Читать книгу Под шелест полыни - Юлия Дитрих - Страница 13

Оглавление

Вера

Дни летели один за другим. Вера разлепляла тяжёлые веки только тогда, когда слышала голос. Глеб приподнимал её голову, а пожилая женщина поила чем-то сладким и горьким. Интересно было то, что сладко-горьким было всё: и прозрачные мясные бульоны, которыми её кормили два раза в день, и отвары цвета чифиря. Вера послушно глотала. Горло делало судорожные рывки, пытаясь протолкнуть жидкость вниз, к желудку, в котором царил сущий ад. Поначалу мало что в нём удерживалось, и Вере было мучительно стыдно за то, что хозяевам снова приходилось менять бельё. Но поделать с этим что-либо она была не в силах. Вера сражалась за каждое движение, за каждое произнесённое вслух слово. И когда, наконец, она поняла, что никто не требует и не ждёт её извинений, она просто продолжила произносить их про себя.

Внутри Веры всё горело. Голова была тяжёлой, словно свинцовая булава. Когда Вера не спала, то сил хватало лишь на то, чтобы лежать с закрытыми глазами и думать о времени. Время то плелось, растягивая каждую секунду в маленькую вечность, то вдруг начинало лететь с такой скоростью, что Вера не понимала, сколько же дней прошло между её предыдущей мыслью и следующей.

Дни Вера мерила мучительными хождениями в туалет. Ведь, чтобы справить нужду, ей нужна была помощь, мужская помощь. А импровизированным туалетом служило эмалированное ведро.

День за днём за Верой ухаживали два бессменных добровольца. Прокофьевна готовила компрессы и отвары, переодевала Веру по мере надобности, обтирала плечи и шею мокрым тёплым полотенцем. Видимо, она же помогала со стиркой, потому что пижама из Вериной сумки время от времени перемежалась с ситцевой ночной рубашкой, которую Вера раньше в глаза не видела. Каждый раз, когда одна из двух вещей сменяла пропитанную потом предыдущую, одежда была непременно свежевыстиранной и отутюженной.

Хозяин дома помогал приподнимать больную и носил её к ведру. Эту процедуру Вера трепетно и бессильно ненавидела всем сердцем. И хоть Глеб был предельно деликатен, Вера всё равно остро переживала каждое мгновение. Всякий раз она думала о том, какой тяжёлой обузой для Глеба стало её появление.

День сменяла трёхчасовая июльская ночь. Щедрой рукою засыпала она небо блёстками звёзд, которые Вера могла видеть в просвет неплотно сдвинутых штор. Затем снова наступал долгий яркий день. Ежедневная рутина повторялась: отвар на голодный желудок, бульон, снова отвар. Прокофьевна перестилала постель и взбивала подушки. Верино слабое «Спасибо», и снова провал в царство снов, где её подкарауливали позабытые детские воспоминания, о существовании которых Вера даже не подозревала. Она и не знала, что столько лет они хранились в далёких уголках её памяти.

В это утро Веру разбудил звук отворяемых окон. «Глеб…», − вспомнила она имя хозяина дома. Она открыла глаза и стала рассматривать мужчину, пока тот старался осторожно, не создавая шума, приоткрыть ставни.

Приютивший Веру мужчина был высоким. На вид лет под сорок. Простая белая футболка обтягивала широкую спину, а выцветшие синие джинсы свободно сидели на узких бёдрах.

До этого дня Вера видела лицо Глеба много раз. Но всё происходящее: сны и реальность – так плотно переплелись в её сознании, что она больше не различала, где была правда, а где вымысел. Она на секунду задумалась. Пыталась вспомнить, знает ли она, как зовут старую женщину с понимающим взглядом и лёгкими, как крылья птицы, пальцами.

− Проснулась? – неожиданно окликнул её Глеб.

− Проснулась, − осторожно подтвердила она, опасаясь ставшей такой привычной головной боли.

Глеб посмотрел под ноги на следы, оставленные на тусклом коричневом полу.

− Здесь бы полы помыть, − сказал он. − Ты не против, если я помою их сейчас?

Вера растерянно кивнула. Как она могла быть против? Даже больше, она хотела бы ему помочь.

Не откладывая дела в долгий ящик, Глеб вышел из комнаты. Вера хотела было подняться и сесть в кровати. Она сделала усилие, но тут же поняла, что радоваться рано. Голова закружилась, и накатила такая тошнота, что если бы Вера ела немного лучше, то в список дневных дел Глеба тут же добавилась бы смена постельного белья. «Что ж, − решила она, − придётся потерпеть ещё». Сегодня её радовало уже то, что она не проваливалась в тягучий вязкий сон каждые полчаса. А если она не шевелилась, то и голова не грозила взорваться, как перезрелый арбуз. Всё это давало надежду, что хоть и медленно, но она выздоравливает.

Как оказалось, в помощи Глеб нуждался меньше всего. Он вернулся в комнату с ведром и шваброй и принялся мыть полы. Вера и глазом не успела моргнуть, как комната уже блестела. Из бурого цвет доски преобразился в сочно-коричневый. Глеб дотёр до порога, бросил тряпку в ведро и теперь стоял с довольным видом, осматривая плоды своих трудов.

Вера будто увидела хозяина дома впервые. Мужчина, что стоял в дверях спальни, был привлекательным. Густая тёмная челка падала на глаза, и он, пока мыл полы, несколько раз мокрой рукой заправлял её за ухо. Вера видела, что чёлка ему непривычна и отросла скорее из-за отложенного визита к парикмахеру, чем из тщеславия. Глаза Глеба были тёмные, глубоко посаженные. Пронзительный взгляд из-под бровей, широкий, высокий лоб и ровные красивые брови. Каждая, взятая в отдельности черта казалась сильной и энергичной. Лицо хозяина дома было из разряда тех, что можно назвать волевым и мужественным. Нос был крупным, с выразительными крыльями ноздрей. Он придавал Глебу немного высокомерное, гордое выражение. Твёрдый подбородок дополнял эту непростую внешность.

Глеб стоял в дверях и осматривал намытые пятнадцать квадратных метров пространства с таким удовлетворением, с каким, как представлялось Вере, мог бы осматривать свои владения египетский фараон.

Пока Вера пыталась осмыслить, переварить и проглотить своё впечатление о Глебе, в комнату рыжим вихрем ворвалась собака. Пёс увидел Веру и постарался вёртко проскользнуть мимо хозяина.

− Фокс! Куда?! – возмутился Глеб, едва успевая ухватить хулигана за пушистый хвост.

Не имея возможности показать испытываемый к хозяину пиетет привычным способом, собака принялась вилять всем туловищем.

− Фокс ему подходит. Очень на лису похож, − сказала Вера.

С улыбкой она наблюдала за тем, как Глеб пытается удержать извивающуюся собаку.

− Давай-ка, марш отсюда! Только полы вымыл, нечего здесь толочься!

Глеб тянул пса по направлению из комнаты, но тот не желал отказываться от знакомства с Верой и изо всех сил рвался в сторону кровати. При этом выражение морды хитреца было совершенно лисьим.

− Фокс! Подлюга! А ну выметайся, давай!

Глеб сменил тон на угрожающий. Фокс на мгновение отвлёкся. Обернулся, чтобы посмотреть на хозяина. Глеб же, пользуясь заминкой, ухватил его поперёк туловища и выволок из комнаты. Оказавшись за порогом, пёс постоял чуть-чуть, заглядывая в дверной проём. Выражение его умных глаз, опушённых ярко-жёлтыми ресницами, было разочарованным. Но, видимо, не имея склонности к долгой меланхолии, Фокс резко развернулся и побежал во двор.

