Читать книгу Осень Средневековья - Йохан Хёйзинга - Страница 7

ГЛАВА V
Мечта о подвиге и любви

Оглавление

Современный воин мог бы в равной мере сказать то же, что и этот рыцарь XV столетия. С рыцарским идеалом как таковым всё это не имеет ничего общего. Здесь выявлена чувственная подоплека воинской доблести: будоражащий выход за пределы собственного эгоизма в тревожную атмосферу риска для жизни, глубокое сочувствие при виде доблести боевого товарища, упоение, черпаемое в верности и самоотверженности. Это, по существу, примитивное аскетическое переживание и есть та основа, на которой выстраивается рыцарский идеал, устремленный к благородному образу человеческого совершенства, родственного греческой калокагатии335; напряженное чаяние прекрасной жизни, столь сильно воодушевлявшее последующие столетия, – но также и маска, за которой мог скрываться мир корыстолюбия и насилия.

Повсюду, где рыцарский идеал исповедовали в наиболее чистом виде, особое ударение делали на его аскетическом элементе. В период расцвета он естественно, и даже по необходимости, соединялся с идеалом монашества – в духовных рыцарских орденах времен крестовых походов. Но по мере того как действительность вновь и вновь изобличала его во лжи, он всё более перемещался в область фантазии, чтобы сохранить там черты благородной аскезы, которые редко бывали заметны в реальной жизни. Странствующий рыцарь, подобно тамплиеру, свободен от земных уз и беден. Этот идеал благородного борца, не располагающего имуществом, всё еще формирует, как говорит Уильям Джеймс, «sentimentally if not practically, the military and aristocratic view of life. We glorify the soldier as the man absolutely unencumbered. Owning nothing but his bare life, and willing to toss that up at any moment when the cause commands him, he is the representative of unhampered freedom in ideal directions»336 [«чувственно, если не практически, жизненные воззрения людей военных и аристократов. Мы превозносим солдата как человека, абсолютно ничем не обремененного. Не имея ничего, кроме собственной жизни, и будучи готов лишиться ее в любой момент, когда это будет необходимо, он являет нам пример беспрепятственной свободы в стремлении к идеалу»].

Связь рыцарского идеала с высокими ценностями религиозного сознания – состраданием, справедливостью, верностью – поэтому никоим образом не является чем-то искусственным и поверхностным. Но не эта связь способствует превращению рыцарства преимущественно в некую прекрасную форму, в тип жизни. И даже непосредственная укорененность рыцарства в воинском мужестве не смогла бы его возвысить до такой степени, если бы женская любовь не была тем пылающим жаром, который вносил живое тепло в это сложное единство чувств и идеи.

Глубокие черты аскетичности, мужественного самопожертвования, свойственные рыцарскому идеалу, теснейшим образом связаны с эротической основой этого отношения к жизни и, быть может, являются всего-навсего нравственным замещением неудовлетворенного желания. Любовное желание обретает форму и стиль отнюдь не только в литературе и изобразительном искусстве. Потребность придать любви благородные черты формы и стиля равным образом находит широкие возможности для реализации и в самой жизни: в вежливом обращении, в коллективных играх и развлечениях, в шутках и спорте. Здесь тоже любовь постоянно сублимируется и романтизируется: жизнь подражает в этом литературе, но и последняя в конце концов черпает всё из жизни. Рыцарский аспект любви всё же в своей основе возникает не в литературе, а в жизни, существующим укладом которой был задан мотив рыцаря и его дамы сердца.

Рыцарь и его дама сердца, герой ради любви – вот первичный и неизменный романтический мотив, который возникает и будет возникать всегда и всюду. Это самый непосредственный переход чувственного влечения в нравственную или почти нравственную самоотверженность, естественно вытекающую из необходимости перед лицом своей дамы выказывать мужество, подвергаться опасности, демонстрировать силу, терпеть страдания и истекать кровью, – честолюбие, знакомое каждому шестнадцатилетнему юноше. Проявление и удовлетворение желания, кажущиеся недостижимыми, замещаются и возвышаются подвигом во имя любви. И тем самым смерть тотчас же становится альтернативой такого удовлетворения, обеспечивая, так сказать, освобождение обеих сторон.

