают его[80], а оловянные денежки с именем Христа, которые он раздавал, заменяют андреевским крестом, символом бургиньонов[81]. И даже возобновление азартных игр, против которых ревностно выступал брат Ришар, происходит, по мнению Парижского горожанина, «en despit de luy»[82] [ «назло ему»].

По-видимому, следовало бы полагать, что раскол между Римом и Авиньоном, не имевший под собою никакой догматической почвы, не должен был бы возбуждать религиозные страсти – во всяком случае, в странах, достаточно удаленных от этих двух центров, с населением, знавшим того и другого Папу только по имени и не вовлеченным непосредственно в эту распрю. Однако и там раскол тотчас же выливается в острую и ожесточенную борьбу между двумя партиями, а именно в противопоставление верующих – неверующим. Когда Брюгге отходит от римского Папы к авиньонскому, множество людей оставляют город, покидая свой дом, отказываясь от своих дел и доходов, чтобы переправиться в Утрехт, Льеж или в другое место, сохранявшее верность Папе Урбану VI, и жить там в согласии со своей партией[83]. Накануне битвы при Роозебеке в 1382 г. французские военачальники испытывают сомнение, развернуть или нет перед своими войсками орифламму против фламандских повстанцев, ибо священное королевское знамя могло употребляться только в священных войнах. И решение таково: фламандцы – сторонники Урбана VI, а значит, безбожники[84]. Французский писатель Пьер Сальмон, выполнявший также политические поручения, при посещении Утрехта не мог найти священника, который дал бы ему позволение праздновать Пасху, «pour ce qu’ils disoient que je estoie scismatique et que je créoie en Bénédic l’antipape» [ «потому как я-де схизматик и верую в антипапу Бенедикта»], так что он вынужден исповедоваться всего лишь в капелле, как если бы делал это перед священником, и слушать мессу в картузианском монастыре[85] [86].

Резкое подчеркивание партийных пристрастий и вассальной верности господину принимает еще более острый характер благодаря сильному и возбуждающему воздействию всяческих знаков принадлежности к своей партии: пестрая чреда геральдических цветов, эмблем, девизов, боевых кличей большею частью взывает к памяти об убийстве и смертельной вражде, изредка знаменуют они вещи более радостные. Чуть не две тысячи человек выходят навстречу юному Карлу VI при его торжественном въезде в Париж в 1380 г., все одинаково наряженные наполовину в зеленое, наполовину в белое. Трижды, с 1411 по 1423 г., парижане меняют свое одеяние: они носят лиловые шляпы с андреевским крестом, потом белые, а затем вновь фиолетовые. Даже духовенство, женщины и дети не остаются вне этой моды. Во время бургиньонского террора в Париже в 1411 г. каждое воскресенье арманьяков под колокольный звон отлучают от Церкви; изображения святых украшены андреевскими крестами, и даже некоторые священники, как утверждали, во время мессы или при совершении обряда крещения творят крестное знамение не прямо, соответственно форме креста, на котором был распят Иисус Христос, а наискось[87].

Слепая страсть в следовании своей партии, своему господину, просто своему делу была отчасти формой выражения твердого как камень и незыблемого как скала чувства справедливости, свойственного человеку Средневековья, формой выражения его непоколебимой уверенности в том, что всякое деяние требует конечного воздаяния. Это чувство справедливости все еще на три четверти оставалось языческим. И оно требовало отмщения. Хотя Церковь пыталась смягчить правовые обычаи, проповедуя мир, кротость и всепрощение, непосредственное чувство справедливости от этого не менялось. Напротив, Церковь, пожалуй, даже обостряла его, соединяя отвращение к греху с потребностью в воздаянии. И тогда – для пылких душ, увы, слишком часто – в грех превращалось все то, что делали их противники. Чувство справедливости мало-помалу достигло крайней степени напряжения между двумя полюсами: варварским отношением «око за око, зуб за зуб» – и религиозным отвращением от греха, в то время как стоявшая перед государством задача применения суровых наказаний все больше и больше ощущалась как настоятельная необходимость. Чувство неуверенности, неодолимый страх, всякий раз вынуждавший во время кризисов умолять власти о применении жестоких мер, в позднем Средневековье превратились в хроническое явление. Мнение о возможности искупления проступка постепенно утрачивалось, становясь не более чем идиллическим остатком прежнего добросердечия, по мере того как все глубже укоренялось представление, что преступление – это в равной степени и угроза для общества, и оскорбление Божественного величия. Так конец Средневековья стал безумным, кровавым временем пыточного правосудия и судебной жестокости. Ни у кого не возникало ни малейшего сомнения, заслуживает или нет преступник вынесенного ему наказания. Глубокое внутреннее удовлетворение вызывали волнующие акты свершения правосудия, когда они исходили от самого государя. С развернутыми знаменами приступали власти к очередной кампании суровых судебных преследований то разбойников и всякого опасного сброда, то магов и ведьм, то содомитов.

В жестокости юстиции позднего Средневековья нас поражает не болезненная извращенность, но животное, тупое веселье толпы, которое здесь царит, как на ярмарке. Горожане Монса, не жалея денег, выкупают главаря разбойников ради удовольствия видеть, как его четвертуют, «dont le peuple fust plus joyeulx que si un nouveau corps sainct estoit ressuscité»[88] [ «и была оттого людям радость большая, нежели бы новый святой во плоти воскрес»]. В Брюгге в 1488 г. на рыночной площади на возвышении установлена дыба, так, чтобы она могла быть видна томящемуся в плену королю Максимилиану; народ, которому кажется недостаточным все снова и снова взирать на то, как пытают подозреваемых в измене советников магистрата, оттягивает свершение казни, – тогда как те о ней умоляют, – лишь бы еще более насладиться зрелищем истязаний[89].

До каких несовместимых с христианством крайностей доходило смешение веры с жаждой мести, показывает обычай, господствовавший во Франции и Англии: отказывать приговоренному к смерти не только в причастии, но и в исповеди. Его хотели тем самым лишить спасения души, отягчая страх смерти неизбежностью адских мучений. Напрасно Папа Климент V в 1311 г. повелел допускать осужденных по крайней мере к таинству покаяния. Политик-идеалист Филипп дё Мезьер вновь настаивает на этом сначала при Карле V Французском и затем при Карле VI. Канцлер Пьер д’Оржемон, однако, – «forte cervelle» [ «упрямые мозги»] которого, по выражению Мезьера, сдвинуть с места было труднее, чем жернов, – этому воспротивился, и Карл V, мудрый, миролюбивый король, объявил, что, пока он жив, обычай останется без изменения. И только когда к требованию Мезьера присоединился голос Жана Жерсона, с его пятью доводами против означенного нарушения, королевский эдикт от 12 февраля 1397 г. повелел допускать к исповеди приговоренных к смерти преступников. Пьер дё Краон, чьими стараниями было принято это решение, воздвиг в Париже рядом с виселицей каменный крест, стоя около которого братья-минориты могли оказывать духовную поддержку кающимся преступникам[90]. Но и тогда прежний обычай все еще не был искоренен, и около 1500 г. Этьен Поншье, епископ Парижский, вынужден был возобновить постановление Климента V. В 1427 г. в Париже вешают одного молодого разбойника, дворянина. Присутствующий на казни видный чиновник, главный казначей регента[91], из ненависти к осужденному не только лишает его исповеди, о которой тот его молит, но и лезет следом за ним по приставной лесенке, осыпая его бранью, и бьет его палкой; достается и палачу за то, что тот увещевал жертву подумать о спасении своей души. Перепуганный палач торопится, веревка рвется, несчастный разбойник падает, ломая себе ногу и несколько ребер, после чего ему снова приходится взбираться на виселицу[92].

