Читать книгу Лютый остров - Юлия Остапенко - Страница 4

Лютый остров
3

Оглавление

Эх, Май-Маята, Лютом названный... Выборол себе волю вольную, кровью сполна оплатил – дальше что? Куда теперь-то пойдешь?

Кнежий двор стоял высоко, и отсель было видно, что пристань внизу пуста. Седоголовые волны сердито дрались с каменистым берегом, отступали, кидались снова... Я пытался припомнить, что надумывал сделать, когда сброшу оковы, – и не мог. Стоял, меч опустив, и глядел на море. Далеко ли отсюда до моего Устьева? Долго ли плыть? Гложило чувство, будто забыл сделать что-то, а что – не понять...

Сзади раздались шаги. Никак воевода передумать успел, назад меня потребует? Я крутанулся волчком, как у самого Сребляна и научился, перехватил меч, выставил – теперь-то меня так просто не взять!

Деревянные гусли со стуком упали наземь, грохотнули о камень, жалобно дзенькнув струнами.

– Ай, не казни, добрый молодец... пощади старика...

Дед-гусляр, что пел на кнежем пиру о дальней земле, стоял передо мной, умоляюще подняв сухощавые руки. Белая как снег борода реяла на ветру, мешалась со столь же белыми волосами, цеплялась за поднятую клюку. Лицо – что яблочко сушеное, все в морщинах, под мохнатыми бровями глаз почти не видать. Я еще на пиру удивился мимоходом – как это люди до таких лет доживают. Убрал я меч. Дед вздохнул облегченно и руки опустил – неспешно так, величаво. И что-то опять кольнуло меня – странно он как-то на меня глядел...

– Вот притомился от шуму-гаму, вышел передохнуть, – будто извиняясь, сказал дед. И взгляд у него хитрый какой, Горьбога бы по его душу! Не понравился он мне. Да и что мне тут нравилось?

– Прости, дед, не хотел напужать, – проворчал я, и сердясь, и смутясь. Ну не дадут уйти, не дружину вслед пошлют, так деда столетнего!

Он все стоял, на клюку обопрясь, не шел. Я вдруг понял, что гусли его так и валяются на земле. Поди и треснули... Ну, что делать? Наклонился я, поднял их. Отряхнул от грязи, протянул деду. Уж почто я мамку свою не слушал, а старость уважать был приучен.

– Держи, дед...

– Ай, спасибо, дитятко, – хитро жмурясь, сказал гусляр. Протянул руку – и вцепился в гусли ловкими, сильными пальцами. Дернул – и я чуть башкой вперед не полетел, до того сильна была эта рука! Да он щелчком мог бы прибить меня, когда в захотел! Я пустил гусли, отскочил, схватился за меч. Дед не шелохнулся. Борода его так и стелилась по ветру, а глаз видно не было совсем.

– Спасибо, родненький, уважил старого Смеяна, – пропел дед сладко. – А раз уважил, то старый Смеян тебе вот что присоветует: коли в море идти надумаешь, бери ту лодку, что стоит у пристани справа, с самого краешку. Так оно лучше будет.

Я поколебался. Потом поблагодарил неуверенно, не зная, что еще сказать, поправил меч на боку, пошел от ворот...

– Сохрани тебя Радо-матерь, дитятко, – сказал дед мне в спину.

* * *

А все ж таки осень на землю пришла. В темнице моей, на мягкой-то перине, и в горячке драки на подворье это не очень чувствовалось. А теперь шел я пустыми темными улицами Салхан-града (ни души кругом – и впрямь всем миром к кнежу ушли), и ярым ветром с моря меня едва с ног не сшибало. Но я шел уперто, сколько остров меня ни держал, сколько ни гнал назад в уют да тепло моей конуры. По морю валы ходили, вздымались и падали, будто грудь умирающего, – море лихорадило, кидало в тяжком бреду, волны бессильно кусали камень и с ревом откатывались назад.

На пристани впрямь почти никого не было. Рыбацкие лодки, собранные в дальнем ее конце, сторожил один-единственный парень, немного постарше меня. Сидел на одной из лодок, в плащ кутался, ежился, ругался себе под нос. Оно и верно – другие там у кнежа на пиру веселятся, а ему тут скучать, мерзнуть... Я придержал шаг, раздумывая, что бы сделать, но тут он сам меня заметил – и вскочил.

– Ну, наконец изволили! Я уж думал, совсем про меня забыли! – сказал он запальчиво – и, без разговора сунув мне в руку копье, торопливо кинулся вверх по пристани, к городу. Я так с открытым ртом на него и смотрел – и тут только до меня дошло, что он меня за сменщика своего принял! Сам тут недавно, видать, не всех еще знает в лицо – а увидел, что я от города иду, меч на боку у меня приметил... Я бросил наземь копье, которое он мне сунул, и посмотрел наверх, на огни сторожевой башни. Как знать, не смотрят ли на меня, не поднимут ли тревогу? А хотя все равно – попытаться надо.

Лодки лежали вдоль берега, повернутые днищами кверху. Поколебавшись, я пошел к крайней правой, как дед присоветовал. Смотрелась она не хуже прочих, дно просмолено было надежно – я проверил. Стащил ее в воду; волны меня так и лупили по ногам, будто назад гнали, но что мне волны, когда оковы сбросить сумел? Забрался я в лодку; дважды она переворачивалась, выкидывала меня, но потом я ее все-таки одолел. Уперся ногами в дно, наклонился вперед, держа равновесие, раз, другой ударил веслами – и вышел на глубокую воду. После легче пошло: дальше от берега море волнилось меньше, лодку качало, но больше не выворачивало. Я налегал на весла что было мочи, не жалея сил, – и стал, стал наконец отдаляться проклятый остров Салхан! Уменьшилась пристань, помутнела, город расплылся в серую глыбу, а потом и огни на кнежем дворе померкли, погасли в тумане. Жаль, небо затянуло осенней тучей – не видел я звезд, не знал, где нахожусь, куда плыть. Да только все одно мне было куда – лишь бы подальше отсюда, подальше от черного шпиля Салхан-горы, вонзающегося в смурное небо...

Долго я греб. Уже и волны улеглись, и лодка вроде быстрее шла – а все стояла и стояла предо мной Салхан-гора и меньше не становилась. Я бросил весла, глянул на небо. Тучи стали пореже, вон вроде бы звезда-Горевна, что север указывает... Я снова стал грести. Развернул лодку, думал остров обогнуть... греб и греб, а гора где стояла, там и стоит! Уже, кажется, и светать должно бы – но не светало, и звезда-Горевна, только что блестевшая впереди, как-то вдруг слева очутилась... и волны набежали снова, стали резче лодку вертеть, с гребли меня сбивать. Плюнул я со злости – да что ж за напасть?! Будто остров этот треклятый пускать меня не желает! Опять лег на весла... Да все без толку. Чем дольше я теперь греб, тем темней становилось небо, тем выше поднимались волны, а звезда-Горевна так и скакала по небосводу, словно в пляс пустилась или вздумала поизмываться надо мною... И только Салхан-гора как стояла посреди мира черной тенью, так и стоит.