Томительная мечта о подвиге во имя любви, переполняющая сердце и опьяняющая, растет и распространяется, словно буйная поросль. Первоначальная простая тема скоро уже начинает подвергаться тщательной разработке – в силу духовной потребности во всё новых и новых ее воплощениях. Да и сама страсть вносит более сильные краски в эти грезы с их любовными терзаниями и изменами. Подвиг должен состоять в освобождении или спасении дамы от грозящей ей ужасной опасности. Так что к первоначальному мотиву добавляется стимул еще более острый. На первых порах дело ограничивается основным персонажем, героем, который жаждет претерпеть страдание ради своей дамы; но вскоре уже это сочетается с желанием вызволить из беды жертву страдания. А может, в своей основе такое спасение всегда сводится к охране девичьей целомудренности, к защите от постороннего посягательства, с тем чтобы оставить за собой спасенный трофей? Во всяком случае, из всего этого возникает великолепный мотив, сочетающий рыцарственность и эротику: юный герой, спасающий невинную деву. Противником его может быть какой-нибудь простодушный дракон, но сексуальный элемент и здесь присутствует самым непосредственным образом. Как наивно и чистосердечно выражен он, к примеру, в известной картине Бёрн-Джонса337, где именно стыдливая чистота девы, изображенной в облике современной женщины, выдает чувственный порыв столь наглядно!

Освобождение девы – наиболее первозданный и вечно юный романтический мотив. Как же могло случиться, что один, ныне уже устаревший, мифологический подход усматривал здесь отражение неких природных явлений338, несмотря на то, что непосредственность происхождения этой идеи мы испытываем повседневно! В литературе из-за слишком частого повторения этого мотива какое-то время его избегают, зато он постоянно появляется в новом обличье – скажем, в романтической атмосфере ковбойских фильмов. И вне литературы, в мире индивидуальных помыслов о любви мотив этот, вне всякого сомнения, занимает столь же важное место.

Трудно установить, до какой степени в этом представлении о герое-любовнике проявляется мужской и до какой степени женский взгляд на любовь. Образ воздыхателя и страдальца – было ли это тем, к чему стремился мужчина, или же именно желание женщины находило здесь свое воплощение? По-видимому, всё-таки первое. Вообще при изображении любви обрести культурные формы были в состоянии почти исключительно мужские воззрения, во всяком случае вплоть до новейших времен. Взгляд женщины на любовь остается всё еще неясным и скрытым; это гораздо более интимная и более глубокая тайна. Женская любовь не нуждается в романтическом сублимировании, в возвышении до уровня романтического героизма, ибо по своему характеру, связанному с тем, что женщина отдается мужчине и неотделима от материнства, любовь ее уже возвышенна сама по себе, и здесь нет необходимости прибегать к мечтам об отваге и жертвенности – вопреки себялюбию и эротике. В литературе взгляд женщины на любовь большей частью отсутствует не только потому, что создателями этой литературы были мужчины, но также и потому, что для женщины восприятие любви через литературу гораздо менее необходимо, чем для мужчины.

Образ благородного рыцаря, страдающего ради своей возлюбленной, – прежде всего чисто мужское представление, то, каким мужчина хочет сам себя видеть. Мечту о себе как об освободителе он переживает еще более напряженно, если выступает инкогнито и оказывается узнанным лишь после свершения подвига. В этой таинственности, бесспорно, скрывается также романтический мотив, обусловленный женскими представлениями о любви. В апофеозе силы и мужественности, запечатленных в облике летящего на коне всадника, потребность женщины в почитании силы сливается с гордостью мужчины, демонстрирующего свои физические достоинства.

Общество эпохи Средневековья с юношеской ненасытностью культивировало эти примитивно-романтические мотивы. В то время как более высокие литературные формы утончились либо до более неопределенного и более сдержанного, либо до более духовного, и тем более возбуждающего выражения желания, рыцарский роман продолжает беспрерывно обновляться и, невзирая на бесконечно повторяющееся варьирование романтических происшествий, сохраняет неизменное обаяние, для нас просто непостижимое. Мы склонны полагать, что XIV столетие уже выросло из детских фантазий, и считаем поэтому Méliador Фруассара или Perseforest339 подражательными отголосками рыцарских приключений и анахронизмами. Но они являются таковыми в столь же малой степени, как в наше время романы, основанные на сенсациях; они не могут считаться чистой литературой, – это, так сказать, прикладное искусство. Необходимость в образчиках для эротических фантазий постоянно поддерживает и обновляет такую литературу. В эпоху Ренессанса всё это оживает в романах об Амадисе340. Если еще на склоне XVI столетия дё Ля Ну может нас уверять, что романы об Амадисе вызывали «esprit de vertige» [«чувство головокружения», то есть от них «голова шла кругом»] у его поколения, закаленного Возрождением и Гуманизмом, сколь же велика должна была быть романтическая восприимчивость далеко не уравновешенного поколения 1400 г.!