В Средневековье отсутствуют все те чувства, которые сделали наше представление о правосудии робким и нерешительным. Это и мысль о неполной вменяемости подсудимого, и возможность судебной ошибки; отсутствовало представление о том, что общество виновно в преступлении отдельного человека; не задавались вопросом, можно ли исправить преступника, вместо того чтобы обрекать его на страдания. Или скажем так: эти чувства не то чтобы вовсе отсутствовали, но оставались невыраженными, сливаясь в одно безотчетное чувство жалости и готовности к прощению, что, однако, независимо от вины, то и дело вытеснялось жестоким удовлетворением от достигнутой справедливости. Там, где мы нерешительно отмериваем смягченные наказания, лишь наполовину признавая вину подсудимого, средневековое правосудие знает только две крайности: полную меру жестокого наказания – и милосердие. Одаривая милосердием, тогда гораздо менее, чем теперь, задавались вопросом, заслуживает ли обвиняемый милости в силу тех или иных особых причин: всякая вина, в том числе и самая очевидная, могла быть отпущена когда угодно. В действительности же прощение далеко не всегда было делом чистого милосердия. Удивительно, с какой невозмутимостью современники повествуют, как заступничество знатных родичей обеспечивает выдачу преступникам «lettres de rémission» [ «актов помилования»]. Надо сказать, однако, что во многих из таких актов речь идет вовсе не о знати, а о бедняках из простонародья, не располагавших высокими покровителями[93].

Непосредственное противоположение беспощадности и милосердия господствует в нравах и вне сферы отправления правосудия. Поразительное жестокосердие по отношению к обездоленным и калекам соседствует с трогательной сердечностью, тем сокровенным чувством родственной близости к убогим, больным, безумным, которое, наряду с жестокостью, так хорошо знакомо нам по русской литературе. Удовольствие, которое люди испытывают при виде казни, по крайней мере, понятно и не в малой степени даже оправдано их стремлением к удовлетворению чувства справедливости. В невероятной же, наивной беспощадности, грубости, оскорбительных насмешках, злорадстве, с которыми окружающие взирают на бедствия всяких несчастных, облагораживающий элемент удовлетворенного чувства справедливости совершенно отсутствует. Хронист Пьер дё Фенен заключает повествование о казни шайки мародеров следующими словами: «et faisoit-on grantrisée, pour ce que c’estoient tous gens de povre estat»[94] [ «и хохотали изрядно, потому как все они были худого сословия»].

В Париже в 1425 г. устраивают esbatement [потеху] с участием четырех слепцов, которые должны были, облачившись в латы, сразиться друг с другом и получить затем в награду свинью. За день до этого зрелища они шествуют через весь город в полном боевом снаряжении, предводительствуемые волынщиком и знаменосцем, который несет огромный флаг с изображением свиньи[95].

Веласкес сохранил для нас проникновенные, горестные личины карлиц, которые в роли дурочек еще были в чести при испанском дворе в его время. Держать их было излюбленной забавой многих дворов в XV в. Во время затейливых entremets [интермедий, развлечений перед десертом] на грандиозных придворных празднествах они демонстрировали свое искусство, так же как и свое уродство. Всем известна была мадам д’Ор, златовласая карлица Филиппа Бургундского. Ей велено было бороться с акробатом Хансом[96]. Во время свадебных празднеств Карла Смелого и Маргариты Йоркской в 1468 г. мадам дё Богран, «la naine de Mademoiselle de Bourgogne» [ «карлица принцессы Бургундской»], наряженная пастушкой, появляется верхом на золотом льве, превосходящем размерами лошадь. Лев открывает и закрывает пасть и поет приветственные куплеты; маленькую пастушку вручают в подарок молодой герцогине и усаживают на стол[97]. До нас не дошли жалобы этих крохотных женщин на свою участь; счета расходов на их содержание куда более красноречивы. Они рассказывают о том, как герцогиня повелела доставить такую карлицу прямо из родительского дома, о том, что отец или мать привели ее, что они позднее нередко приходили ее навещать и получали вознаграждение. «Au père de Belon la folle, qui estoit venu veoir sa fille…» [ «Отцу дурочки Белон, приходившему повидать свою дочь…»] Радовался ли, возвращаясь, отец и был ли он горд придворной службой своей дочери? В том же году замочных дел мастер доставил в Блуа два железных ошейника, один «pour attacher Belon la folle et l’autre pour mettre au col de la cingesse de Madame la Duchesse»[98] [ «для дурочки Белон и иной – дабы надеть на шею обезьянке госпожи герцогини»].

Что касается отношения к душевнобольным, то об этом можно судить по дошедшим до нас сведениям о болезни Карла VI, который, разумеется, получал уход, выгодно отличавшийся от всего того, на что могли рассчитывать прочие. Чтобы избавить несчастного безумца от мучительного недуга, не могли придумать ничего лучше, как подстроить внезапное нападение на него дюжины человек, совершенно черных с головы до ног, – словно это черти явились за ним, чтобы утащить его в преисподнюю[99]. В жестокосердии тех времен есть некое простодушие инженю, отчего почти уже готовый приговор замирает на наших устах. В разгар эпидемии чумы, опустошавшей Париж, герцог Бургундский и герцог Орлеанский призывают учинить cour d’amours [суд любви][100], дабы немного рассеяться[101]. В один из перерывов в ходе зверской резни арманьяков в 1418 г. горожане Парижа учреждают в церкви св. Евстахия братство св. Андрея. Каждый, будь то клирик или мирянин, носит венок из алых роз, и вся церковь полна ими и благоухает так, «comme s’il fust lavé d’eau rose»[102] [ «словно умылась она водою розовой»]. Когда процессы над ведьмами, в 1461 г. опустошавшие Аррас подобно адскому бедствию[103], в конце концов прекращаются, горожане празднуют победу правосудия, состязаясь в разыгрывании folies moralisées [дурачеств с нравоучениями][104], где первым призом служит серебряная лилия, а четвертым – пара каплунов; между тем как замученные жертвы гниют в могиле[105].

Так неистова и пестра была эта жизнь, где к запаху роз примешивался запах крови. Словно исполин с детской головкой, народ бросался от удушающих адских страхов – к младенческим радостям, от дикой жестокости – к слезливому умилению. Жизнь полна крайностей: безусловное отречение от всех мирских радостей – и безумная тяга к наживе и наслаждениям, мрачная ненависть – и смешливость и добродушие.

От светлой половины жизни этого времени дошло до нас лишь немногое: кажется, что вся нежная радость и ясность души XV столетия ушла в его живопись, кристаллизовалась в прозрачную чистоту его возвышенной музыки. Смех этого поколения умер, а его непосредственность, жажда жизни и беззаботное веселье еще живут разве что в народных песнях и юморе. Но этого довольно, чтобы к нашей тоске по минувшей красе былых времен присоединилось страстное влечение к солнечному свету века ван Эйка. Однако тому, кто пытается углубиться в эту эпоху, удержать радостную ее сторону зачастую не так-то просто. Ибо вне сферы искусства все будто объято мраком. Грозные предостережения проповедников, усталые вздохи высокой литературы, монотонные свидетельства документов и хроник – все это рисует нам пеструю картину кричащих грехов и вопиющего бедствия.

Времена, последовавшие за Реформацией, уже не знали смертных грехов гордыни, гневливости, корыстолюбия, доведенных до состояния того багрово-красного жара, того наглого бесстыдства, с которым они щеголяли в людях XV столетия. Это безудержное бургундское высокомерие! Вся история рода герцогов Бургундских: от первого доблестного рыцарского деяния, столь высоко вознесшего первого из Филиппов, жгучей ревности Иоанна Бесстрашного, черной жажды мщения после его смерти, а затем долгого лета еще одного Magnifico [Великолепного], Филиппа Доброго, и кончая безрассудным упрямством, сгубившим Карла Смелого вместе с его высокими помыслами[106], – не есть ли это поистине поэма героического высокомерия? Из всех стран Запада в их землях жизнь била ключом наиболее щедро: и в самой Бургундии, полной силы и крепости, как ее вино, и в «la colérique Picardie» [ «пылкой Пикардии»], и в ненасытной, богатой Фландрии. Именно здесь живопись, скульптура и музыка расцветают во всем великолепии – и здесь же господствует жестокая месть, а насилие и варварство дают себе волю и среди знати, и в бюргерстве[107].

