Читать книгу Весенняя вестница - Юлия Лавряшина - Страница 1

Оглавление

*****

Через окно на меня смотрят глаза тополя. Три темных глаза расположены не как у человека, а один над другим. В этой вертикальности взгляда есть что-то неземное. Не инопланетное, не фантастическое, а просто не принадлежащее тому уровню земной жизни, на котором находились мы с тобой. А теперь только я…

Может, оттуда, где ты теперь, устремленный ввысь взгляд тополя не кажется странным. Я пытаюсь увидеть это твоими глазами и тоже нахожу в таком расположении единственно возможную правильность – все земное должно тянуться к небу. Только эта высокая тяга и может оправдать то, что, если учитывать, что голубой шар, зависший в космосе, был увиден не нами лично, Земля по-прежнему каждому из нас кажется плоской. Так было в пятом веке, так будет и в двадцать первом. Два глаза позволяют нам определять объемность предметов, но мир в целом мы видим будто бы одним глазом. У тополя их три.

Я смотрю из окна в ту сторону, куда уходит солнце. За тот край света, где теперь ты. Я вижу тебя там, хотя ты вполне можешь оказаться в другом месте. Или нигде. Или везде. Этого я не узнаю до тех пор, пока не соберусь с духом пойти за тобой следом. Но сейчас, пока это не произошло, мне нравится думать, будто тебя увело с собой солнце. Когда протягивают такую горячую руку, кто найдет в себе силы отказаться?

Мне хочется спеть о тебе, но у меня никогда не было слуха. Мне бы выразить свою боль пластикой, но никто не учил меня танцевать. Я умею переносить на холст свои фантазии, но лица не даются мне. И потому я рисую дорогу, по которой ты уходишь и уходишь… Не от меня. К солнцу. Так мне легче думать…

У меня никогда не возникало желания что-либо сочинить. И сейчас я тоже не собираюсь ничего сочинять. Я расскажу все, как было. Какими мы были. И что с нами произошло. Хотя я помню: это сулят все рассказчики, какую невероятную небылицу они не собирались бы поведать миру. Правда их рассказов в том, что они сами верят в подлинность этих историй. И, в зависимости от степени таланта, верят более или менее.

Может, как раз мне и не поверят, но это меня не пугает. Мне просто нужно высказаться. Наверное, хотя бы раз в жизни эта потребность одолевает каждого, и тут уж ничего не поделаешь. Можно даже не искать слушателя, а, как писали в старых романах, «довериться бумаге». Как раз это я и собираюсь сделать.

Но я не стану доказывать достоверность истории обилием физиологических подробностей, выдумать которые ничуть не сложнее, чем создать Маленького Принца. Их не будет вообще, потому что любая оскорбила бы тебя. Эти отвратительные детали отличаются способностью застревать в памяти людей и не забываться со временем, а становиться только выпуклее. Они назойливо лезут внутрь запахами, болезненными цветами, которые то становятся обостренно-яркими, то смешиваются бурой, дряблой массой. Ничего этого не будет. Не потому, что не было на самом деле… Но все эти мерзости не имели к тебе никакого отношения. Только к твоей болезни.

Ты – это совсем другое. Ты – это рассвет ясного дня, от одного взгляда на чистую, не поддающуюся времени красоту которого сразу становится весело и хочется жить. Не просто есть, спать и чистить зубы, а бежать навстречу этому чуду возрождения дня, глотая морозный или жаркий ветер, и обгонять всех, любых, самых юных, самых быстрых. И, главное, действительно верить, что ты можешь это сделать…

Теперь я могу только вспоминать о том, как хотелось этого, ведь без тебя не хочется вообще ничего. Но мне тяжело говорить "я" и "ты". Я постараюсь рассказывать о нас, как о посторонних, в третьем лице, которое само по себе – отстранение, отчуждение. Так моя рука не иссохнет от тяжести, которую имеет только собственная боль. Чужая, как ни любили бы мы человека, всегда легче. Я прикинусь не собой, чтобы просто договорить.


*****

– Но я же все вижу – он подглядывает и дергает нитку!

Узкие тени на стенах встрепенулись и задвигались, точно пытаясь совпасть с телами, без которых не существовали. Но такое случается, если только свет падает вертикальным столбом, напрямую соединяя небо с землей, а человека с его тенью. Сейчас же свеча стояла сбоку, на тумбочке, чтобы не занимать место на столе, где был разложен большой круг с воткнутой в центре иглой, которую вызванный ими дух должен был оживить. Альке до сих пор было немного не по себе оттого, что, когда брат расправил свое бумажное творение, она случайно взглянула поверх его плеча, и увидела вокруг луны такую же круглую, огромную тень.

Ничего не сказав ни Мите, ни Стасе, она подобралась к окну поближе и подумала, что еще ни разу не замечала такой зловещей красоты. Луна была не совсем полной, похудевшей с одного боку, и эта ущербность словно подтверждала нерадостную Алину догадку: мрак начал пожирать свет. Это уже происходит. Как раз в канун Крещения…

– Дергаешь, конечно, – не унималась Стася. – Иначе с чего бы дух Шекспира стал разговаривать с нами по-русски? Сам-то подумай!

      Выпустив хвостик нитки, Митя открыл глаза, и сердито сказал:

– Вы мне уже надоели. Мало того, что я участвую в вашем дурацком гадании, так они еще и не доверяют мне! Ну и делайте все сами, раз так.

У него была манера говорить, как бы самому себе, даже не оборачиваясь к собеседнику, и пристально глядя в выбранную точку. В детстве над ним издевались за это, но Митя своей привычки не менял, ведь Стася в травле не участвовала. А остальных он умел не замечать.

– Перестаньте ссориться, – пыталась угомонить их Алька. – Вам по двадцать семь лет, а вы скандалите, как маленькие, из-за какой-то нитки.

Ей показалось, что Стаськины глаза насмешливо блеснули, быстро вобрав и выпустив огонек свечи. "Какая же я дура! – про себя ужаснулась Аля. – Разве можно при нем говорить о маленьких?!"

Ее брат-близнец был роста, скорее, среднего, но рядом со Стасей – Станиславой – которая и выше-то была совсем ненамного, он съеживался. И Алька чувствовала: брат постоянно помнит, какой у него знатный нос, и что весь он слишком худ и неразвит, как мальчишка.

В его близко посаженых глазах, даже когда Митя улыбался, темнела тоска, хотя занудой он никогда не был, и время от времени был не прочь повеселиться. Но даже в те минуты, когда бывал от души весел или от души пьян, у него сохранялся взгляд человека, которому никак не удается забыть, что единственно желанное им счастье – под запретом.

Она украдкой глянула на Стасю, которая все еще пыталась вынудить Митю признаться, что он подсматривал. Сейчас ее глаза казались совсем черными, потому что в комнате было мало света, а ресницы у нее, как и волосы, были очень темными и густыми – Стася ни разу в жизни их не подкрашивала. На свету же ее глаза оказывались светло-карими, почти янтарными, и Алька не раз думала, что они не с рожденья были такими, а посветлели, когда душа их подруги расцвела и окрепла настолько, что стала излучать свет. Многим Стася казалась чересчур красивой, чтоб у нее могло оказаться доброе сердце, но Аля с братом знали ее всю жизнь и успели убедиться в обратном.

То, что сейчас она цеплялась к Мите, было не более, чем безобидной игрой. Ей просто нравилось иногда поддразнивать его, ведь Стася догадывалась, что он будет рад и тому, что она его просто замечает.

– Давайте лучше вызовем кого-нибудь другого, – предложила Алька, уловив, что брат уже начинает нервничать. – А то с этим Шекспиром вечная неразбериха… То ли он был вообще, то ли нет. Может, не одного духа надо вызывать, а двоих? И тогда они разговорятся…

Стася сначала взглянула на нее с веселой рассеянностью, как бы не совсем понимая, о чем идет речь, а потом вдруг посерьезнела.

– Не верю я в эту бредовую легенду о супругах, писавших под именем Шекспира, – сказала она, продолжая обращаться к Мите, но уже с другим выражением. – Разве можно писать о любви с кем-то на пару? Это уже извращение какое-то…

Машинально разглаживая бумажный круг, Митя напомнил, не посмотрев ни на сестру, ни на Стасю:

– В их браке и так было полно странностей, так что одной больше, одной меньше… Вспомни хотя бы, что физической близости между ними не было.

Стася засмеялась:

– Я же говорю: извращение! Они и стихи могли создать только бредовые. Вдвоем "Анжелику" можно состряпать, но не "Гамлета".

– Может, они были настолько близки духовно, что чувствовали, как один, – угрюмо заметил Митя, обводя пальцем нарисованную букву "Н". – Поэтому и физического влечения не возникало. Кого потянет к себе самому?

– Ну, всякое бывает!

Алька легонько пнула ее под столом. От подобных разговоров о сексе брат начинал задыхаться, в любом слове отыскивая намек, что у него с этим не все в порядке. Из того, что Митя говорил до сих пор, Аля поняла: он пытается в очередной раз подвести Стасю к мысли, что и между ними возможен брак, даже если с ее стороны и не чувствуется той самой физической тяги. Как Стася ни старалась, он до сих пор не мог поверить, что этому никогда не бывать.

"Почему? – спрашивали его тоскующие глаза. – Ведь мы же старые друзья… Мы нужны друг другу…"

Алька посмотрела на хмурое лицо брата, надеясь, что он заметит ее. Когда-то в юности Митя сказал, что, наконец, разгадал тайну ее взгляда.

"Какую тайну?" – Алька тогда страшно удивилась. Коротко посмеиваясь, он объяснил, что серый кружок ее правого глаза чуть смещен к центру. Почти незаметно, но эта едва уловимая косина придает ее взгляду выражение удивленной и трогательной доверчивости.

"Поэтому, когда я собираюсь тебе всыпать, смотри мне прямо в глаза, тогда у меня рука не поднимается", – великодушно подсказал Митя.

Ему всегда необъяснимо нравилось то, что они – разнояйцовые близнецы, и в детстве он часто повторял это к месту и не к месту. Посторонним даже трудно было признать в них брата с сестрой, ведь длинная носатая Митина физиономия ничего общего со скуластой, курносой Алькиной мордочкой, в которой не было бы ничего особенного, если б не цепляющий за сердце взгляд.

Он-то и поймал семилетнюю Стасю, когда брат с сестрой только переехали в новый двор после развода родителей. Красивая девочка с густым, черным "хвостом" шла по двору, откровенно задрав нос, но, мельком взглянув на сидевшую в песочнице Альку, остановилась, точно запнувшись. С минуту она беззастенчиво рассматривала новенькую, а потом с неожиданным в ней состраданием спросила: "Девочка, кто тебя обидел?" Алька, которая чувствовала себя превосходно, сразу сдружившись с дюжиной девчонок, честно ответила: "Никто". Но Стася ей не поверила. Митя подозревал, что она до сих пор пытается выяснить: от кого же следует защищать его сестру?

      Через несколько дней они встретились в художественной школе, и с тех пор уже не отпускали друг друга, хотя и записались на разные отделения. Стася решила заниматься лепкой, Альке же хотелось рисовать. Этим она и занималась до сих пор, так больше ничему по-настоящему и не научившись. А Станислава возвращалась к лепке только в периоды раздражения или депрессии, или просто устав от своей сумасшедшей работы на радио, где она была и диджеем, и коммерческим директором. Теперь свое детское пристрастие она называла "материальной медитацией", и утверждала, что когда она лепит, то ее завораживают собственные движения.

      На счет своих художественных способностей Стася никогда не заблуждалась, даже в пору тщеславной юности, и открыто признавала, что талант – это у Альки, а она так… отдыхает душой… Тем не менее, Станислава сняла целый этаж, в одной квартире поставила печь для обжига и притащила туда все необходимые материалы, а в другой устроила мастерскую для Альки, которая сюда и переселилась.

Сама Стася здесь ночевать не оставалась, потому что, если она не возвращалась домой, отец начинал распекать мать, и это могло растянуться до утра. Дочь ее жалела.


– Ну, так что будем делать? – вмешалась Алька, надеясь прервать неловкий разговор о браке и отсутствии физической тяги. – Может, попробуем Есенина? Помните, в детстве мы его вызывали?

– И что он тебе наобещал? – спросил Митя, как ей показалось – с облегчением.

Безотчетным жестом заправив за ухо волосы, как делала, когда терялась, Аля растерянно призналась:

– Да я не помню…

– И я тоже! Потрясающе! – опять расхохоталась Стася, но следом вдруг сморщилась, прислушавшись к чему-то в самой себе.

Алька, которая все замечала, сразу встревожилась:

– Ты что?

Она отмахнулась:

– Да ерунда! Желудок, что ли… Верите, я до сих пор не знаю, где у нас что находится!

– Аппендикс справа, – заявил Митя тоном старого патологоанатома. – Такой, знаете ли, мерзкий отросточек…

– Только его мне сейчас не хватало, – Стася опять на секунду затихла. – Вроде, отпустило. Господи, времени-то сколько! Через шесть часов у меня эфир, поеду-ка я домой.

Алька сделала умоляющие глаза:

– А может, останешься? Позвони своим. От нас тебе ближе добираться.

Стася обвела взглядом голые стены мастерской, которая второй год служила домом брату с сестрой. В той единственной комнате в другом районе, где жила их мать с дедом, работать Альке было негде. Потом как-то само собой вышло, что Митя тоже перебрался сюда, и остался, хотя дед уже умер. Алька соседству брата, казалось, только обрадовалась, и Стася не стала возражать, хоть иногда Митя и доводил ее до исступления. Но она знала его слишком давно и отчетливо различала на дне его круглых глаз причину тоски, которой они были полны.

– Может, и останусь, – произнесла она с раздумьем, будто это Бог весть какой сложности был вопрос и решать его на ходу было преступно.

Знакомо усмехаясь, отчего его прямой рот лишь чуть-чуть растягивался, Митя спросил:

– А ты знаешь, что мы просыпаемся под звуки твоего голоса? Алька включает радио прежде, чем добежать до горшка.

– Знаю, – Стася улыбнулась и подмигнула подруге. – Но у меня не каждый день утренний эфир.

– Вот-вот! Скажи это своему начальству. Других она и слушать не хочет.

– У них языки деревянные, – пробормотала Аля, хотя, вроде бы, и не было нужды оправдываться.

Засмеявшись, Стася незаметно прижала руку к животу, но отозвалась также весело:

– А у меня – без костей. Это точно. Но только когда включается микрофон. Это так странно… Знаете, во мне самой будто что-то переключается и – понесло!

– Это приятно? – с любопытством спросила Аля.

– Так же, как тебе рисовать, – ничуть не сомневаясь в уместности такого сравнения, ответила Стася.

У Мити снова смешливо задергался рот:

– Особенно приятно, что тебя слушает целый город!

– Нет, – отозвалась она не сердито, но сухо. – Не это самое приятное. Я себя открываю, вот что! Без микрофона я – как все. А стоит мне выйти в эфир, как у меня сразу и мысли откуда-то появляются, каких и не было сроду. И речь сразу такой гладкой становится.

– "… точно реченька журчит", – вставил Митя.

Стася улыбнулась ему с сожалением:

– Тебе не верится?

– Верится. Но сам я – всегда одинаковый. Ничто во мне не переключается.

– Сочувствую.

– Чему? Разве это не говорит о моей цельности? – он усмехнулся, и сам понимая, что ни о чем подобном это не говорит.

Алька поспешила ответить за нее:

– Конечно. Я тоже всегда одинаковая.

– Ты?! Потрясающе! – Стася покачала головой с выражением такого изумления, будто человек с тремя ногами пытался уверить, что он такой же, как все.

Уловив это, Митя подумал, что, в самом деле, не его сестре говорить о себе такое. Ее бесхитростные, неяркие глаза видели мир не таким, каким мог разглядеть его сам Митя, и так было всегда. Алька переносила кусочки этого мира на холсты, и мастерская постепенно прорастала другой реальностью. Неизменно вызывавшей удивление и беззлобную зависть. Всматриваясь в работы сестры, Митя думал, что, может, ему жилось бы намного легче, если б он также мог существовать в двух мирах. И делить свою тоску надвое.

– Алька, покажи чудо, – вдруг попросила Стася совсем по-детски и легко соскользнула на диван, где сидеть было удобнее, хоть он и стал совсем старым, отчаянно трещавшим, когда на него садились.

Обхватив колени, она уселась так, что длинные волосы почти укрыли ее всю. Это напомнило Мите какую-то картину, но он не особенно хорошо разбирался в живописи, чтобы вспомнить название. Если он и просматривал альбомы, то лишь за компанию с Алькой, которая относилась к этому, как к священнодействию.