Прежде всего восторги любовной романтики должны были переживать не читатели, а непосредственные участники игры или зрители. Такая игра может принимать две формы: драматического представления или спорта. Средневековье явно предпочитало последнее. Драма, как правило, была всё еще наполнена иным, священным, материалом: в виде исключения там могло присутствовать еще и романтическое приключение. Средневековый же спорт – и первое место здесь отводилось турниру – был в высшей степени драматичен, обладая в то же время ярко выраженным эротическим содержанием. Спорт во все времена содержит в себе драматический и эротический элементы: соревнования по гребле и футбольные состязания наших дней обладают в гораздо большей степени эмоциональной окраской средневековых турниров, чем, по-видимому, сознают и сами спортсмены, и зрители. Но если современный спорт вернулся к природной, почти греческой, простоте, турнир – это спорт, перегруженный украшательством, обремененный тяжелым декором, где драматический и романтический элементы подчеркиваются столь явно, что он прямо выполняет функцию драмы.

Время позднего Средневековья – один из тех завершающих периодов, когда культурная жизнь высших слоев общества почти целиком сводится к светским забавам. Действительность полна страстей, трудна и жестока; ее возводят до прекрасной мечты о рыцарском идеале, и жизнь строится как игра. В игру вступают под личиною Ланселота; это грандиозный самообман, но его вопиющее неправдоподобие сглаживается тем, что и проблеск насмешки позволяет избавиться от собственной лжи. Во всей рыцарской культуре XV столетия царит неустойчивое равновесие между легкой насмешкой и сентиментальной серьезностью. Рыцарские понятия чести, верности и благородной любви воспринимаются абсолютно серьезно, однако время от времени напряженные складки на лбу расправляются от внезапного смеха. Ну и конечно, именно в Италии всё это впервые обращается в сознательную пародию: Morgante Пульчи и Orlando innamorato [Влюбленный Орландо] Боярдо. Однако рыцарски-романтическое чувство вновь побеждает: у Ариосто неприкрытая насмешка сменяется необычно возвышенным тоном, превышающим шутку или серьезность, и рыцарская фантазия находит здесь свое классическое выражение341.

Так можно ли сомневаться в серьезном отношении к рыцарскому идеалу во французском обществе на рубеже XV столетия? В благородном маршале Бусико, образце рыцаря, типичном для литературы, романтическая основа рыцарского жизненного идеала всё еще так сильна, как только возможно. Любовь, говорит он, есть то, что более всего взращивает в юных сердцах влечение к благородному рыцарскому боевому задору. Оказывая знаки внимания своей даме, он делает это в старинной придворной манере: «toutes servoit, toutes honnoroit pour l’amour d’une. Son parler estoit gracieux, courtois et craintif devant sa dame»342 [«всем служил он, всех почитал из любви к одной. Речь его, обращенная к его даме, была изящной, любезной и скромной»].

Нам представляется почти необъяснимым контраст между литературной манерой поведения такого человека, как Бусико, и горькой правдой, сопутствовавшей ему на его жизненном поприще. Он был деятельной и долгое время одной из ведущих фигур в острейших политических событиях своего времени. В 1388 г. он отправляется в свое первое политическое путешествие на Восток. В поездке он коротает время, сочиняя с несколькими сподвижниками – Филиппом д’Артуа, его сенешалем и неким Кресеком – поэму в защиту верной, благородной любви, каковую и подобает питать истинному рыцарю, – Le livre des Cent ballades343 [Книгу Ста баллад]. Прекрасно, почему нет? Однако семью годами позже, после того как он, будучи воспитателем юного графа Неверского (позднее Иоанна Бесстрашного), принял участие в безрассудной рыцарской авантюре – военном походе против султана Баязида – и пережил ужасную катастрофу под Никополисом, где трое его прежних собратьев по поэзии расстались с жизнью, а взятых в плен благороднейших молодых людей Франции закалывали на его глазах; после всего этого не следовало ли предположить, что суровый воин охладеет к рыцарской мечте и придворным забавам? Всё это должно было бы наконец его отучить, как нам кажется, видеть мир в розовом свете. Но нет, он и далее остается верен культу старомодной рыцарственности – об этом говорит учреждение им ордена «de l’escu verd à la dame blanche», в защиту притесняемых женщин, – свидетельство приятного времяпрепровождения в атмосфере литературного спора между жизненными идеалами строгости и фривольности, – спора, в который были вовлечены французские придворные круги с начала XV столетия.