Ни одно зло этого времени не поминается чаще корыстолюбия. Гордыню и корыстолюбие можно противопоставить друг другу как грехи прежнего – и нового времени. Гордыня, высокомерие – грех феодальной, иерархической эпохи, когда владения и богатства еще не обладают заметной подвижностью. Ощущение власти еще не основывается исключительно на богатстве; ей придается более личный характер, и, стремясь получить признание, власть должна выставлять себя напоказ: таковы впечатляющие торжественные выходы лиц, облеченных властью, в сопровождении многочисленной свиты приверженцев, в блеске пышных одежд и дорогих украшений. Представление о том, что одни стоят выше других, неизменно питается живыми формами феодального, иерархического сознания: коленопреклоненным почтением и покорностью, церемониальными знаками уважения и пышным великолепием знати; все это заставляет воспринимать возвышение одних над другими как нечто абсолютно естественное и вполне справедливое.

Грех гордыни носит символический и богословский характер, корни его глубоко сидят в почве всех представлений о жизни и о мире вообще. Superbia [Гордыня] была истоком и причиной всякого зла; возгордившись, Люцифер положил начало всяческой гибели. Так полагал блаженный Августин, так думали и впоследствии: гордыня – источник всех грехов, они вырастают из нее, как растение вырастает из семени[108].

Но в Писании помимо слов, подкрепляющих это мнение: «A superbia initium sumpsit omnis perditio» [ «В Гордыне погибель». – Тов. 4, 13], имеются и другие: «Radix omnium malorum est cupiditas» [ «Корень бо всех зол есть сребролюбие». – 1 Тим. 6, 10]. Так что корень всех зол могли видеть и в алчности. Ибо под cupiditas, которая в ряду смертных грехов прямо не фигурировала, понималась здесь скупость – согласно иному толкованию этого текста[109]. И похоже, что преимущественно начиная с XIII в. укрепляется убеждение в том, что именно необузданная алчность ведет к гибели мира, вытесняя из умов современников представление о гордыне как о первейшем и пагубнейшем из пороков. Прежнее богословское подчеркивание Гордыни заглушается постоянно увеличивающимся хором голосов тех, кто всевозможные бедствия этого времени выводит из бесстыдно возрастающей алчности – как ни проклинал ее Данте: «La cieca cupidigia!»[110] [ «Слепая алчность!»]

Алчность не имеет символического и богословского характера, который присущ гордыне; это грех природный, материальный, чисто земная страсть. Алчность – порок того периода, когда денежное обращение перемещает, высвобождает предпосылки обретения власти. Человеческое достоинство оценивается теперь путем простого расчета. Открываются доселе невиданные возможности накопления сокровищ и удовлетворения неукротимых желаний. Причем сокровища эти пока еще не обрели той призрачной неосязаемости, которую придало капиталу современное развитие кредитной системы: это все еще то самое желтое золото, которое прежде всего и приходит на ум. Обращение с богатством еще не превратилось в автоматический или механический процесс из-за долгосрочных капиталовложений: удовлетворения ищут в неистовых крайностях скупости – и расточительства. В расточительстве алчность вступает в союз с прежней гордыней. Последняя все еще крепка и живуча: идея феодальной иерархии все еще не потускнела, накал страсти к роскоши и великолепию, нарядам и украшениям все еще пурпурно-ярок.

Именно сочетание с примитивной гордостью придает алчности в период позднего Средневековья нечто непосредственное, пылкое и неистовое, что в более поздние времена, по-видимому, безвозвратно утрачивается. Протестантство и Ренессанс наполнили корыстолюбие этическим содержанием, узаконив его как необходимое условие благоденствия. Клеймо на нем бледнело по мере того, как отказ от земных благ признавали все менее похвальным и убедительным. Но позднее Средневековье между порочной алчностью – и щедростью или добровольной бедностью было в состоянии видеть лишь неразрешимое противоречие.

В литературе этого времени, в хрониках, от поговорок до благочестивых трактатов – повсюду мы обнаруживаем жгучую ненависть к богачам, жалобы на алчность великих мира сего. Иной раз это выглядит как смутное предвестие классовой борьбы, выраженное в форме нравственного возмущения. Здесь документы как источники сведений о реальных событиях вполне могут дать нам почувствовать жизнь этой эпохи: все отчеты о судебных процессах пестрят примерами бесстыднейшей алчности.

В 1436 г. оказалось возможным на 22 дня приостановить службу в одной из наиболее посещавшихся парижских церквей из-за того, что епископ отказывался вновь освятить ее, пока не получит некоторой суммы денег от двух нищих, осквернивших храм тем, что подрались в нем до крови. Они же суммы таковой не имели. Епископ этот, Жак дю Шателье, известен был как «ung homme très pompeux, convoicteux, plus mondain que son estat ne requeroit» [ «человек весьма чванливый, алчный и куда более мирской, нежели его сан того требовал»]. И не далее как в 1441 г., при преемнике его Дени дё Мулене, случилось подобное же происшествие. На сей раз самое известное и наиболее популярное в Париже кладбище des Innocents [Невинноубиенных младенцев] было закрыто для похорон и процессий в течение четырех месяцев, поскольку епископ потребовал за это пошлину куда большую, чем прихожане кладбищенской церкви были в состоянии ему выплатить. Епископ этот был «homme très pou piteux à quelque personne, s’il ne recevoit argent ou aucun don qui le vaulsist, et pour vray on disoit qu’il avait plus de cinquante procès en Parlement, car de lui n’avoit on rien sans procès»[111] [ «человек мало к кому жалостливый, доколе за то мзды не получит, либо иного чего; и воистину говорили о нем, вели-де против него в парламенте десятков пять жалоб или более, ведая, что добиться от него чего-либо без суда было никак невозможно»]. Стоит лишь проследить шаг за шагом карьеру кого-либо из нуворишей этого времени – взять хотя бы историю семьи д’Оржемон, со всей ее низменной скаредностью и сутяжничеством, – чтобы понять ненависть народа, гнев проповедников и поэтов, беспрестанно изливавшийся на богатых[112].

Народ не мог воспринимать и собственную судьбу, и творившееся вокруг иначе как нескончаемое бедствие дурного правления, вымогательств, дороговизны, лишений, чумы, войн и разбоя. Затяжные формы, которые обычно принимала война, ощущение постоянной тревоги в городах и деревнях, то и дело подвергавшихся нашествию всякого опасного сброда, вечная угроза стать жертвой жестокого и неправедного правосудия – а помимо всего этого еще и гнетущая боязнь адских мук, страх перед чертями и ведьмами – не давали угаснуть чувству всеобщей беззащитности, что вполне способно было окрасить жизнь в самые мрачные краски. Но не только бедные и ничтожные были беззащитны перед такими ударами; в жизни советников магистрата и знати тоже, как правило, встречались резкие перемены судьбы и всяческие невзгоды. Пикардиец Матьё д’Эскуши – один из бытописателей, которых XV век дал в таком изобилии; его хроника проста, точна и свободна от партийных пристрастий, она насыщена обычным почитанием рыцарских идеалов и обычными морализирующими тенденциями и вроде бы заставляет нас предположить в авторе добропорядочного человека, отдавшего все усилия тщательному историческому исследованию. Но какова, оказывается, была его жизнь, которую издатель исторического труда этого автора извлек на свет из архивов![113] Матьё д’Эскуши начинает свою карьеру в магистрате как советник, член муниципалитета, присяжный заседатель и прево города Перонна между 1440 и 1450 гг. С первых же дней мы находим его во вражде с семьей прокурора этого города Жана Фромана – вражде, сопровождавшейся постоянными судебными тяжбами. Так, прокурор преследует д’Эскуши в судебном порядке за подлог и убийство, затем за «excès et attemptaz» [ «бесчинства и покушения»]. Прево, в свою очередь, угрожает вдове своего врага следствием по обвинению в колдовстве, в чем ее и вправду подозревали; женщине, однако, удается заполучить предписание, в силу которого д’Эскуши вынужден передать следствие органам правосудия. В дело вмешивается Парижский парламент, и д’Эскуши в первый раз оказывается за решеткой. После этого мы видим его один раз в плену и еще шесть раз в заключении – и всякий раз по серьезному уголовному обвинению. Не раз его заковывают в кандалы. К состязанию в обоюдных обвинениях между семьей Фроманов и д’Эскуши добавляется ожесточенная стычка, в ходе которой д’Эскуши ранен сыном Фромана. Оба нанимают бандитов, покушаясь на жизнь друг друга. После того как эта бесконечная вражда исчезает из поля нашего зрения, черед приходит новым событиям. На сей раз наш прево ранен каким-то монахом; новые жалобы, затем д’Эскуши переселяется в Нель, по-видимому подозреваемый в преступлениях. И все это не мешает ему делать карьеру: он становится бальи, прево Рибемона и королевским прокурором Сен-Кантена, его возводят в дворянское достоинство. После новых ранений, тюремных заключений и денежных штрафов мы обнаруживаем его на военной службе: в 1465 г. при Монлери он сражается за короля против Карла Смелого и попадает в плен. Затем из очередного похода он возвращается изувеченным. Даже когда он женится, это не означает перехода к спокойной жизни. По обвинению в подделке печати его под стражей препровождают в Париж «comme larron et murdrier» [ «как разбойника и убийцу»]; теперь д’Эскуши в ссоре с советником магистрата Компьена, по делу которого он должен был провести расследование; пытками у него вырывают признание, ему отказывают в праве на апелляцию, выносят приговор, затем реабилитируют, потом снова выносят приговор, пока наконец следы его существования, протекавшего среди ненависти и преследований, вовсе не исчезают из документов.