– Покажу, – пообещала та, не смутившись, ведь для художника творить чудеса – обычное дело.

Правда, сейчас речь шла не о том, чтобы что-нибудь нарисовать, и все трое это отлично понимали.

– Только сначала позвони домой, а то дядя Толя оторвет нам потом головы.

Не споря, Стася протяжно вздохнула:

– Митя, дай сумку.

Он подал ей, но не сразу выпустил кожаный ремень, чтобы Стася потянула. Это могло бы создать хотя бы иллюзию соприкосновения, какого он ждал. Ведь если Стася и касалась его, то всегда слишком по-родственному. До обидного по-родственному.

Но и сейчас тоже ничего не вышло. Она рассеянно рванула сумку, даже не заметив его уловки, и, покопавшись, извлекла телефон.

– От сотовых возникает опухоль мозга, – зловещим голосом произнес Митя, пытаясь, хоть напугав, привлечь ее внимание.

– Типун тебе на язык! – сердито бросила Алька и на этот раз пнула под столом брата.

Сделав вид, что ничего и не почувствовал, он безразлично спросил:

– Убирать ваш магический круг? Зря только возился с ним. Кучу времени потратил…

– Да ты за пять минут его сляпал!

– Ну! Может, я настраивался целый час.

Набрав номер, Стася сказала, дожидаясь, пока стихнут гудки:

– Ты раскачиваешься, как Царь-колокол.

– На что раскачиваюсь? – замер он.

– На все. Помнится, лет десять назад кто-то заявил, что скоро примет участие в ралли… Так ведь и застрянешь в таксистах.

– Стася, не надо! – резко подавшись вперед, крикнула Аля. – Я слышать не хочу об этих гонках!

– Трусишка… А, мам, привет! – ее взгляд перескочил на что-то, и Стася заговорила другим голосом.

У нее их было несколько, и потому даже люди, каждый день слушавшие их станцию, в жизни не узнавали ее по голосу. Стасю это устраивало, а на Митины язвительные выпады на счет скромных героев, бесстрашно бросающихся в радиоволны и не ищущих славы, она всегда находила, что ответить.

– Это она не тебе сказала, а мне, – мрачно заметил Митя, понизив голос.

– Да нет…

– Ну, перестань! – он поморщился, растянув тонкие губы. – Дурака-то из меня не делай… Конечно, я трус. Может, если б я сломал себе шею на какой-нибудь трассе, она вспомнила бы меня со слезами умиления. Но я предпочитаю оставаться живым, и это ее раздражает.

Несогласно качнув головой, Алька с состраданием подумала, что, конечно, Митя прав. Но как же это страшно, что он сам все понимает. Лучше б он был чуточку поглупее… В любви быть понятливым больно. Особенно, когда понимаешь, что тебя не любят не потому, что ты опоздал, и желанную тобой душу успел заполнить кто-то другой, а просто ты, сам по себе, не представляешь интереса. Как любой другой. Как миллиарды других.

– Вам привет от моих! – сказала Стася слишком громко, будто пытаясь к ним пробиться.

Митя покосился на нее с недоверием: "Не думает же она, что мы могли забыть про нее!” Он только что подавил желание подсесть поближе к сестре и прижаться к ней, такой маленькой и сильной, упрямо прорисовывающей в этом мире свой собственный. Но у них почему-то повелось скрывать от Стаси живущую в обоих нежность друг к другу, точно это могло оскорбить ее. Ведь негласно уже давно было признано, что они оба принадлежат Стасе…

Заметив Митино замешательство, но, не поняв его причины, она капризно протянула:

– Ну, и где мое чудо?

– Будет тебе чудо, – улыбнулась Алька, и на ее мордашке возникло то выражение ласкового обожания, которое появлялось всякий раз, когда они навещали отца и встречались с маленьким сводным братом. В такие минуты Митя начинал жалеть, что поселился в мастерской у сестры, и тем самым, может, мешает ей… Ведь Алька ни разу за эти годы не приводила к себе ни одного мужчину, и Митя подозревал, что их и не было, хотя говорить об этом она отказывалась наотрез.

Между тем она спросила у Стаси, будто брата здесь и не было:

– Чего тебе хочется?

– Лета и солнца, – задумавшись только на секунду, отозвалась Стася. – Что-то засиделась я в студии, да и на улице морозяка… А в отпуск ты же со мной не поедешь?

Алька виновато улыбнулась:

– Не поеду.

      "Я поехал бы, – про себя вызвался Митя. – Только вот кто меня позовет?"

– А без тебя – скучно, – безжалостно закончила Стася. – Что тебя здесь держит, не могу понять? Митька уже большой мальчик, а рисовать можно где угодно. Думаешь, я помешала бы тебе?

– Нет, конечно, – встрепенулась Алька. – Не в этом дело…

– Ну, а в чем? В чем?!

– Я… – Аля запнулась и посмотрела на нее умоляюще. – Я не могу сказать…

– О господи… Ты, Алька, не человек, а одна сплошная тайна. Может, за это я тебя и люблю. Все остальные – как на ладошке.

"Это она обо мне, – даже не уточняя, сказал себе Митя. – Царь-колокол, только и сумевший свалиться на площадь и застыть у всех на виду чугунной болванкой…"

Стася устроилась поудобнее, поджав ноги. Когда она поводила головой, расправляя черную пелену волос, Мите казалось, что сама Ночь распахивает свои крылья. В них трепетала сила сладострастия, и обманчивым успокоением темнело черное забытье. Митя готов был отказаться от солнечного света и никогда не видеть звезд, только бы эта ночь всегда была с ним. Не смея приблизиться, тем более, дотронуться, он погружался в нее глазами, желая раствориться и потерять себя – что в этом страшного, если ты ничего из себя не представляешь? Совсем ничего…

Он знал, что это так и есть, и это не было открытием. С раннего детства Митя был вынужден смириться с тем, что, когда рождаются близнецы, даже однояйцовые, кому-то из них все равно достается, хоть на толику, но больше природных сил. Алька умела творить чудеса и писать картины. Митя не умел не только ни того, ни другого, но и вообще ничего. Однако, он никогда не испытывал по отношению к сестре ни зависти, ни злорадства по поводу того, что она оказалась заурядна в том, что так ценят сами женщины: Алька не была красавицей и знала это. Митя никогда не замечал каких-либо страданий по этому поводу, но сам страдал за нее. Он любил свою сестру.

– Ладно, лето так лето, – согласилась Аля тем мечтательным тоном, которым заговаривала всякий раз перед тем, как собиралась погрузить их обоих в одну из своих тайн, не имеющих объяснения.

Митя украдкой взглянул на Стасю, чтобы успеть заметить и запомнить, как изменилось от предвкушения ее лицо. На это лицо он готов был смотреть не отрываясь. Не потому, что оно было так красиво… Митя был наблюдателен, и из своего такси замечал множество красивых лиц, даже не допуская мысли, что они только кажутся ему таковыми, потому что сам он некрасив. Сколько он себя помнил, Митя всегда был восприимчив к красоте, хотя не умел создавать ее. Но что касалось Стаси, дело было совсем не в этом. В ее лице ему виделись черты самой Жизни, которая вбирала в себя и ночь волос, и солнце глаз, и весеннее цветение губ. Митя ловил себя на том, что, думая о ней, становится восторженным, как впервые влюбленный гимназист.

Но так бывало не всегда. Порой он принимался зловредно отыскивать в Стасе недостатки, чтобы потом взрастить их, крошечные, в своей душе до гигантских размеров. И ужаснуться им. Митя надеялся, что это его отрезвит. Все несчастье заключалось в том, что он не успевал дождаться, пока семена дадут всходы, и влюблялся в Стасю снова и снова.

      Ему чудилось, что она угадывает эти жалкие попытки, и, может быть, бессознательно пытаясь удержать его, улыбается ласковей обычного и даже касается рукой, что вовсе не было для них обычным делом, хоть они и дружили всю жизнь. Что-то в Стасе противилось их физическому приближению, она и с Алькой никогда не обнималась, разве что в щечку чмокала в день рождения…

Он пытался использовать и эту ее особенность и говорил себе, что Стася попросту фригидна, потому у нее и романов-то никаких нет. Не только с ним, ни с кем вообще. А еще тщеславна, и работа на радио занимает ее больше каких бы то ни было человеческих отношений. И вообще, если разобраться, что в ней такого уж хорошего?!

А потом, лежа утром в постели, слушал веселый голос Стаси, который уговаривал и его в том числе скорее улыбнуться новому дню, и опять признавал, что вовсе не тщеславие заставляет ее мчаться на студию, когда все еще спят, и сражаться одной против этого мрака сонного города, неся с собой радость и свет. Она представлялась ему, может, не такой уж и бесстрашной, но самоотверженной Жанной д’Арк, выступающей против самого Князя Тьмы.

И потому, когда Митю остановили на улице ребята с телевидения и задали смешной на первый взгляд вопрос: "Кого вы считаете героем нашего времени?", он, не поколебавшись ни секунды, ответил: "Диджея "Новой волны" Стасю Козырь". И зачем-то добавил, что Козырь – это не псевдоним, а настоящая фамилия.

Не ожидавшие такого определенного ответа, ребята переглянулись и неуверенно засмеялись: "Шутите?" Митя постарался вдохнуть побольше морозного воздуха, чтобы голос прозвучал по возможности холодно: "Ничуть. Это человек, который в одиночку борется против целой армии тех, кто с утра портит нам настроение. Кого же, как не ее назвать героем нашего времени?"

Через неделю Митя нашел в телепрограмме передачу, которую без лишней скромности так и назвали "Герой нашего времени". Он как бы ненароком включил телевизор в это время и замер, стараясь загнать внутрь разбегающуюся по телу дрожь. Стася, которая в тот момент взахлеб пересказывала Альке последние радиосплетни, посмотрела на него с недоумением, которое грозило перерасти в обиду. Но Митя зажал пульт в руке, намереваясь защищаться до последнего. Он ждал, положив палец на кнопку громкости, чтобы в случае чего сразу прибавить звук. И тогда она услышала бы…

Но его не показали. Наверное, редактору программы Митя показался не телегеничным. Или он решил, что парень откровенно издевается, и это нельзя выпускать в эфир. Как бы там ни было, Стася так и не узнала, как Митя на самом деле относится к ее работе, над которой обычно беззлобно посмеивался.


Он вспоминал все это, пока Алька готовилась к своему диковинному сеансу, который любой, не знакомый с ней человек, счел бы шарлатанством. Потому-то за столько лет ни Стася, ни сам Митя никому об этом и словом не обмолвились. Им даже было приятно владеть тем, чего нет ни у кого.

Алька поставила перед диваном стул и водрузила на него одну из своих картин.

– Что это? – спросил Митя, вытянув шею.

      Он все еще сидел за столом, теребя плотный край не пригодившегося круга, и не мог видеть, какую из работ выбрала сестра.

– Садись сюда, – предложила Стася и похлопала рукой рядом с собой. В последнее время она сильно похудела, и запястье стало до того тонким, что сбоку по-детски выпирала круглая косточка.

– Ну, если вы настаиваете, – скривив рот, пробормотал Митя и быстренько пересел, пока она не передумала.

Стася скосила на него рассмеявшиеся глаза, но ничего не сказала. Ему и в голову не пришло, что это – из сочувствия. Митя понимал, что просто она уже настроилась на Алькину волну, и ей было жаль нарушать заполнившее ее волшебное волнение, которое, наверное, испытывала Золушка, поставив ножку на первую ступеньку золоченой кареты. Она ведь тоже в тот миг не знала наверняка, случится еще большее чудо или нет, но само предвкушение уже было волшебством.

На холсте, который выбрала Алька, была только дорога. Она уходила к горизонту, неуверенно виляя среди пушистого ковыля, словно только сейчас рождалась, и решала на ходу, куда направиться: к свету или во тьму, ведь половину неба закрыла собой туча. Она была тяжелой и мрачной, но Митю туча не подавила. Он сразу решил, что она уходит…

А на другой половине холста небо было таким безмятежно-прозрачным, таким откровенно ленивым, что когда Аля начала свое колдовство, Митя сразу почувствовал, будто лежит на спине, поглаживая лицо мягкой кисточкой ковыля, и смотрит в это голубое небытие, которое ничуть не пугает своей пустотой. Ведь в ней столько света…

Он до сих пор понятия не имел, как Алька это делает. Да Митю не особенно и занимало, гипноз это был или нечто другое… В детстве это была их игра: задернув шторы, они втроем забирались в угол между диваном и окном, и Алька начинала пересказывать ту фантазию, которая откуда-то влетела в ее круглую голову. То ли она действительно все это отчетливо видела, то ли придумывала на ходу, это было неважно. Но ее шепот утягивал их с Стасей в тот самый мир, куда был обращен ее странный, не такой, как у всех, взгляд. И они поддавались ему, позволяя увлечь себя, лишив привычных тел, но сохранив физические ощущения. Это было абсолютно необъяснимо и великолепно.

Алька так никому и не рассказала того, что произошло с ней еще в детстве. Она точно и не помнила, сколько ей было, когда это случилось, и даже не могла с уверенностью сказать – случилось ли? Ее тогда едва отходили после тяжелейшей ангины, но кризис уже был позади, хотя температура еще скакала, обдавая маленькое тело то ознобом, то испариной. Стараясь не разбудить брата, она бесшумно меняла ночную рубашонку и влажную старательно развешивала в изголовье кровати. Минут через десять все приходилось повторять, и Алька уже чувствовала себя изнуренной до того, что просто нахлобучивала мокрое бельишко на деревянную спинку и падала на подушку, уверенная, что больше не поднимется.

В такую-то минуту в ночном небе, которое она увидела через несколько потолков и крышу, даже не открывая глаз, возник синий свет. Он исходил из одной точки, как бы от звезды, но что-то подсказало Альке, что это не звезда. Тогда в ней возник тот вопрос, который она задавала себе до сих пор: "Что это?"

Алька помнила, как твердила эти два слова, но не со страхом, а с восторгом, явственно чувствуя, как приближается к этому свету, возносится с невозможной скоростью. И вместе с тем, она отчетливо ощущала свое тело – с влажной шеей и вспотевшими ладошками. Алька точно знала, что не спит, и потому это замирание с высоты – "А-ах!" – которое было не менее явным, можно было объяснить только тем, что ее тело поделилось надвое, и невидимая его часть уносится к синему свету.

Это ничуть не походило на обычный полет, какие все дети совершают во сне. Это вознесение было необыкновенным, и восторг был необыкновенным, такого Алька никогда больше не испытывала, и свет… "Что это?"

В какой-то миг она даже испугалась того, как ей было хорошо. Альке показалось, что она умирает, и потому так хорошо. Приподняв голову, она посмотрела на полуголого Митю, который, засыпая, всегда отпинывался от одеяла, как от злейшего врага. Потом потрогала свой лоб – он показался Альке уже не таким горячим. И вдруг затосковала: "Я не долетела… Он исчез".

Шальная мысль, из тех, что может прийти только ночью, разом овладела всем маленьким существом девочки: "А, может, получится еще раз?" Она откинулась на подушку и закрыла глаза. Знакомая синяя точка приветливо вспыхнула – "Где? В небе? Во мне?" – до сих пор пыталась понять Аля. Тогда она опять почувствовала, что возносится…

А потом вдруг оказалась на дереве, куда мечтала забраться с начала лета, но побаивалась. Оно было таким высоким, что уже этим выделялось даже среди рослых сибирских деревьев, и не могло принадлежать ни к одному классу. Альке всегда казалось, что растениям, таким одновременно нежным и выносливым, должно быть обидно, что их так скучно, как в школе, делят на классы. Дерево, на котором она оказалась, какой-нибудь ученый тоже в два счета определил бы в класс, но Алька и сейчас не пыталась узнать его название. Оно было просто Деревом…

С тех пор синий свет каждый раз доставлял ее в то место Земли (или не Земли), о котором она только что думала (или пыталась вообразить). Эти странные путешествия давались ей так легко и были так увлекательны, что Алька посчитала несправедливым пользоваться этим подарком ("Чьим?") в одиночку. И тогда она просто попросила разрешения, чтобы Стася с Митей тоже немножко полетали…

Позднее Аля начала использовать свои картины. Она ставила перед ними холст, и они погружались в его невидимую глазом глубину, проваливались и не находили сил выбраться наружу, пока Алька сама их не вытаскивала. После таких "чудес" Митя не раз думал, что вопреки известной мудрости, он сам бесконечно долго может смотреть только на лицо Стаси и Алькины картины. И в том, и в другом случае он чувствовал себя счастливым.