Одеяние, в котором предстает благородная любовь в литературе и обществе, нередко кажется нам непереносимо безвкусным и просто-напросто смехотворным. Но такой жребий уготован всякой романтической форме, износившейся и как орудие страсти уже более непригодной. В многочисленных литературных произведениях, в манерных стихах, в искусно обставленных турнирах страсть уже отзвучала; она еще слышится лишь в голосах весьма немногих настоящих поэтов. Истинное же значение всего этого, пусть малоценного в качестве литературы и произведений искусства, всего того, что украшало жизнь и давало выражение чувствам, можно постигнуть лишь при одном условии: если вдохнуть во всё это снова былую страсть. Помогут ли нам при чтении любовных стихов или описаний турниров всевозможные сведения и точное знание исторических деталей, если на всё это уже не взирают светлые и темные очи, сиявшие из-под изогнутых парящею чайкой бровей и узкой полоски лба, которые вот уже столетия, как стали прахом, и которые некогда значили куда больше, чем любая литература, громоздящаяся ныне кучами ненужного хлама?

В наше время лишь случайное озарение может прояснить смысл культурных форм, передававших некогда дыхание неподдельной страсти. В стихотворении Le Vœu du Héron [Обет цапли] Жан дё Бомон, побуждаемый дать рыцарский воинский обет, произносит:

Quant sommes ès tavernes, de ces fors vins buvant,

Et ces dames delès qui nous vont regardant,

A ces gorgues polies, ces coliés tirant,

Chil œil vair resplendissent de biauté souriant,

Nature nous semon d’avoir cœur désirant,

…Adonc conquérons-nous Yaumont et Agoulant344

Et li autre conquierrent Olivier et Rollant.

Mais, quant sommes as camps sus nos destriers courans,

Nos escus à no col et nos lansses, bais(s)ans,

Et le froidure grande nous va tout engelant,

Li membres nous effondrent, et derrière et devant,

Et nos ennemis sont envers nous approchant,

Adonc vorrièmes estre en un chélier si grant

Que jamais ne fussions veu tant ne quant345.


Коль вина крепки нам в тавернах наливают,

И дамы подле нас сидят, на нас взирают,

Улыбчивой красой очей своих сияют,

Роскошеством одежд и персями блистают, —

Задор и смелость враз сердца воспламеняют,

…Йомонт и Агуланд нам в руки попадают,

Другие – Оливье, Роланда346 побеждают.

Но ежли мы в бою, и конники мелькают

Держа в руках щиты, и копья опускают,

Жестокий хлад и дождь нас до костей пронзают,

И члены все дрожат, и вот уж настигают

Враги со всех сторон и нас одолевают, —

Тогда мы молим: пусть нас своды обступают,

Не кажут никому и ото всех скрывают.


«Hélas, – пишет из военного лагеря Карла Смелого под Нейссом Филипп дё Круа, – où sont dames pour nous entretenir, pour nous amonester de bien faire, ne pour nous enchargier emprinses, devises, volets ne guimpes!»347 [«Увы, <…> где дамы, дабы занимать нас беседою, дабы поощрять нас на благое дело и осыпать нас цепочками, вышитыми девизами, наперсными накидками и платками?»]

В ношении платка или предмета одежды возлюбленной дамы, еще сохранявших аромат ее волос или тела, эротический элемент рыцарского турнира выявляется столь непосредственно, как только возможно. Возбужденные поединком, дамы дарят рыцарям одну вещь за другой: по окончании турнира они сидят без рукавов и босые348. В сказании О трех рыцарях и рубашке, относящемся ко второй половине XIII в., мотив этот разработан ярко и выразительно349. Дама, супруг которой не склонен принимать участия в турнире – будучи при этом, однако, человеком великодушным и щедрым, – посылает трем рыцарям, избравшим ее дамою сердца, свою рубашку, дабы на турнире, устраиваемом ее мужем, один из них надел ее вместо доспехов или какого-либо иного покрова, не считая лишь шлема и поножей. Первый и второй рыцари сего устрашаются. Третий же, из всех самый бедный, берет в руки эту рубашку и ночью страстно ее целует. На турнир является он в рубашке дамы, как бы в боевом одеянии, и вовсе без панциря: в схватке рыцарь тяжело ранен, рубашка изодрана и покрыта кровью. Все видят его выдающуюся отвагу, и ему присуждается приз; дама отдает ему свое сердце. И тогда влюбленный требует вознаграждения. Он отсылает даме окровавленную рубашку, чтобы на празднестве, которым должен был завершиться турнир, та накинула ее поверх своего платья. Дама с нежностью прижимает ее к груди и, набросив на себя это кровавое одеяние, появляется перед всеми; большинство порицает ее, супруг ее пребывает в смущении, рассказчик же вопрошает: кто из влюбленных содеял большее для другого?