Всякий раз, как мы пытаемся проследить судьбы людей по источникам тех времен, перед нами встают подобные картины бурно прожитых жизней. Вникнем, к примеру, в детали, собранные Пьером Шампьоном и касающиеся персонажей, которых Вийон либо упомянул, либо имел в виду в своем Testament [Большом завещании][114], или же обратимся к заметкам Тюэте к Дневнику Парижского горожанина. Мы увидим судебные процессы, преступления, распри, преследования, и так без конца. И все это – судьбы произвольно взятых людей, нашедшие отражение в судебных, церковных и иных документах. Хроники, подобные составленной Жаком дю Клерком, этому собранию злодеяний, или дневник Филиппа дё Виньоля, горожанина Меца[115], могут, конечно, рисовать картину этого времени слишком черными красками; даже lettres de rémission [акты помилования], которые воспроизводят перед нашим взором повседневную жизнь столь живо и точно, из-за своей криминальной тематики освещают исключительно лишь ее темные стороны. И все же каждое свидетельство, извлеченное из любого произвольного материала, неизменно упрочивает самые мрачные представления об этой эпохе.

Это злой мир. Повсюду вздымается пламя ненависти и насилия, повсюду правит несправедливость; черные крыла Сатаны покрывают тьмою всю землю. Люди ждут, что вот-вот придет конец света. Но обращения и раскаяния не происходит; Церковь борется, проповедники и поэты сетуют и предостерегают напрасно.

4

Chastellain G. Œuvres / Ed. Kervyn de Lettenhove. 8 vol. Bruxelles, 1863–1866 (далее: Chastellain). III, p. 44.

5

Antwerpen’s Onze-Lieve-Vrouwe-Toren / Ed. Stadsbestuur van Antwerpen, 1927, p. XI, 23.

6

Chastellain. II, p. 267; Mémoires d’Olivier de la Marche / Ed. Beaune et d’Arbaumont (Soc. de l’histoire de France), 1883–1888. 4 vol. (далее: La Marche). II, p. 248. Указанием на эту этимологию я обязан проф. Ойгену Лерху.

7

Великая Схизма – раскол в Католической церкви в конце XIV – начале XV в., проявившийся в том, что во главе ее стояли одновременно насколько пап. Причины раскола лежали в стремлении влиятельной группировки в церковном руководстве ликвидировать зависимость от французской короны, в которую попала курия с начала XIV в., особенно после перенесения ее местопребывания из Рима в Авиньон в 1308 г. Пользуясь затруднениями Франции в Столетней войне, эта группировка намеревалась вернуть папский престол в Рим. В конечном итоге в 1378 г. одна часть кардиналов избрала своего Папу в Риме, а другая – антипапу в Авиньоне. Франция и ее союзники поддерживали авиньонского главу Церкви, Англия и ее сторонники – римского первосвященника. Созванный в 1409 г. Пизанский собор попытался прекратить раскол и, отрешив обоих Пап от власти, избрал третьего. Низложенные не подчинились решению, и на верховенство в Церкви претендовали уже трое. Конец Схизме положил лишь Констанцский собор в 1417 г.

8

Journal d’un bourgeois de Paris / Ed. A. Tuetey (Publ. de la Soc. l’histoire de Paris, Doc. № III), 1881 (далее: Journal d’un bourgeois), p. 5, 56.

9

Бургиньоны и арманьяки – группировки во Франции времен Столетней войны. Причиной их образования явилась борьба за регентство при психически больном короле Карле VI. На пост регента притязали, с одной стороны, дядя короля герцог Бургундский Филипп Храбрый, а после его смерти его сын Иоанн Бесстрашный, с другой – брат короля герцог Людовик Орлеанский. Сторонники Филиппа и Иоанна именовались бургиньонами, то есть бургундцами, сторонники Людовика – арманьяками, по имени фактического главы партии графа Бернара д’Арманьяка, тестя Карла Орлеанского, сына Людовика. Борьба между партиями изобиловала террористическими действиями с обеих сторон. Бургиньоны в демагогических целях пытались опереться на парижские низы. Обе партии обращались за помощью к Англии. Бургиньоны после убийства Иоанна Бесстрашного (см. коммент. 33* к гл. I) поддержали претензии английской короны на французский престол. Арманьяки выступили в поддержку прав сына Карла VI, дофина Карла (впоследствии короля Франции Карла VII). Неудачи Англии в Столетней войне побудили главу бургиньонов Филиппа Доброго искать соглашения с арманьяками на максимально выгодных для себя условиях. Борьба группировок закончилась их примирением в 1435 г.

10

Орифламма (от лат. aurea flamma – золотое пламя) – первоначально алое знамя возобновленной Римской империи, посланное Папой Львом III Карлу Великому в самом конце VIII в., перед коронацией его императорской короной. С конца X в. Капетинги стали именовать орифламмой свое родовое знамя, стяг св. Дионисия, патрона Галлии: раздвоенное белое полотнище с тремя золотыми лилиями и зелеными кистями. С 1096 г. орифламма приняла форму раздвоенного красного стяга и стала знаменем Французского королевства. Сакрально-монархический смысл орифламмы выражался среди прочего в том, что она разворачивалась перед войском в тех случаях, когда война велась против врагов христианства или всего королевства и во главе похода стоял сам монарх.

11

Парламентами в средневековой Франции именовались королевские суды. Верховным судом являлся Парижский парламент. Первоначально он представлял собой заседание королевского совета в полном составе для разбора судебных дел. С XIV в. он становится постоянным органом и среди его советников все большее место занимают легисты – знатоки римского права, обычно выходцы из буржуазии. В XV в. они практически полностью вытесняют из парламентов высшую знать.

12

Journal d’un bourgeois, p. 20–24. Ср.: Journal de Jean de Roye, известный как Chronique scandaleuse / Ed. B. de Mandrot (Soc. de l’hist. de France). 1894–1896. 2 vol. (далее: Chronique scandaleuse). I, p. 330.

13

Chastellain. III, p. 461; Ср. V, p. 403.

14

Jean Juvenal des Ursins, 1412 / Ed. Michaud et Poujoulat // Nouvelle collection des mémoires (далее: Jean Juvenal des Ursins). II, p. 474.

15

Пляска смерти (фр. Dance Macabre) – сюжет, получивший широкое распространение в искусстве XIV–XVI вв.: танец, в котором участвовали люди, полуразложившиеся трупы, скелеты; среди персонажей были представлены обычно все сословия и состояния: мужчины и женщины, старики и дети, священники и миряне, крестьяне и рыцари, короли и Папы и т. п. Сюжет символизировал тщету всего земного.

16

Упланд – парадная верхняя мужская одежда знати и богатых горожан, как правило распашная, с поясом, часто с шалевидным воротником, иногда меховым, с рукавами, сверху узкими, а книзу сильно расширенными.

17

Замещение постов советников парламента происходило путем королевского назначения или покупки должности. Людовик XI, постоянно нуждавшийся в деньгах, заставлял богатых буржуа покупать места парламентских советников. Отказ Одара дё Бюсси настолько разозлил этого жестокого и мстительного короля, что, не имея возможности наказать мэтра дё Бюсси ввиду смерти последнего, он надругался над его трупом.