Сейчас он ощущал спиной, как приятно покалывают сухие травинки, которых почему-то всегда полно, хоть в начале лета, хоть в конце, как среди молодых людей всегда живут старики. В одну ладонь забрался гладкий подорожник, и его доверчивое прикосновение растрогало Митю. С другой стороны, к нему прильнул репейник, и, хотя Митя не забывал, что ничего не может унести с собой из этого мира, у него промелькнула мысль, что перепончатая головка репья непременно прицепится к рубашке.

"Все эти места, которые я рисую, они на самом деле существуют, – уверяла Алька. – Не выдумала же я их! Может, они находятся где-то в другом мире, я не знаю. И как нашла туда лазейку, тоже не знаю… Она сама нашла меня. А я сумела вас провести. Но ты не спрашивай – как? И почему именно я? Этого я и сама не знаю…"

Он и не спрашивал. Мите было вполне достаточно того, что Алька давала ему возможность испытать такой восторг, какого ему не доставляло больше ничто.

Не совершив усилия, Митя поднялся и проследил взглядом, куда тянется заскорузлая рука дороги. В ее изгибах застыло сомнение, будто она звала с собой, но не слишком настойчиво, потому что и сама не представляла, куда выведет.

Уже собравшись шагнуть к нарисованному сестрой горизонту, Митя вдруг замер, пораженный мыслью, которая была так очевидна, что невозможно было понять, почему до сих пор она не приходила ему в голову. Он подумал: "Ведь каждый раз Алька уводит за собой нас обоих, почему же я всегда оказываюсь тут, внутри, один? А они обе? Они вместе? Почему я никогда об этом не спрашивал?"

В ту же секунду Митя обнаружил, что опять оказался в мастерской и, хотя еще ни о чем не заговаривал вслух, неожиданно услышал ответ на свой недодуманный вопрос:

– Ох, Алька, спасибо! Я только с тобой и бываю счастлива!

Он быстро взглянул на сидевшую с ним рядом Стасю и с горечью отметил, что на него она никогда так не смотрела, как сейчас на Альку. Ему хотелось спросить, что увидела там она? Что сделало ее счастливой? Или их обеих? Но Митя не мог отделаться от мысли, что их путешествия слишком интимны, чтобы говорить о них вслух. По крайней мере, никто из них никогда не делился впечатлениями, хотя Стася запросто могла с издевательским смехом поведать о каком-нибудь любовном приключении. Вернее, скорее сексуальном, потому что сама она не придавала им значения, и Митя приучил себя тоже не делать этого. В конце концов, и ему было о чем рассказать… Митя не делал этого только из опасения, что Стася расхохочется, услышав его историю, и ему потом не удастся забыть, как он показался ей смешным.

Скорее всего, Алька все знала о том, что переживали они оба, когда она творила чудеса и с ними, и с самим временем. Митя взглянул на часы: с той минуты, когда он пересел на диван, прошло полтора часа, а ему показалось – не больше пяти минут. Эти провалы уже не удивляли его, но объяснить их Митя по-прежнему не мог.

Не рассчитывая на помощь, он все же взглянул на сестру. Глаза у Альки сияли, как в те дни, когда она начинала новую работу. Тогда она и улыбалась по-другому, и смотрела иначе. Без работы она угасала, и тогда Митя еще более отчетливо, чем когда бы то ни было понимал, что готов гонять свое такси по городу целыми сутками и зарабатывать за двоих, лишь бы возродить это тихое сияние во взгляде сестры. Его достаточно болезненно задевало то, что Стася помогает ей больше, потому что и зарабатывает больше. Да и те картины, что Але удалось продать за эти годы, все до одной тоже были пристроены с помощью Стаси. Каждый раз Мите приходилось проглатывать это с трудом, но он ничего не мог поделать с тем, что предприимчивости был лишен начисто.

      "Вокруг нее пруд пруди энергичных, заводных мужиков, – уныло думал он, впадая в душевный мазохизм. – Я против них просто слизень какой-то… Зачем я ей? Даже и пытаться не стоит…"

Напомнив себе об этом в очередной раз, Митя ушел на свой топчан, стоявший в углу мастерской с тех пор, как он перебрался к сестре. Ему все было недосуг соорудить себе более удобное лежбище, хотя в свободное время Митя ничем особенно не занимался. Если б спросили, как он проводит дни, Митя, пожалуй, и припомнить не смог бы: вроде бы, что-то читал, вроде бы, что-то смотрел…

Время от времени его охватывал стыд за то, что он так транжирит жизнь впустую, а обе девчонки только и делают, что работают. Правда, он тоже не бездельничал, но это было только зарабатывание денег, а не работа в том смысле, как ему хотелось бы. Но что может стать ею, Мите никак не удавалось придумать.

Ни таланта, ни призвания к чему-либо он в себе не обнаруживал, и со временем приучился оправдываться тем, что при рождении все досталось Альке. Обвинять ее в этом было бессмысленно, не только потому, что ее вины и не было в том, что сложилось так, а не иначе. Но еще и потому, что Митя точно знал: если б от сестры зависело, чтобы вышло как раз иначе, она с готовностью перелила бы свои природные силы в тело и душу брата. Но это было не подвластно даже ей…

– Ты уже спишь? – шепотом спросила Стася, наклонившись над его топчаном.

Не открывая глаз, Митя мгновенно представил, как уродливо торчит его нос, похожий на затупившийся клюв, и в который раз с ненавистью обозвал себя "чертовым Сирано". Наверняка Митя не помнил, но ему казалось, что единственный раз он расплакался над книгой, когда лет в пятнадцать прочитал Ростана. Все было слишком похоже: носатый урод и красавица… Но Митя оскорбительно проигрывал и этому несчастному – у него не было даже таланта. Это тогда он сказал себе "даже", потому что был слишком юн и глуп, чтобы понимать, насколько талант способен очаровать женщину сильнее красоты. Митя догадался об этом уже спустя время, когда Стася пренебрежительно отозвалась об одном потрясающе красивом актере: "Да ну! Полная бездарность". Тогда же Митя понял и то, что его не спасет и пластическая операция, мечту о которой он вынашивал с детства. Ведь никто не мог пересадить ему другую душу…


*****

Ей хотелось спросить, как сделала Стася: "Ты спишь?", только адресовать это уже ей. Но шепот, который обладает змеиной способностью вползать даже в самое замутившееся сознание, мог разбудить Стасю, и тогда пришлось бы ждать еще какое-то время.

Аля только и делала, что ждала: с утра начинала ждать наступления ночи, ведь брат хоть и уходил на работу, но имел обыкновение то и дело заезжать и проведывать ее. Раньше Алька этому радовалась, но с тех пор, как она придумала ту картину, а потом обнаружила в ней Линнея, внезапные Митины возвращения стали совсем некстати.

Вечерами она ждала, пока Митя угомонится и насмотрится телевизор, потом начинала прислушиваться к его дыханию: спит – не спит? Все эти секунды, минуты, часы, которых другие и не замечали, тяжелели, проходя сквозь Алькино сердце, и оседали в нем не одной, а множеством свинцовых пуль. И каждая рана болела так, что каждый день Алька приучала себя к мысли, что может не дожить до вечера.

Сейчас она, не отрываясь, смотрела на удивленный, совсем не страшный львиный профиль, который сам собой сложился из лежавших вперемешку номеров "Нового мира", "Октября" и Митиных автомобильных журналов.

"Если ты – царь, так сделай же что-нибудь, – мысленно просила его Аля. – Усыпи их поскорее… Я сейчас просто умру от этого ожидания".

Но лев продолжал бездействовать, глупо разинув беззубую пасть. Он был слишком маленьким, чтобы ей помочь, к тому же – книжным, а на книжных героев, даже самых лучших и сильных, нельзя рассчитывать всерьез. А в том, что стало для Альки самым главным, она вообще могла положиться только на себя…

– Ты спишь? – все же произнесла она одними губами, потому что больше не могла держать эти слова в себе, как невозможно удержать рвущийся из-под земли родничок.

Без Линнея она чувствовала себя такой вот землей – тяжелой, высохшей, старой настолько, что уже потеряла счет прожитым тысячелетиям. Но тот родничок, что просился наружу, мог оживить ее и снова заставить цвести, как случалось (вопреки законам природы) каждую ночь. Он гнал ее к тому холсту, который Аля прятала от всех, даже от брата. Даже от Стаси. Алька скорее умерла бы с голоду, чем согласилась продать эту картину, ведь в ней, как у бедняги Кощея в игле, заключалась ее жизнь.

Теперь она действительно думала о Кощее с сочувствием: страх сделал его безжалостным к людям, любому из которых ничего не стоит переломить острый кончик – не нож ведь в спину всадить! Точно также кто угодно, даже не из ненависти, а из шалости, мог испортить ее заветный холст. Плеснуть краской, прожечь сигаретой… Что такого уж ценного в изображенном на нем рыбацком поселке? Аля точно знала, что не пережила бы эту свою картину ни на час. Конечно, можно было бы попытаться восстановить ее, ведь Алька помнила каждый мазок, но ей заранее было страшно, что созданное в другое время уже не может быть таким же. Это был бы уже не тот берег, не тот поселок, не тот Линней…

– Береги себя, – прошептала она, обеими руками поглаживая затянутый холстом подрамник.

Аля обращалась не к картине даже, в которую собиралась войти, а к Линнею, и видела его глаза, что смотрели и сквозь волны, выглядевшие возбужденными, и сквозь дымчатое марево вечернего неба. Там, у него, всегда был вечер, может, от этого Линней выглядел таким уставшим и печальным.

Еще раз оглянувшись на уснувшую подругу и послушав, как посапывает Митя, который во сне забывал о своей некрасивости и начинал улыбаться, Аля умоляюще протянула к холсту руки:

– Прими меня.

      Ее тотчас потянуло, понесло, а нетерпеливый родничок, по-прежнему подталкивая, обжег ноги холодком. Аля инстинктивно поджала одну, и только тогда заметила, что забыла обуться. Но Линнею не было до этого дела… Вообще не было дела до того, как Алька выглядит – он ни разу ее не видел. Но самой с непривычки было зябко, хотя по мастерской Аля разгуливала босиком. Правда, пол там был куда теплее остывших камней у моря.

Стараясь не наступить на острое, Аля подобралась поближе к сухой траве, которая небрежно отбрасывала на гальку бесцветные жидкие пряди. Здесь идти стало легче, хотя и было немного колко, но земля меньше остыла без солнца – за столько лет она научилась хранить его тепло.

Наклонившись, Алька погладила растрепанные волосы земли, которую всегда чувствовала, как саму себя, и потому сжималась, даже когда ей приходилось вонзить в почву маленький колышек для палатки. Но она не делилась этой тайной болью даже с братом, ведь он-то любил выбираться за город и ловко ставить палатку. Как-то Аля сказала об этом Стасе, которая могла бы принять от нее что угодно. Сперва сделав удивленные глаза, Стася пожала плечами: "Наверное, ты так и чувствуешь… Почему ты видишь все, чего мы не замечаем? Откуда у тебя это?"

Вопрос не требовал объяснений. На самом деле Стася и не пыталась выяснить, откуда в Але взялось то или другое. Она была не из тех, кто уничтожает прелесть солнечного зайчика, изучая законы преломления света. Стасю вполне устраивало, какой была ее Алька, и ни одна из них ни разу не потребовала, чтобы другая в чем-то изменилась. Они не забывали о том, что именно это и развело миллионы людей.

Ненадолго позволив влажному ветру повозиться с ее короткими волосами, Аля улыбнулась ему, и стала подниматься к поселку по тропинке такой же кривой и заскорузлой, как ноги рыбаков, ее протоптавших. Сегодня не слышно было чаек. Алька даже остановилась, заметив это, и удивленно склонила голову набок, прислушиваясь.

Ее вдруг охватил ужас: что-то случилось тут со вчерашней ночи, и все вымерло. В сердце ударило так больно, что она вскрикнула, хотя обычно здесь не позволяла себе никаких звуков:

– Линней!

      В панике наступив на сухую, острую ветку, Алька упала на колени, уже не удивляясь тому, что все ощущения тут, пожалуй, еще отчетливее, чем в обычной жизни, хотя сама Аля здесь как бы и не существовала. Она знала, что ни Стася, ни Митя не испытали этого странного осознания себя призраком, потому что вводя обоих в свой мир, она ни разу не позволила им встретиться ни с кем из людей.

В детстве Аля делала это скорее бессознательно, хотя какое-то внутреннее опасение, что выдуманные ею люди могут оказаться интереснее, чем она сама, уже тогда зародилось в ней. Повзрослев, Аля начала задумываться о том, чем могла бы обернуться такая встреча, и однажды пришла к выводу, что должна проверить это на себе. Она сделала шаг навстречу жившим в ее воображении людям, и первым увидела Линнея…


Его небольшой, но двухэтажный домик желтого цвета стоял в самом центре поселка, и Але казалось, что остальные постройки – дома и хижины, сараи и собачьи будки, – разбегаются от дома Линнея, как лучики от солнца. Она никогда не пыталась разобраться: возникает ли то, что ей удается увидеть благодаря ее фантазии, или все это существует само по себе, а ей только помогают отыскивать щелку в плотной завесе, отделяющей один мир от другого, как всегда находится прорезь в театральном занавесе.

То, что ей не дано это узнать, Аля принимала спокойно, ведь художнику тоже невозможно понять, что на самом деле высекает ту искру, из которой рождается замысел. Секунду назад в тебе был полный мрак, и вот уже ты полон. Не просто полон – из тебя так и брызжет, и ты владеешь этим природным богатством, вот только момент, в который это произошло, тебе опять не дался. Не тебе он принадлежит, и незачем на него претендовать. За годы, проведенные возле мольберта, Алька успела это понять.

Сейчас Аля об этом не думала, как не думала вообще ни о чем. Она бежала к дому Линнея, не слыша ничего, кроме собственного срывающегося на стон дыхания. Тишина, что следовала за ней по пятам и подстерегала впереди, пугала до того, что у Альки то и дело останавливалось сердце. Только на долю секунды, так, чтобы жизнь не успела ускользнуть, но все же останавливалось.

– Не ты, не ты, – стон оборачивался этими словами, и Аля проклинала на бегу свое тело, которое не могло передвигаться быстрее даже в этом мире, где она должна была бы переноситься со скоростью мысли, но так почему-то не получалось.

Кое-как преодолев расстояние, уже показавшееся бесконечным, Алька распласталась у окна, через которое всегда следила за Линнеем, если он не выходил из дома. И тут же еще лихорадочнее заколотилось сердце и затряслись ноги, но в этой дрожи больше не было страха, одна только радость. Линней сидел за столом, а вокруг еще не меньше десятка мужчин, которые выглядели подавленными, но в тот момент Аля этого не заметила.

"Вот почему поселок кажется опустевшим!" – ей захотелось смеяться от облегчения, но она никогда не знала заранее, как поведет себя этот мир, и потому не рисковала, чтобы случайно не выдать себя. К тому же ей больше хотелось слушать голос Линнея, чем свой собственный.

Он пристроился сбоку, но казалось, что Линней сидит во главе стола, потому что остальные смотрели на него. На нем уже не было докторского халата, как обычно в это время, только темно-синий трикотажный пуловер и черные брюки. Но чувствовалось, что он недавно закончил работу и потому выглядел таким усталым. И даже не улыбался, что заставило Алю насторожиться. Она уже привыкла видеть на лице Линнея улыбку, не слишком широкую, не напоказ, но ее было достаточно, чтобы в самые тяжелые для себя минуты Аля думала: "Ты улыбаешься, милый, значит все хорошо. Я все переживу, перетерплю, что угодно, только бы ты улыбался…"

Теперь лицо Линнея было таким пасмурным, что Алька едва удержалась, чтобы не закричать в голос: "Что произошло?!" И эти люди, собравшиеся в его доме, пугали… Даже когда на ее глазах принесли одного молодого рыбака с распоротым животом, Линней сразу выставил всех из дома, оставив только свою старую помощницу. Она была такой полной, что они, казалось бы, должны были помешать друг другу, а им удавалось работать так слаженно, что Аля следила за ними, как завороженная.

Ее даже не отвлекали рыбаки, которые слонялись вокруг дома и от страха грубо, жестоко шутили: "Во дает, свое брюхо за рыбье принял!", "И то – скользкий парень! Вот и спутал малость…", "Ничего, док его нафарширует и погуляем на славу!", "Такого улова у нас еще не было…"

Когда Линней наконец вышел к ним, у него от усталости подрагивали губы, а глаза стали совсем черными, хотя в действительности были серыми, как у самой Альки.