Именно принадлежностью к сфере страсти, где турнир только и приобретает свое значение, объясняется та решимость, с которой Церковь давно уже вела борьбу с этим обычаем. О том, что турниры и впрямь давали повод к нарушению супружеской верности, привлекая всеобщее внимание к подобным случаям, свидетельствует, например, рассказывающий о турнире 1389 г. монах из Сен-Дени, на которого затем ссылается Жан Жювеналь дез Урсен350. Церковное право давно уже запрещало турниры: возникшие первоначально как военные упражнения, возглашало оно, турниры вследствие разного рода злоупотреблений сделались нестерпимыми351. Короли выступали с запретами. Моралисты порицали турниры352. Петрарка педантично вопрошает: где написано, что Цицерон и Сципион поддерживали турниры? Парижский горожанин лишь пожимает плечами: «рrindrent par ne sçay quelle folle entreprinse champ de bataille»353 [«из-за неведомо каких глупых затей вступают на поле брани»], – говорит он об одном из самых знаменитых турниров.

Аристократия же всё касающееся турниров и рыцарских состязаний принимает как нечто в высшей степени важное, не могущее идти ни в какое сравнение с нынешними спортивными соревнованиями. Издавна существовал обычай на месте знаменитого поединка устанавливать памятный камень. Адам Бременский знает об одном из них, на границе Гольштинии и Вагрии, где однажды немецкий воин сразил воина венедов354 355. В XV в. всё еще воздвигали подобные памятники в ознаменование славных рыцарских поединков. У Сент-Омера la Croix Pélerine [Крест Пилигримов] ставят в память о схватке Обурдена, внебрачного сына Сен-Поля, с испанским рыцарем во время знаменитой битвы Pas d’armes356 de la Pélerine [Поединок y Креста Пилигримов]. Еще полстолетия спустя Баярд совершает к этому кресту благочестивое паломничество перед турниром357. Украшения и одежды, использовавшиеся во время Pas d’armes de la Fontaine des Pleurs [Поединка y Источника Слез], были после соответствующего празднества торжественно посвящены Богоматери Булонской и развешeны в церкви358,

Средневековый воинский спорт отличается, как это уже пояснялось, и от греческой, и от современной атлетики тем, что в нем гораздо меньше естественности. Напряжение битвы обостряется такими побудительными стимулами, как аристократические гордость и честь, во всём их романтически-эротическом, искусном великолепии. Всё перегружено роскошью и украшательством, исполнено красочности и фантазии. Но помимо игры и телесных упражнений, это также и прикладная литература. Влечение и мечты поэтической души ищут драматического воплощения, игрового осуществления в самой жизни. Реальность не казалась прекрасной, она была суровой, жестокой, коварной; в придворной или военной карьере не так уж много находилось места для эмоций вокруг мужества-из-любви, однако они переполняли душу, им хотели дать выход – и творили прекрасную жизнь, разыгрывая пышные игры. Элемент подлинного мужества в рыцарском турнире, вне всякого сомнения, имеет ценность не меньшую, чем в современном пятиборье. И именно ярко выраженный эротический характер турнира требовал кровавой неистовости. По своим мотивам турнир более всего напоминает состязание из древнеиндийского эпоса: центральным мотивом Махабхараты также является битва за женщину359.

Фантазия, в которую облекался рыцарский поединок, восходила к романам о короле Артуре и в основе своей, можно сказать, воскрешала мир детских сказок: приключения, происходящие как бы во сне, с его смещением масштабов до размеров великанов и карликов; и всё это – погруженное в сентиментальную атмосферу куртуазной любви.