18

Journal d’un bourgeois, p. 6, 70; Jean Molinet Chronique / Ed. Buchon (Coll. de chron. nat.). 1827–1828. 5 vol. (далее: Molinet). II, p. 23; Lettres de Louis XI / Ed. Vaesen, Charavay, de Mandrot (Soc. de l’hist. de France). 1883–1909. 11 vol. VI, p. 158 (1477, Apr. 20); Chronique scandaleuse. II, p. 47, id. Interpolations. II, p. 364.

19

О кладбище Невинноубиенных младенцев см. выше, с. 250–251. Изображения Пляски смерти были помещены на деревянных панелях в галерее при входе на кладбище в 1425 г. Они просуществовали до конца XVI в. и были уничтожены в эпоху Религиозных войн.

20

Journal d’un bourgeois, p. 234–237.

21

Кордельеры – французское наименование францисканцев. Происходит от фр. corde [веревка], ибо монахи этого ордена подпоясывались веревкой.

22

Chronique scandaleuse. II, p. 70, 72.

23

Gorce M. M. Saint Vincent Ferrier. Paris, 1924, p. 175.

24

Vita auct. Petro Ranzano O. P. (1455) // Acta sanctorum. Apr. I, p. 494 sq.

25

Soyer J. Notes pour servir à l’histoire littéraire. Du succès de prédication de frère Oliver Maillart à Orléans en 1485 // Bulletin de la société archéologique et historique de l’Orléanais, XVIII (1919) // Revue historique. 131, p. 351.

26

Армия спасения – существующая с 1865 г. протестантская религиозно-филантропическая организация, действующая в основном в Великобритании и США. Организация ведет обширную благотворительную работу, в первую очередь среди низов общества – бездомных, пьяниц и пр. Все получающие от Армии спасения помощь: еду, ночлег – обязаны участвовать в общих молитвенных собраниях, начинающихся проповедью и заканчивающихся зачастую индивидуальными или массовыми актами покаяния в совершенных грехах. Армией эта организация зовется из-за своеобразного устройства по военному образцу.

27

Современные исследователи относят Монстреле к так называемому городскому, или бюргерскому, направлению в историографии, притом не только потому, что он сам принадлежал к городской верхушке, будучи прево Камбре. Его Хроника, охватывающая 1400–1453 гг., лишена свойственных многим историческим сочинениям той эпохи риторических красот и преувеличений.

28

Кармелиты – монашеский орден, называемый так потому, что центром его был основанный во второй половине XII в. (орденские предания возводят учреждение его к Илье Пророку или Иоанну Крестителю) монастырь в горном массиве Кармел (Кармил) в Палестине. С 1245 или 1247 г. – конгрегация нищенствующих монахов.

29

Эннен – женский головной убор знати в виде высокого (до 70 см) конуса. Разновидности эннена: рогатый – облегающий прическу с валиками из волос по бокам головы, отчего она кажется имеющей рожки; двойная сахарная голова – то есть раздвоенный конус; парус – с прикрепленным к верхушке эннена покрывалом.

30

Бегинки – члены возникших в позднее Средневековье полумонашеских объединений одиноких женщин, посвятивших себя уходу за больными и другим делам милосердия. Жили общинами, проповедовали воздержание, скромность в поведении и одежде, в частности, носили низкие белые чепцы. В отличие от монахинь в собственном смысле слова не приносили никаких формальных обетов и могли выйти из общины в любое время. Существовала и сходная мужская организация – беггарды. Культивировавшиеся среди бегинок и беггардов идеи внецерковной (хотя и не антицерковной) мистики вызывали со стороны Церкви подозрения в ереси, а отсутствие обетов безбрачия – даже обвинения в свальном грехе.

31

Enguerrand de Monstrelet. Chroniques / Ed. Douёt d’Arcq (Soc. de l’hist. de France), 1857–1863. 6 vol. (далее: Monstrelet). IV, p. 302–306.

32

Савонарола и его сторонники, именовавшиеся плаксами, так как они должны были непрерывно оплакивать свои грехи, проводили так называемые сожжения сует, когда наряду с дорогими нарядами, косметикой, украшениями, игральными картами и т. п. огню предавались и произведения искусства. Об их количестве и характере споры идут и по сей день. Известно, однако, что Боттичелли сам бросил в костер свои картины (неясно, правда, какие и сколько). Отличие Савонаролы от его французских предшественников в том, что если для последних символами суетности являлись украшения и игры, то для флорентийского реформатора всё в окружавшей его ренессансной действительности было злом: и насквозь мирское искусство, и страсть к наживе, и медичейская тирания, и итальянская церковная иерархия, проникнутая светским духом.

33

Wadding. Annales Minorum. X, p. 72; Hefele K. Der hl. Bernhardin von Siena und die franziskanische Wanderpredigt in Italien. Freiburg, 1912. S. 47, 80.

34

Chronique scandaleuse. I, p. 22, 1461; Jean Chartier. Hist. de Charles VII / Ed. D. Godefroy (1661), p. 320.

35

Жоану (Иоанну) Коимбрскому, племяннику третьей жены Филиппа Доброго Изабеллы Португальской, в описываемое время (1436 г.) было около двух лет. В 1520 г. состоялась встреча королей Англии и Франции Генриха VIII и Франциска I в г. Ардре близ Кале. Сыну последнего, дофину Франциску, исполнилось тогда пять лет. Говоря об обильных слезах при виде Жоана Коимбрского и дофина, Й. Хёйзинга подчеркивает чрезмерное, с нынешней точки зрения, проявление чувства умиления, вызываемого зрелищем детей. Французский историк Филипп Арьес (1914–1984) и некоторые иные современные исследователи указывают, что именно с XV в. люди начинают проявлять активные чувства к детям, тогда как до этого времени отношение к ребенку было достаточно индифферентным (впрочем, многие другие ученые оспаривают это утверждение).

36

Chastellain. III, p. 36, 98, 124, 125, 210, 238, 239, 247, 474; Jacques du Clercq. Mémoires (1448–1467) / Ed. de Reiffenberg. Bruxelles, 1823. 4 vol. IV, p. 40; II, p. 280, 355; III, p. 100; Jean Juvenal des Ursins, p. 405, 407, 420; Molinet Jean. Chronique. III, p. 36, 314.

37

Людовик XI, еще будучи дофином, поссорился со своим отцом Карлом VII и бежал к Филиппу Доброму через Аррас в Брюссель, откуда вернулся в Париж совместно с Филиппом только после смерти своего отца. Во время пребывания при бургундском дворе дофин всячески выражал свое раскаяние в непочтительности к отцу и бурно демонстрировал дружеские чувства и глубокую благодарность к Филиппу и его сыну Карлу, будущему Карлу Смелому. После восшествия на престол Людовик начал беспощадную борьбу с Бургундией, закончившуюся поражением последней. В этой борьбе он не брезговал никакими средствами. Однако вряд ли следует объяснять столь сильное проявление своих чувств Людовиком двуличием, которое действительно было для него весьма характерно. В средневековом обществе с его высокой нормативностью поведения положение блудного сына обязывало к выражению подобных чувств, и Людовик выполнял эти обязанности со всею серьезностью.

38

Jean Germain. Liber de virtutibus Philippi ducis Burgundiae / Ed. Kervyn de Lettenhove // Chron. rel. à l’hist. de la Belg. sous la dom. des ducs de Bourg. (Coll. des chron. belges). 1876. II, p. 50.

39

La Marche. I, p. 61.

40

Карл Великий был героем обширного цикла героических поэм (созданных во Франции в XI–XIII вв.), которые современным литературоведением, строго говоря, не причисляются к жанру романа. В данном случае имеются в виду сюжеты, связанные с Ожье Датчанином. Распря между Карлом Великим и Ожье началась, согласно этим поэмам, из-за того, что внебрачный сын Ожье Карл ударил сына Карла Великого Пипина, поссорившись с ним за игрой в шахматы.

41

Бенефиции (от лат. beneficium – благодеяние) – земли, имущество, права и т. п., приносящие доход и передаваемые владельцем другому лицу, обычно пожизненно, при условии выполнения определенных обязанностей. При нарушении этих условий бенефиции могли быть отобраны. О ссоре Филиппа Доброго с сыном см. с. 499–502.