Что делать было? Бросить весла, сесть да помирать? Нет уж! Нет, Янь-Горыня, никакого зла я тебе не чинил, за так не возьмешь! Греб и греб, яростно, люто, уже ни на что не надеясь, ничего не желая, только в грести... А потом вдруг перевернулся мир, и очнулся я в холодной воде. Кое-как вынырнул – да чуть не врезался теменем в борт лодки, что скакала по волнам днищем кверху, болтая веслами в черных волнах. Не знаю, как добрался я до берега, не захлебнувшись, не напоровшись на подводный камень, – видать, помогала память о родном Устьевом берегу, где еще и не из таких волн выплывал. Мамка все ругалась, что бегаю на море в шторм, – говорила, потону однажды. Не потонул... Почуяв под ногой твердое, толкнулся – и дал волне вынести себя на каменный берег.

Волна огрела по спине напоследок – и ушла себе в море.

Долго лежал я на мокром камне лицом вниз, откашливаясь, тяжко дыша. Не хотелось вставать, ничего больше не хотелось. Опустил руку к бедру – надо же, а меч-то остался при мне. Мог бы и под воду меня утащить, что ж я его не отцепил, дурень... хотя не утащил – и то ладно. Оперся я скользящей рукой о камень, стал подниматься.

Дед-гусляр стоял надо мной, опираясь на клюку, поджимая локтем свои гусли.

– Ай, Радо-матерь! Сберегла-таки! Ну, слава тебе! – сказал и прижмурился хитро.

Я встал на ноги. Меня шатало, я вымок до нитки, ветрище пробирал меня до костей, я дрожал весь так, что зуб на зуб не попадал. До рассвета было еще невесть сколько – будто, пока я плыл в лодке, время вовсе остановилось.

– Проклятая ваша земля, – сказал я хрипло, глядя на деда ненавидящим взглядом. – Почто меня не пускает?!

– А потому, что ты теперь нерод, дитятко, – ответил старик – спокойно-спокойно.

Я как стоял, так и обмер.

А ведь впрямь... мне и в голову прежде это не приходило! Я только о том думал, чтоб от людей вырваться, – и совсем позабыл про злую богиню, Горьбогову дочь... Что там говорил Среблян? Раз ступивший на этот остров уже его не покинет, а покинет – три дня и три ночи отпущено ему на доброй земле. Да я и тому был бы рад – пусть умереть, но хоть меж людей, не между нелюдей... только пусти!

Воет волна за спиной, ветер свищет, тучи гоняя, скачет звезда-Горевна, хохочет, и черная тень Салхан-горы лежит на море – и на мне...

Вот тут меня и прижало. Вот тут думал – впрямь сейчас зареву белугой, по-бабьи. Меч на бедре сделался постыл и тяжек, хуже, чем оковы. Что оковы... их сбросить можно. А эту погань – как сбросишь?!

Спас меня дед Смеян. Видать, что-то по лицу моему понял, ступил вперед и взял меня рукой за плечо – страсть как похоже вышло на то, как делал это Среблян. И рука у него была сильной, как у Сребляна, и не причиняла боли, если не чаяла причинить.

– Пойдем-ка ко мне в избу, дитятко, – молвил дед негромко. – Обсохнешь, обогреешься... а там поглядим.

Вовремя молвил. Сглотнул я то, что так и не пролилось, – и пошел за дедом побитым псом, что, как дождь зарядит, послушно себе трусит в родимую конуру.

* * *

Изба у деда Смеяна была и не изба вовсе – хоромы. Стояли они наверху, совсем близко к кнежему двору – опять через весь город идти пришлось. Я напрягся, подумал, что он обратно к воеводе меня ведет – ну как знать, вдруг обманет, завлечет в ловушку? – но тут дед свернул на подворье, и я успокоился. Домина у него был таков, что три избы устьевского старосты в нем бы поместились, еще бы и место для нашей с мамкой хатки осталось. И не изба была – загляденье! Стены и балки расписные, по полу – ковры фарийские, подушки мягкие на лавках... в почете, видать, жил дед. Даже странно было, что на пиру не рядом с кнежем сидел, гуслями гостей его развлекал. А хотя, правду сказать, я тогда не заметил, где он сидел, – не до того мне было.

– Проходи, дитятко, будь как в доме родном, – приветствовал меня дед Смеян и с дивной для старца его годов прытью принялся растапливать очаг. Жил он, похоже, один, слуг не держал. Как справлялся?.. А впрочем, не моего ума дело.

Очаг растопился, затрещали весело в пламени березовые поленья. Сел я на скамью у очага, нагнулся к огню поближе. Дед принес мне теплой овчины, велел раздеться и вытереться досуха, потом плечи мне укрыл. Вытянул я ноги к юркому огоньку, и так мне вдруг спокойно и сонно стало, и все равно, что дальше будет... Но только не позволил я себе в ленивой неге задремать, вскинулся. «Что, Лют, не лют ты больше? Скоро к хозяину побежишь руки лизать?» – спросил себя зло – и будто сгинул дурман.

– Околдовать ты меня, что ли, пытался? – спросил я деда. Тот сидел рядом, грея над очагом котелок. При вопросе моем прижмурился, и я понял вдруг, что и прижмур этот мне в нем напоминает Сребляна. Ровно тот ему сын или внук родной...

– Никто тут колдовать не может, окромя Янь-Горыни, – сказал дед. – А ты, малой, я погляжу, зол больно. Неужто совсем добра от людей не видал, уже и не чаешь увидеть?

– Добра? От неродов-то? Нет, не чаю, – сказал я резко. Дед покачивал рукой с котелком, глядел на огонь, а в то же время будто и на меня – и как ему только это удавалось?

– Не ершился в ты так, – сказал негромко Смеян. – Толку-то с того не будет, одна маята.

Я выпрямился и сбросил овчину – что-то вдруг в жар меня кинуло. Встал.

– Знаешь что, дед, – сказал я до того ровно и тихо, что самому жутко стало, – ты вот небось сто весен уже прожил и давно успел позабыть, как на острове этом бесовском очутился. Как родных твоих на глазах у тебя убивали, как кидался ты на убивцев проклятых, а они тебя хватали и на судно свое волокли. А я помню. Для тебя это все давно было, а для меня – вчера. Так и не говори мне, чтоб не ершился. Моя маята, не твоя.