Для Pas d’armes XV столетия искусственно создавалась вымышленная романтическая ситуация. Основа всего здесь – романтический декор с броскими названиями: La Fontaine des pleurs [Источник Слез], Larbre Charlemagne [Древо Карла Великого]. Источник, впрочем, устраивают на самом деле360. И затем целый год первого числа каждого месяца у этого источника неизвестный рыцарь ставит шатер, там восседает дама (то есть ее изображение), которая держит единорога с тремя щитами. Каждый рыцарь, если он коснется одного из щитов или же велит сделать это своему оруженосцу, свяжет себя обетом вступить с рыцарем у источника в поединок, условия которого тщательнейшим образом сформулированы в пространных chapitres [статьях], являющихся одновременно и письменным вызовом, и описанием проведения схватки361. Коснуться щитов мог только тот рыцарь, который находился в седле, из-за чего рыцари всегда должны были находить для себя лошадей.

Бывало и по-другому: в поединке Emprise du dragon [Путы дракона] четыре рыцаря располагались на перекрестке; ни одна дама не могла миновать перекрестка без рыцаря, который не сломал бы ради нее двух копий, в противном случае с нее брали выкуп362. Детская игра в фанты на самом деле не что иное, как сниженная и упрощенная форма всё той же древней игры в войну и любовь. Не свидетельствует ли достаточно ясно об этом родстве предписание вроде следующего пункта из Chapitres de la Fontaine des pleurs: a будет кто в поединке наземь повержен, то рыцарь сей должен в течение года носить на руке золотой браслет с замком, покамест не отыщется дама, имеющая при себе от замка ключик, она же и освободит его, коли он пообещает ей свою службу. А то еще рассказывают о великане, коего ведет взявший его в плен карлик; о золотом дереве и «dame de l’isle celée» [«даме с затерянного острова»] или о «noble chevalier esclave et serviteur à la belle géande à la blonde perruque, la plus grande du monde»363 [«благородном рыцаре, пребывающем в рабстве и услужении у прекрасной великанши с белокурыми волосами, огромнейшей в мире»]. Анонимность рыцаря – неизменная черта подобного вымысла; это «le blanc chevalier» [«белый рыцарь»], «le chevalier mesconnu» [«неизвестный рыцарь»], «le chevalier à la pélerine» [«рыцарь в плаще»], или же это герой романа, и тогда он зовется «рыцарем лебедя»364 или носит герб Ланселота, Тристана или Паламеда365 366.

В большинстве случаев на всех этих поединках лежит налет меланхолии: La Fontaine des pleurs свидетельствует об этом самим названием; белое, фиолетовое и черное поле щитов усыпано белыми слезами, щитов этих касаются из сострадания к Dame de pleurs [Даме слез]. На Emprise du dragon король Рене появляется в черном (и не без оснований) – он только что перенес разлуку со своей дочерью Маргаритой, ставшей королевою Англии. Вороная лошадь покрыта черной попоной, у него черное копье и щит цвета собольего меха, по которому рассыпаны серебристые слезы. В L’arbre Charlemagne – также золотые и черные слезы на черном и фиолетовом поле367. Однако всё это не всегда выдержано в столь мрачных тонах. В другой раз король Рене, этот неутомимый поклонник прекрасного, несет Joyeuse garde [Веселую стражу]368 под Сомюром. Сорок дней в построенном из дерева замке de la joyeuse garde [веселой стражи] длит он праздник со своей супругой, своей дочерью и Жанной дё Лаваль, которая должна будет стать его второю женой. Для нее-то и был втайне устроен праздник: выстроен замок, расписан и украшен коврами, и всё это выдержано в красном и белом. В его Pas d’armes de la bergère [Поединке пастушки] царит стиль пасторали. Представляя пастухов и пастушек, рыцари и дамы, с посохами и волынками, облачены в серые одежды, украшенные серебром и золотом369.

335

Калокагатия (древнегреч. êáëïêáãáèßá – нравственная чистота, благородство, от êáë’ò êár Pãáèüò – красивый и добрый) – центральное понятие античной эстетики и этики, означающее единство внешней красоты тела и поведения – и внутреннего духовного совершенства.

336

James W. The varieties of religious experience (Gifford lectures, 1901– 1902). London, 1903, p. 318.

337

Э. Бёрн-Джонс, как и другие художники-прерафаэлиты, ориентировался в своем творчестве на искусство Средних веков и раннего Возрождения (до Рафаэля [Рафаэль Санти; 1483–1520]). Женские образы Бёрн-Джонса отмечены духовностью и вместе с тем скрытой чувственностью. На его картинах цикла Персей и Андромеда (1888–1892), об одной из которых, видимо, здесь идет речь, отданная в жертву дракону и прикованная к скале Андромеда изображена, как и полагалось по традиционной иконографии этого сюжета, обнаженной, а освобождающий ее Персей – в стилизованных средневековых латах.