− Твой пёс? – спросила Вера Глеба, который вытирал с пола следы собачьих лап.

− И да, и нет, − ответил он, не отвлекаясь от работы.

− Это как? – удивилась Вера.

− Фокс − приблуда. Прибился к станции и остался со мной жить, − пояснил Глеб. – Я как-то даже не решал, оставлять его или нет, − добавил он.

Вера собак любила с детства. У деда была страсть к охотничьим породам, и он держал двух гордонов. Это была ещё одна из многочисленных вещей, за которые маленькая Вера любила бабушкин с дедом дом. А Верина мама любила говорить: «Только не в моём доме. В моём доме не будет ни собаки, ни кошки, ни мышки. И если уж на то пошло, то не будет даже репки». Ей это, вероятно, казалось прекрасным образцом юмора. А маленькой девочке, которая большую часть времени проводила дома в полном одиночестве, это не казалось забавным даже тогда, в детстве.

− И как долго он у тебя живёт? − спросила Вера.

− Фокс? – переспросил Глеб, но, видимо осознав, что ответ на вопрос очевиден, поспешил ответить: − Года полтора уже.

Вера откинула голову на подушку, её глаза уже ныли от яркого солнечного света.

− А я люблю собак. Очень… − подумала она неожиданно для себя вслух. И добавила: – Когда я была маленькая, у дедушки были два гордона.

− А у меня, наоборот, никогда не было собаки, − ответил Глеб, − До Фокса, по крайней мере.

Он домыл следы и, не добавив к разговору больше ни слова, забрал тряпку с ведром и вышел из комнаты.

Вера была не против. Она сомкнула тяжёлые веки. Впервые за долгое время она составляла в голове сложный рисунок из мелких чёрных точек. Эти точки нанизывались на шесть параллельных линий, расчерчивающих нетронутую белизну. Это была музыка, под которую танцевала рыжая собака с хитрой мордой лисицы. Подмигивая и улыбаясь, она поглядывала на Веру, взвешивая шансы на знакомство.

− А где же твой красивый сарафан? − тихо спросила Вера собаку, впутывая свои слова в мелодию танца.

Глеб

Вера шла на поправку. Она уже не спала так много, как раньше. Глеб принёс и положил на стол рядом с кроватью несколько книг, но она к ним не притрагивалась. Он не спрашивал, почему.

Их общение сводилось к обмену парой предложений в день, в основном по делу: пить, есть, принимать лекарства. Глеб уже честно признался себе, что женщина его тяготит. А она, видимо, это чувствовала, и потому большую часть времени была молчалива и задумчива. Иногда, когда он делал что-нибудь в комнате, она вскидывала на него тёмные глаза, и в них стояло безмолвное извинение. От этого Глебу становилось муторно, но в то же время не было смысла отрицать: её присутствие в доме его раздражало. Только ежедневные приходы Прокофьевны смягчали витавшее в воздухе старого вокзала напряжение.

После обеда Глеб выходил из дома и садился на крыльцо. Компанию в ожидании Прокофьевны ему неизменно составлял Фокс. Уже изучив новый график хозяина, он оставлял все свои важные собачьи дела. Пёс укладывался мордой в прогретую полуденную пыль в ногах у Глеба и мирно дремал. Время от времени он глубоко вздыхал, будто обдумывал и никак не мог разрешить какую-то сложную вселенскую дилемму.

Вот и сегодня в ожидании прихода Прокофьевны Глеб сел на разогретые солнцем ступени. Он откинулся и подставил лицо тёплым лучам.

Каждый раз, когда Глеб оставался один, мысли непременно вели его к Кире. Впервые Глеб увидел её в кинотеатре. Студент журфака, он писал серию статей о европейском кино. Каждый вторник ходил в «Ласточку», чтобы посмотреть очередной заграничный шедевр.

В тот вечер показывали «Такое случается только с другими». Вечерние сеансы в начале недели, как правило, не привлекали широкой аудитории, но в этот раз в зале были и вовсе только двое – Глеб и белокурая девушка в пятом ряду.

Весь фильм Глебу хотелось пересесть поближе к незнакомке. Было ли это влиянием сюжета или же ему просто хотелось сидеть ближе к светловолосой девушке, которая застыла с прямой спиной, подавшись вперёд, он так и не понял. Ему казалось, что она хочет оказаться в фильме, очень хочет помочь двум несчастным, живущим по ту сторону белого полотна.

Глебу же хотелось узнать, о чём она думает.

Удивительно, ведь даже тогда это показалось мне странным. Зачем знать, что думают люди, смотрящие кино одновременно с тобой? Они же просто незнакомцы, что мне до их мнения?

Девушка Глеба заинтриговала. После сеанса в дверях Глеб пропустил её вперёд. Она скользнула взглядом по его лицу; эмоции, оставленные историей с экрана, всё ещё светились в её глазах. Она прошла мимо, а Глеб замер в дверях растерянный, с горящими щеками.

Он искал её глазами и увидел на сеансе в следующий вторник. Она снова сидела в пятом ряду. Глебу было хорошо оттого, что она пришла. А в следующий вторник, покупая в будке билеты, он решился:

– В пятый ряд, пожалуйста, – сказал он билетёрше и снова почувствовал, как горят щёки.

До начала сеанса он без конца оглядывался на занавешенный тяжёлыми бархатными портьерами вход. Выключили свет, проиграли киноальманах, начался фильм. Незнакомка не пришла.

Весь сеанс Глеб просидел как на иголках, не обращая внимания на происходящее на экране. Он и остался лишь потому, что совесть не позволяла бросать на ветер деньги из скудного студенческого бюджета.

После фильма Глеб вышел из кинотеатра. Ветреный апрель заставил его сунуть руки поглубже в карманы демисезонного пальто. Её он увидел около уже тёмного окошка кассы. Лицо её разрумянилось от холода, а карие глаза выдавали ожидание. Глеб не успел ни о чём подумать, как понял, что стоит перед ней. И не успел ничего сделать, потому что она сказала:

− Я не успела. В больнице задержали. Вот два билета на следующий сеанс. Пойдём?

Не найдя подходящих слов, Глеб просто кивнул.

Прокофьевна

Когда Прокофьевна пришла на станцию, солнце уже опускалось за мохнатые верхушки западного холма. Глеб чинил забор на краю поля. Он обрадовался:

− Здравствуй, Прокофьевна. Я подумал, что ты сегодня не выберешься.

− Здравствуй, Глебушка. Тихомировых внучка прихворнула, так я у них полдня провела, − объяснила Прокофьевна.

− Спасибо, что пришла. Я потом тебя отвезу, − сказал Глеб.

Он отложил в сторону молоток, снял рабочие рукавицы и медленно распрямил спину. Они пошли к дому. Фокс раскапывал кротовую нору на краю поля и не обращал на них внимания. Он яростно раскидывал комья земли и клоки дёрна и громко отфыркивался.

− Как Вера, Глебушка? − спросила Прокофьевна.

Глеб раздражённо дёрнул плечами, но всё же ответил:

− Слабая ещё. Ей нужно есть, чтобы быстрее восстанавливаться. Но она даже не старается.

Прокофьевна вскинула на него внимательный взгляд.

− Что ж, идём, посмотрим, − ответила она, поднимаясь на высокое крыльцо.