Дед ничего не ответил. Даже головы не повернул, ни волосинки не шелохнулось в его бороде. Я уже повернулся уйти, как вдруг он сказал:

– Справедлив твой упрек, мальчик. Ты и сам не ведаешь, до чего справедлив. Сядь, прошу тебя. Прости старика. Не буду больше тебя совестить. Простишь?

Как-то так сказал, что я не смог отказать. Да и стыдно мне стало – старый дед передо мною винился... Сел я обратно. Овчина мягкая была, и от очага веяло теплом, треск дров заглушал вой ветра снаружи. Будто целый мир – здесь, а что за дверью – того и знать незачем.

– Слыхал про проклятие? – помолчав, спросил дед.

– Еще в не слыхать, – отозвался я. – Кнеж ваш в красках расписал. Ему в только песни слагать, а ты в их на музыку положил да спел!

– Среблян? – Почудилось мне, будто голос старика изменился. – Среблян сам тебе рассказал?

– А то. Думал, видать, я от жалости расплачусь. Да только не вышло, как я ни старался.

– А сказал он тебе, как проклятие снять?

Тут все глумленье с меня разом сошло. Воззрился я на деда, пораженный. Так проклятие снять можно? Что ж до сих пор не сняли?!

– Когда уходила Янь-Горыня в Салхан, – продолжал дед негромко, все глядя на огонь да покачивая над ним котелком, – напоследок обернулась через плечо и сказала: «А снять мое слово с вас сможет чужак, который на землю мою придет. Придет в путах, а навет мой развеет по доброй своей воле». Так сказала и ушла.

Я только вдохнул полной грудью – а выдох не шел. Придет в путах... так вот еще от чего нероды повадились людей воровать! Потому что сказано им было, что их от проклятия пленник избавит. По доброй воле...

– Погоди-ка! – воскликнул я. – Так что же, воевода решил, что я с вас проклятие сниму? Потому и пощадил меня? Думает, я знаю, как это сделать?

И дико мне сделалось, и смешно. А и знал бы я, как неродам помочь, – не стал бы! Уж по доброй воле точно не стал!

– Дурень ты, – сказал дед и поглядел на меня с усталой усмешкой. – Он и сам знает, как это сделать. И любой знает, кто пробыл на Салхане достаточно долго.

Тут я уж вовсе растерялся. Да и обидно стало, что дурнем назвали. Решил, что лучше помалкивать.

А дед уже отвернулся и снова глядел на танцующее пламя.

– Когда Среблян попал сюда, – заговорил негромко и медленно, точно былину баял, – он был моложе тебя. Двенадцать весен ему едва исполнилось. Тогдашний наш господин, Бушуй Гневич, всю его родню поубивал у него на глазах. Отца с матерью, старших братьев, меньших сестер. Зол был за что-то на его род, за что – того и сам Среблян не ведает. А его с собой взял. В ту ночь у него, у мальчонки тогдашнего, вся голова поседела – такой стала, как ты теперь видишь. Потому и назвали Сребляном. Бушуй его на Салхан привез и четыре года в цепях держал, в той самой клети, в который ты сидел последний месяц. Эту клеть для Сребляна и обставили.

Я не знал, что сказать. Попытался представить, что все правда, – и не смог, чересчур это было. Всплыло вдруг в языках пламени мамкино лицо... Того, кто убил ее, я в тот же час жизни решил – и, верно, полегче мне теперь от этого было. А каково пришлось Сребляну, пацаненку мелкому, каждый божий день душегуба и кровопийцу перед собой видеть, в полной воле его быть? Не мог я себе этого представить, да и не хотел.

Только зачем дед Смеян мне это рассказывает?

– А потом что? – спросил, все ж не удержавшись.

– А потом Бушуй решил, что усмирил мальца, да с цепи его и спустил. В тот же день Среблян его убил, на куски изрубил. Многие ему за то спасибо сказали – недолюбливал наш люд Бушуя. Так и стал Среблян господином.

Вон оно как... Порешил изверга, за родню помстился – и сам извергом стал не хуже убитого ворога. Жалость к Сребляну, шевельнувшаяся было на миг, тут же притухла во мне, ровно искра, присыпанная золой. Судьба-горемычевна и Горьбог-злодей всякому отплачивают поделом.

– Почему он может ходить в море, а я нет? – спросил я, вдруг впервые об этом подумав. Дед глянул на меня искоса, будто совсем другого вопроса ждал. А ну его, в загадки с ним играть... не до того мне нынче. Но ответил:

– Янь-Горыня знает, что не смирился ты с наветом ее, потому тебя и не пускает. Кто покорился ей, тому она даст до дальнего берега доплыть, до доброй земли. И ступить на нее тоже даст. Некоторые и ступают.

Некоторые... почто ж не все?

– Скажи мне, дед, неужто каждый смиряется? Неужто никто не бьется, не сохраняет чести, не выбирает гибели? Неужто?

Я спрашивал и страшился ответа. Потому как скажет – «Так и есть», и будет это значить, что и мне общей доли не миновать... а я того не хотел.

Но дед ответил такое, что от души у меня разом отлегло.

– Не каждый, вестимо. Многие борятся... не умеют судьбу свою принимать. Кого-то и силой усмирять приходится, по-злому. Кормятся их душами море да Янь-Горыня... – Дед примолк, будто задумавшись. После добавил: – Многие еще гибнут от тоски. В основном женщины. Дети тоже, но они если умирают, то на кораблях, до того еще, как ступают на Салхан. Если уж доплыли, то живут...

Я вспомнил, что, когда мы причалили, на берегу среди полоненных я не видел ни одного младенца. И плача детского не слышал. То странно было: ведь, если рассудить, младенчиков как раз нероды должны были перво-наперво хватать. Те вырастут и вовсе знать не будут, где родились... И хватали ведь небось. Только труден путь на Салхан-остров, немногие переживают дорогу. Что уж дети...

Я обхватил плечи руками, зябко мне что-то стало, так же, как прежде кинуло в жар. Сказал:

– То хорошо, что не все смиряются. Утешил ты меня... спасибо.

Дед посмотрел на меня искоса. Хотел будто сказать что-то – и не сказал. Меня вдруг любопытство разобрало.

– А тебе, дед Смеян, самому сколько годков было, когда неродам попался?

Молчит. Али и вправду забыл? Ну, за его-то лета – немудрено...

– Нисколько, – сказал дед. – Родился я здесь.

Я рот так и открыл. А он снял котелок с очага ловкой рукой, подул – и мне протянул.

– На-ка выпей. Снаружи ты вроде согрелся, а изнутри теперь тоже не повредит.

Я взял. Обжег ладони о горячие стенки, а едва то заметил – так деда глазами поедом ел. Это сколько ж лет ему?! Сколько веков? И разве живут столько?

– Так что, – спросил, не в силах унять любопытство, – ты видел Янь-Горыню?!

– Видел.