338

В XIX в. в науке, изучающей мифы, господствовало так называемое метеорологическое направление. Все мифологические сюжеты объяснялись тем, что первобытное сознание очеловечивало естественные феномены, в первую очередь движение солнца (солярная теория) или звезд (астральная теория). Мотив освобождения девы интерпретировался в рамках этой теории, например как метафора солнца (дева), поглощаемого ночью (дракон) и освобождаемого утренней зарей (рыцарь).

339

Стихотворный роман Méliador [Мелиадор] (другое, но вряд ли данное самим автором название – Роман о Камеле и Эрмондине) был написан Фруассаром в 80-е годы XIV в. В нем повествуется о нескончаемых приключениях, в которые попадают рыцари, в первую очередь Мелиадор и Камель, отправившиеся на поиски исчезнувшей шотландской принцессы Эрмондины. Perseforest [Персефорест] (полное название: Древние хроники Англии, события и деяния короля Персефореста и рыцарей вольного чертога) – анонимный прозаический рыцарский роман XIV в. Помимо короля Артура и его рыцарей, в нем действуют прародитель британцев Брут (см. коммент. 6* к гл. XXII), оказывающийся младшим братом Энея, а также Александр Македонский и Цезарь, выступающие как современники. Имена героев этих романов могли ощущаться читателями той эпохи как значимые: Perseforest – Проходящий лес, Meliador – имя, то ли происходящее от лат. melior [лучший], то ли связанное с фр. or [золото]. Однако вряд ли это ощущение было четко осознанным. Скорее эти имена, одновременно понятные и несуществующие, воспринимались как необходимый признак мира рыцарских романов, мира настолько реального, что ему можно было подражать, и вместе с тем существовавшего вне пространства и времени, а то и просто вымышленного.

340

В Испании в течение 1508–1546 гг. вышло 12 частей романа об Амадисе Галльском, написанного в конце XIII в. и получившего популярность в XIV в., а вне Испании и позднее. В этом произведении центр тяжести сюжета лежит в сфере галантной любви и авантюрной фантастики.

341

Morgante [Морганте] Луиджи Пульчи и Orlando innamorato [Влюбленный Орландо (Роланд)] Маттео Боярдо – ренессансные вариации на тему Песни о Роланде, где сказочно-рыцарский элемент воспринимается самими авторами с нескрываемой иронией. В Orlando furioso [Неистовом Орландо] Лодовико Ариосто и ирония, и фантастика, и любовная линия сопрягаются с ренессансным идеалом жизнедеятельности.

342

Le livre des faicts, p. 398.

343

Ed. G. Raynaud. Soc. des anciens textes français, 1905.

344

Два язычника из романа об Аспремоне.


345

Les Vœux du héron, vs. 354–371 / Ed. Soc. des bibliophiles de Mons. № 8 (1839).

346

Йомонт (иногда Гельмонт или Альмонт) и Агулант – сарацинские воины, сын и отец, герои романа Chanson d’Aspremont [Песнь об Аспремоне]. В этом романе (ок. 1190 г.), развивающем и расширяющем мотивы Песни о Роланде, юный Роланд сражается в битве при горе Аспремон в Южной Италии с могучим и непобедимым Йомонтом, одерживает победу и получает в качестве трофея меч Дюрандаль. За этот подвиг Карл Великий производит Роланда в рыцари. В сознании рыцарей XIV–XV вв. Йомонт и Агулант олицетворяли силу, Роланд – храбрость, Оливье, друг Роланда, – верность, разумную осторожность и рыцарскую честь. Согласно Песни о Роланде, Оливье трижды просит Роланда затрубить в рог, чтобы призвать на помощь войско Карла Великого против четырехсоттысячной армии мавров, напавшей на двадцатитысячный отряд Роланда (все цифры в поэме эпически преувеличены). Роланд же отказывается из гордости и героического неразумия. Однако впоследствии, когда от Роландовых рыцарей остается шестьдесят человек и уже сам Роланд предлагает протрубить в рог, Оливье отвергает это предложение, говоря, что французский отряд погублен из-за неразумия Роланда и не следует звать на помощь, чтобы спасти лишь свои жизни. В конечном итоге Роланд и Оливье гибнут в битве с сарацинами.