42

Chastellain. IV, p. 333 ff.

43

Chastellain. III, p. 92.

44

Jean Froissart. Chroniques / Ed. S. Luce et G. Raynaud (Soc. de l’hist. de France) 1869–1899. 11 vol. (только до 1385 г.). IV, p. 89–93.

45

Филипп Добрый являлся непосредственным вассалом короны, поэтому на него можно было приносить жалобы только в королевский совет, в данном случае в Парижский парламент (см. коммент. 4* к гл. I). Однако, по Аррасским соглашениям 1435 г., вассальная зависимость Бургундии сводилась к признанию формального верховенства французской короны. Помимо этого, герцогство Бургундское было пэрством, то есть глава его входил в группу высшей аристократии – двенадцать пэров, для которых сам король был лишь первым среди равных. По устаревшим, но не отмененным законам королевства Филипп подлежал только суду пэров, то есть равных ему. Для него была невыносима сама мысль, что его дело будут разбирать королевские чиновники, притом выходцы из буржуазии. Именно это несоблюдение законов феодальной иерархии, а не только непокорность подданного и приводит Филиппа в ярость.

46

Chastellain. III, p. 85 ff.

47

Ibid. III, p. 279.

48

Король Артур и Ланселот Озерный – герои чрезвычайно распространенного в XII–XVI вв. в Европе цикла рыцарских романов о короле Артуре и рыцарях Круглого стола – странствуют обычно в одиночку в поисках приключений.

49

La Marche. II, p. 421.

50

Juvenal des Ursins, p. 379.

51

Martin le Franc. Le champion des dames // G. Doutrepont. La littérature française à la cour des ducs de Bourgogne (Bibl. du 15e siècle, vol. VIII). Paris, 1909, p. 304.

52

Acta sanctorum. Apr. I, p. 496; Renaudet A. Préréforme et humanisme à Paris 1494–1517. Paris, 1916, p. 163.

53

Курфюрсты (Kurfürsten, от средневерх. – нем. kuren – избирать и fürsten – князья) – высшие духовные и светские князья Священной Римской империи. Императорский престол всегда был, хотя бы в принципе, выборным. Первоначально император избирался всеми светскими (и теми из духовных, которые обладали в своих епархиях и светской властью) государями или их большинством. Постепенно выделилась группа из семи высших князей, к которым перешло право избрания и низложения императора. Эта группа именовалась коллегией курфюрстов.

54

Король Англии Эдуард II был низложен и убит в результате конфликта с представителями знати во главе с Роджером Мортимером (1287–1330) и женой Эдуарда Изабеллой Французской (1292–1358, королева Англии с 1308 г.).

55

В 1392 г., то есть к моменту первого приступа безумия Карла VI, наибольшим христианским государством в Европе было Польское королевство, объединенное с 1386 г. в результате Кревской унии с Великим княжеством Литовским; вторым по величине – Священная Римская империя, реально представлявшая собой конгломерат независимых государств, объединенных лишь эфемерной властью императора, даже политическое верховенство которого признавалось только в Германии, но не в Италии.

56

В битве с турками под Никополисом (1396) французские войска из-за тщеславия своего командующего Иоанна Бесстрашного начали сражение, не дождавшись подхода основной армии во главе с венгерским королем (позднее императором) Сигизмундом.

57

Бенедикт XIII упрямо отказывается отречься в 1408 г., когда Франция, бывшая тогда на стороне авиньонских Пап, отказала ему в повиновении; в 1409 г., когда он был низложен Пизанским собором; в 1417 г., когда его вторично низложил Констанцский собор; в 1418 г., после того как испанские государства, его последний оплот, перестали его поддерживать. До самой смерти (он умер в 1423 г. на 95-м году жизни) жил в укрепленном замке близ Валенсии, ведя себя так, как будто он был единственным Папой. Вся паства Бенедикта XIII состояла из нескольких сотен окрестных крестьян, курия – из четырех кардиналов преклонного возраста, с которых он взял клятву в том, что они изберут ему преемника из своей среды и не признают никого другого главой Церкви. Они действительно избрали в том же году своего авиньонского Папу Климента VIII (Хиль Санчес Муньос; ум. 1446), но тот отрекся в 1429 г.

58

Под Арменией здесь подразумевается Малая, или Киликийская, Армения, область в Малой Азии, населенная армянами, бежавшими в 1080 г. от турок-сельджуков из Великой Армении, то есть собственно Армении.

59

Колесо Фортуны – распространенный в Средние века аллегорический сюжет, символизирующий непостоянство всего сущего и изображающий колесо и четырех коронованных особ. Первый из персонажей держится за обод, второй сидит на вершине, третий падает с колеса, четвертый лежит внизу рядом с короной. Первому сопутствует надпись: «Я буду царствовать», второму – «Я царствую», третьему – «Я царствовал», четвертому – «Я отцарствовал».

60

Рене Анжуйский в 1415 г. унаследовал через свою мать Иоланту Арагонскую (1379–1446) корону Сицилии (фактически – права на нее, ибо остров с 1409 г. принадлежал Арагону) и номинальный титул короля Иерусалимского. Он вел длительную борьбу за обладание Лотарингией, наследницей которой была его жена Изабелла, с ее родственником Антуаном Водемоном (1393–1458). В 1431 г. Рене попал в плен к Водемону и освободился только в 1437 г. В 1435 г. он унаследовал еще одну корону – Неаполя – от усыновившей его королевы Неаполитанской Иоанны II (1373–1435, королева с 1414 г.). В 1438 г. занял Неаполь, до того захваченный Альфонсом V Арагонским (1394–1458, король Арагона и Сицилии с 1416 г.). В 1438–1442 гг. Альфонс постепенно вытеснил из Неаполитанского королевства Рене, который до 1461 г. предпринимал безуспешные походы, чтобы вернуть свое наследство. Он претендовал также на венгерский престол, обосновывая свои устремления тем, что в 1310–1382 гг. в Венгрии царствовали представители Анжуйского дома, к одной из ветвей которого принадлежал и сам Рене.

61

Война Алой и Белой розы (1455–1485) – династическая распря между Ланкастерами и Йорками – называется так потому, что родовым гербом первых была алая роза, гербом вторых – белая. В этой войне Франция поддерживала Ланкастеров, а Бургундия – Йорков.

62

Chastellain. IV, p. 300 ff.; VII, p. 73; ср.: Thomas Basin. De rebus gestis Caroli VII et Lud. XI historiarum libri XII / Ed. Quicherat (Soc. de l’hist. de France), 1855–1859, 4 vol. (далее: Basin). I, p. 158.

63

Journal d’un bourgeois, p. 219.

64

Chastellain. III, p. 30.

65

Я. Буркхардт (см. коммент. 2* к Предисловию) выводил всю ренессансную культуру из принципа индивидуализма. С одной стороны, метод Буркхардта – рассмотрение культуры эпохи как целого – оказал большое влияние на Й. Хёйзингу, с другой – Осень Средневековья является как бы возражением Буркхардту, так как Хёйзинга подчеркивает, что корни многих культурных явлений, которые швейцарский ученый считал безоговорочно ренессансными, лежат в Средневековье.

66

Одной из причин постоянных конфликтов между Францией и Империей было так называемое «бургундское наследство», то есть те земли, которые после крушения и распада государства Карла Смелого были унаследованы его дочерью Марией Бургундской и после ее брака с императором Максимилианом I отошли к Габсбургам. Активная борьба Франции с государством Габсбургов началась в конце XV – начале XVI в., при Карле VIII, последнем представителе старшей линии Валуа, и его преемниках Людовике XII и Франциске I, потомках герцога Людовика Орлеанского.

67

La Marche. I, p. 89.

68

В 1419 г. Иоанн Бесстрашный был убит, будучи безоружным, во время переговоров о примирении с дофином Карлом, будущим королем Франции Карлом VII. Поскольку Иоанн пал не в честном бою или поединке, то такая смерть считалась тяжким оскорблением для убитого и его рода, в первую очередь для его наследника Филиппа Доброго.

69

Chastellain. I, p. 82, 79; Monstrelet. III, p. 361.