– И какая она?

– Такая, что раз увидишь – другой не захочется. Пей, говорю.

Я выпил залпом. Нутро мне так и ожгло, но хороший это был огонь, ладный. Поставил я котелок на скамью. Дед Смеян наклонился, согнув старую свою спину, и ворошил угли в очаге. Я потянулся, забрал у него кочергу.

– Дай я...

Пока угли разгребал, не знаю, глядел он на меня или нет. Потом он спросил:

– Что делать теперь будешь, Лют?

Прикипело ко мне это имечко... а что, не хуже родного. Вернее даже. Хотелось бы, чтоб было вернее. Лютовать всяко лучше, чем маяться.

Только вопрос старика совсем не по нраву мне пришелся. Не хотел я о том думать, а пришлось. Ответил я нехотя:

– Не знаю... что присоветуешь?

– Пока у меня поживи. Видишь, один я остался на старость... Оставайся покамест. А там видно будет.

Что тут сказать? Все равно мне идти было некуда. Дед поднялся со скамьи, тяжко опершись на мое плечо.

– Горниц много, выбирай любую. А только не эту, в этой я сам сплю, стариковских привычек не изменишь.

Я оглянулся на него. И тут вспомнил, что он мне сказал у кнежего двора.

– Слушай, дед... а почему ты мне тогда велел крайнюю лодку справа взять?

– А она самая старая, – отозвался дед спокойно. – Ее загубить меньше всего было жаль. Ложись-ка, парень, спать. Долог был у тебя день.

* * *

Ох и странен, ох и дивен был дед Смеян... С первого взгляда не по нраву он мне пришелся, а чем дальше, тем меньше я в нем понимал. То, что он един среди всех неродов был свободным человеком, то, что своими глазами видел злую богиню и своими ушами слыхал ее проклятие, то, сколько боли чужой перевидал на своем долгом веку... все это мне чудно было, и робел я перед ним – и не я один. Понял теперь, отчего люди его и уваживали, и чурались: он ведь один из тех, кто беду на них всех накликал, и он же – последняя память о том, что прежде иначе жилось на Салхане. Этот дед еще застал чудный град Салрадум, Серебряный Город, и видел Салхан-гору белой. Я спросил его как-то, отчего он песен про это не складывает – красота ведь была небось! А он ответил:

– Я, дитятко, не умею складывать песен. Чужое пою, а чтобы свое – так Радо-матерь не одарила голосом.

Мне почудилось тогда, что лукавит, но расспрашивать не стал. Боялся я деда. Вроде он ласково со мною держался и приветливо, а было что-то в этой ласке, от чего душу мне выворачивало. И хитер был дед... не по-доброму хитер. Это я потом понял, когда дошло до меня, зачем он мне свой кров предложил.

Я думал – работать на него стану. А не давал он мне работы. Вставал до зари, а порою мне чудилось, что и вовсе не ложился. Сам дрова колол, воду таскал, еду на очаге грел. И откуда силы в нем были, и как все успевал? Я помогал ему, как мог, да только видел, что не нужен я ему, он и сам без меня справится. И стало мне худо. Совесть меня ела – за так стариковский кров и харч принимать. И знал он это, изувер, когда к себе меня звал. Знал, что затоскую скоро и за ворота глядеть начну. Я же из дому почти и не выходил – сил несть было смотреть на Салхан-град, на лица неродов, на их печальных детей... а ну как еще кнежа встречу на улице или Счастливу? Нет...

Так неделя, почитай, прошла. Как-то раз я взялся дрова рубить – глядь, а топора нет. Пошел к деду просить. А он глаза прижмурил: не надо тебе топора, дитятко, вон, глянь, солнышко на дворе, чай последнее в этот год, иди посиди, погрейся... Тогда я не выдержал, накричал на деда – почто, говорю, в дом к себе взял, а работать не даешь? Дед руками развел – уж прости, родненький, а так привык, все сам, стариковских привычек не изменишь...

Ну, что делать? Был бы на Салхан-острове лес – убежал бы в лес, глядишь, как-нибудь прокормился бы. А только не было почти леса, так, редкие кустики да хилые деревца, понатыканные промеж скал. Березу на растопку – и ту нероды торговали на материке. В работники к кому-нибудь наняться? Так все равно враги, ни к одному нету мочи идти на поклон... да и неизвестно еще, возьмут ли. Я готов уже был сам проситься на рудники, да только дед, услышав про то, засмеялся. Он редко смеялся, даром что имя такое носил, и от того его смех звучал особенно обидно. Не возьмут тебя, сказал, и не просись. Ты дитя еще, а детей на Салхане ценят не за то, что киркой махать горазды – пусть бы даже и горазды.

Тут уж я озлился всерьез. Дитя, говоришь? Могута тоже так говорил, да где теперь Могута? Поди его спроси! И лишь только я Могуту помянул – сверкнули дедовы глаза так, будто он все время только того и ждал, что я первый об этом заговорю.

– А не пойти ли тебе к господину нашему Сребляну, дитятко? – спросил нараспев, хитро жмурясь. – Он-то видал, как ты свалил Могуту. Попросись – авось возьмет, найдет для тебя какое ни есть дело.

Что-о? Мне – просить? ЕГО?! В ноги кланяться, шапку в пыли полоскать – снизойди, мол, светлый кнеж... Еще чего ! Крепко помню, как в оковах у него сидел, – и долго помнить буду, уж не сомневайся!

Так я на деда кричал, ногами топал, а дед стоял, на клюку оперевшись, и жмурился.

Накричавшись, со злости я ушел со двора, дверью хлопнул. Зарок себе дал – не вернусь к Смеяну. Бегом почти пересек улицу, ни на кого не глядя, вышел за ворота, побрел по тропе... а кругом скалы и скалы. Залезть на них, что ли, да кинуться вниз? А только страх брал. Вот тот самый, который не дал мне под палубой на неродовском корабле жилы себе перегрызть. Жизнь – маята, да кто сказал, что по Ту Сторону лучшая доля ждет? Проверить всегда успеется...

Побродил я так, побродил. Дождь прошел проливной – мне и укрыться было негде. Сидел на камне злой, как бес, мокнул и неродов проклинал. Да что толку? Мое проклятие всяко не сильнее слова Янь-Горыни...

Горд будь, да не глуп.