347

Письмо графа Шиме см.: Chastellain. VIII, p. 206; ср.: Commynes Ph. / Ed. J. Calmette (Les Classiques de l’histoire de France au Moyen Age). 1924–1925. 3 vol. I, p. 59.

348

Perseforest // Quatrebarbes, Œuvres du roi René. Н, p. XCIV.

349

Jacques de Baisieux. Des trois chevaliers et del chainse / Ed. Scheler, Trouvères belges. 1876. I, p. 162.

350

Religieux de S. Denis. I, p. 594 ff.; Juvenal des Ursins, p. 379.

351

Между прочими, запрещались Латеранским собором в 1215 г. и вновь Папой Николаем III в 1279 г. См.: Raynaldus. Annales ecclesiastici. III (Baronius XXII). 1279. XVI–XX; Dionysii Cartusiani Opera. T. XXXVI, p. 206. Смертельно раненные на турнирах полностью лишались помощи Церкви. Церковь явно ощущала языческие истоки турниров.

352

Deschamps. I, p. 222, № 108; p. 223, № 109.

353

Journal d’un bourgeois, p. 59, 56.

354

Adami Bremensis Gesta Hammaburg. eccl. pontificum. Lib. Н. Cap. 1.

355

Венеды – идущее от античных писателей название славянских племен, живших в Западной Прибалтике: лютичей, бодричей, поморян и др.

356

Pas d’armes, строго говоря, не просто поединок, а определенный тип такового: схватка за право проехать к определенному месту или через определенное место или по определенной дороге. В качестве этих мест выступает обычно перекресток, придорожный крест, источник, дерево – то есть как-то отмеченная (в своих истоках – мифологически отмеченная) точка пространства.

357

La Marche. II, p. 119, 144; d’Escouchy. I, p. 245, № 1; P. 247, № 3; Molinet. III, p. 460.

358

Chastellain. VIII, p. 238.

359

Махабхарата [Великая война потомков Бхараты] – древнеиндийская эпическая поэма, сложившаяся в первые века н. э., хотя истоки ее значительно более древние. Махабхарата повествует о кровавой распре между двоюродными братьями – пандавами и кауравами (тех и других по сто человек). Соперничество их достигает кульминации, когда во время игры в кости пандавы проигрывают кауравам свою общую жену (отголосок архаической полиандрии) Драупади. Кауравы бьют ее, глумятся над ней и пытаются сорвать с нее одежды (последнее является символом насилия и унижения).

360

La Marche. I, p. 292.

361

Le livre des faits de Jacques de Lalaing, p. 188 ff.

362

Œuvres du roi René. I, p. LXXV.

363

La Marche. III, p. 123; Molinet. V, p. 18.

364

Рыцарь лебедя – Лоэнгрин, герой многих рыцарских романов, например, романа Schwannritter [Рыцарь лебедя] Конрада Вюрцбургского (между 1220 и 1230–1287), поэмы Лоэнгрин неизвестного автора (конец XIII в.) и многих других. Лоэнгрин, сын Парцифаля, приходит на помощь Эльзе Брабантской и становится ее мужем и владыкой Брабанта – при этом она не должна допытываться ни кто он, ни откуда. Когда ей это всё же становится известно, Лоэнгрин улетает из Брабанта в серебряной повозке, запряженной лебедями. Принявший имя «Рыцарь лебедя» подчеркивает свою анонимность и псевдонимность одновременно.

365

La Marche. II, p. 118, 121, 122, 133, 341; Chastellain. I, p. 256; VIII, p. 217, 246.

366

Паламед – герой поздних обработок романа о Тристане и Изольде, сарацинский рыцарь (не христианин!), влюбленный в Изольду.

367

La Marche. II, p. 173; I, p. 285; Œuvres du roi René. I, p. LXXV.

368

Замок веселой стражи – в познесредневековых прозаических рыцарских романах принадлежащий Ланселоту замок, в котором живут Тристан и Изольда, убежавшие от мужа Изольды, короля Марка. То, что Рене заимствует название замка из книг, свидетельствует о стилизации жизни под рыцарские романы. Примечательно, что у самого Рене ситуация явно отлична от ситуации романа: он живет в замке с женой и любовницей, которая ни от кого не убегала.

369

Œuvres du roi René. I, p. LXXXVI; II, p. 57.

Осень Средневековья

Подняться наверх