Они вошли в сумрак спальни. Прокофьевна подошла к кровати и положила руку Вере на лоб.

Вера не спала, но хрупкие очертания под белеющим одеялом были неподвижны.

− Здравствуй, Верушка, как ты? – ласково спросила Прокофьевна.

− Здравствуй, Прокофьевна. Лучше с каждым днём, − ответила Вера.

Прокофьевна кинула беглый взгляд на Глеба и успела заметить выражение недовольства на его лице.

− Верушка, Глеб говорит, что ты мало ешь, − мягким тоном, без нотки упрёка сказала знахарка.

Вера опустила глаза и ничего не ответила.

− Ты окрепнешь быстрее, если будешь есть, − настаивала Прокофьевна.

Вера заёрзала под одеялом, по-прежнему не поднимая глаз. Прокофьевна подошла поближе и, заслонив её от Глеба, приподняла за подбородок, чтобы заглянуть в лицо. Верины глаза, которые в сумерках казались практически чёрными, наполнились слезами.

− Ты, Глебушка, ступай, занимайся делами. Мы справимся.

Прокофьевна нарочито захлопотала на небольшом столике возле кровати. Глеб постоял с секунду, будто сомневаясь в чём-то или желая что-то сказать, но передумал и просто вышел.

Прокофьевна оставила ненужные передвижения пузырьков, подвинула к кровати табурет и села.

− А теперь, давай, моя хорошая, разберёмся, что у нас за беда такая с едой, − спросила она, наклоняясь над Верой.

− Я понимаю что нужно, − тихо произнесла Вера и замолкла, подбирая слова, − Но …

− Так… − подбодрила её Прокофьевна.

− Я не могу… − ответила, наконец, Вера, подняла глаза, и в них читалось искреннее сожаление. – С таким туалетом я… я не могу, − выдавила она наконец.

Вера кивнула в сторону белевшего в углу комнаты ведра:

– Глеб же мужчина… А тут это ведро.

Верин голос дрогнул.

− Ну что ты, моя хорошая, эта беда и вовсе не беда, − проговорила Прокофьевна.

Вера тихо добавила:

− А ещё… руки дрожат страшно. Суп есть – мука сплошная, всё разливается, а вы всё перестилаете и стираете. А Глеб, он… я в обузу. Мне так неудобно перед ним. Перед вами обоими.

Вера без сил откинулась на подушках. Прокофьевна отвернулась. Снова переставила баночки на столе. Она знала Глеба. Знала, что он хороший человек. Но понимала и то, каким загнанным он себя чувствует от присутствия на станции женщины. Знала она, и почему.

Ох, Глебушка. Девочке сейчас так нужны мягкость и забота. Она ведь и рада бы никого не обременять.

Прокофьевна взяла Веру за руку, улыбнулась ей и сказала:

− Давай-ка, Верушка, будем разбираться со всем по порядку. Сначала я отведу тебя в уборную.

Поход до туалета и обратно занял с четверть часа. Вера была ещё очень слаба. Путешествие в конец коридора было долгим и для обеих женщин утомительным. Глеб зашёл в дом, сдвинув брови посмотрел на их предприятие и, не говоря ни слова, принёс в коридор табуретку. Вера садилась, чтобы унять дрожь в ногах и головокружение. Потом поднималась и, опоясанная жилистыми руками знахарки, продолжала путь.

Вера сидела на табурете и переводила дыхание, а Прокофьевна вспоминала о том, о чём не позволяла себе думать уже много-много лет. Угловатыми плечами и большими глазами цвета ежевики эта девочка напоминала ей о чём-то отложенном в глубокий тайник памяти. Впервые за много лет Прокофьевна теряла осторожность.

Глеб

Пока Прокофьевна водила Веру в туалет и кормила с ложки супом, Глеб не находил себе места. Он брался за одно дело, бросал, брался за следующее. И, не найдя в себе сил сосредоточиться, снова бросал. В конце концов, решил не болтаться бессмысленно вокруг дома и сел на крыльцо.

Глеб достал из кармана рубахи пачку сигарет. Он задумчиво вертел её в руках, но сигарету не доставал, не прикуривал.

Курить Глеб бросил когда-то давно из-за Киры. Она из-за этой его дурной привычки очень переживала. И хотя бросить было нелегко, ещё труднее было видеть, как жену это расстраивает. На первом же году совместной жизни он окончательно отказался от курения и никогда об этом не жалел и не вспоминал. Ни разу за всё то время, пока Кира была жива.

Да и о чём ему было жалеть, ведь Кира была для него центром Вселенной, вокруг которой крутилась вся его жизнь. Это была ничтожная жертва в уплату за данное им счастье. А брак их был счастливым и лёгким. Один из тех союзов, в котором каждый раз, когда видишь любимого, сердце на секунду замирает. Даже их редкие ссоры всегда были непродолжительными. Возможно, они оба чувствовали, что их подведёт именно время. А оттого казалось неправильным тратить отведённые им дни на мелкие ссоры. Один из них непременно делал первый шаг к примирению, после которого в их уютном мирке снова надолго восстанавливался баланс.

На десятую годовщину брака Глеб подарил жене десять роз и купил бутылку дорогого шампанского. Кира про годовщину совершенно не помнила. Она не запоминала дат. Её жизнь была подчинена какому-то другому летоисчислению. Зато она умела искренне и по-детски радоваться праздникам и удивляться сюрпризам. В тот день она прижимала нежные розовые бутоны к щекам, и её глаза искрились жизнью и счастьем. Они не думали и не гадали, что их прекрасная эпоха подходит к концу.

Уже здесь, на станции, Глеб начал покупать сигареты. Он носил их в кармане, порой закуривал. Без удовольствия, с несильным, но всё же ощутимым, подгрызающим где-то внутри чувством вины. Он так и не привык к тому, что не нужно больше испытывать эту вину. А иногда он чувствовал, как сигареты начинают тянуть ему карман, заставляя вытаскивать пачку на свет и раздумывать, закурить или нет.

Сегодня Глеба мучило другое чувство вины. Он пытался честно ответить на вопрос: «Отчего так? Почему такой правильный по своей сути поступок, как помощь попавшей в беду женщине, меня так обременяет?» Он задавался этим вопросом каждый вечер. Лёжа в душной спальне, Глеб задыхался не то от июльской жары, не то от собственных противоречивых чувств.

На крыльцо вышла Прокофьевна.

− Мне, Глеб, поговорить с тобой надо бы.

Глеб сдвинул брови, но кивнул.

− Если ты закончила, то поедем, а то уж скоро ночь. По пути и поговорим, − ответил он.

Внутренне он приготовился обороняться.

Прокофьевна

Уже в машине Прокофьевна поняла, что ей не хочется Глеба поучать. Она просто сказала:

− Вера обещала кушать… а ты её в уборную води.

Глеб глянул в её сторону, но значение этого взгляда Прокофьевна не распознала. Не то облегчение промелькнуло в нём, не то разочарование. Несколько секунд они молчали. Потом Прокофьевна мягко добавила:

− И, Глебушка, ведро из комнаты унеси. Будет…

Он коротко кивнул.

Когда они въехали в деревню, июльский вечер уже накинул на окрестности полупрозрачный, словно из тонкой холщовой ткани смётанный плащ сумерек. Прокофьевна поблагодарила Глеба и устало пошла к дому. В горнице она остановилась на пороге, окинула взглядом простую обстановку.

Глеб приехал сюда, спасаясь от своего горя. Вера ехала куда-то и скоро поедет дальше. А я всё время оставалась здесь. Вся моя жизнь прошла здесь.