Белокаменные кнежьи палаты стояли среди скал громадой, как и прежде, – никуда не делись, нисколечко не изменились. Думал ли я, что войду еще раз в эти ворота – да не в путах, не в оковах, сам войду? Ох, лихо мне, лихо... Шел я, глядя себе под ноги, глаз поднять не смел. Знал – узнавали меня, шептались, пальцами вслед показывали. Знаю, что говорили: пришел... позлился, да и пришел, как всяк приходит. Худо мне было тогда, так худо, что и вспомнить тошно. И кнежа нигде не видать, будто назло. Вдруг под ногами мелькнуло знакомое личико, блеснули знакомые глазенки – малая Пастрюковна! Посмотрела удивленно, а потом как заорет – и кинулась на меня, в ногу вцепилась, ну тискать да реветь от счастья! Признала родное лицо... Я растерялся, да что делать было? На руки ее взял. Тут ко мне женщина подлетела – я ее уже видел. Глянула лютой волчицей, словно я забрать дитя у нее пытался. Я молча отдал, хотя Пастрюковна и ревела, хватала меня за шею. Я тихо спросил женщину, где кнеж. Она вдруг тоже будто растерялась, злость из нее вся ушла. Отвела взгляд, сказала где. Я поблагодарил. Она отошла молча.

Пошел я на заднее подворье, где воевода меня мечу обучал.

Дрался нынче Среблян; я понимал теперь, почему даже оцарапать его ни разу не смог. Когда не был он в походе и не сидел у постели больной дочери, то в военной науке время проводил. Вот и ныне – рубился разом с пятью молодцами, и не сказать, что очень уж легко это ему давалось. Волосы он ремешком кожаным подвязал, а так и катил по лицу градом пот, на перевязи не задерживаясь, – загоняли молодцы Сребляна! Я остановился, стал смотреть на него, не решаясь прервать. Наконец он увидел меня, сам встал, руку поднял. Воины оглянулись. Все смолкли разом.

– Ну? – сказал воевода. Дух перевести еще не успел, а потому голос его прозвучал не так спокойно, как обычно. – Чего тебе?

Я подошел ближе. Встал против него. Поколебался, потом понял – чем раньше кончу, тем лучше. Сказал:

– Дай мне дело, кнеж.

– Вон как, – отозвался Среблян. – Сперва хлеб мой ел за так, потом за так отказывался, а теперь дело ему дай.

– Дай, – повторил я настойчиво. – А нет – так убей сразу. Не томи только, довольно уже.

Среблян молчал, оперевшись на меч, как дед Смеян на клюку. Волосы его белые по плечам стелились, дергал их лихой осенний ветер. И так похожи были они с дедом, что не знай я всего, решил бы – точно родичи... Видать, подумалось мне вдруг, со временем все тут друг на друга походить начинают.

– В дружину пойдешь, – сказал воевода. Не спросил – приказал.

Меня так и шатнуло.

– Не пойду, – ответил непослушными губами. – Ты прости... но не стану рубиться за тебя. Охотиться буду, камни таскать, хоть на рудник сошли... а в дружину не пойду.

– Другой работы для тебя у меня нет, – сказал кнеж равнодушно и, подняв меч, кивнул своим молодцам – за дело, мол. У меня перед глазами так и поплыло. В дружину идти... спину ему, нелюдю, прикрывать, вражин его сечь, как своих. Смогу ли? А хотя... Вспомнилось, что сказывал Смеян о Бушуе Гневиче, звере лютом. Если таковы враги Сребляна – как знать, может, и смогу?

А к тому же – дружина неродов ходит в море. Набегами промышляет на добрую землю... Пойду с ними – неровен час отпустит меня лютый Салхан-остров от своих берегов. А доберусь до материка – что ж... На доброй земле и смерть добрее будет.

– По рукам, кнеж, – сказал я. – Бери меня в дружину, коли не передумал.

Он обронил на меня взгляд – будто плетью хлестнул.

– Невзора найди. Пусть кольчугу тебе даст и покажет, где станешь жить, – сказал и отвернулся от меня.

С тем я и ушел.

* * *

И дивное ж это дело – житье-бытье... Кто в еще летом сказал мне, что стану носить ту самую кольчугу, меж звеньями которой рогатиной метил, хлеб преломлять с теми, кто сельчан моих рубил, меня неволил... Смех, да и только! Или горе – то как посмотреть. Одно меня держало: знал я, что не по своей воле среди них оказался прежде, не по своей воле сидел с ними и теперь. И хоть не держали меня нынче силой, а я сам себя силовал. Знал – так надо. Покамест, а там поглядим...

Кнеж, когда я копье его принял, оттаял ко мне. Снова стал поглядывать ласково, как прежде. Не то чтобы я ласки его хотел, но только лучше него воина не было на Салхане – и я мог только радоваться такому учителю. Снова он стал звать меня на подворье да гонять от зари до зари. Все взад вернулось – только на ночь шел я не в темницу, а в белые палаты, где стояли в ряд скамьи для кнежьих воинов. Дружинники на меня сперва косо глядели, потом первые позвали хлеб преломить. Будь среди них хоть одно знакомое лицо, хоть один из тех, кого я помнил по набегу на Устьев, – отвернулся бы. А так... чего волчиться? Всех их, как и меня, когда-то в полон угнали, каждый кнежа Гневича сперва врагом почитал, а потом пришел к нему на поклон. Мне ли перед ними нос задирать?

Так и пошло...

Люд среди неродов самый что ни на есть разный собрался. И бертанцы тут были, и галлады, и мартеляне, и асторги даже, и такие, как я, кмелты с Даланайского берега. Кто давно был, тот улыбался чаще, шутки шутил, за воеводой радо на битву шел. Прочие больше отмалчивались, реже глаза поднимали. Все они попали на Салхан детьми, кто постарше был тогда, кто помельче, а равно – много воды с тех пор утекло, и чем отличались когда-то друг от друга, из-за чего народы их между собой вражду водили – того и не помнили. Не принято было средь неродов прежнюю жизнь поминать. Что, дескать, ворошить старое, когда ему давно конец – так судили; а мне все казалось, кривят душой.

Среблян часто пиры затевал для дружины. Дед Смеян на них песни баял. Я не глядел на него, стыдно мне было, сам не знаю отчего, да и он не особо на меня посматривал. Я на тех пирах сперва с самого краю скамьи садился, ото всех поодаль. А ничего, подвигались молча, давали место, не гнали, с разговорами не лезли... Потом как-то пошло, что стали разговаривать. Слово за слово – перестал я дичиться. Не то чтобы радо всякого привечал, но словом теперь мог перемолвиться и не чувствовал лютой тоски. Сам не знаю, как вышло, что перестал с краю скамью садиться и к середине пересел.

А потом кнеж меня однажды позвал к себе на пиру, посадил рядом. Я растерялся, а пошел – что было отказываться? Долго он меня расспрашивал про то, откуда я, чем в Устьеве прежде занимался. Никогда его прежде это не заботило, я уж не знал, что и думать – зачем это ему? А еще смущался я от того, что дочка его на пирах всегда с ним рядом сидела. Кнежинна Дурман – через раз, а дочка всегда, словно он пустить ее от себя боялся. Я на ту девку не глядел – не больно-то ладна была, да и остерегался, еще кнеж что не то подумает, по шее надает... Мне не страшно было, просто не хотелось, чтоб люди на смех лишний раз поднимали. Пусть бы и не люди даже, а нероды... а все равно не хотелось.