– Порядок, – сказал он, ни на кого не глядя. – Парень здоровее синего кита. Выживет.

В тот раз Аля побоялась оглянуться, забыв, что не сможет смутить рыбаков, даже если заметит на их глазах слезы – они-то ее не видели. Не сказав больше ни слова, Линней ушел в дом, но меньше, чем через минуту вернулся с бутылью какой-то местной водки. Следом появилась его помощница с двумя стаканами на всех – больше у него в доме не нашлось. Они пили за здоровье пострадавшего по очереди, чокаясь парами, и Линней тоже выпил с кем-то и, наконец, разулыбался, словно только сейчас понял, что опасность и в самом деле позади.

Когда Линней улыбался, лицо у него становилось немного смущенным, будто его не оставляло внутреннее убеждение, что улыбаться ему не положено. Однако, удержаться от этого он не мог… Хоть он выходил в море редко и только для собственного удовольствия, ведь рыбой его снабжали постоянно, кожа у него тоже была обветренной, но черты казались тоньше, чем у всех, среди кого он жил. Але хотелось узнать, из какой он семьи, и как оказался в этом одиноком поселке, но спросить она не могла, и оставалось надеяться, что Линней сам расскажет кому-нибудь при случае, а ей удастся подслушать.

Она ничуть не стеснялась того, что подглядывает, ведь в ее намерения ни на секунду не входило что-нибудь дурное. Иногда Алька, не всерьез конечно, даже называла себя его ангелом-хранителем: у нее всегда оставалась надежда прийти на помощь Линнею, если она окажется здесь в момент опасности. Правда, трудно было даже предположить, что может угрожать Линнею, ведь все любили его и относились к нему так бережно, будто он был ребенком, который не становился менее незащищенным оттого, что научился спасать чужие жизни. Когда Аля поняла это, ей стало как-то спокойнее за него. Но, возвращаясь в мастерскую, она частенько смотрела на холст и представляла огромную волну, которая однажды накроет рыбацкий поселок. И, конечно, в этот момент Аля окажется рядом с Линнеем и спасет его…

Она понимала, каким ребячеством пропитаны все ее фантазии, а ей, как-никак, уже двадцать семь, и пора взрослеть, если она не хочет прослыть инфантильной дурочкой. Но Алька оправдывалась тем, что взросление должно быть движением вперед, к чему-то значительному, а в ее жизни до сих пор не было ничего более значительного, чем Линней, и он уже был с нею. Даже, если она всего лишь смотрела на него через окно, как сейчас…


Линней обвел всех сидевших за столом медленным, печальным взглядом и сказал:

– Я знаю, что он мой сын, не нужно напоминать мне об этом. А вы знаете, что он не со мной вырос. Как же я могу на него повлиять? Он взрослый человек. Богатый. И, насколько мне известно, строптивый, как…

– Ему только двадцать, – сказал один из мужчин, сидевших к Але спиной. Синяя хлопчатобумажная куртка до того натянулась на его плечах, что казалось, вот-вот раздастся короткой треск.

– В двадцать я уже был его отцом, – напомнил Линней без особой радости в голосе. – Крон не будет меня слушать. С какой стати? Может, он слышал обо мне, но знать не знает… Скорее, уж он послушает моего брата, его он признает, как отца…

Самый старый из рыбаков поднял похожее на сосновую кору темное лицо, которое оживляла только ярко-белая щетина, и с расстановкой произнес:

– А может, и не признает.

– Не признает губернатора острова? – не поверил кто-то из молодых.

Старик с призрением отозвался:

– А что ему наш остров? Ты не серчай, Линней, но только твой Крон ни во что не ставит ни остров, ни всех, кто на нем живет. И на губернатора он плевать хотел!

Линней сдержанно отозвался, только сильнее сцепив длинные пальцы лежавших на столе рук:

– Я знаю. Крон никого не любит.

Внимательно посмотрев на него, старый рыбак проговорил еще медленнее:

– Это не твоя вина. Если б наша Сана осталась жива, вы смогли бы вырастить Крона другим человеком.

Чей-то молодой голос едва слышно спросил:

– Говорят, она умерла, когда рожала его?

– Внутреннее кровотечение открылось, – в голосе Линнея не слышалось ни боли, ни раздражения на любопытного юношу. – А тогда в поселке не было никого, кто мог бы ей помочь. Мы не довезли ее до больницы.

Старик пояснил таким тоном, будто Линнея и не было за столом:

– Вот тогда-то он и решил стать доктором. И стал, а что вы думали?

– Обычная история, – заметил Линней. – Из тех, что со мной учились, человек десять тоже выбрали эту профессию потому, что кому-то из их близких не успели или не смогли помочь. Чтобы это не повторилось.

– А каким это макаром повторится, если ты один живешь? Кого спасать-то? – хмыкнул кто-то, но старик тут же сердито прикрикнул:

– Попридержи язык! Если б Линней не выучился на доктора, твои кишки так и плавали бы по всему морю.

"Значит, это и есть тот парень с распоротым животом, – догадалась Аля. – Лучше б Линней ему голову подлечил!"

Отвлекшись, она попыталась наспех подсчитать, сколько времени прошло в реальной жизни, если здесь Аля провела уже с четверть часа. Выходило, что не меньше трех часов, а значит, пора было возвращаться, потому что Митя обычно вскакивал среди ночи и начинал шумно пить воду. Алю всегда беспокоило: что за жажда мучит его во сне? Но брат никогда ничего не мог вспомнить. Он утверждал, что вообще не видит снов. Тогда она начинала подозревать, что его сушит собственная пустота…

– Линней, – прошептала она, не находя в себе сил оторваться от его окна.

Внезапно он повернул голову. Его волосы, в последнее время ставшие пепельными от появившейся седины, не были длинными, как у большинства рыбаков. Они были коротко подстрижены, но, видно, Линнею некогда было следить за ними, и спутанные пряди произвольно лежали на его крупной голове. Сейчас он, будто внезапно о них вспомнив, медленно провел ладонью от макушки ко лбу и сморщил его, словно за его рукой стянулась вся таившаяся в его мыслях тяжесть. Серые глаза Линнея внезапно потемнели от того, что зрачки резко расширились, и Алька едва не бросилась прочь от этого взгляда, который казалось, мог не только различить ее, но и проникнуть внутрь, в самое сердце, куда до сих пор она никого не пускала. Даже брата. Даже Стасю.

"Линней", – она уже не посмела произнести этого вслух, но внутри нее все кричало, и рвалось ему навстречу. "Почему – нельзя?! Раз уж я пробралась сюда… неужели я не могу хотя бы дотронуться до него? Погладить его губы… Просто погладить. И не губами даже, одним дыханьем… Я ведь больше ничего и не хочу. Ничего другого. Никого другого…"

– Там кто-то есть, – сказал Линней, и хотя в такой компании можно было ничего не опасаться, голос его прозвучал встревожено.

Первое время, когда Аля еще только пропитывалась им, она часто думала, что больным должно становиться лучше от этого голоса, такого мягкого, обволакивающего. У рыбаков были другие голоса – резкие, громкие, похожие на крики чаек. Она понимала, что иначе им в море не услышать друг друга, и радовалась тому, что Линней – не рыбак.

– Может, кто и распустил уши, так чтоб подкоротить – это мы враз, – грозным тоном произнес тот, кого Аля уже не раз видела в этом доме. Его покрасневшее от влажных ветров лицо по форме напоминало тяжелую грушу, и Альке он казался забавным, хотя и был таким огромным и старался выглядеть очень свирепым.

Ее тронуло его отношение к Линнею: неумелая, застенчивая нежность. Он приходил и молча просиживал целые вечера, слушая, как доктор разговаривает с более словоохотливыми рыбаками, и при этом не спускал с него благодарного взгляда. Аля предполагала, что когда-то Линней здорово помог ему или кому-то из его семьи. У этого человека, которого звали Жок, было двое сыновей и три дочки. Про себя Алька посмеивалась, что Жок, наверное, подумывает уступить кого-нибудь из своих детей Линнею, если тот, конечно, захочет. Чтобы в солнечном домике доктора не было так пусто.

– Да кто там может быть? – лениво отозвался чей-то голос. – Может, кто из ребятишек… Женщины еще с рынка не вернулись…

– Нынче из города идти против ветра… Поглядите, что делается! Так и хлещет в лицо.

Алька только сейчас и вспомнила, что когда она бежала от берега, ветер подгонял ее, обдавая мелкими брызгами босые ноги.

– А мне все кажется, что там кто-то есть, – задумчиво сказал Линней, поглядывая на окно.

Жок опять встрепенулся, напряг могучую красную шею:

– Ты кого-то боишься?

– Нет, – Линней взглянул на него с удивлением и улыбнулся. – Я не боюсь. Скорее, жду…

Старик с сомнением кашлянул:

– Думаешь, Крон сам заявится к тебе?

Линней рассеянно переспросил:

– Крон? Нет, он не придет. Да я и не думал о нем, если честно. Я ведь тоже не чувствую его своим сыном. Мы сразу договорились с братом, что я не буду встречаться с Кроном. Может, он и не говорил ему правды, кто знает… Да и нужно ли?

– Уж от губернатора правды не дождешься, это точно…

Обращаясь к молодым рыбакам, кто-то из которых мог и не знать подробностей, старик пояснил:

– Наш губернатор старше Линнея, считай, лет на десять. Он и тогда уже был большой шишкой…

– Помощником прежнего губернатора, – нехотя подсказал Линней. Его пальцы уже сжались так, что ногти с краешка побелели.

– И женат был не первый год. А деток им с женой, по всему видать, не дождаться было, коли до сих пор своих нет. Вот брат и уговорил Линнея отдать сынишку им с женой. Сам, мол, посуди: как грудному ребенку без женщины? А Линней о другой жене тогда и слышать не хотел…

Аля увидела, как Линней поморщился, но перебивать старика не стал. Это сделал Жок, который не был особенно обременен знанием этикета. Оглядев всех, он напористо проговорил:

– Линней тогда сам не свой был от горя. Куда ему с малышом? А тот, брат его, значит, все твердил: семья нужна, семья…

Линней решительно остановил:

– Ну ладно, хватит. Как бы там ни было, Крон вырос, и теперь нам всем предстоит от него настрадаться. Если, конечно, он сам не оставит эту затею с покупкой прибрежной полосы.

Один из рыбаков выкрикнул так остервенело, будто Крон тоже присутствовал при разговоре:

– Это наша земля! Наш поселок стоит на ней уже лет двести, никак не меньше.

Линней согласно кивнул:

– Это верно. Только фактически эта земля такая же федеральная собственность, как и весь остров. И решение о ее продаже может принять только губернатор. То есть, отец Крона. Думаете, он ему откажет?

Светловолосый парень с веселым лицом, блестевшим так, будто к коже прилипли рыбьи чешуйки, навалившись на стол, жадно спросил:

– А как это Крон так враз разбогател?

– Никто не знает, – ответил тот, что сидел спиной к окну, и чья куртка потрескивала на плечах. – Может, кого ограбил…

– С него станется…

– Не будем говорить о том, чего не знаем, – строго заметил Линней.

Аля подумала, что ему все же неприятно выслушивать гадости о своем сыне, насколько бы условной не была близость между ними. Ей захотелось увидеть Крона, о существовании которого она до этого дня и не догадывалась, хотя с первого же взгляда поняла, что Линней носит в себе какую-то боль. Каждый раз, оказываясь в этом поселке, Алька пристально всматривалась в лица людей, пытаясь угадать: кто из них причинил Линнею боль? Но Крона она ни разу не видела, и где искать его не знала. Ей оставалось надеяться, что, как всегда, все произойдет само собой. Стоит ей только очень захотеть… Правда, Альке уже заранее было жаль тратить на Крона те часы, в которые она могла бы любоваться его отцом.

Мысль о том, что Крон может оказаться похож на него, почему-то показалась ей оскорбительной. Никто в мире не мог походить на Линнея, сказала она себе. Любимый человек всегда уникален. Он может иметь те же формы тела, что и миллионы других людей, тот же цвет глаз и длину волос, но все это лишь незначащие детали, ведь совсем не эти внешние признаки делают его – любимым. Все объясняется тем, что где-то внутри его существа спрятан тот невидимый магнит, который притягивается с твоим собственным. А все остальные – отталкиваются, хотя на взгляд они неотличимы.

Изменить такое положение невозможно, так создала природа. Ее можно подправить на свой вкус, но при этом теряется главное, что в человеческих отношениях не менее ценно, чем в заповедном лесу, – естественность. И должно также бережно охраняться.

– Видать, он клад нашел, – предположил старик, внимательно разглядывая свои темные, сухие пальцы. Альке даже отсюда были видны маленькие, болезненные трещинки на сгибах.

Линней вздрогнул и посмотрел на него с замешательством:

– Об этом я не подумал…

Вопросительная тишина, нависшая над столом, требовала пояснения, и он нехотя добавил:

– Сана умела находить места, где зарыты клады. В старину наш остров частенько навещали пираты…

Старый рыбак сокрушенно покачал головой:

– Жаль, что мы тогда не додумались попросить ее отыскать побольше сокровищ и выкупить землю под нашим поселком. Док, она не передала тебе свои секреты?

– Нет, – с сожалением причмокнув, отозвался Линней. – По-моему, их и нельзя было передать. Это было внутри нее. Какое-то чутье… Валявшиеся на дороге монетки она угадывала шагов за двадцать. Может, Крон тоже родился с этим…

И воскликнул с раскаянием, от которого Алька сжалась в комок:

– Я совсем ничего о нем не знаю!

Громко отодвинув тяжелый табурет, Линней шагнул к окну, но не к тому, за которым стояла Аля, а к соседнему. Она скользнула за ним следом и замерла чуть сбоку, с беспомощным состраданием наблюдая, как подергивается от пробившейся боли его лицо.

– Может, я справился бы, – сказал Линней так тихо, что кроме нее никто его и не услышал. – Может, я сумел бы вырастить его в одиночку. Что же с того, что мне было девятнадцать лет? Я просто струсил, а теперь за это должен расплачиваться весь поселок.

Это он прошептал уже совсем неслышно, но слова Жока прозвучали как бы ответом:

– При чем тут ты, Линней? Ты не виноват. И не мучай себя понапрасну… Слышь, что говорю?

Но Линней не услышал, Алька же теперь не видела никого, кроме него, Линней стоял в каком-то шаге от нее, а створки окна были открыты… Стоило податься чуть вперед и протянуть руку…

– Я все жду тебя, – вдруг шепнул он с тоской, и глаза у него стали совсем больные.

"Кого?!" – Аля отдернула уже потянувшуюся руку.

– Может, ты мне поможешь…

Линней глядел на море, которое казалось почти черным, потому что солнце садилось с обратной стороны острова. Если б Алька решила подвинуться чуть влево, то вышло бы так, будто он смотрит на нее. Взгляд у него был тоскливым, а все лицо казалось измученным и стареющим прямо на глазах.

"Ему и сейчас тяжело справляться с этим в одиночку, – догадалась она. – Линней из тех людей, которые могут жить в одиночестве, но не перестают страдать от него… Как бы мне остаться здесь? Как же это сделать?! Я помогла бы ему… Я сделала бы для него, что угодно… Я убила бы этого паршивого Крона, только бы Линней не страдал. Он не узнал бы. Я придумала бы какой-нибудь несчастный случай. Я ведь умею придумывать…".

Ее вдруг пронзило: здесь уже село солнце, значит, в той жизни оно скоро встанет.

– Кого ты ждешь? – прошептала она, еще не собравшись с силами, чтобы оттолкнуться от желтой стены его дома и вернуться в свой бесцветный мир. – Может, ты ждешь меня?

Но в тот же момент Аля вспомнила, какое у нее обыкновенное скуластое лицо, и вздернутый нос, в котором нет ни намека на изящность, и даже не вьющиеся русые волосы. Такой мужчина, как Линней, не мог увидеть ее, даже если б ей удалось совсем перебраться в этот мир. Он попросту не заметил бы ее…

Виновато улыбнувшись, Алька отступила от окна, потом повернулась и пошла прочь. Туда, к берегу, который был нарисован ею самой. Она оглянулась только раз: Линней все еще стоял у окна, вцепившись в раму, и смотрел в ее сторону. Будто бы ей вслед… Аля зажмурилась и до того стиснула зубы, что справа жалобно хрустнуло.

"Ну и черт с ним, с этим зубом! – с ненавистью подумала она, все ускоряя шаг. – Зачем он мне? Мне ничто не нужно во мне самой. Все, что необходимо мне в жизни, заключено в теле Линнея. Только он этого никогда не узнает… И не отдаст".