В этом доме она родилась и выросла. В этой самой комнате мать и бабка занимались её обучением. Вечером, когда были сделаны уроки и переделаны все дела по хозяйству, одна из них непременно рассказывала или показывала что-нибудь из премудростей ремесла. Жили они втроём, без мужской подмоги, справлялись сами. Дед умер задолго до рождения внучки, а мать о муже упоминать не любила. Вот и жила младшая из знахарок так, будто отца никогда и не было. Бабка внучку учила уму-разуму и строжила, «чтобы человеком росла, да силы свои понимала». Мать чадо единственное баловала.

Как ни старалась Прокофьевна думать о счастливом детстве, вопреки её желанию талой водой сквозь весенний лёд пробивались другие воспоминания. Воспоминания эти пустили корни в яркой и солнечной юности знахарки.

Отчего всё помнится солнечным? Как такое время может оставаться в памяти счастливыми? Страшно ведь было, и горя с лихвой, да и лето стояло отнюдь не солнечное, а холодное, серое. Шёл сорок пятый.

А память всё искажала, всё озаряла огнём первой, самой сильной любви. Прокофьевне в тот год семнадцать исполнилось. Мать с бабкой живы были. Война деревню сильно потрепала, а весной новость о победе залила всех теплом ожидания.

Неужели? Неужели кончено?

Ещё боялись верить, но вопреки всему начинали надеяться.

Деревенские ждали домой отцов, сыновей, дочерей, мужей и жён. С мыслью о победе свыкались, радовались каждому дню. Бегали через лес к станции, где проезжали шумные, заливающие копотью горизонт поезда, что везли фронтовиков домой. Из вагонов гомонливой толпой высыпали солдаты. Стояли кучками, курили, ноги разминали. Непременно находился гармонист, который выходил, садился на ступеньках перрона и худосочными руками широко растягивал гармонь. Аккорды заливали перрон со свежеокрашенными зелёными скамейками, а мелодия будоражила птиц на краю леса.

Помнила Прокофьевна, что музыка отражалась на лицах людей, то озаряя их улыбками, то омрачая нелёгкими воспоминаниями. Никто тогда отчего-то не пел. Гармонь гулко отзывалась в сердцах, а люди ещё не доверяли себе, чтобы петь с нею заодно.

Деревенские радовались каждому поезду. Остановки были наполнены дымом папирос и вопросами: «Кто такие будете? Откуда едете? Где вас ждут?» Имена и короткие истории тех, кто лишь на полчаса-час останавливались на станции, оставались в памяти на годы. Возвращению своих радовались всей деревней. И стар, и млад радовался за каждого вернувшегося. Те, кто ещё не дождался, праздновали с соседями и надеялись, что придёт и их день. Были в деревне и семьи, которые не ждали. И всё же это было время, когда счастью соседей не завидовали, а радовались. Радовались от всего сердца.

Молодая знахарка оставалась с бабушкой вдвоём. Мать в сорок третьем уехала в район и там устроилась в центральный госпиталь санитаркой. Ждали, что скоро и она вернётся. А сегодня просто радовались окончанию войны, потому что теперь можно было надеяться, что время страшных новостей и горьких похоронок осталось позади.

Наверное, поэтому то холодное и серое время запомнилось мне светлее и теплее, чем оно было на самом деле.

Вера

Верины дни налаживались. Ещё несколько суток она провела в постели, но уже без тягостного ожидания. Мудрая Прокофьевна разрешила её дилемму раз и навсегда. А ещё через пару дней с помощью Глеба Вера стала выходить на тенистое заднее крыльцо большой полупустой станции, куда её так безапелляционно занесла судьба. Странное умиротворение снизошло на Веру. Несмотря на повисшее между ней и Глебом напряжение, она была спокойна, как никогда до этого.

Часами Вера сидела в старом кресле с полированными подлокотниками цвета вишни, держала в руке книгу и медленно перелистывала пожелтевшие гладкие страницы. Она терялась и путалась в коротких притчах давно почившего в бозе мудреца, не способная дочитать до конца ни одну из историй, потому что от размеренности строк на неё наваливались дремота и задумчивость. И всё же Вера не решалась спросить у Глеба, почему он выбрал для неё «Опыты» Монтеня. Их разговоры как-то не особенно клеились. Хозяин дома выглядел самодостаточным, не нуждающимся в беседах. Он проводил дни в работе. То хлопотал по дому, то заготавливал дрова, то чинил бесконечную череду заборов, настилов или же уезжал куда-то на несколько часов. Хотя Вера заметила, что Глеб всегда искренне радовался приходам Прокофьевны.

Вера старалась не придавать значения отстранённости Глеба. В конце концов он же не пригласил её к себе погостить. Она свалилась как снег на голову. Из-за неё у него появилась вереница забот и хлопот, и, конечно же, она не могла ничего от него требовать. Вера была благодарна им обоим – и Глебу, и Прокофьевне, что приняли её, заботились. Она надеялась, что вскоре сможет отплатить за их доброту. Пока она просто наслаждалась покоем этого забытого цивилизацией места и ждала, что окрепнет и сможет отправиться дальше.

Фокс, в отличие от хозяина, гостью одобрил. Каждый день, стоило Вере выйти на крыльцо, он приходил с ней посидеть. Частенько он коротал самое жаркое время дня, прячась в тени её кресла. Порой откуда-то снизу, из-под сиденья, он громко и тяжко, по-человечески вздыхал. Перед обаянием этого хитрюги устоять было невозможно. Вера свешивала руку и чесала пса по бархатистому подпалу затылка. Тот притворно зевал, будто ласка интересовала его меньше всего на свете. Но если Вера случаем убирала руку, тут же вскидывал глаза и, высунув дрожащий розовый кончик языка, скалясь в озорной улыбке, буравил её взглядом, пока она снова не опускала руку на мягкую макушку.

Прокофьевна по-прежнему навещала Веру каждый день, хотя необходимости в частых посещениях уже не было. Время текло медленно в этом странном месте. Прокофьевна приходила ближе к вечеру, и они сидели на веранде до самых сизых сумерек. Нестерпимая духота спадала, и верхушки растущих около дома высоких берёз начинали таинственно перешёптываться между собой.

Вере нравились простые разговоры, которые они вели с Прокофьевной. И хотя это не было целью, но как-то так получалось, что чаще Вера рассказывала о себе. Старая женщина слушала не перебивая, и, когда Вере уже казалось, что знахарка задумалась о чём-то своём, она неожиданно задавала вопросы, которые вели к следующей, а потом и к следующей истории.

Начала Вера историю с краха своего брака и с того, как внезапно она, больная и беспомощная, оказалась в поезде. Если бы не проводница Наталья, то оставленная на милость судьбы Вера не знала, куда бы её привело путешествие. И вот вечер за вечером, коротая часы в компании Прокофьевны, Вера рассказывала свою жизнь главу за главой. Сумерки наполнялись тихим голосом рассказчицы и терпким запахом травяных компрессов.

Две с половиной недели назад Вера стояла на перроне родного городка. Она горела нетерпением сесть в поезд и никогда больше не видеть эти узкие, словно синим опиумным дымом одурманенные, улочки. Не видеть и не вспоминать замощённую истёртым гранитом площадь, к которой все эти улочки вели.