А еще рядом со Сребляном вечно была та девка размалеванная, которую я на самом первом пиру увидел. И раньше она мне смерти желала – а как вошел я в кнежью дружину, казалось, своими руками замыслила придушить. Только где там, ручонки тоненькие... и некрасивые вовсе, лопаты, а не руки, – мужику бы такие больше подошли. Ох и не нравилась она мне, я все старался от нее подальше держаться – почто мне дикая девка? А раз не вышло-таки – когда кнеж меня рядом с собой посадил. И с тех пор часто стал сажать, так что меня и эту девку – Ивкой ее звали – всего только несколько голов разделяло. Раз я сидел, а она мимо меня шла – и вдруг как ущипнет сзади за шею! Чуть клок кожи с волосами вместе не выдрала, я думал, взвою. Ну, это уж было слишком – чего ей надобно от меня?! Как пир кончился, она к кнежу стала ластиться, а он что-то сказал ей, и она отошла обиженно – видать, услал на сегодня. Мне все любопытно было – как на то кнежинна Дурман смотрит? Хотя иные нероды и брали по две, а то и по три жены, у Сребляна была только Дурман – и это чучело патлатое. И что в ней нашел?

Приметил я, что Ивка одна осталась. Проводила Сребляна злым взглядом, вышла в сени. Тут я подвелся – и за ней. Спрошу, чем не люб, а то сколько можно?! Догнал я ее в пустом проходе, сграбастал за руку, крутанул. Девка вскрикнула... и что-то мне тут показалось не так. Я прежде голоса ее толком никогда не слыхал – она говорила тихо и все только с кнежем, да и сидел я далече. А тут как заорет, да прямо рядом со мной! И странным таким голосом, низким слишком, как для девки, – и то не взвизгнула, как обычно бабы визжат, а крикнула в полную силу...

– Слушай, ты, – сказал я, тяжело дыша. – Ты почто меня изводишь? Чем я тебя обидел? Прости, коли так, не со зла я...

Она глазищами, углем подведеными, так и сверкнула – палец не суй, откусит!

– А не со зла, – рявкнула, – так пропади пропадом, и руки прочь от моего Сребляна!

Да так рявкнула... я отпрянул, знак-оберег сотворил. И понял уже, а поверить не мог.

Не девка это была. Парень!

Теперь, вблизи, я видел и в толк взять не мог, как сразу не раскусил. Мне такое в голову не приходило, вот и не раскусил. Чтобы парень в бабском платье ходил, рожу себе малевал... к кнежу ластился... фу, срамота! И это что же он, решил, что мне кнежья милость нужна? Ревновать ко мне удумал? Я не знал, то ли смеяться, то ли ругаться, то ли кнежа найти и по морде ему надавать за то, что сотворил с парнем...

– Пусти, – сказал пацан плаксиво и дернул руку. Я пустил. Теперь видел ясно: он ровесником мне был, даром что щуплый и ниже меня на полторы головы. Драться с ним я не мог – пришибил бы одним ударом, не рассчитав.

– Не надо мне твоего Сребляна, – сказал я с трудом. – Близко не надо.

И все, ничего больше не смог сказать. Повернулся и пошел вон. Лицо у меня так и горело. Я все в толк взять не мог, с чего Ивка так обо мне думал. И давно ведь думал, еще с той поры, как я у Сребляна под замком сидел. Тошно мне было от этих мыслей, так тошно, что я их гнал от себя. Наружу бы поскорее, чистого воздуха глотнуть, дурь из головы выветрить...

Вышел я на двор – и столкнулся с кнежем.

– Гляди, куда ступаешь, – сказал тот недовольно. Кажись, не в духе был. Из-за меня? Нет, с чего бы из-за меня... В другое время я в язык прикусил, но тут чересчур уж был потрясен и сердит. Шагнул к кнежу близко, ухватил его за рукав – он так и вскинул на меня расширившиеся глаза, похоже, себя не помня от удивления на мою смелость. А я глянул ему в лицо и сказал сквозь зубы:

– Дед Смеян меня дурнем назвал, а и то правда. Я уже было подумал – суров был к тебе, не так ты плох, как мне наперво показалось. А теперь не знаю, то ли просить тебя погнать меня из дружины твоей, пока я сам тебя не убил, то ли что...

– Что такое? – Среблян был не на шутку удивлен и встревожен даже. Я его таким прежде никогда не видел. Народу вокруг нас не было, и я процедил:

– Я думал, мужчине служить иду. А как мужчиной назвать того, кто мальчишек, ровно девок, в постель к себе кладет?

Как он разом с лица сошел! Будто я тайну его узнал. Хотя разве же это тайна? Я один во всем Салхан-граде, почитай, до сегодня не знал, что Ивка – пацан! И кнеж думал, видать, что знаю. И огорчился теперь на мою нежданную злость.

Я еще держал его за рукав, и он не вырвался, но вдруг взял меня другой рукой за плечо. Взял и так сжал, что у меня в глазах враз помутнело. Думал, сломает он мне кости, вот-вот захрустят. Смятения больше не было в Сребляновых глазах, только тихая злость.

– А знаешь ли ты, – сказал он чуть слышно, – что это такое, когда берешь женщину – и понимаешь, что все впустую? Что, как ни тщись, не сможешь посеять потомство в лоне ее? И что ни делай, мысль эта из головы никак нейдет? Знаешь?

Я только хрипло выдохнул, боясь, что не выдержу боли и закричу. Он меня пустил, отступил на шаг. Я схватился за плечо, думал, выдернул мне руку воевода.

– Не знаешь, – проговорил он медленно. – А не знаешь – так молчи.

И не то чтобы оправдали его передо мною эти слова... а только больше я про то никогда с ним не заговаривал. Да и Ивку не трогал, и сам пацан-девка, кажется, с того дня меньше на меня коситься стал.

* * *

Как пошел первый снег, Счастливу Берестовну выдали замуж.

Уж и не знаю, отчего ждали так долго. С самого лета она женихалась – то с одним, то с другим, а все больше с тем усатым молодцем, что на ухо ей шутки шутил на большом кнежем пиру. Молодца этого Тяготой звали. Силен был, что твой тур, и хоть с другими угрюм, а при ней расцветал и все бахвалился удалью. Счастлива глаза опускала да рделась... люб он был ей, видать. Ну, так люди сказывали – славилась красотою своей устьевская Берестовна на весь Салхан-град, вот и болтали о ней. Сам я ее не видал – на дружинных пирах делать ей было нечего, пока не мужняя жена. Одно меня радовало: сдержал слово Среблян, не дал девку за косу уволочь первому, кто позарится. Позволил выбрать самой. Летом, как только я в дружину вступил, ушел Тягота на корабле за море, с фарийцами торговать. Да, бывало и такое – не все нероды ходили с набегами. Я узнал теперь, что за пленниками они отправлялись только раз в год, в начале лета. В прочее время возили за море салханское серебро, а из-за моря – дрова, одежу, скот и зерно. Одним наворованным сыт не будешь, а на частые набеги, видать, людей не хватало – в цене были люди на Салхан-острове, в дружину ли шли, на рудники ли в колодках...