Но зуб не треснул, выдержал. Алька обнаружила это уже в мастерской, с трудом поднявшись с пола. Даже не обернувшись к холсту, она добралась до дивана, где закинув за голову красивые длинные руки, спала Стася. Повернувшись к ней спиной, чтобы не разбудить взглядом, потому что спать ничуть не хотелось, Аля уставилась на стеллаж с красками, где все банки стояли вроде бы в беспорядке, на самом же деле каждая занимала свое определенное место.

"Я так и не научилась рисовать лица, – подумала она с сожалением. – Но если б и умела… Разве я решилась бы сделать его портрет? Как я объяснила бы – кто это? О, мой милый… Когда я думаю о тебе, у меня начинает так болеть сердце, что, кажется, лучше б оно совсем остановилось. Как же страшно, что мы существуем с тобой в разных мирах, и они соприкасаются только через мою любовь. Я знаю, что ты есть. Я знаю, какой ты. А ты даже не подозреваешь о моем существовании. Ты больше знаешь о любой песчинке у тебя под ногами. Ты видишь ее… Мне бы превратиться в такую песчинку… Все равно я значу не больше. Я уцепилась бы за твой ботинок, и ты принес бы меня в свой дом. Я закатилась бы в самый угол, чтоб никто до меня не добрался даже самым узким веником, и слушала бы, как ты ходишь, как смеешься, как разговариваешь с людьми, что им советуешь… Это такое наслаждение – слушать твой голос. Он один такой. Ни у кого нет даже похожего. Я специально ходила по улицам и вслушивалась в голоса – твой не спутаешь ни с чьим. И твои глаза не спутаешь ни с чьими… Если б я могла нарисовать их, чтоб наконец почувствовать на себе их взгляд! Но разве можно показывать тебя кому-нибудь? Ты – настолько необыкновенный человек, что в тебя сразу же влюбятся… Хотя – кто? Кто увидит этот портрет здесь, у меня? Стася?”

Ее передернуло от ужаса: "Нет, только не Стася! Только не такой выбор. Этого я уж точно не переживу… Хотя, говорят, человек способен пережить что угодно. Вот только испытывать на себе что-то не хочется. Я не буду его рисовать. Я никому не покажу его…"


*****

Перед сном Стася успела подумать: "Никто из духов не захотел с нами общаться… Это плохо?"

Она никогда не была суеверна, так, сплевывала для порядка через левое плечо или бралась за пуговицу, если перед ней успевала прошмыгнуть черная кошка. Но все это, конечно, было не всерьез, скорее относилось к разряду выработанных годами автоматизмов, как навсегда закрепляется привычка мыть руки перед едой.

Сейчас же все ее тело покалывало от холодного страха, поднимавшегося прямо из живота, где с недавнего времени поселилась какая-то чужая, не связанная с ней самой, боль. Она была не такой уж и сильной, но почему-то пугала Стасю, не привыкшую к боли вообще: у нее были здоровые зубы, она ничего себе не ломала и не рожала, откуда ей знать боль?

И Стася ощущала ее, как враждебное существо, внедрившееся в самый центр ее организма, подобно бомбе, которая в каком бы месте не рванула, всегда оказывается в эпицентре взрыва. Стася пыталась думать об этом с иронией и пыталась припомнить, сколько лет вообще не заглядывала в поликлинику ("Где она хоть находится?!"), но почему-то ей было не до смеха.

То, что этим вечером духи не пошли с ними на контакт, казалось Стасе зловещим предзнаменованием. "Чего?" – спрашивала она себя, но искать ответа не хотела. Однако, едва она уворачивалась от одних мрачных мыслей, как в голову уже лезли другие. Они оказывались такими же тяжелыми и, оседая внутри, ничуть не облегчали боли, которая от них только затвердевала.

А мысли эти были о том, что на поверку двадцать семь лет – это не так уж и мало, история помнила и более скоротечные жизни. Стасе не нужно было объяснять, что ценность жизни измеряется вовсе не количеством лет, но до сих пор она считала, что уже успела сделать достаточно много. Не ломаясь перед собой, Стася признавала, что местное отделение их радиостанции просуществовало пять лет только благодаря ее способности на удивление легко договариваться со спонсорами и рекламодателями. Те на радио, кто Стасю недолюбливал, не упускали случая намекнуть, что такой сексуальной девице ничего не стоит уговорить и десяток мужчин.

Когда подобные слухи доходили до Стаси, она только посмеивалась. Ей и в голову не приходило ничего доказывать кому бы то ни было и бить кулаком в грудь. Порой Стасе казалось, что она уже родилась с убеждением: от дураков лучше держаться подальше и не иметь с ними никаких дел. Поэтому, хотя ей все же приходилось общаться со множеством людей, дружила Стася только с двоими. И так было всегда, сколько она себя помнила.

Иногда она пыталась представить: какой была жизнь до Альки? Ведь провела же Стася как-то первые семь лет! И наверняка с кем-то дружила… Вот только совсем этого не помнила. По-настоящему все началось для нее только в "эпоху Альки". Стася произносила эти слова с усмешкой, но думала об этом всерьез. С появлением этой девочки Стася будто из "куколки" превратилась в бабочку и ощутила себя такой, какой и была – красивой и яркой – потому что вдруг увидела свое отражение в светлых Алькиных глазах.

      Митя тоже смотрел на нее с восхищением, но оно было другого рода, с примесью негодования на судьбу за то, что эта красота никогда не будет принадлежать ему. Аля же любила ее как истинный художник, который не станет, полюбовавшись, сжигать лес, только бы его не нарисовал никто другой.

Внешне все выглядело так, будто это Стася опекает подругу, а заодно и ее брата. Ведь это она платила за аренду мастерской и находила для Альки покупателей. Да и вообще, Стася казалась такой значительной на Алькином фоне… Но про себя Стася знала, что получает куда больше, чем дает, ведь ни она сама, и никто другой не умели творить чудеса. А вот Алька умела…

Уже проснувшись (как провалилась в сон, она не вспомнила), Стася неслышно приподнялась, опершись на локоть, и улыбнулась, оглядев подругу. Алька спала на животе, смешно, совсем по-детски скосолапив маленькие ступни и вложив одну в другую. Она всегда забиралась в постель, как мальчишка – в майке и трусиках. Стася пыталась приучить ее к красивым сорочкам, но Аля, восхищенно оглядев себя в зеркале, стаскивала легкий шелковый балахончик и совала ей назад: "Ты лучше сама носи. Я не умею в таких… Буду всю ночь сама себя караулить, как бы не порвать. У меня же плебейские привычки… Да и перед кем мне выпендриваться? Перед Митькой?"

Стася "замогильным" голосом предупреждала: "Рано или поздно у тебя появится любовник. И в чем ты ему покажешься? В этом наряде легкоатлетки тридцатых годов?"

На это Алька насмешливо щурилась: "Надеюсь, он захочет увидеть меня не в сорочке, а без нее".

Стася грозила ей кулаком: "Учти, мужчины возбуждаются на запах и красивое белье".

Но Алька не любила таких шуток. Она относилась к мужчинам с непонятным Стасе уважением. Кажется, она всерьез считала, что у мужчин тоже есть душа. Стасю это забавляло… Надо же такое придумать!

Как-то раз она убежденно сказала: "Слава богу, что мы с тобой не влюбляемся. Особенно ты…"

“Почему – особенно я?” – Алька подняла свою смешную мордашку, в которой все вдруг настороженно напряглось. Ей стало страшно услышать ответ.

Не заметив этого, Стася охотно пояснила: "Ты воспринимаешь все слишком серьезно. Творчество. Дружбу. Это – я тоже, не сомневайся. Но мужчин… Солнышко мое, я среди них кручусь целыми сутками. Это такие за… Пардон. Ну, в общем полное… Сама понимаешь – что. Для них ничего серьезного не существует. Особенно, если это связано с женщиной. Так и запомни".

Отведя глаза, Аля упрямо возразила: "Может, и мы им кажемся такими же. Ты ведь не заглядываешь им в душу – тем людям, с которыми общаешься. А снаружи мы все кажемся не такими, как есть на самом деле. Вот ты, например…"

"А что я?" – сразу насторожилась Стася.

У Альки весело дрогнули уголки губ. Они вообще были у нее такой формы, будто она всегда улыбалась.

"Помнишь, как мы встретились с тобой в песочнице?"

Стася протяжно вздохнула: "Сто лет назад!"

"Всего двадцать. Я ведь тогда тебя еще издали заметила. И сразу подумала: "Вот злюка какая идет…" Почему-то я тогда была убеждена, что все красивые – очень злые люди. А ты была самой красивой изо всех… И вдруг ты начала расспрашивать, кто меня обидел. Наверное, у меня вид такой был – пришибленный… А это я тебя испугалась".

Стася ласково рассмеялась:

"Вот дурочка! Кто тебе внушил такую чушь?"

"Я не помню. Мама, наверное… Отец ведь был красивее, чем она… Но ты согласна, что это – чушь? Как и все другие стереотипы. И насчет мужчин тоже".

"Тебе надо основать движение в их защиту, – небрежно посоветовала Стася, ничуть не рассердившись. – Сейчас самое время, а то скоро они совсем выродятся… Правда, будь готова к тому, что феминистки забросают тебя помидорами".

Алька только рукой махнула:

"Не люблю я никаких движений… Мне и комсомола хватило. Теперь я сама по себе".

"Нет, – в таких случаях говорила Стася. – Ты не сама по себе. Ты со мной".


Чтобы не разбудить ее, Стася, не дыша, сползла с дивана и на цыпочках добралась до стула. Алькины бриджики, в которых она всегда расхаживала по мастерской, свесили с сиденья короткие ножки, а красная маечка, сложившись вдоль, пролегла по ним запрещающей сразу все красной полосой.

"Она никому не позволяет себя трогать, – глядя на этот самодельный знак, подумала Стася. – Может, это правильно… Но ведь глупо ужасно!"

Ее собственные вещи были аккуратно повешены на спинку стула. Стася взяла брюки и вдруг поняла, до чего же ей лень одеваться. Все в ней, и снаружи, и внутри, было не отдохнувшим за ночь, таким же уставшим, как накануне. Взглянув на часы, Стася припомнила, и упрекнула себя за то, что опять спала чуть больше четырех часов. Недосыпание высушивало ее изнутри глубокими, корявыми ложбинками, и оборотную свою сторону Стася представляла уродливой, почерневшей, словно кора старого карагача. Но кроме нее самой никто об этом не подозревал…

Заставляя себя двигаться побыстрее, она сунула голову в зеленый пуловер, который носила, бросая вызов распространенному среди женщин предубеждению: цвету ее лица ничто не могло повредить. Не сразу угодив в прорезь узкой горловины, Стася на миг увидела комнату, будто через толщу морской воды, полной водорослей.

"Я – рыбка в аквариуме," – сказала она себе, но даже не попыталась улыбнуться. Зато мысленно прикрикнула на себя: "Давай двигай, квашня такая! На пенсии отоспишься…"

В отличие от большинства людей, легко забывающих пережитые ощущения, равно как радостные, так и тягостные, и потому оказывающихся не готовыми, когда они возникают вновь. Стася отлично помнила, как хандра уже не раз подкарауливала момент ее пробуждения. И было точно так же лень выползти из постели, противно прикасаться к одежде и не хотелось даже думать о том, чтобы выйти на улицу, сесть в машину, ехать куда-то по не проснувшемуся городу, и все ради того, чтобы первым делом его жители могли услышать не меняющийся от времени суток голос Станиславы: "Наконец-то вы со мной. Доброе утро! Оно – доброе, надо только поверить в это. Все зависит от вас самих".

Стася никогда, даже в самом начале, не старалась казаться язвительной и циничной, как некоторые девушки-диджеи. Не считая нужным стыдиться своего пола, и без иронии воспринимая слова о лучшей половине человечества, Стася всегда помнила, что именно в этой самой половине считалось привлекательным, и потому, включая микрофон, начинала улыбаться, зная, что по голосу это всегда чувствуется. И никогда не позволяла себе недобро подшучивать над своими эфирными собеседниками, а уж тем более выставлять их дураками. У нее вызывали презрение те журналисты, что стремились залезть на голову своему гостю, рискуя растоптать его, лишь бы хоть чуточку подняться самому.

Выбравшись из зеленого пуловера, она едва не вскрикнула: Митя смотрел на нее, оставаясь в той же позе, в какой спал, только повернув свою длинную голову. В его глазах не было ни мольбы, ни насмешки. Так рассматривают самого себя на детских фотографиях, заранее принимая то, что это прекрасное, вроде бы родное и одновременно далекое существо, уже никогда не сольется с тобой. И легко жалея об этом, не сердясь на судьбу. Что тут поделаешь? Иначе и быть не может…

– Потрясающе! Я-то думала, что ты спишь, – шепнула Стася, с тревогой взглянув на Альку. Но та даже не шевельнулась.

– Как можно спать, если солнце уже поднялось? – также шепотом спросил он.

– Ты уже в состоянии насмешничать? Иди, закрой за мной дверь, чтоб я не щелкала.

Митя послушно выбрался из-под одеяла – такой же тощенький и сутулый, каким был и в шестнадцать лет. "Кто бы мог подумать? Словно и не со мной было…" – подумала Стася, через десяток лет разглядев, как сама подбила его на первый сексуальный эксперимент. "Мы же друзья, хоть не так страшно будет!"

Узнав об этом, Алька почему-то расплакалась, хотя вообще-то была не из плаксивых: "Ну, зачем ты так с ним? Он тебя по-настоящему любит, он не просто так… Как он теперь будет?"

Стасе никак не удавалось понять, о чем так убивается подруга, ведь в ее собственном отношении к Мите ничто не изменилось. Она ведь не демонстрировала того, что стала еще чуть равнодушнее к нему, потому что обещанного романами удовольствия он ей доставить не смог. Это случилось гораздо позднее, и уж, конечно, не с ним…

Теперь Стася вспоминала себя шестнадцатилетнюю с недоумением: "Неужели я была такой?" Если б ей до сих пор не было стыдно перед Митей – не за распущенность, конечно, которой Стася никогда в себе не чувствовала, а за жестокость, – то этот давний "эксперимент" можно было бы вспоминать, давясь от смеха: мальчишку так трясло, что она даже опасалась, вдруг он попадет куда-нибудь не туда…

Но Стася и сейчас не смеялась, вспоминая тот день, а еще точнее, старалась вообще не вспоминать, не желая думать о себе хуже, чем требовалось для того, чтобы набираться уверенности. А она была ей необходима – что это за коммерческий директор радиостанции, если он не кричит во всеуслышание, сияя глазами и щеками: "У нас все отлично! Просто отлично. Мы лучше всех!" Рекламодателям нет дела до того, сколько темных пятен у тебя в душе, если снаружи ты – само Солнце. Такой Стася и старалась казаться…

– Может, кофе выпьешь? – спросил Митя, догнав ее у двери. – У нас есть. Правда, растворимый… Что у тебя пары минут не найдется?

Она наспех погладила его небритую щеку:

– Для такого кактуса, может, и нашлась бы… А для кофе – нет. Не сердись, я действительно тороплюсь. Иди, досыпай.

– Не хочу, – угрюмо отозвался он.

– Почему это? Солнце же уходит.

– Тебе смешно?

– Конечно, смешно. Все мое сияние искусственного происхождения, так что не очаровывайся. На самом деле я – мрачная туча, просто прикидываться умею.

Митя скептически усмехнулся:

– Ну конечно… И так всю жизнь?

– Девяносто процентов людей так и делают. Никто не знает, какие они на самом деле.

Спрятав усмешку, он серьезно пробормотал:

– Ну, если они прикидываются лучше, чем есть… Почему бы и нет?

– Вот и я говорю: почему бы и нет?

– Может, мне прикинуться двухметровым красавцем?

– Попробуй, – рассеянно отозвалась Стася уже из-за порога, и только в машине сообразила, что Митя ждал от нее другого ответа.

"Надо бы его чем-нибудь порадовать, – озабоченно подумала она, прислушиваясь к тому, как прогревается мотор. – Повесить в его такси свою фотографию? У меня есть неплохие. Пусть хвастается перед клиентами… Много ли ему надо?"