Вера боялась, что, если сейчас она обернётся, оторвет хоть на мгновение взгляд от поворота, из-за которого должен показаться поезд, один из этих предательских переулков снова затянет её обратно. Город снова утянет её в свой желудок, и она уже никогда из него не вырвется. Тогда Вере казалось, что именно от этого страха по шее бегут ледяные струйки пота и холодеют кончики пальцев. Она только крепче сжимала в руках сумку и про себя, словно молитву, прочитывала бабушкину колыбельную.

− Колыбельную? – неожиданно заинтересовалась Прокофьевна.

Вера кивнула:

− Детскую колыбельную.

Эту песенку ей в детстве пела бабушка. Слова были простыми, но даже на взрослую Веру они действовали успокаивающе. Поэтому порой она читала слова незатейливой песенки, как мантру.

Ты засни, усни, малыш.

Расстелилась за окошком ночь.

Крепко и спокойно спишь,

Прогоню твои я страхи прочь.


Колыбель качаю я твою,

Не покину дома до утра,

Песню тихим голосом спою,

Спать, малыш, пришла пора.

Засыпай, засыпай,

Про меня не забывай,

Рядом молча посижу,

Сберегу, усторожу.


Вера напела песенку, а Прокофьевна задумчиво покачала головой:

− Оберег… − Сказала она и на вопросительный взгляд Веры пояснила:

− Порой любовь наших близких наполняет слова силой. Они их повторяют, вкладывая особое значение. И от этого повторения слова становятся чем-то большим − оберегами.

Вера помолчала, пробуя эту мысль на вкус, и поняла, что именно так, наверное, она и воспринимает эту односложную песенку, как что-то такое, что в этом мире сможет уберечь от любой беды.

Только вот не смогло. От многого мне уберечься так и не удалось.

− Знаешь, есть такой простой оберег от нехорошего глаза, – продолжила Прокофьевна. − Если видишь у человека глаз недобрый, то повторяешь про себя: «Соль ув очи, соль ув очи». Способ простой – знай, повторяй себе эти слова, пока взгляд не прервётся. А, думаешь, как такое слово родилось?

− Как? – заинтересовалась Вера.

− Ну кто ж теперь скажет, как, − с усмешкой, спрятанной в глубокие морщинки вокруг глаз, Прокофьевна цокнула языком и повела бровями, растягивая нить Вериного любопытства.

− Ну! − Совсем по-детски запротестовала Вера, – Нечестный ход!

− Нечестный, − с улыбкой согласилась Прокофьевна, всё ещё наслаждаясь своей уловкой. Потом решила-таки досказать:

− Я так думаю, − дав этим словам повиснуть в воздухе и отстояться до тишины, она продолжила, − Думаю, на злой взгляд или слово подлое пожелала одна баба другой «Соль тебе, чертина, в очи!». А теперь, видишь, молва разнесла, и словами этими оберегаются в деревнях от сглаза. Вот тебе и сила слова…

Вера улыбалась самобытным рассказам знахарки.

***

Любовь близких наполняет слова силой.

Прокофьевна ушла, а Вера лежала в кровати и никак не могла уснуть. Она знала, что в этих словах есть правда. Такую любовь она знала благодаря бабушке с дедушкой.

В их доме царило счастье. Оно распространялось и на Верочку, которая была очень похожа на деда. Бабушка любила мужа безраздельно. По теплу, радости и уюту их понятной жизни и определённости отношений Вера скучала до сих пор, хотя ни бабушки, ни дедушки не было на этом свете уже много-много лет.

Вере было с Прокофьевной легко. Без стеснения и сомнений она рассказывала ей о своей жизни. Сегодня знахарка спросила у неё:

– Верушка, ты рассказываешь о детстве с мамой. Я понимаю, отчего ты поспешно вышла замуж. А что в детстве делало тебя счастливой?

Вера, не задумываясь ни на секунду ответила:

– Музыка. Это была музыка…

Вера рассказала Прокофьевне всё, как было, без прикрас. Ребёнком она жила с мамой, актрисой театра, Софией Драгунской. Верин папа уехал на север на заработки и оттуда к семье не вернулся. Регулярность и щедрость алиментов предполагала, что отец живёт и здравствует, просто выбрал для себя к Вериной маме не возвращаться. И даже ребёнком Вера не могла его за это осуждать. Она не знала, какой была бы её жизнь, останься отец с ними. Было бы лучше? Был бы дом больше похож на дом, а семья на нормальную семью? Но одно девочка знала точно: будь у неё выбор, она тоже уехала бы от мамы, хоть на север, хоть на юг.

Нельзя отрицать, что именно переменчивая натура и меняющиеся увлечения Софии и подтолкнули Веру к музыке. Хотя если быть к Софии справедливым, то её внезапно и кардинально меняющиеся интересы зачастую определялись мужчиной, с которым в тот или иной момент она встречалась, или же её текущей ролью в театре.

София Драгунская всегда была в центре внимания, всегда окружена поклонниками если не таланта, то её красоты, которую никто, конечно же, оспаривать не мог. Она была очень красивой женщиной. А ещё талантливой, эмоциональной, эгоцентричной и… несчастливой. Амбиции Вериной мамы простирались далеко за пределы их городка, подальше от их «провинциального театра с его убогой программой». София была создана для большой сцены, для плотного гастрольного графика и тысяч поклонников. Она могла бы, но судьба распорядилась иначе.

Вере было шесть, когда мать вернулась с очередных прослушиваний разбитая и полубольная. Она зло заявила родителям, что из-за ребёнка, которого ей приходится растить одной, из-за того, что отец девочки, этот подонок, бросил её, она никогда не сможет ничего добиться, и ей придётся мириться с возможностями «этой провинциальной дыры». Вера знала, что бабушка с дедушкой были готовы забрать любимую внучку в любую минуту и она могла бы жить с ними. Тогда у мамы могло быть всё то, чего она так хотела, и Вера не была бы ей обузой, но София настаивала, что дочь должна жить с ней.

Как-то раз Вера подслушала разговор бабушки и деда, которые, плотно закрыв на кухню дверь, спорили. Этот спор был самым близким к настоящей ссоре, что Вера когда-либо слышала между ними.

− Она никогда отсюда не уедет, потому что боится. Использует Верочку как якорь, чтобы оправдать свой провал! – говорила бабушка.

− Ей приходится нелегко, ты же знаешь, какой сложный этот мир, − пытался оправдать маму дедушка, − каждый день приходят сотни молодых и талантливых, а Софа уже не начинающая, ей сложно о себе заявить.

− Не оправдывай её! – горячилась бабушка, − Ребёнок заброшен. Сама она без конца ездит по этим бесплодным просмотрам и прогонам! Её никогда нет. Пора бы уже сделать выбор!

Для бабушки выбор был очевиден. Мама должна была бросить всё и заниматься дочерью, либо же признать, что карьера для неё важнее, и определить Веру к родителям.

− У нас с тобой есть и силы, и возможности о Вероньке заботиться! Отчего нужно устраивать ребёнку такую жизнь?! – недоумевала бабушка.

− Я с ней поговорю, − соглашался дедушка.

Вера не знала, выполнил ли дедушка обещание. Но одно она знала: что даже если выполнил, то мнения своего Софа не переменила. Ей нужен был якорь, нужна была дочь, которой можно было оправдывать неудачи и разрушенные амбиции. Она уже понимала, что даже попади она куда-нибудь в труппу театра побольше, место вряд ли будет соответствовать её ожиданиям. А на вторые роли София Драгунская никогда бы не согласилась. Так их жизнь и была разлинована этими событиями. Они остались в родном городке. Вера по-прежнему жила с мамой. А бабушкин с дедушкой дом был для внучки редким и светлым пристанищем.