70

La Marche. I, p. 201.

71

Картузианцы – монашеский орден, основанный в 1084 г. св. Бруно (ок. 1030–1101) в пустыни Шартрез (Cartusia). Принятый в 1134 г. и утвержденный в 1170 г. весьма строгий устав требовал существенных ограничений в пище, молчания, обязательных занятий ручным трудом, в частности перепиской рукописей. В обязанности ордена входили гостеприимство, благотворительность и постройка церквей.

72

Этот трактат среди прочих см. в: La Marche. I, p. 207.

73

Chastellain. I, p. 196.

74

Иоанн Бесстрашный погиб без покаяния, поэтому в соответствии с воззрениями эпохи необходимы были различные богоугодные дела (мессы, строительство церквей и т. п.), дабы скорее высвободить душу герцога из чистилища. Церкви или капеллы в уже существующих церквах ставились не только на месте убийства (Монтеро) и в главных городах владений организатора убийства (Париж) или убитого (Дижон и Гент), но и в самых святых местах (Рим, Сантьягоде-Компостелла, Иерусалим), откуда молитва, как считалось, могла быть скорее услышана.

75

Хуксы (hoeksen) и кабельяусы (kabeljauwsen) – (нидерл. крючки и треска) – названия группировок в Нидерландах, которые вели междоусобную борьбу с середины XIV по конец XV в. Их вызвал к жизни раскол среди голландского дворянства в связи с вопросом об управлении страной. Часть дворян признавала графом Вильгельма (Виллема) V Баварского (1330–1388, граф Голландии и Зеландии с 1354 г., Хенегау с 1356 г.), сына Маргариты Голландской (1311–1356), супруги императора Людовика (Людвига) IV Баварского (1282–1347, император с 1314 г., коронован в 1328 г.), сестры и наследницы бездетного графа Голландии Вильгельма IV, умершего в 1345 г. Другая группировка не согласилась с тем, что Маргарита в 1346 г. передала свои права на Голландию сыну, и потребовала, чтобы она сама правила страной. В борьбе со своими противниками граф Вильгельм V пытался опереться на низшие слои населения, в первую очередь на горожан. Он одержал победу, но борьба группировок все же продолжалась, уже без всякой связи с вопросом управления страной. Конец междоусобицы положил эрцгерцог Максимилиан Австрийский, ставший после женитьбы на Марии Бургундской графом Голландии. Происхождение названий хуксы и кабельяусы точно неизвестно. Легенда, малодостоверная, но являющаяся единственным объяснением, рассказывает, что сторонников молодого графа враги прозвали кабельяусами, то есть треской, так как их одежда была сшита из ромбов голубого и серого цвета – и как бы напоминала рыбью чешую. Себя же сторонники правления Маргариты именовали хуксами, то есть крючками. По-русски сочетание этих прозвищ можно было бы передать выражениями вроде рыбы и крючки, дичь и силки. Кабельяусы считались партией демократической, насколько этот термин применим к Средним векам, хуксы – аристократической, однако во главе и той, и другой группировки стояли дворяне и даже графы Голландии.

76

Basin. III, p. 74.

77

Тот факт, что мнение, аналогичное здесь мною высказанному, отнюдь не исключает признания важности экономических факторов – не говоря уже о том, что подобный подход, разумеется, никак не является протестом против экономического принципа объяснения истории, – может быть продемонстрирован следующей выдержкой из Жана Жореса: «Mais il n’y pas seulement dans l’histoire des luttes de classes, il y a aussi des luttes de partis. J’entends qu’en dehors des affinités ou des antagonismes économiques il se forme des groupements de passions, des intérêts d’orgueil, de domination, que se disputent la surface de l’histoire et qui déterminent de très vastes ébranlements» (Histoire de la révolution française. IV, p. 158) [ «В истории, однако, существует не только борьба классов, но и борьба партий. Я имею в виду, что вне родства или враждебности экономического характера формируются группировки, объединяемые страстями, честолюбием, желанием одержать верх, которые заполняют своей борьбой поверхность истории и которые предопределяют весьма обширные потрясения» (История Французской революции)].

78

Распря между герцогом Арнольдом Хелдерским и его сыном Адольфом началась в 60-е годы XV в. Первого поддерживала Франция, второго – Бургундия. После смерти Арнольда, заключенного сыном в тюрьму, Адольф, сам находившийся в это время в плену во Франции, получил Хелдер на законных основаниях и объявил себя вассалом Карла Смелого. Однако его отец в попытках освободиться в свое время сам завещал свои владения Бургундии, и Адольф фактически не управлял герцогством Хелдер.

79

Chastellain. IV, p. 201. Ср.: Huizinga J. Uit de voorgeschiedenis van ons nationaal besef. Tien Studiёn. Haarlem, 1926 (Verz. Werken, II, p. 97–160).

80

Формула анафематствования включала в себя проклятия от имени Бога Отца, Сына Божьего, Духа Святого, Богородицы, ангелов, архангелов, патриархов, пророков, апостолов, мучеников, исповедников, святых дев и всех святых.

81

Андреевский крест, то есть крест, имеющий Х-образную форму (по преданию, на таком кресте был распят апостол Андрей), был геральдическим знаком Бургундии. Ношение, обычно на шляпах, оловянных значков размером с монету с изображением святых или эмблемами партии было широко распространено во время позднего Средневековья.

82

Journal d’un bourgeois, p. 242; ср.: Monstrelet. IV, p. 341.

83

Jan van Dixmude / Ed. J. J. Lambin. Ypres, 1839, p. 283.

84

Jean Froissart. Chronique. X, p. 52.

85

Mémoires de Pierre le Fruictier dit Salmon. 3e suppl. de Froissart / Ed. Buchon. XV, p. 22.

86

Соперничающие Папы взаимно отлучали от Церкви друг друга и приверженцев противника. Отлученные не могли входить в церковь, и ни один священник не имел права свершать для них какие-либо таинства или требы, в том числе дать им отпущение грехов, что было необходимо для каждого христианина хотя бы раз в году, перед Пасхой. В данном случае факт отлучения был действителен только для сторонников любого из противостоящих друг другу первосвященников, но для рядовых верующих принадлежность к одной из партий не избавляла от необходимости участвовать в богослужении, хотя бы и в церкви, где служили приверженцы другой партии. Некоторые монастыри и даже целые монашеские ордена специальным папским разрешением изымались из общего правила и могли допускать к себе отлученных для молитвы и свершения таинств. Эти разрешения давались и до раскола, и во время его противоборствующими понтификами своим последователям, и после его прекращения.

87

Chronique du Religieux de Saint Denis / Ed. Bellaguet (Coll. des documents inédits). 1839–1852. 6 vol. (далее: Religieux de S. Denis). I, p. 34; Juvenal des Ursins, p. 342, 467–471; Journal d’un bourgeois, p. 12, 31, 44.

88

Molinet. III, p. 487.

89

Ibid., p. 226, 241, 283–287; La Marche. III, p. 289, 302.

90

Clementis V constitutiones. Lib. V. Tit. 9. С. 1; Joannis Gersoni Opera omnia / Ed. L. Ellies Dupin. Ed. II. Hagæ Comitis. 1728. 5 vol. II, p. 427; Ordonnances des rois de France. VIII, p. 122; Jorga N. Philippe de Mézières et la croisade au 14e siècle (Bibl. de l’école des hautes études, fasc. 110). 1896, p. 438; Religieux de Saint Denis. II, p. 533.

91

Регентом Франции при малолетнем короле Англии Генрихе VI, унаследовавшем также и корону Франции, был Джон Ланкастер, герцог Бедфордский.

92

Journal d’un bourgeois, p. 223, 229.

93

Jacques du Clerq. Mémoires, IV, p. 265; Petit-Dutaillis Ch. Documents nouveaux sur les mœrs populaires et le droit de vengeance dans les Pays-Bas au 15e siècle (Bibl. du 15e siècle). Paris, 1908, p. 7, 21.

94

Pierre de Fenin (Michaud et Poujoulat. Nouvelle coll. de mém. 1e série (далее: Pierre de Fenin). II, p. 593; ср. его рассказ об убийстве шута: Ibid., p. 619; соответствующие места см. в изд.: Dupont (Soc. de l’hist. de France). Paris, 1837, p. 87, 202.