Двор казался незнакомым оттого, что был пустым и совсем темным. Фонари горели только на улицах и то через один. Стасю вдруг охватил страх, совсем забытый с тех пор, когда она была настолько маленькой, что не дотягивалась до выключателя, а ее то и дело посылали что-нибудь принести из темной комнаты. Тогда она мчалась со всех ног, громко топая, чтобы хоть чем-то заполнить черный провал, и ждала, что вот-вот из какого-нибудь угла протянется мохнатая цепкая рука…

Не сумев побороть желания оглянуться, она посмотрела на Алькины окна, и вдруг без всякой связи подумала, что, может, когда-то давным-давно некий мудрый архитектор спроектировал мастерские для художников под самыми крышами, исходя не из того, что так удобнее другим жильцам ("Им-то какая разница?!), а чтобы сами художники не забывали, что они должны быть выше всех остальных.

"Алька – выше, – убежденно подумала Стася. – Господи, если б я только умела делать что-нибудь подобное! Мне это не дано, и, тем не менее мою фамилию, знает чуть ли не весь город, кого не спроси… Алька же творит настоящие чудеса, а про нее еще ни одна паршивая газетенка не написала. О времена! О нравы… Выгоднее болтать всякую чушь, чем делать что-то стоящее…"

Она неслась по фиолетовому проспекту, который лишь изредка оживал от вздохов встречных машин. Когда Стася мчалась по городу днем, ее то и дело окатывали приливы гордости: это она через эфир учила женщин-водителей, как правильно вести себя с дорожными инспекторами. То, что они следовали ее советам (а Стася видела это собственными глазами), подтверждало, что к ее словам прислушиваются. Она уговаривала себя, что это может значить только одно: она не просто треплется в микрофон, ее жизнь проходит не впустую. Если делаешь нужное дело, чего еще можно желать?

Стася отлично знала, что большинство людей вообще занимаются в жизни тем, к чему, в лучшем случае, равнодушны. А уж в глазах обывателей диджей популярного радио – это вообще чуть ли не единственная вершина, на которой удовольствие от работы сливается с финансовым самоуважением. Стася старалась об этом не забывать…

И все же ее не оставляло досадное ощущение, что Алька работает для вечности, а ей самой остается только крошечный осколок, именуемый Сегодняшним Днем.

Недовольство собой, от которого ей никак не удавалось избавиться, опять отозвалось болью в животе, не менее строптивой, чем она сама, и неподатливой. Только на этот раз она оказалась еще острее и настойчивее, словно оголодавший хищник, который еще не дал себе волю, но уже, не стесняясь, показывает, что его терпение на исходе.

"Кто-то жрет меня изнутри!" У Стаси внезапно разжались пальцы, сжимавшие руль. Это напугало ее так, что она едва удержала всхлип. Стася никогда не сомневалась, что она – из тех людей, кто собирается перед лицом опасности, и вдруг пальцы сами разжались… Ей захотелось закричать, потому что вдруг показалось, что собственное тело отказывается ее слушаться…

– Ну-ка, прекрати, – жалобно попросила она себя – на приказ уже не хватило сил. – Что за глупости – в боку закололо! Миллионы людей то и дело за бок хватаются, и ничего… Даже если и гастрит… Попью какой-нибудь гадости и полегчает. Половина знакомых – с гастритом. Ой, Алька!

Это вырвалось само собой. Услышав этот почти детский вскрик, Стася отстраненно подумала, что всегда догадывалась об этом – зависнув над пропастью, она будет звать не мать, а свою Альку. С матерью они были дружны, только чем в такую минуту поможет обычный человек? Алька могла помочь… Вот только сейчас ее не было рядом.

"Мне плохо, – Стася начинала паниковать все сильнее, а боль, пользуясь этой слабостью, наступала и душила ее. – Доехать бы…"

И поняла, что думает совсем не о работе: доехать бы до больницы. Как человек, не имевший дела с медициной со времен детских прививок, Стася опасалась, что над ней только посмеются. Что т а к а я боль – еще не повод бежать к врачу… Откуда ей знать, когда не стыдно это делать?!

Она старательно смаргивала пелену, которую натягивал на ее глаза кто-то заботливый, пытающийся отгородить ее от реальности. В ней Стася не различала сейчас ничего, кроме боли.

"Нет, чтоб на полчаса раньше, – проплыло не совсем в голове, а где-то рядом. – Ребята не дали бы мне…"

Чего – она уже не додумала. Районная, маленькая больница, к которой Стася приехала дворами, встретила разрозненными желтыми пятнами. Стася подумала: "Окна", и тут же забыла, о чем это она… Больше всего ее как раз то и пугало, как стремительно сумела эта безобидная, осторожная боль добраться до самого мозга и незаметно захватить его целиком. Теперь Стасе приходилось напрягаться, чтобы просто составить мысль из нескольких слов…

Остановив машину у самого крыльца, она догадалась прихватить сумку, где у нее всегда лежали водительские права и паспорт. "В нем должен быть полис", – предположила Стася и с раздражением подумала, как же это глупо, что даже этого ей не удается сейчас вспомнить.

Она открыла дверцу и, стиснув зубы, выставила наружу одну ногу. Потом, убедившись, что тело подчиняется, вытащила и вторую, а следом, не разгибаясь, выползла и сама.

– Это он самый, – убежденно шепнула она, глотнув отрезвляющего мороза. – Аппендицит проклятый… Это ерунда. Откусят и все дела.

Она заставила себя думать о том, что следует заплатить, как следует, чтобы сделали косметический шов, а то изуродуют, как Ирину – их звукооператора. Стасе никак не удавалось понять, зачем та всем и каждому демонстрирует свой широченный шрам. Но она допускала, что, возможно, в этом издевательстве над собой заключается масса удовольствия, понять которое можно лишь испытав…

"Вот тебе и Крещение", – она едва усмехнулась про себя, осторожничая и не растрачивая силы по пустякам, хотя от того, как яростно мороз начинал щипать щеки, внутренняя боль стала казаться глуше. Но Стасе было хорошо известно, что такое – создавать видимость, и она опасалась, что ее новый враг поступает именно таким образом.

Подумав об этом, она тотчас вспомнила, как, прощаясь со слушателями в последний раз, призывала их накануне Крещения простить своих врагов и ни на кого не держать зла. "Это не в последний раз, – умоляюще обратилась она к кому-то. – Правда ведь, не в последний? Мне, видно, кто-то чего-то не простил…"

Даже не глядя на часы, Стася чувствовала, что время выхода в эфир уже подошло, и на станции сейчас наверняка паника. "А почему телефон молчит? – она тряхнула сумку, забираясь на крыльцо. – Оно специально такое высоченное? Паразиты, лед не могли отдолбить… Почему никто не звонит? Неужели я забыла его у Альки?"

Ей представились перепуганные глаза подруги, которая спросонья могла схватить трубку, не сообразив, что звонят не ей. Ответить ей было нечего, но что она перепугается до смерти, это уж точно…

Собрав все силы, Стася потянула точно примерзшую насквозь тяжелую дверь и, упершись в нее плечом, протолкалась внутрь. "Свет, как в покойницкой", – сказала она себе, хотя никогда не бывала ни в каких покойницких. Так ей показалось от страха, который пробрал ее уже до нутра, и от него некуда было деться, кроме как в беспамятство, но как раз этого Стася боялась сильнее всего. Ее пугало, что если она сама не предупредит врачей о своем аппендиците, они могут решить, будто здесь что-нибудь похуже и успеют натворить дел до того, как Стася очнется.

Наугад повернув в пустом коридоре направо, она заглянула в первую же незапертую дверь. Похожая на полуночную тень санитарка в мягких тапочках скользила по кабинету, протирая столы и напевая что-то неразборчивое. Стася только взглянула на нее и сразу успокоилась, уловив мерный ритм Вечности в движениях женщины, убирающей свою планету. Несколько секунд она постояла в дверях, молча наблюдая за санитаркой, потом негромко кашлянула, и впервые удивилась про себя тому, почему именно этим некрасивым звуком у людей принято обращать на себя внимание. Девушка быстро повернула голову, продолжая оглаживать тряпкой узкую жердочку подоконника. Ничуть не испугавшись, она спросила:

– Вам приемный покой? Это налево. Вторая дверь.

Стася только кивнула в знак благодарности, а про себя с раздражением подумала: "А почему не первая? Чтоб и в этом подольше помучить?"

Не желая ни у кого просить помощи, Стася выпрямилась, насколько это было возможно, и пошла в обратную сторону. Она пыталась убедить себя, что боль – это хорошо. Кто-то говорил, что при перитоните уже не болит… Но ей так хотелось заплакать, что и собственные уговоры не помогали.

У нее возникло ощущение, что этот коридор так темен и пуст оттого, что это не просто часть больничного корпуса, а уже переход туда, куда ей вовсе не хотелось уходить. Стася брела по нему в одиночестве, как всегда и бывает, когда человек преодолевает по-настоящему важный для себя отрезок пути. Только изредка она еле слышно нашептывала: "Мамочка… Алька…" И казалось, что эти двое незримо поддерживают ее с обеих сторон.

Если б Стасе удалось вдуматься, то она поняла бы, что сейчас ей так плохо как раз от того, чем она всегда гордилась: от своей самостоятельности и привычки справляться со всем в одиночку. Все награды за это, которые Стася столько лет и с таким удовольствием навешивала себе на шею, вдруг обросли злобными шипами, и металлический ошейник сдавил ее горло так, что хотелось взвыть от ужаса и боли.

Но еще больший ужас был в том, что Стася и сейчас не могла позволить себе этого. Ей было плохо, как никогда, а она продолжала помнить о том, что сейчас назовет свою фамилию, каждый день звучавшую в большей части домов этого города.

Однако, на сестру приемного отделения фамилия Козырь не произвела никакого впечатления. Ее не проснувшееся, в мягких складках лицо прятало и глаза, и рот. У Стаси сразу возникло ощущение, что она общается с чревовещателем. Было похоже, что и внутри у этой женщины все точно также слежалось сонными, зыбкими волнами, и лучше ее не трогать, чтобы вся она прямо здесь не рассыпалась.

– Когда врач придет? – нервно спросила Стася, уже устав перечислять свои данные.

Теперь они оказались не более касающимися ее, чем любые другие. С ней напрямую была связана только боль, и потому Стася не могла относиться к ней равнодушно. Ей не терпелось выяснить все о ее природе, как храброй задним числом жертве преступления не терпится провести опознание подозреваемого.

– Уже идет, – даже не шевельнув уникально тонкими губами, ответила медсестра.

"Как это у нее получается?" – заинтересовалась Стася, привыкшая к отчетливой артикуляции. Ей до того захотелось попробовать самой проделать такую штуку, что она даже ненадолго отвлеклась от боли, и, когда вошел врач, спохватилась со стыдом, будто расхохоталась на похоронах.

Появившийся хирург вызвал у нее двоякое чувство. То, что он оказался таким же невзрачным и худосочным, как Митя, с одной стороны даже обрадовало Стасю: у нее возникло ощущение, что рядом друг. Но вместе с тем, она отлично знала, что Митя не был искусным водителем, и ни в чем другом тоже до сих пор себя не проявил. Значит, и похожий на него врач тоже мог оказаться специалистом так себе…

Стася постаралась наспех вспомнить кого-нибудь еще из людей этого типа, чтобы успокоить себя. В утешение ей пришел на ум ее любимый Тим Рот, которого уж никак нельзя было обвинить в бездарности и дилетантизме. Она почувствовала, как ей полегчало…

Стараясь говорить уверенно, без паники, на ходу припоминая медицинские термины, Стася отвечала на сухие вопросы о характере боли, о частоте и продолжительности приступов. Этот строгий разговор по существу заставил ее собраться, и у Стаси даже возникло ощущение, будто она сама уже участвует в собственной операции и важно не допустить оплошности.

– УЗИ починили? – спросил врач, не поднимая головы.

Стася успела догадаться, что этот вопрос адресован уже не ей, и промолчала. Не шевельнув ни единой мышцей лица, сестра ответила:

– Пока нет. К вечеру, может, сделают. Сергеич еще не вышел, а из областной мастера после обеда обещали.

– Это поздно, – спокойно отозвался врач, и Стася похолодела.

– Совсем поздно? – голос у нее впервые за долгое время стал таким, как в детстве – тонким и плаксивым. Тогда отец дразнил ее: "Телега ты несмазанная! Скрипишь на всю округу…" Теперь он сам все больше скрипел, измученный артритом и вынужденным бездельем, которое вытягивало из него душу. А он, в свою очередь, делал то же самое со своей семьей.

Будто только услышав ее, хирург поднял удивленное лицо:

– Вас нужно оперировать прямо сейчас, если, говорите, боли начались еще с вечера.

– Они и раньше бывали… Правда, потом проходило.

– Это хуже, – задумчиво сказал он, перепугав Стасю еще больше.

Она хотела было спросить: "Почему – хуже?", но сообразила, что совсем не хочет этого знать. Поглядев на ее помертвевшее лицо, врач серьезно спросил:

– Вы оставили сестре свой домашний телефон? Или чей-нибудь?

– Да. Только не звоните туда! – спохватилась Стася и назвала свой собственный номер. – Лучше подруге, а то мама запаникует.

– У вас есть дети? – неожиданно спросил он.

Стася так растерялась, что даже не сразу заметила, что оттянула пальцем манжет пуловера до того, что тот стал в два раза шире другого.

– Нет… Нет детей. Я… Я еще не замужем, – ей впервые стало неловко признаться в этом, только она так и не успела понять – почему?

Врач также зловеще произнес:

– Это хорошо.

Нервно хмыкнув, Стася отрывисто спросила:

– А вы зарезать меня собрались? Потрясающе! У вас тут больница, как в фильме ужасов?

– Гораздо хуже, – не моргнув глазом, ответил он. – Там хоть оборудование приличное, а у нас даже шприцев одноразовых не хватает. И обезболивающее бегаем ищем каждый раз… Ужасы наяву, если угодно.

– Ничуть не угодно, – огрызнулась она, внезапно расхрабрившись.

Высушенные бессонной ночью глаза доктора неожиданно усмехнулись:

– Да вы не бойтесь, я не собираюсь вас резать прямо сейчас. Я еще и не осмотрел…

– Но вы особенно не затягивайте, – предупредила Стася, обнаружив, что боль опять злобно закопошилась внутри. – Я слышала, что он может лопнуть.

– Лопнуть может все, что угодно, – философски заметил врач, переведя взгляд за окно.

Стася попыталась рассмеяться и не смогла.


*****

– Вы ошиблись… Этого не может быть… Как это может быть?

Аля твердила одно и то же, не задумываясь над тем, что эти слова уже звучали миллион раз до нее, и будут повторяться снова и снова до тех пор, пока люди не окажутся сильнее болезней. И она не видела того, что со стороны выглядит сейчас внезапно осиротевшим ребенком, со страха переминающимся с ноги на ногу, и безнаказанно кусающим ногти, ведь больше некому шлепнуть по руке.

– Разве это бывает вот так? Ведь это же развивается годами…

– Она сказала, что никогда не обследовалась, – устало напомнил врач – уже не тот, что принимал Стасю. У этого глаза были такой весенней синевы, что Алька подумала: "Не он должен сообщать такие вещи…"

Она растерянно подтвердила:

– Не обследовалась… А зачем? Стася никогда не жаловалась на печень. Откуда мог взяться рак?

Последнее слово Аля сглотнула, ужаснувшись мысли, что, если она повторит его вслух, то чудовищная неправда, которую зачем-то пытались подсунуть врачи, будет как бы принята ею. Но страшнее всего оказалось то, что вдруг стало ясно: она уже приняла это. Почему, в какой момент – этого Алька не уловила…

– И что же теперь делать? – спросила она, разглядывая перламутровую пуговицу, в белых переливах которой и для нее мог блеснуть лучик. – Сколько… Сколько…

– Не больше месяца, – он смотрел поверх ее головы, хотя Аля и не пыталась увернуться.

Наоборот, ей казалось, что на поверхности его синего взгляда ей было бы не так страшно. Но он все отводил глаза – врач, так и не научившийся смотреть в пустые глазницы под холщовым балахоном. Альке пришлось встать на цыпочки, чтобы поймать ускользающую синеву.

– Вы преувеличиваете, да? Как это – месяц? Неужели человек может умереть так быстро?

Он не ответил, пропустив через себя хор голосов, которые Але можно было бы слушать до конца собственной жизни – так много их было. И каждый голос подтверждал, что человек может умереть быстрее, чем родиться, если вести отсчет с той минуты, когда он сам, или кто-то за него уже понял неизбежность События.

Аля услышала этот хор и отступила. Только спросила:

– Вы ведь не будете держать ее здесь этот месяц?

– Шутите? – устало спросил врач. – У нас некому ухаживать и за теми, кого можно вылечить. Да и питание больничное, сами понимаете…

– Когда я могу ее увезти?

– Хоть завтра.