Имя Софии Драгунской стало центральным на афишах местного театра, а ещё большее значение в жизни актрисы приобрели постоянно меняющиеся мужчины. Менялись они часто, так как быстро теряли терпение от темперамента и переменчивого характера примы. Вера была в какой-то степени даже рада своей заброшенности. Одно расстраивало девочку – это конфликты, которые постоянно возникали между бабушкой и мамой.

− Ребёнок растёт как сорняк! − неустанно, однако безрезультатно упрекала бабушка дочь. − Тебя не заботит, где она, сделала ли уроки, поела ли, и если поела, то что.

Вера их ссоры не любила. После них София непременно вспоминала о том, сколько горя принёс ей Верин отец, этот исключительный подонок, который бросил её с дочерью на руках. Она начинала жаловаться, как тяжело растить ребёнка одной, и повторять, чего она могла бы достичь, если бы… Однако ни старания бабушки, ни разговоры с дедом ни на минуту не поколебали уверенности Софии в собственной правоте. Актриса и звезда, она по-прежнему жила так, как сама желала и как ей самой казалось правильным.

Единственное, чем София по-настоящему начала интересоваться, – это успехи дочери в музыке. Но только после того, как эти успехи проявились и стали неоспоримыми. Ведь сначала, когда Вера просила отдать её в музыкальную школу, мать не соглашалась. Вера просила снова и снова. А София продолжала отказывать.

Вера была уже в третьем классе, когда мама начала встречаться с Павлом Афанасьевичем, директором местного дворца культуры и ярым поклонником джаза. Это он дарил своей, как он её ласково называл, Софочке, строгие и прекрасные чёрные диски винилов, которые по тем временам было не так-то просто достать. Но он как-то их доставал и дарил женщине, которая для него была всем.

Однажды, когда Вера уже в десятый раз завела разговор о том, как ей хочется, чтобы её отдали на класс фортепиано, София сидела на кухне, потягивая тонкую сигарету, вставленную в красивый костяной мундштук. Она выглядела как аристократка из шестидесятых. Элегантно уложенные волны тёмных волос поблёскивают в тусклом свете настенного бра. Мамины красиво очерченные полные губы растянуты в улыбке, которая, однако, не выражает поддержку дочери, а скорее выказывает жалость. Жалость к этой бредовой идее. Её мерцающие глаза в обрамлении длинных ресниц выражают сомнение:

− Доча, ну далась тебе эта музыкалка? Что за глупая выдумка такая? – говорила она, покачивая одной ногой, обутой в высочайшие шпильки.

− Мам, деда обещал мне и пианино привезти. Ну, прошу тебя, прошу! – умоляла Вера.

У Софии времени на споры не было. Павел Афанасьевич пригласил её сегодня в ресторан, где будут несколько важных людей, и она не хотела затягивать препирания с дочерью. Тем более что в этот момент в дверь позвонили.

− Это, должно быть, Павел. Позже решим, − резюмировала мать, кратким жестом отправляя дочь открывать дверь.

− Здравствуй, Верочка, − поприветствовал девочку высокий импозантный мужчина.

Софьина девчушка ему нравилась. Тоненькая, угловатая, с глазами в пол-лица. «Такая непохожая на мать, но со своим детским очарованием», − думал он.

− Здравствуйте, − покачнулись плотные тёмные косички.

Вера постаралась быстро отвернуться, но Павел заметил. Заметил расстроенное личико и подозрительно блестевшие глаза. Он спросил:

− Что такое, детка? Отчего такая грустная?

− Не грустная, − отнекнулась Вера, но он ей не поверил.

София уже вышла в коридор. В руках сумочка. Его головокружительная спутница готова идти. Сначала она молча наблюдала за диалогом между дочерью и Павлом, но потом решила вмешаться:

− Вера хочет пойти в музыкалку, а я вот в толк не возьму, зачем ей это. Ещё и в таком возрасте. Через полтора месяца ей уже одиннадцать… − попыталась отмести она Верину драму, как что-то не стоящее обсуждения.

И тут судьба преподнесла Вере подарок. В Павле Афанасьевиче она нашла неожиданную поддержку.

− Софочка, ты подумай сама, что в этом плохого. Пусть попробует, − предложил вдруг он. − Хочешь, я сам свожу её на прослушивание? Ты же знаешь, Анатолий – мой школьный друг, он мне не откажет.

Не желая спорить ни с ним, ни с дочкой, чувствуя себя сегодня великодушной, София по-королевски кивнула:

− Хорошо. Когда Павлу Афанасьевичу будет удобно тебя отвести, сходишь и попробуешь, − подытожила она, делая ударение на слове «удобно».

Павел Афанасьевич пропустил Софию вперёд и уже в дверях обернулся к замершей в коридоре маленькой фигурке, подмигнул ей и тихо сказал:

− Завтра будет удобно.

Весь вечер Павлу хотелось улыбаться. Он вспоминал выражение Верочкиного лица, как она стояла там, в коридоре, не веря в происходящее. Он всё не мог забыть, как загорелись надеждой её большие, черничного цвета глаза.

Вера же, только хлопнула парадная дверь внизу, бросилась к телефону. Захлёбываясь от радости, неверия в свою удачу и от нахлынувших шквалом больших ожиданий, она кричала в трубку:

− Деда, пианино вези! Мама разрешила! Она разрешила!

Вера улыбалась. Как хорошо она помнила своё счастье в тот памятный день.

Глеб

Глебу казалось, что Вера и Прокофьевна прекрасно ладят и без него. Он издалека наблюдал за их умиротворёнными посиделками. Вера тихим голосом рассказывает о чём-то старой знахарке, та задумчиво и рассеянно смотрит на заросшее полынью поле. А иногда вдруг они засмеются. Переплетение двух голосов и такого разного смеха. Верин смех проникал Глебу под кожу. И он с удивлением обнаружил, что это первое, что его не раздражает, – её смех.

Глеб возился с петлями сарая, пытался их починить. Сумерки в работе не помогали.

А ведь то, что я чувствую … это – ревность.

Глеб понял это и удивился. Он так привык, что до сих пор их с Прокофьевной духовная близость процветала, никем не нарушаемая. Они могли вести долгие разговоры, могли молчать и чувствовать себя при этом так же свободно. А с появлением Веры всё внимание Прокофьевны было обращено на неё.

Глеб исподтишка разглядывал двух женщин, так уютно устроившихся на крыльце, и впервые почувствовал желание к ним присоединиться. Впервые ему захотелось стать частью их тихого размеренного разговора. Захотелось, чтобы это была его шутка, та, над которой они обе смеялись. На этот раз Глеб не стал своё желание долго взвешивать. Вымыл измазанные машинным маслом руки, закрыл сарай с недоделанными петлями и присел на нижние ступеньки высокой веранды. Он слушал Верин голос и смотрел, как медленно умирает над горизонтом огонь уже невидимого солнца.

Вера со смехом рассказывала, как пришла в первый раз в музыкальную школу. Привёл её туда мужчина по имени Павел Афанасьевич. «Отчим?» − задался вопросом Глеб. Но спрашивать не стал.

Укутанная в старый плед под самый подбородок Вера с улыбкой рассказывала свою историю. Во время рассказа её руки слегка дёргались под пледом. Лицо её было ещё утомлённым после болезни, и тёмные круги под глазами в сумерках выглядели зловещими. Но всё же Глеб не мог не заметить, какая у неё обаятельная улыбка и как от этой улыбки на высокой переносице появляются забавные маленькие морщинки.