Хорошо себе выбрала Счастлива Берестовна – кнежего воина, до поживы охочего. Вернулся он из-за моря, привез ей нитку бус гранатовых. Чего еще бабе надо? Пошла за него.

Свадьбы в Салхане были не то чтоб редкостью. Иные, как я уже сказывал, и по две, и по три жены себе брали. Только морока это была: на доброй земле ведь как – чьей первенец, та и старшая, остальные – в младших ходят. А тут, когда не родят бабы, – как рассудить? По возрасту разве, а если погодки? Погодок старались не брать, конечно, а все одно морока. Одна с другой сцепится, каждая орет на мужа: чем, мол, она тебе краше меня, чем лучше, чем дороже? Потому брали одну жену, а с прочими девками бегали на сеновал. А что? Нет детишек-безотцовщин, нету и срама.

Да только не для того хранил Береста наш Счастливу-красавицу, чтоб по сеновалам бока мяла.

Тягота высоко стоял в кнежьей дружине, и свадьбу гуляли, как прежде, всем миром. Нарядили Счастливу в зеленые невестины одежды, зерном посыпали, руки с суженым перевязали колосьями, песни пели за здравие и долгие лета. Смотрел я на то и дивился: у нас в Устьеве точно так же делали, только стояло за этим пожелание молодым ладного и скорого потомства. А тут не было его и быть не могло, и все о том знали – а все одно просили у Радо-матери благословить союз, будто надеялись на что...

Только стояла над свадебным пиром, над развеселым гулом черная Салхан-гора, кидала лютую тень на город. Зря надеялись.

Я в тот день крепко напился браги. Славную брагу варил Тягота, у фарийцев научился – с ног на раз валила. Песни я пел, плясал – один раз даже саму кнежевну, Среблянову дочку Ясенку, за пояс обнял, закружил. Смеялась Ясенка, глаза ее так и горели, ручонками тонкими сжимала мои отвердевшие от учения плечи – а не видел я ее. Никого не видел, кроме Счастливы Берестовны, розовощекой, глаза долу уж не опускавшей, глядевшей кругом гордо, победно – вот, мол, любуйтесь, какая! Смотрел... и хоть бы глаза мои не видали ни ее, ни Тяготу, ни все неродовское застолье.

Ох, ненавистен мне в тот вечер стал кнежий двор – сил несть! Хуже, чем в тот давний день, когда сидел я на этом самом дворе на этой самой лавке в цепях. Когда стали молодых в горницу провожать – не выдержал, порешил: хватит с меня. Ушел со двора, стал над городом, на море глянул, как волны бушуют. Зимой море кругом Салхан-острова делалось вовсе злым, непроходимым, затягивало еще надежнее путы, которыми землю эту несчастную и так с ног до горла обмотало... А что – зима? Зима пройдет. Выглянет солнце, прогонит Горьбога, Радо-матерь снова ладони свои протянет – и сюда тоже... Выйдут корабли неродовские опять в море. И, как знать, может, я тоже на них пойду.

Я услышал шаги и увидел кнежа. Он тоже вышел со двора, стоял один, смотрел, казалось, туда же, куда и я. Меня он не заметил. Я хотел уйти, но потом вдруг плюнул, сдернул шапку, подошел к нему. Пьян я был, и тоска вусмерть заедала, как вспоминал про Счастливу, – так бы и не знаю, когда бы в другое время решился к Сребляну подойти. Обернулся на меня Среблян – говори, мол. Я сказал:

– Как придет лето – возьмешь меня за море? В поход возьмешь?

Он посмотрел на меня прищурясь, как делал иногда. И вот сколько уже знал я его, жил бок о бок – а все никак не мог в толк взять, что такой взгляд означает.

Я стоял, качаясь от хмеля, шапку зло в кулаках мял. Кнеж долго на меня смотрел. Потом ответил коротко:

– Поглядим.

И ушел обратно на двор, словно не хотел больше рядом со мной стоять.

Как-то добрался я до дружинной палаты – сам не помню как. Рухнул и уснул. Недолго проспал, кидало меня во сне, дурное снилось. Как вскинулся, еще темень ночная стояла, а вокруг кнежьи воины дружно похрапывали. Хмель у меня весь из головы вышел, как не бывало. Понял – не уснуть больше. Встал тихо, вышел на двор. Ночь холодная была, но ясная, поскрипывал первый снежок под ногами, звезда-Горевна ярко светила в небе, указывая на север. Что ж ты так не светила, когда я прочь от острова греб... бездушная ты, вероломная, точно все бабы...

Во дворе тихо и пусто было, только перекликался изредка дозор на стене, да сторожевые огни дрожали на башнях, ветер вязал их узлами. Прошелся я по двору. Думал уже назад идти – что бродить без толку? – ступил к двери...

Как вдруг увидел – стоит кто-то. У самой двери стоит молчаливой тенью. Кольнуло меня что-то внутри, как бывало уже прежде. Шагнул я, руку протянул...

– Май... Маюшко...

И схватила мою руку, кинулась, к груди прижалась. Я почувствовал – вся дрожит, будто лист осиновый на ветру. Так обомлел, что поднял другую руку, обнял, только бы перестала дрожать.

– Не гони меня, – прошептала Счастлива и зарылась лицом мне в сорочку.

Что ж я, изверг какой? Не прогнал, конечно. Только куда же ее? Не в дружинную ведь палату. Повел коридором, кое-как отыскал пустую горницу – светлицу для рукоделья, как понял, когда запалил лучину; кнежинна с дочкой тут в ясный день с прялками сидели, а сейчас стояли прялки ровно в уголке, скамьи пустовали, никого не было.

Посадил я на скамью Счастливу Берестовну – а она так и рухнула, словно ноги у ней враз подкосились. Она куталась в плащ, сшитый из соболей, – тоже богатая мужнина добыча, свадебный подарок. Только отчего не с ним сейчас, не благодарит по-своему, по-бабьи, за гостинцы? Почему пришла, и дрожит, и слова не выдавит?

Надо было сказать ей что, а только голова у меня враз опустела. Сел с ней рядом и молчал, ждал, может, сама чего скажет.

Вздохнула Счастлива прерывисто – и голову мне на плечо склонила.