95

Journal d’un bourgeois, p. 204.

96

Jean Lefèvre de Saint-Remy. Chronique / Ed. F. Morand (Soc. de l’hist. de France) 1876. 2 vol. (далее: Lefèvre de S. Remy). II, p. 168; De Laborde. Les ducs de Bourgogne. Etudes sur les lettres, les arts, et l’industrie pendant le 15e siècle. Paris, 1849–1853. 3 vol. (далее: Laborde). II, p. 208.

97

La Marche. III, p. 133; Laborde. II, p. 325.

98

Laborde. III, p. 355, 398; Le Moyen-âge. XX. (1907), p. 194–201.

99

Juvenal des Ursins, p. 438, 1405; ср., однако: Religieux de S. Denis. III, p. 349.

100

Суды любви (фр. Cours d’amours – иначе Курии любви, или Палаты любви) – собрания придворных во главе с принцем любви или королевой любви, роли которых исполняли государи и государыни либо их родственники и приближенные. Эти собрания созывались для разбора дел любовного свойства и проходили в праздничной и игровой атмосфере, но вместе с тем с соблюдением всех норм феодального права. Это не было ни в коей мере ни реальным судоговорением, ни пародией на судебный процесс, но именно серьезной игрой, ludum serium. Возникновение этих судов любви ранее относили к XII в., веку расцвета куртуазной культуры, однако большинство современных исследователей считают, что в ту эпоху подобные суды были всего лишь литературной фикцией. Во всяком случае, в XIV–XV вв. идея судов была заимствована из куртуазной литературы. Как пример деятельности этих судов можно привести малодостоверный, но чрезвычайно характерный анекдот, возникший именно в XII в. В суд любви обратился некий рыцарь, заявивший, что он сам и другой рыцарь любили одну даму. Дама любила второго, но обещала уступить первому, если разлюбит своего избранника. Впоследствии она выходит замуж за второго рыцаря. Первый рыцарь требует исполнения обещания. Суд торжественно постановляет: иск его справедлив, ибо между мужем и женой любви быть не может. См. также с. 199–200.

101

Piaget. Romania. XX (1891), p. 417; XXXI (1902), p. 597–603.

102

Journal d’un bourgeois, p. 95.

103

Волна процессов 1461 г. была вызвана vauderie d’Arras (аррасским вальденством), предполагавшимся, но вряд ли существовавшим широким движением колдунов и ведьм. К реальному вальденству – еретическому течению, основанному в XII в. лионским купцом Пьером Вальдом, – аррасские процессы не имели никакого отношения. Вальденсы именовали себя лионскими бедняками, проповедовали отказ от имущества, аскетизм, протестовали против обмирщения Церкви и никогда не занимались колдовством. Эта секта пережила свой расцвет в XII в., испытала упадок к концу XIII в., а в XIV в. сохранилась лишь в глухих альпийских деревнях. В XV в. Церковь, до того в целом скептически относившаяся к возможности колдовства, начала эту возможность признавать, объясняя колдовские действия не личной злой волей ведуна, как это было присуще народному сознанию, а пактом с дьяволом и тем самым отпадением от Бога. Последнее позволяло сближать колдунов и еретиков и приписывать еретикам колдовские действия, а колдунов и ведьм обвинять в ереси. Аррасские процессы вообще весьма характерны для демономании конца Средних веков. Они унесли сотни жизней, но в конце концов были прекращены под давлением светской власти и ужаснувшегося населения, в начале процессов приветствовавшего их.

104

Folies moraliéses – театральные представления, схожие с моралите – аллегорическими драматургическими произведениями морализирующего характера, но отличавшиеся бóльшим юмором и стоявшие ближе к фарсу.

105

Jacques du Clercq. Mémoires. III, p. 262.

106

Доблесть Филиппа, четвертого сына Иоанна II Доброго, короля Франции, проявилась в битве при Мопертюи, деревне близ г. Пуатье, 19 сентября 1356 г. (поэтому сражение это называется также битвой при Пуатье). Короля бросили в бою все его соратники, в том числе и старший сын, будущий король Карл V. Четырнадцатилетний Филипп единственный остался со сражающимся отцом, предупреждая его криками: «Sire mon pere [Государь отец], опасность слева! Sire mon pere, опасность справа!» Эти возгласы были далеко не лишними, так как рыцарский шлем не позволял поворачивать голову, а прорезь в забрале давала очень малый обзор. Филипп, получивший после этого сражения прозвище Храбрый, последовал за своим отцом, взятым в плен, в Англию. Когда после прекращения местной герцогской династии Бургундия отошла к французской короне, Иоанн II отдал герцогство Филиппу в награду за верность и мужество. Первым Филипп назван в отличие от своего внука, герцога Бургундского Филиппа Доброго. Ревность Иоанна Бесстрашного проявилась, по преданию, в том, что он приказал убить герцога Людовика Орлеанского, заподозрив его в тайной связи со своей женой, герцогиней Бургундской Маргаритой Баварской (ср. коммент. 10* к гл. XVII). Политика Филиппа Доброго, поддерживавшего англичан в Столетней войне, исходила из жажды мести за убитого отца, Иоанна Бесстрашного (см. выше, с. 29, а также коммент. 33* к гл. I). Великолепным Филипп назван в сравнении с носившим это полупрозвище-полутитул Лоренцо Медичи, правителем Флоренции, поэтом и гуманистом, при блестящем дворе которого были собраны лучшие художники, поэты и мыслители Возрождения. Й. Хёйзинга сопоставляет с ним Филиппа потому, что тот также держал в Брюсселе весьма пышный двор и активно покровительствовал искусствам, хотя меценатство бургундского герцога было лишено гуманистической направленности флорентийского правителя. Карл Смелый мечтал создать обширное независимое королевство из областей между Францией и Империей. Коронация его самостоятельным монархом, на которую было получено согласие императора Фридриха III, однако, не состоялась из-за оскорбления, которое заносчивый Карл нанес императору, поссорившись с ним из-за места в церкви. Вообще, деятельности Карла, человека большой личной храбрости и незаурядного полководца, весьма мешали вспыльчивый характер, заставлявший его начинать войны при самых неблагоприятных условиях, если была задета честь, а также упрямство, не позволявшее отступать ни при каких обстоятельствах. Разумеется, личные качества последнего бургундского герцога не являлись единственной причиной его гибели и распада его государства, но, как показывает Й. Хёйзинга, полностью сбрасывать их со счетов тоже нельзя.

107

Ibid. Passim; Petit Dutaillis Ch. Documents…, p. 131.

108

Hugo de St. Victor. De fructibus carnis et spiritus // Migne J. Patrologiae cursus completus. Series latina. CLXXVI. Col. 997.

109

Petrus Damiani. Epist. Lib. 1, 15 // Migne J, p. Patrologiae cursus completus. Series latina. CXLIV. Col. 233; Idem. Contra phylargyriam // Ibid. Col. 553; Pseudo-Bemardus. Liber de modo bene vivendi. § 44, 45 // Ibid. CLXXXIV. Col. 1266.

110

Inf., XII, 49.

111

Journal d’un bourgeois, p. 325, 343, 357; a также извлечения из парламентских регистров в примечаниях.

112

Mirot L. Les d’Orgemont, leur origine, leur fortune, etc. (Bibl. du 15e siècle). Paris, 1913; Champion P. François Villon, sa vie et son temps (Bibl. du 15e siècle). Paris, 1913. II, p. 230 sq.

113

Mathieu d’Escouchy. Chronique / Ed. G. du Fresne de Beaucourt (Soc. de l’hist. de France). 1863–1864. 3 vol. I, p. IV–XXIII.

114

Champion P. François Villon, sa vie et son temps (Bibl. du XVe siècle). Paris, 1913, 2 vol.

115

Ed. Н. Michelant. Bibl. des lit. Vereins zu Stuttgart, 1852; nov. éd.: La Chronique de Philippe de Vigneulles / Ed. Charles Bruneau (Soc. d’histoire et d’archéol. de Lorraine). Metz. 1927–1933. Vol. 1–4. Глава II

Осень Средневековья

Подняться наверх