Вера рассказывала, как Павел Афанасьевич привёл одиннадцатилетнюю «дылду» в музыкальную школу, и как учительница всплёскивала руками со словами: «Не успеет же она до окончания средней школы всю программу пройти! Что ж привели так поздно?!»

Но Веру всё же прослушали и в школу приняли. Связи Павла Афанасьевича сделали своё дело. А с дедовой помощью в комнате внучки воцарился горделивый, блестящим лаком «Красный Октябрь».

А когда Верина история закончилась, день уже закатился за широкое поле, а со стороны леса не спеша наползала ночная темень. В центре неба повис тонкий серебряный серп. Месяц рассеивал на крыльцо старой станции тусклый свет и покой. Трое на крыльце притихли, и только сонное сопение рыжего пса подчёркивало полную благостность момента.

Прокофьевна

Уже в машине, когда Глеб вёз её домой, Прокофьевна едва сдерживала улыбку. Ей не только нравились Верины рассказы, но и то, что Глеб впервые к ним присоединился. Когда он пришёл на крыльцо, лицо его выражало тщательно скрываемое смятение.

Видно, своему желанию Глебушка удивился не меньше моего. Но вряд ли ты в этом признаешься, не так ли, мой хороший?

Именно по выражению его лица Прокофьевна и поняла, что Глеб не просто присел на крыльце передохнуть.

Возможно, ему становится интересно: откуда взялась эта женщина, куда ехала, почему никого не известила, когда оказалась на станции больной.

Прокофьевна глянула на сосредоточенное лицо Глеба. Не отрывая взгляда от дороги, он спросил:

− Ну, что замыслила? – и, не удержавшись, тоже улыбнулся.

− Ничего не замыслила. Раздумываю о Вере, − призналась Прокофьевна.

− Вот оно как, − тихо пробормотал Глеб и снова замолчал.

До поворота на Молоковку Прокофьевна всё раздумывала о том, как замысловато повторяется история. Сегодня они с Глебом помогают попавшей в беду Вере. А Верины глаза напоминают ей другого человека, которого также привёз сюда поезд и которому тоже нужна была помощь.

Вера

Вера проснулась рано. В окно доносились весёлые птичьи трели. Занавески сникли без движения, а в щель между ними пробивалось яркое солнце. С каждым днём Вера чувствовала себя лучше. Её силы медленно, но восстанавливались. В детстве Вера почти не болела. И сейчас она удивлялась тому, сколько времени нужно организму для восстановления после тяжёлой болезни. Она не просто медленно приходила в себя, но любое, даже самое малое изменение к лучшему занимало дни. Сначала было тяжело спускать с кровати ноги. Невозможно было самой переодеться или же дойти до туалета. Но постепенно она крепла и уже могла совершать маленькие путешествия до уборной или в кухню самостоятельно, не боясь упасть в обморок от слабости.

Вера решила, что сегодня спросит у Глеба, где на станции можно помыться. Прошло полных три недели с момента вынужденной остановки поезда. За это время Вере удавалось кое-как умываться, используя раковину в уборной. Но ванной комнаты она в доме не видела.

Вера наклонилась, чтобы взять из сумки свежее бельё. До сих пор она пользовалась просторной ситцевой рубахой, которую, как она узнала, принесла Прокофьевна. Синий халат в незабудках появился оттуда же. Пока Вера доставала из-под кровати сумку, на лбу выступила испарина.

Вера открыла сумку, чтобы найти свежую смену белья. «Вот и вся моя жизнь. Всё, что я смогла увезти с собой», − с грустной иронией подумала она о своих пожитках. Сумка была самая большая, что нашлась в их с мужем доме. И всё же это была лишь одна сумка. Немного одежды, «iPоd», два альбома с фотографиями, редкая пластинка, подаренная Павлом Афанасьевичем на окончание музыкальной школы.

Вера закончила полную программу музыкалки всего за четыре года, но к тому времени директор Дворца культуры её матерью был уже позабыт. София к этому времени сменила не одного поклонника. Однако Павел Афанасьевич из жизни Верочки не исчез. Он продолжал поддерживать её музыкальное образование и чаще, чем сама София, появлялся на концертах и выступлениях. Частенько, когда Вера выходила на сцену школьного актового зала в строгом чёрном платье с белым кружевным воротничком, из первого ряда ей улыбались три самых близких человека – бабуля, деда и Павел Афанасьевич. Когда же она сдала выпускные экзамены, Павел Афанасьевич официально пригласил их с мамой в ресторан отпраздновать.

София в ресторан идти отказалась, но дочери разрешила. И вот они с Павлом Афанасьевичем сидели за празднично убранным столом. Белоснежные скатерти и блеск натёртого стекла заставляли Верины глаза светиться радостным возбуждением. Её улыбка отражалась в умных и добрых глазах Павла Афанасьевича. За последние пару лет он заметно постарел. Лучиками морщинки разбегались от уголков его глаз, заставляя Веру гадать в душе, чем она заслужила этого человека в своей жизни.

Всё ещё улыбаясь, Павел Афанасьевич спросил:

− А знаешь, Верушка, какое самое большое счастье принесла мне твоя мама?

Вера замерла со своим первым бокалом шампанского в руке и подняла на наставника вопросительный взгляд.

− Она подарила мне тебя. Девочку, с которой я смог разделить свою страсть к музыке. Прекрасный подарок…

Вера не знала, что ему на это ответить. Опустила глаза и сдерживала слёзы, не смея сказать, как она благодарна ему за всё, что он для неё сделал.

В тот день он подарил ей редкую запись Орнетта Коулмана. Уже более десяти лет Вера ни разу пластинку не ставила. Тем не менее маэстро Коулман и его «Одинокая женщина» до сих пор трогали в ней те самые детские струны и дарили воспоминания о Павле Афанасьевиче − человеке исключительной доброты и широкого сердца. Вера достала пластинку из футляра. Чехол выцвел и истёрся, но это, несомненно, было воспоминание, которое Вера не могла оставить в прошлом. И из огромной коллекции, которая занимала в их с мужем квартире целую стену, она взяла одну лишь эту пластинку.

Вера посмотрела на пластиковый футляр, и вдруг почувствовала непреодолимое желание услышать именно эту мелодию. Проигрывателя для пластинок, разумеется, под рукой не было. Поэтому она достала из сумки iPod и, быстро перелистав выбор, запустила нужный трек. Надела наушники, и музыка растеклась вокруг неё и наполнила звуком светлую полупустую комнату.

Когда в дверях появился Глеб, Вера сидела на кровати с закрытыми глазами. Она слушала музыку и ничего вокруг не замечала.

Глеб

Глеб проходил по коридору. Он думал, что Вера ещё спит. Времени было от силы семь утра. Но даже зная, что ещё рано, он остановился около её двери. Ожидая услышать тишину, он удивился доносящемуся из-за двери лёгкому дробному стуку. Глеб приоткрыл дверь и замер, увидев странную картину. Вера сидела на кровати, свесив ноги. Её глаза были прикрыты, а голова откинута назад. На коленях громоздилась сумка. В руках Вера держала плоскую коробку, по которой она постукивала, выбивая неровный, но гипнотизирующий ритм. Бит усиливался постукиванием ноги по полу. Мягкое тум-тум ногой – и более резкое − тутс… ту-ту-ту-тутс… ту-ту-ту-тутс − костяшками пальцев по пластику. Как ни странно, получалось что-то довольно звучное.