Было заметно, как неприятно ему самому говорить все это, и от усилия, которое доктор совершал над собой, у него начал подрагивать подбородок. "Как у Митьки, когда он разобидится, – машинально отметила Аля, и сама чуть не сморщилась. – Как же я скажу ему? Как он это переживет?!"

Она подумала об этом уже без ужаса, который сначала

окрутил ее ледяным жгутом, а потом нехотя сжался и нетающим холодом застыл где-то в животе. Там, где у Стаси поселился прожорливый зверь.

Врач вдруг спросил о том, что не могло его интересовать:

– А кто будет за ней ухаживать?

Мгновенно забыв о брате, Алька уставилась на доктора с таким изумлением, будто он все знал о них с Стасей, но все равно позволял себе сомневаться:

– Я, конечно!

– Вы умеете ставить уколы? – терпеливо уточнил он.

– А надо? – растерялась Аля. – Ну да, конечно… Я… Я научусь. Вообще-то, у меня твердая рука.

Не разделив ее уверенности, врач скептически дернул красивым ртом:

– А деньги? Лекарства нынче, сами знаете…

– У нее есть деньги, – вспомнила Алька. – Она хотела купить квартиру…

Теперь она не чувствовала даже отчаяния. Если б Аля сама не слышала своего голоса, то решила бы, что все в ней тоже омертвело. К ее облегчению, врач не выдал в ответ трагической пошлости, вроде: "Вот тебе и квартира… В ином мире…" Вместо этого он поинтересовался вполне деловым тоном:

– А, может, есть смысл подумать о хосписе?

У Альки отнялся язык. Прикусив его, чтобы почувствовать, она еле слышно сказала:

– Вы с ума сошли…

– Да не геройствуйте вы! – сердито отозвался он. – Вы ведь понятия не имеете, что значит ухаживать за раковыми больными. Приступ может начаться в любой момент… Вы сможете находиться возле нее днем и ночью?

– Да. Смогу.

Он неожиданно сдался:

– Ну хорошо, делайте, как знаете… Но имейте в виду, что в нашем городе есть хоспис. Очень неплохой, кстати. Их немцы поддерживают по какой-то там программе, я в это не особенно вникал. Но у них есть все необходимое, так что… Ваше дело, конечно.

– Спасибо, – через силу выдавила Аля.

Она понимала, что сказать это необходимо, хотя такого рода забота все еще казалась ей оскорбительной. Правда, на какой-то миг, абстрагировавшись от себя и Стаси, она признала, что для большинства людей в подобном положении, хоспис – это благословенный выход. Алька даже подумала, что сама она, без сомнения, предпочла бы оказаться там, чем свалить на Митю или маму такой груз.

– Я зайду к ней?

Облегчение от того, что разговор, наконец, закончен, сделало взгляд доктора из синего светло-голубым. Теперь, когда все выяснилось, он мог смотреть ей в глаза, и Аля, наконец, разглядела, как много у него морщин. Совсем не веселых.

"Как у Линнея, – у нее жалобно дрогнуло сердце. – Он тоже доктор… Когда я теперь увижу его?"

До сих пор мысль о нем не приходила ей в голову, потому что Алька вся, целиком, была заполнена Стасей, и ее болью. Только сейчас она поняла, что именно это испытание и станет для нее самым сложным – невозможность увидеть Линнея.

"Я должна быть при ней днем и ночью, – припомнила она и постаралась собрать все свое мужество. – Ничего. В конце концов, Стася реальный человек, а Линней – только моя фантазия".

Ей не хотелось сейчас вспоминать свои собственные слова о том, что места, которые появляются на ее холстах, существуют где-то на самом деле. Просто ей разрешено проникать туда… Из этого вполне естественно вытекало то, что и Линней может где-то существовать, не случайно же во время своих ночных путешествий она видит его таким живым. С похожими морщинками у глаз и ни на чей не похожим голосом.

Отстранено простившись с врачом, который оказался повинен лишь в том, что заронил в ее душу семя сомнения, Аля подошла к указанной им палате, и только у двери спохватилась, что не спросила главное: знает ли Стася? Она быстро оглянулась, но врача уже не было видно, впускать же в свою душу кого-нибудь еще у Альки уже не было сил. Неслышно вздохнув, она растянула в улыбке губы – не особенно широко, чтоб это не резало глаз нарочитостью, и приоткрыла дверь.

В палате было четыре кровати, но Стася лежала на первой от двери, и потому на остальных Аля уже и не взглянула. Она тихонько приблизилась, хотя Стася не спала, и, пододвинув стул, села рядом с ней. Тот момент, которого Алька боялась больше всего – первый взгляд глаза в глаза – уже миновал, и теперь она смогла вздохнуть поглубже. Они смотрели друг на друга тысячи раз, но теперь это был совсем иной взгляд. Обе понимали это и старались помочь одна другой.

Стася негромко сказала:

– Мне уже все сообщили, так что не ломай комедию… Можешь не улыбаться, это ни к чему. У меня было два часа, чтобы с этим сжиться. Вот с кем я теперь обречена на совместную жизнь…

Она зло усмехнулась:

– Анекдот, правда? Хотели отрезать аппендикс, вспороли мне брюхо, а там – на тебе! Всю печенку сожрал рак… Вот, оказывается, от чего я сбросила восемь килограмм. А думала, что работа изматывает. Еще радовалась, что на диете сидеть не приходится…

– И у тебя ничего не болело? – осторожно спросила Аля. Она все еще не могла выбрать верный тон, не похожий ни на поскуливание, ни на ржанье.

– Да болело! Но ты же знаешь: если женщина просыпается утром, и у нее ничего не болит, значит, она умерла. Я еще жива, как видишь…

– Конечно.

– Они говорят: месяц остался, – у Стаси вдруг жалобно сорвался голос. – Вот чего я еще не могу понять… Неужели месяц? Я всегда считала, что врачи о таком вообще не говорят. Но теперь у нас, видно, во всем принято резать правду-матку…

Она улыбнулась и крепко стиснула пальцами край пододеяльника. "Ей хочется заплакать, – догадалась Аля, – но здесь слишком много народа".

Ни на кого не глядя, она перетащила стул на другую сторону и села так, чтобы закрыть собой Стасю. У нее тотчас перекосилось лицо, будто она только этого и ждала, но не смела попросить. Закинув руку, Стася прижала ее к глазам, выставив острый, гладкий локоть.

"А ведь она, действительно, сильно похудела… Как же я ничего не заметила?" – Але хотелось в отместку куснуть себя до крови, но она понимала, что это выглядело бы дико.

Она, сгорбившись, молча сидела рядом, совершенно не зная, что ей делать и что сказать. Стася сама прошептала, срываясь на каждом слове:

– Ты не бери в голову… Что тут скажешь? Я и сама не знала бы, что сказать… А ведь это моя профессия… Не нужно говорить. Просто посиди со мной. Мне легче, когда ты тут.

– Завтра мне разрешили тебя… увезти, – Алька едва не сказала "забрать", но это слово было таким мертвым, что она сама ужаснулась ему.

Стася спохватилась:

– Маме не говори! – она ладонью вытерла глаза. – Пусть хоть этот месяц поживет спокойно. Ей потом хватит… Ей бы отца вынести с его артритом.

– Она же будет тебя искать.

– Я позвоню, – с обычной находчивостью отозвалась Стася. – Скажу, что улетаю на Канары. Горящая путевка. Она знает, что у нас набирали группу радиослушателей, которые… которые… выиграли…

У нее опять затряслись мокрые губы, всегда такие яркие, не знающие помады, а сейчас – синеватые. Не выдержав этого, Аля взяла ее руку и прижала к щеке, поцеловав ладонь. Раньше она никогда такого не делала, но Стася не удивилась, хотя должна была помнить, как они обе презрительно надсмехались над непременными девчоночьими поцелуйчиками. Им это было ни к чему, ведь их близость была глубже физической.

– И знаешь что, – слегка успокоившись, снова заговорила Стася, – Митьке тоже лучше ничего не знать. Давай скажем ему, что операция была тяжелой… Что этот проклятый аппендикс лопнул…

– Как раз аппендикс ни в чем не виноват, – пробормотала Аля.

– Да! – она засмеялась, опять растирая слезы. – Вот уж точно… Договорились? Я и так Митьку измучила, я же понимаю. Хотя, что я могла поделать?

– Ничего. Он тоже это понимает. Он же видит, где ты, а где он, – Аля указала сперва на потолок, потом на пол.

Стася мрачно подтвердила:

– Именно там я скоро и буду.

– Ну, я же не об этом! Ты звонила на радио?

– В прямой эфир… Передала привет своей печенке и заказала песенку… За меня позвонили. Конечно, в подробности не посвящали. Хотя от них-то скрывать незачем. Они, конечно, ужаснутся, но убиваться не будут, уж поверь. У нас хорошие ребята, но это ведь не друзья. Только вы с Митькой… А если уж совсем честно, только ты. Знаешь такую песенку? Красивая песенка… Тебе кто-нибудь говорил когда-нибудь: "Только ты…?"

Але и вспоминать не требовалось:

– Никто.

– И мне никто, – бесстрастно заметила Стася. – Я всегда думала, что это – впереди. Что разумнее строить свою жизнь по западному образцу: сперва карьеру сделать, квартиру купить, а потом уже семьей обзаводиться. А вот, оказывается, можно и опоздать… Жизнь-то уже и кончилась…

– Еще нет.

– Да, конечно! – она горько усмехнулась, – лежа на диване в твоей каморке, я успею пережить свою единственную великую любовь… Что ты так смотришь?

Але захотелось вскочить и пробежаться по палате – так мощно взорвалась внутри нее незаметно созревшая идея.

– Ты что это? – с подозрением спросила Стася. – У тебя глаза какие-то шальные стали.

"Но ведь это может быть только Линней, – в тот же момент поняла Алька. – Никого лучше и быть не может… Как же так… Линней?

Ей стало так больно, что захотелось тоже забраться в постель и свернуться клубочком, бормоча только одно: "Нет-нет-нет". Она пыталась уговорить себя: "Не торопись. Нужно подумать… Может, и не надо этого делать."

Но она уже знала, что надо. И торопиться тоже надо. Ведь месяц – это всего-навсего тридцать дней. А, может, и того меньше… Для единственной великой любви – это непозволительно короткий срок.

– Ты сама-то не заболела? – у Стаси встревожено изогнулись черные брови, очень четкие в изломе.

Многим это преломление казалось искусственным, но Алька помнила, что так было и в детстве. Еще в их первую встречу эти острые уголки показались ей колкими и слегка напугали, но с тех пор у нее было время убедиться в их безобидности.

– Я не заболела, – ответила она, думая о своем, и не услышала, как непривычно сухо прозвучал голос.

У Стаси сразу вытянулось лицо, а брови сошлись двумя распахнутыми для устрашения крыльями.

– В чем дело? – спросила она таким тоном, что Аля, очнувшись, невольно подумала: "Вот так разговаривает коммерческий директор…"

– Я думаю, где взять машину, – неудачно солгала она, упустив из вида брата-таксиста, и сразу же, поняв это, смутилась.

– Не об этом ты думаешь…

Тогда Аля сказала другое:

– Я все еще не могу поверить.

Сразу обессилев, Стася с трудом повернула голову к двери, словно тоже до сих пор ждала, что зайдет врач и воскликнет извиняющимся тоном: "Девчонки, мы ошиблись! То, что у тебя, это не смертельно!"

– Надо поверить, – тускло отозвалась она. – Зачем себя обнадеживать? Если б был хоть какой-нибудь шанс, они, наверное, сказали бы…

– Наверное.

– Вообще-то обычно всем наплевать, но это ведь не тот случай… Откуда он взялся? Я ведь даже не курила… Все опасалась раскашляться в эфире. Вот тебе и здоровый образ жизни! Теперь мне, конечно, пропишут наркотики… Я вечно от них отнекивалась, а теперь придется.

– Еще не известно…

Аля ответила так, потому что действительно ничего об этом не знала. Ей предстояло узнать все о боли и смерти не из книги и не с чьих-то слов, а увидеть своими глазами. В этом мире и за его пределами было много такого, что Альке хотелось увидеть, но только не это.

Подумав об этом, она безжалостно сказала себе: "Но ты можешь увести ее от боли. Туда увести… Разве это не стоит того, чтобы кое-что принести в жертву?"

Аля и сама знала, что стоит, ей незачем было мучить себя вопросами. Но ее подавляло то, что так легко обнаружив для подруги укрытие от боли, она продолжает сомневаться и отмалчиваться. Всегда, кажется, с первого дня Алька была уверена, что способна ради Стаси на любую жертву. Она и сейчас твердила про себя: "На любую. Да, так и есть. Но только не Линней…"

– Я схожу куплю тебе журналов.

Она не стремилась сбежать, ей просто было необходимо остаться одной, чтобы внутри нее снова установилось равновесие. Не отдавая себе отчета, Аля никогда не чуралась собственного общества, потому что наедине с собой не ощущала пустоты. Другие люди, даже самые близкие, самые любимые, так сильно действовали на нее эмоционально, что нарушался естественный баланс. Поэтому Аля никогда не могла работать в чьем-либо присутствии и сомневалась, что когда-нибудь сможет использовать услуги натурщика.

– Сходи, – отозвалась Стася таким покладистым тоном, что Альке еще больше стало не по себе. Она не привыкла видеть Стасю послушной.

Она беспомощно огляделась:

– Может, еще что-нибудь? Что тебе можно? Фрукты? Кефир?

– А с чего бы мне что-нибудь было нельзя? – раздраженно прошипела Стася, на секунду став собой прежней. – Мне теперь все можно. Неужели я еще буду себе отказывать? Вот выберусь отсюда и первым делом "Шампанского" напьюсь!

Стерпев это, Алька охотно пообещала:

– Вместе напьемся.

– Ладно, – она немного остыла и улыбнулась. – Ты еще вернешься? Тут жутко.

– А куда же я денусь? Если хочешь, я и на ночь останусь.

– Кто тебя оставит! Завтра приезжай за мной прямо с утра…

– Да я же вернусь через десять минут, что ты уже про завтра?

Стася посмотрела на нее, на миг поймав глазами солнечный свет, от которого заволновался спертый воздух палаты. Вокруг маленьких зрачков совсем как раньше вспыхнули искры теплой сосновой смолы.

– На улице мороз, да? Солнце такое… Надо уже подумать про завтра, Алька. И нечего этого пугаться. Но это мы потом обсудим. Дома.

От того, что она назвала ее мастерскую "домом", у Альки что-то оторвалось от сердца и растеклось по крови. Едва удержавшись от того, чтобы при всех не сжаться в комок, она быстро спросила:

– А хочешь, я увезу тебя прямо сейчас?

– Увези! – обрадовалась Стася и даже заерзала на подушке. – Только как? Мне же еще нельзя вставать из-за этого шва. Разойдется – лишняя морока будет…

– Я позвоню Митьке, он перенесет тебя до машины.

Стася посмотрела на нее с сомнением:

– Он? Да он меня не поднимет!

"Линней смог бы", – Але стало еще тягостнее от этой мысли, будто лишь сейчас она обнаружила, что на всем свете только он ее подруге под стать.

– Митька жилистый, – пробормотала она. – В нем силы куда больше, чем ты думаешь.

– Может быть, – не сразу ответила Стася. – А врачи отпустят?

– Мы расписку напишем.

Слегка ожившие от радости губы насмешливо дрогнули:

– Мы! Потрясающе! Ты решила меня удочерить? Я еще в состоянии накарябать пару строк.

– Вот и пиши пока, – распорядилась Аля, впервые почувствовав себя в праве принять роль ведущей.

Оглянувшись на соседей по палате, которые тихонько переговаривались между собой, она спросила:

– Извините, ни у кого не найдется листка с ручкой?

– Возьми в тумбочке, – безразлично отозвалась одна из женщин, даже не посмотрев на Альку, словно они уже существовали в разных плоскостях и не было смысла наводить мосты.

Наклонившись к Стасе, она едва слышно спросила:

– А у них… то же самое?

– Понятия не имею… Но это же хирургия, а не онкология, – и понятливо добавила: – Больные всегда чувствуют себя, как в стеклянном боксе.

У Али едва не вырвалось: "Ты тоже?" Но это и без пояснений было очевидно, раз Стася сказала об этом так уверенно, не добавив даже "наверное". Альке оставалось надеяться на то, что она будет допущена Стасей в свой бокс в числе первых посетителей.

– Я пойду позвоню Мите, – сказала она, боком сползая со стула. – Закажу его машину и подожду у входа. Ты тут не бузи без меня.