Глеб осознавал странность ситуации, Вера его не замечала. Она даже не слышала, как он приоткрыл дверь. Он чувствовал, что вторгается во что-то очень личное, но в то же время ему хотелось понять, что происходит. Он стоял в дверях и ждал, какое же из двух чувств возьмет в нём верх.

Глеб уже хотел закрыть дверь, как вдруг понял, что не хочет и не может этого сделать. Он видел белые проводки наушников, бегущие по Вериной шее, и ему хотелось знать, что же такое она слушает. К чему все эти ту-ту-ту-тутс, туп-туп-туп.

Глеб решился. Он громко постучал в дверь, чтобы привлечь внимание, и вошёл в комнату. Постукивание прервалось, Вера медленно сфокусировала свой взгляд на его фигуре. Секунду она смотрела на него, словно не понимая, кто он, где она и что вообще происходит. Наконец смущённо улыбнулась и поздоровалась:

− Доброе утро.

Её голос был по-утреннему хрипловат.

− Доброе, − ответил Глеб. − Меня привлек стук.

− Извини, я заслушалась. Одна старая композиция. Ритм рваный, но такой завораживающий, что я не удержалась саккомпанировать, − на этих словах она снова по-детски застенчиво улыбнулась.

Неожиданно для самого себя Глеб уже стоял около кровати. Вера предложила ему один наушник.

− Хочешь послушать? – спросила она.

Любопытство победило. Глеб сел рядом с Верой. Она поправила сползавшую на бок сумку и обняла её обеими руками. Глеб сунул наушник в ухо, а Вера поставила ему мелодию.

Сначала была тишина. Не такая, как при записи в студии. Тишина, когда в зале сотни людей, но все замерли. Слышно, как кто-то нетерпеливо пошевелился в кресле, кто-то кашлянул, на сцене музыкант подошёл к инструменту. Его шаги глухие, но явно различимые на записи.

И лишь потом зазвучала музыка.

Вступили струнные. Какое-то время они переговаривались только между собой. Потом подключились ударные. Тарелки, насколько мог понять Глеб. И только полминуты спустя вкрадчиво начал свой капризный монолог саксофон. Глеб смотрел на сложенные на коленях ладони, и ему отчаянно хотелось заполучить второй наушник, который по-прежнему был в ухе Веры. Он поднял на неё вопросительный взгляд, но Вера мягко сказала:

− Закрой глаза.

Глеб послушался.

Через мгновение он услышал глухое «туп-туп». Скорее даже не услышал, а больше почувствовал пальцами босых ног вибрацию старого дощатого пола. Потом его свободное ухо заполнила вторая Верина партия: она постукивала по коробке с какой-то искажённой и в то же время единственно правильной частотой. В мелодии, звучащей из проигрывателя, каждый инструмент говорил на своём языке. Такого джаза Глеб раньше не слышал. Вавилонское столпотворение аккордов, отдельных звуков и нестройных, бросающих вызов всему и вся ударных. Но единственным, что удерживало всё это безумие вместе и что делало этот набор звуков единым целым, был стук Вериных костяшек по коробке и низкая, буквально неразличимая вибрация, льющаяся по полу. Он слушал и слушал, и не мог заставить себя открыть глаза. И вот путешествие подошло к концу – музыка сошла на нет. Первым отступил саксофон. Замерли дрожащие струнные. Последний сухой шелест растворился на краешке тарелок. Глеб по-прежнему сидел с закрытыми глазами и чувствовал энергию, образовавшуюся вне его головы, где-то за пределами слуха. Вера отбивала ритм всё медленнее и медленнее. Пока наконец и она не замерла. Всё закончилось.

Глеб посмотрел на Веру. Она, казалось, о чём-то задумалась. Он шумно выдохнул:

− Ух ты! – только и сумел произнести он.

− Именно, − подтвердила его восторг Вера.

Уголки её губ поднялись вверх, на щеках образовались мягкие симметричные ямочки. Она внимательно вычитывала в глазах Глеба эмоции, которые вызвала музыка.

− Что это такое? – спросил он и потянул из уха наушник больше для того, чтобы отвлечься от её улыбки.

Было что-то отталкивающе интимное в том, как их, сидящих бок о бок на кровати, соединял этот тонкий белый проводок. Теперь, когда музыка закончилась и уже не заполняла его сознание, Глебу хотелось эту связь немедленно разорвать. Он чувствовал, что музыка делает его уязвимым.

− Это джазовая композиция с одной старой пластинки. – ответила Вера на его вопрос. − Мне её подарил один очень важный в моей жизни человек, − Вера на секунду задумалась, в глазах её промелькнула печаль.

– Я сегодня думала, отчего человек хочет свои хорошие воспоминания и памятные вещи перенести из одной своей жизни, которая подошла к концу, в другую − ту, которую он собирается начать. Зачем ему это?

Глеб вспомнил чемодан, с которым он уезжал из города. В нём тоже было не очень много вещей. Но всё, что он взял с собой, для него имело большое значение.

− Не знаю…, наверное, потому что боимся забыть.

Глеб снова почувствовал вторжение во что-то личное. В этот момент сложно было сказать, он ли вторгался в Верин мир или же наоборот. Как бы там ни было, он поспешил встать с кровати и протянул Вере наушник.

− Спасибо.

Он хотел поскорее выйти из комнаты. Подальше от её задумчивого взгляда и печальной улыбки.

− Глеб, постой, − Вера остановила его уже почти в дверях. − Я хотела спросить.

Нехотя, уже почти в коридоре, Глеб обернулся. Ему хотелось поскорее выйти из дома на свежий воздух. Но Вера продолжила:

− Я бы хотела душ принять. А в доме я не видела ванной.

Глеб об этом совсем не задумывался, но Верино желание принять душ было вполне естественным. Она провела долгое время, сражаясь с температурой, день и ночь обливаясь потом. Первые дни, когда Вера металась в жару, простыни приходилось менять по несколько раз в день, потому что они были насквозь мокрыми. Только сейчас Глеб подумал, что её волосы уже несколько дней затянуты в тугой пучок.

− Э-э, здесь нет душа. Это старый вокзал, и всё, что здесь есть, − это туалет и небольшая раковина, − на момент на лице Глеба отразилась задумчивая растерянность. Но тут же её сменило решительное выражение.

− Хотя… у меня есть одна идея, − добавил он и вышел за дверь.

Вера

Вера оставила бесплодные попытки понять, каким образом устроен мир этого отшельника. Она пошла на кухню, где нашла оставленную для неё пшённую кашу. Глеб неплохо справлялся с простыми блюдами. Вера не видела, чтобы он проводил много времени в доме, но в последние дни у них возник свой ритуал. Гостья сама накладывала себе еду, когда ей этого хотелось. Глеб свой распорядок ей не навязывал. И тёплая, завёрнутая в полотенце еда всегда ждала Веру на кухне.

Кухня в здании старой станции была импровизированной и по-мужски неуютной. Столик под окном, два стула. Сама комната большая и светлая, но пустая. В одном её углу бочком к небольшой эмалированной раковине притулилась газовая плита. От столика до плиты на глаз больше пяти метров. И примерно посредине между ними, словно в поисках компромисса, тускло поблёскивал стеклянными дверцами громоздкий сервант. В нём Глеб хранил всё своё кухонное хозяйство. Холодильник по необъяснимым причинам стоял рядом с кухней в коридоре.

Под шелест полыни

Подняться наверх