– Ладно, – согласилась Стася, опять поразив незнакомой кротостью. – Только ты скажи, что заказ срочный. Пусть побыстрее. И… ты помнишь? Ничего ему не рассказывай! И еще… ты скажи врачу… этому, синеглазому, что никого не нужно ко мне гонять. Ладно? Какой смысл? Пусть выпишут что надо, и все… На этом и распрощаемся. А что надо? Ивану Ильичу морфин кололи, это я помню. А сейчас? Может, то же самое? Ну, неважно… Ты скажи, чтоб не ходили ко мне. Я никого не хочу видеть. Кроме вас с Митькой…

Кивнув, Аля сбежала в вестибюль, морозно потрескивающий дверями, и заняла очередь к бесплатному телефону. "Хоть здесь оставили," – подумала она с благодарностью неизвестно кому, вспомнив захватившие весь город таксофоны. Потом поругала себя за то, что так и оставила в мастерской телефон Стаси, а сейчас бы он пригодился. Но когда позвонили из больницы, Аля сначала вообще не решалась взять трубку, а потом бросила ее куда-то и помчалась к Стасе, даже не оставив брату записки.

В тот момент Алька о нем и не вспомнила, а теперь растерянно думала: "Как же – не сказать Митьке? Он же должен знать, что это – последние дни… Он же должен насмотреться на нее. Надышаться. Наговориться. С чем же он останется, если не успеет этого?!"

Очередь продвигалась медленно, потому что каждый из звонивших испытывал непонятную Але потребность обстоятельно описать ход лечения и перечислить процедуры, которые принимает, и назвать лекарства. Краем уха выслушивая однообразные больничные исповеди, Алька с отчаянием думала, что даже заболевший человек не торопится жить, если никто четко не ограничил срок этой жизни. Людям нравится созерцать, как дни стекают между пальцами, сливаясь в тот самый поток, в который не войдешь дважды. Все знают эту истину, но почему-то не пугаются ее. И только единицы бросаются вслед за стремительным течением, пытаясь обогнать, или хотя бы сравняться в скорости, ведь эта река иссякает быстрее всех остальных.

"О чем он пожалел бы, вспомнив вчерашний день, если б сегодня ему поставили такой диагноз, как у Стаси? – пыталась угадать Аля, не замечая того, что слишком откровенно разглядывает старичка, то и дело поддергивающего пижамные штаны. – О чем я сама пожалела бы? Я знаю… О господи, как страшно даже думать об этом! Я пожалела бы… Я сейчас жалею о том, что слишком мало времени провела вчера с Линнеем. Я еще не знала, что это в последний раз. Я только что узнала… Значит, я уже решила? А что тут решать? По-другому и быть не может…"

Ее сердце сбивчиво отстукивало два такта – Лин-ней… Лин-ней… Альке то и дело казалось: стоит ей определенно сказать себе, что да, я решилась, и это двусложное биение тотчас затихнет. Совсем. Как, бывает, умирает в утробе нежеланный ребенок, чувствуя, что душою мать уже отказалась от него.

Альке внезапно вспомнилось, как они лепили пельмени к двадцатипятилетию Стаси. Полуодетая именинница время от времени промелькивала на кухне, одаряя добровольных рабынь счастливой улыбкой, и никто из подруг и не думал роптать. Тогда-то мать Стаси и шепнула Альке с растроганностью, которая теперь казалась чудовищной: "Какая красавица выросла, а? Веришь, а ведь я ее не хотела… Чего только не перепробовала, чтобы вытравить. Даже свечку в церкви ставила, чтоб Бог прибрал, пока не родилась. Тайком в церковь ходила, тогда ж это не одобрялось…"

"Почему?" – обомлела Алька, забыв защипнуть край пельменя.

"Так ведь социализм был…"

"Да нет! Почему вы ее так не хотели?"

Дряблые складочки возле губ напряглись и расползлись в смущенной улыбке: "Да я больше не ее, а замуж не хотела. Парень-то у меня другой был, я его с армии ждала. А этот так… Но ничего. Прожили жизнь, и слава Богу!"


С трудом освоившись с тем, что мир может измениться так легко, по-житейски, Аля со страхом спросила: "А Стася об этом знает?"

Ее мать не сразу и вспомнила: "Да вроде, я не говорила… Неловко как-то!"

"И не говорите!"

Она удивилась: "Думаешь, обидится? Да ну… Это ж и не Стася тогда еще была, а так… червячок какой-то…"

Альке тогда хотелось сказать так много, что она потерялась в гневном потоке этих взявшихся ниоткуда слов, и только тоскливо повторила: "Не говорите…"


Добравшись, наконец, до трубки, она заказала Митину машину и отошла к стеклянным дверям. Здесь оказалось еще холоднее, чем у телефона, зато можно было повернуться ко всем спиной, не опасаясь, что это будет выглядеть слишком демонстративно. Алька обхватила плечи, чтобы совсем не замерзнуть, и стала смотреть на дорогу, будто от этого брат мог приехать быстрее.

"Если б он знал, кто его зовет, то примчался бы, сшибая светофоры", – подумала она о Мите и, не заметив того, улыбнулась.

Они были близнецами, и он даже родился чуть раньше, но Аля всегда чувствовала себя старшей. Может, потому, что с детства умела воспринимать весь мир, как радость, подаренную нам на короткое время. Никто ее этому не учил, ведь отец ушел от них, когда Алька была еще совсем девчонкой, а мать все годы до второго брака, а после него с удвоенной силой, проклинала и всех мужчин, и "разлучниц", и землю, по которой они ходят. В этом Митя был больше похож на нее, но он злился на жизнь за свой нос, который действительно непонятно откуда взялся – ни у кого в родне такого не было. Этот нос загораживал от него всю красоту мира, с которым он то и дело вступал в бой по разным пустякам. И, конечно, всегда проигрывал…

Ей вспомнилось, как три года подряд Митя отправлялся летом в Москву поступать в МГИМО, потому что на меньшее был не согласен. Всем, до последнего соседского мальчишки, было ясно, что поступить туда парню из Сибири, да еще и с "четверками" в аттестате, невозможно, однако Митя ничего не хотел слышать. Аля догадывалась, что он бьется головой о стену только ради Стаси, и молилась, чтоб у него все получилось, хотя и не верила в это.

Величественный мост, соединяющий с Западом, остался неприступен, и Митя вернулся домой в третий раз, перестав верить в себя окончательно. В армию его не взяли из-за плоскостопия, и это тоже казалось ему унизительным, хотя любой на Митином месте прыгал бы от счастья. Алька пыталась доказать ему это, но брат только сердито щурился и твердил: "Тебе бы так… Вот тебе бы так…"

Но Митя вовсе не был злобным карликом, а улыбка у него была застенчивой, как у приютского мальчишки, которого впервые погладили по голове. Аля подозревала, что если б Митя, наконец, нашел то единственное, что по его же мнению оправдывало бы его существование, то он вывернулся бы наизнанку, чтобы оправдать свое неведомое предназначение. Ей вдруг пришла в голову, на первый взгляд дикая, но в глубине своей правильная, мысль: если б Стася заранее знала, что ее ждет, Алька уговорила бы ее родить от Мити. Тогда он разбудил бы наконец свои дремлющие жизненные силы, чтобы вырастить ребенка в любви и достатке. Ради самого себя ему лень было напрягаться, Альке же хватало одной любви, никакой достаток не был ей нужен.

Эта фантазия не показалась ей жестокой по отношению к Стасе, ведь в этом случае после нее остался бы хоть маленький след. И стерег бы его верный человек… Для всех троих трагедия заключалась как раз в том, чего не желали замечать люди, пропускающие время между растопыренными пальцами: уже не успеть…

"Даже если б ребенок мог родиться за пару недель, и то уже поздно, – думала Алька, уже готовая расплакаться. – Сейчас он родился бы больным…"

Когда к крыльцу подошла апельсинового цвета Митина машина с черными брешами цифр на боку, Аля выскочила на мороз, не боясь простудиться, и закричала:

– Митя! Митька, скорее!

Он услышал ее и, не поверив своим глазам, перегнулся к противоположному стеклу. Его круглые глаза стали еще больше, а губы шевельнулись. Еще не выйдя из машины, он уже что-то спрашивал. Потом все же догадался выбраться наружу и побежал к сестре, даже не заперев дверцу.

– Ты что тут делаешь?!

Он затолкал ее назад в вестибюль и обеими руками вцепился в Алькины плечи:

– Ну?!

– Стася здесь, – ответила она уже спокойно, ругая себя за то, что, забывшись, напугала брата. – Да ничего страшного… Аппендикс удалили.

– А, я же говорил! – он торжествующе разулыбался. – А вы не верили, что это аппендицит. Так она теперь заштопанная? Может, будет поменьше задаваться?

Аля отвела глаза: "Бедный ты мой…" И засмеялась:

– Может быть.

Ей бы ляпнуть какую-нибудь пошлость, вроде: "Товар с брачком", чтобы Митя окончательно успокоился, ведь он лучше всех знал, что Аля не станет смеяться над настоящей бедой. И она пыталась себя заставить, вот только язык ни в какую не желал ее слушаться.

Но Митя и так не выглядел встревоженным. Может, потому, что не мог припомнить случая, когда сестра его обманывала, и принял ее слова на веру… Исподволь разглядывая его смеющееся лицо и перебрасываясь обычными фразами, Аля думала: "Неужели ему никогда не приходило в голову, что ее так же легко потерять, как и любого другого человека? Потерять, даже не получив… Неужели я так же потеряю Линнея? Господи, ну почему я такая?! Почему я снова думаю о нем, когда Стася… Стася…"

– Эй, что случилось? – Митя пристально вгляделся в ее лицо. – Что-то не так? Ты мне все сказала? Алька! Я же все равно узнаю!

Она с трудом выдавила очередную ложь:

– У нее был перитонит. Операция очень тяжелая… Долго делали. А она домой просится. К нам…

– К нам?! – он так и просиял. – Правда? Так пошли за ней! Это здорово. Ей, наверное, отлежаться надо?

– Надо. С месяц.

– Месяц? Вот здорово!

Чтобы у него не возникало больше вопросов, Аля пояснила:

– Маму она не хочет обременять, а я целый день буду рядом.

Митя с готовностью вызвался:

– Я могу взять за свой счет.

– Нет, не надо, – испуганно вскинулась она. – Стасе же отдыхать нужно будет! А ты разве дашь…

У них и так оставалось слишком мало времени для того, что задумала Алька. Теперь присутствие брата могло помешать еще больше, чем когда она сама отправлялась к Линнею.

Внутри нее все болезненно сжалось, едва она произнесла его имя. Она поднималась рядом с братом на второй этаж, на ходу объясняя, что Стасе еще нельзя вставать, и нужно будет ее каким-то образом спустить вниз, а сама в каждой угловой тени видела осунувшееся лицо Линнея. То лицо, на которое Аля могла бы, не отрываясь, смотреть всю жизнь… То лицо, на которое она готова была молиться, как на образ… То лицо, что проступало даже поверх черт Стаси…

      "Разве я смогу от него отказаться?! – ей хотелось закричать об этом так, чтобы Стася услышала и сделала бы это прежде нее. Но Аля знала, что не имеет на это права. Это был ее замысел, о котором Стася даже не подозревала, и Альке в одиночку предстояло пережить последствия.

– Куда в верхней одежде? – крикнул им вслед резкий женский голос, но Митя даже не обернулся, только на ходу стянул куртку.

– Митька, а ты потолстел, – вдруг обнаружила Аля. – Нет, не потолстел… Поздоровел как-то!

"Вчера я не могла этого увидеть…"

– Я подкачался, – смущенно признался он. – У нас там есть небольшой зальчик. Я решил попробовать.

Алька с уважением тронула его руку возле плеча:

– Помогло. Действительно, заметно!

Он повел головой, как одноглазая птица:

– Может, она тоже заметит?

– Конечно, заметит, – заверила Алька, не покривив душой, потому что сегодняшняя Стася действительно не могла не заметить.

"Горе открывает нам глаза, – обнаружила она с обидой. – Почему так? Почему человек видит лучше, только оглядываясь назад? Она ведь уже не с нами… Мы уже ее прожитая жизнь. Он – ее несостоявшаяся жизнь".

– Что-то ты мне не нравишься, – с подозрением пробормотал Митя, заглядывая ей в лицо. – Какая-то ты потухшая…

Аля опять попыталась оправдаться:

– Думаешь, я не расстроилась за нее? Она ведь намучилась. А мы даже не знали.

– Они могли бы позвонить и до операции!

– Это была срочная операция. Перитонит, он ведь не ждет… Ей было больно.

Он вяло согласился:

– Ну да, я понимаю…

"Он что-то почуял, – решила она со страхом. – Нужно получше следить за своей физиономией."

Заглянув первой, Аля разрешила ему пройти в палату, где сразу воцарилась испуганная тишина. Никогда еще Митино появление не вызывало такого эффекта, отметила Алька, покосившись на него. Он не заметил ее взгляда, оцепеневший, то ли от присутствия Стаси, к которому ему давно пора было привыкнуть, то ли от вызванной им самим тишины.

Беспечный голос Станиславы прошелся по ней и легко раскроил надвое:

– А вот и мое любимое такси! Наконец-то… Я уж решила, что вы про меня забыли.


*****

Она помнила, что перед этим смотрела какой-то фильм – Митька притащил кассету, и поставил, не сказав названия, а начало Стася пропустила, сосредоточенная на новом для себя положении больной. Не просто больной – умирающей. От этого слова хотелось отмахнуться, как от злой осы, которая все равно исхитрится и ужалит, но есть надежда, хоть чуть-чуть оттянуть этот момент.

Фантастика оказалась печальной. Если б Митя знал правду, то, конечно, раздобыл бы какую-нибудь комедию. Но от него уже второй день все скрывали, а он – простая душа! – даже не удивлялся тому, зачем сестра так упорно учится ставить уколы.

      В этом эпизоде, где Стася включилась, показывали планету стариков, которые решают отдать весь воздух другой планете, где живут люди помоложе. Каким образом это собирались осуществить, Стася как-то упустила. Но это ее и не заинтересовало. Она смотрела на экранную старушку, тискавшую свою собачку, и обе казались Стасе чем-то похожими на Альку, какой она могла стать лет в восемьдесят… Такие же курносые, с улыбчивыми мордашками и бесхитростными глазами.

"Я не увижу ее такой", – только успела подумать Стася, как тут старая женщина из фильма заговорила, уже не сдерживая слез:

– Ничего, Зюзя, не бойся, мы ведь с тобой уже старенькие. Нам умирать не страшно… Ничего, Зюзя… Ах, моя милая, я так долго жила! Все жила и жила, а самого главного не успела… Никто так и не полюбил меня, Зюзя! И я никого не любила. Кроме тебя…

Стася знала, что Альке видны ее слезы, но даже не пыталась их скрыть. Она только старалась не всхлипывать, чтобы плач не обернулся истерикой, которую Стася все время чувствовала в себе, но ухитрялась удерживать. А вот никакого рака она не чувствовала.

Сглотнув слезы, она сказала, не глядя на Алю, но зная, что та ее слушает:

– Помнишь, в детстве у меня был золотой сундучок? Ну, не золотой, конечно, на самом-то деле… Маленький такой, его можно было на ладошку поставить. С пластмассовым черным висячим замочком… Мне почему-то все время казалось, что однажды я открою его и обнаружу там чудо. Можешь себе представить? Такие сундучки были, наверное, у всех девчонок…

Алька улыбнулась:

– У меня не было.

Увлекшись, Стася не услышала ее:

– … но именно мой казался мне особенным. Все считали меня такой разумной девочкой, такой правильной… Я и была такой. Я и сейчас такая… Почему же день за днем проверяла этот копеечный сундучок?

– При чем тут – копеечный? – удивилась Аля.

– Да знаю, знаю! Чудо не купишь… Вот ты… Почему ты это умеешь? Почему это дано именно тебе?

Аля усмехнулась про себя: "Я ведь даже не позолоченная".

– Я не знаю, – ответила она. – Может, это все ради тебя… Я просто ближе других.

– Ради меня, – повторила Стася и зло рассмеялась. – Что именно ради меня?! Этот рак проклятый? Что я получила от этой жизни? Какую радость? Я, как эта старушка с собачкой…

Вдруг в бок ударило с такой силой, что Стася закричала. Больше от неожиданности и страха, она сумела бы стерпеть, если б была готова. Алька тотчас оказалась рядом. Когда у Стаси чуть просветлело в глазах, она разглядела, что подруга сжимает в пальцах тонкий шприц.

Весенняя вестница

Подняться наверх