Мог ли мечтать о том Май-Маята, заглядываясь в Устьеве издали на Старостину избу? А только нету Мая. Сгинул.

– Почто не с мужем? – спросил наконец. Знал, что обижу вопросом, а спросил. Вот злость какая во мне сидела: хотел ей больно сделать хоть раз, отплатить за все ночи, что простоял, в окошко ее запертое глядя, надеясь хоть разок лицо ее в нем увидеть.

Вздрогнула она, как я и ждал. Но не отстранилась от меня, только теснее прижалась. Прошептала:

– Не муж он мне.

Озлился я тут. Вероломная баба!

– А если не муж, зачем за него пошла? – спросил резко. Другая на ее месте уже в рев бы давно пустилась. Но не такова была дочка нашего Бересты. Не зря отец ее на медведя ходил – эта девка и медведя одним взглядом могла в страх и бегство обернуть. Медведя могла – а Тяготу, видать, не осилила.

– Дура была, – сказал, гордо голову вскинув. – Ну, дура! Это ты от меня услышать хотел?

А и хотел... да только теперь, как услыхал, не знал, куда глаза девать. А она больше взгляда не отводила. Смотрела на меня невыносимыми своими очами, и так блестели они в свете лучины, что никакого солнца не надо.

– Прельстилась речами его, подарками... силой его тоже, – сказала Берестовна и горько усмехнулась, будто бы над собой. – Думала, что ж? Батька не смог защитить, позволил забрать в полон – так хоть мужа сильного получу, не батьке чета – при таком кто меня обидит? А что сам он обидит, про то не думала... Он до того, как за море ушел, не трогал меня. Хотел, но я сказала: попробуй только – со скалы кинусь. А хочешь меня – так в жены бери. Обещался взять... а пока его не было, я тут к другим приглядывалась, все думала – Тягота Тяготой, а может, кто и получше найдется... Он вернулся, все спрашивал, на кого я глядела. Я и сказала. Думала, взревнует – его же любовь окрепнет. – Она смолкла, отвернулась от меня. Я молча ждал, что дальше скажет, хотя вроде уже и сам догадался. – Пока в девках была, он не касался меня, как обещал. Не мне... он господину Сребляну обещал. Сказал мне про то сегодня, как нас в горницу проводили. А теперь, говорит, моя ты вся, с потрохами, как если бы собственной рукой тебя из дома батькиного за косу уволок. Случись, говорит, мне быть в вашем Устьеве – не стала бы ты мне лясы точить да грозить со скалы кинуться... короток был бы разговор. А теперь, говорит, раз вертела мною и за спиной у меня шашни крутила – знай, чья жена.

И замолчала, оборвался голос. Захотелось мне обнять ее, по волосам распущенным погладить – а только не знал, примет ли, не оттолкнет ли. Лицо у нее совсем спокойное было, и глаза сухие. Если в ревела – обнял бы, а так...

– Что, – спросил я с трудом – губы не слушались, – груб он с тобой был?

Вместо ответа она повернулась ко мне – и распахнула соболиный свой плащ.

На ней была только ночная сорочка, вся разорванная – и в темных пятнах. Я сперва подумал, это ее первая замужняя кровь, и залился краской – а потом присмотрелся, приметил, что не там она, где положено. Не на подоле – на вороте, на груди... Пригляделся... а у нее вся грудь в ранках. Мелкие ранки в сизых ободках синяков. У меня язык так к небу и присох.

– Ножом меня колол, – спокойно сказала Счастлива. – Говорит: детей тебе все одно не рожать, нечего тебя беречь... Май, почему он так сказал? Почему мне детей от него не рожать? Чем я ему плоха?

Я сперва поверить не мог, что она не знает. Потом подумал – а и верно, откуда ей знать? Умыкнули и умыкнули девку, за что, про что – ее ли дело? А что не так просто тут все – не женского ума забота...

И надо же, что именно мне выпало ей правду сказать. Эх, мало было печали – еще и эта...

Что делать – рассказал, как сумел: и про то, что от Сребляна узнал, и про то, как с острова уплыть пытался, да не смог.

Молча выслушала меня Счастлива. Только глаза ее невыносимые, жгучие, все шире раскрывались, пока я говорил. Под конец она меня за руку взяла – я того и не заметил, пока не закончил. Долго мы так сидели молча, в полутьме, за руки держась. Тогда она спросила тихонько:

– Что ж мы теперь... навсегда тут?

Я смолчал. Не знал, что ответить, а врать не хотел – да и не люблю я врать.

Сколько так сидели, не знаю. Потом она вдруг улыбнулась краешком губ, лукаво так.

– А что, Май, – спросила тихо, – я же тебе всегда по нраву была?

И зачем спросила?!

Стряхнул я ее руку. Вероломная баба... Пришла заступничества просить – то еще понятно. Хотя и не кнеж я, чтоб ее от законного мужа защищать. А попросила бы – сделал бы все, что мог. Просто так сделал бы – устьевские ведь мы оба, бок о бок росли, вдвоем оказались во вражьем плену. Что бы я не сделал для нее? Но для бабы разницы нет. Она Тяготе своему тело готова была отдать за подарки – так и мне то же самое теперь предлагала за защиту. Я откажу – к кому другому пойдет, ей не все ли равно!

Думал я все это и сказать хотел, так слова в груди и клокотали, – а рта раскрыть не мог. Потому как знал, раскрою – кричать начну. Услышат, сбегутся... увидят ее, схватят и к мужу отведут. Потому что пока суд да дело, а жена при муже быть должна.

– Иди к деду Смеяну, – сказал я и сам чуть не обмерз от холода, каким от слов моих повеяло. Счастлива это тоже почуяла – с лица сошла, перестала улыбаться. – Он тебя спрячет, приютит, пока я с кнежем о тебе поговорю. И носа за ворота не суй. Не то попадешься мужу – тогда уже не спасу.

Она встала, и глаза у нее были такие громадные – всей Салхан-горе проклятой в них ухнуть и пропасть без следа! Потянула руку:

– Маюшко...

– Нет больше Мая, – сказал я. – Лютом меня зовут. Или не слыхала? Все, иди, пока не светает.

И набросил ей плащ на плечи, чтоб сорочку прикрыла. Она вздрогнула – может, я раны ее ненароком задел? Все сжалось во мне, но стиснул я зубы, велел сердцу умолкнуть. Довел ее до ворот Смеянова дома. Она обернулась напоследок, сказать что-то хотела, но я уже прочь шагал. Несть сил мне было смотреть на Счастливу Берестовну, как прежде, так и теперь, и никакое время того не излечит.

* * *

Не помню, как обратно шел. Голову мне снова мороком затянуло, как полгода назад, когда увидел мамку мою порубленную на пороге нашей избы. Вот так и теперь – стояла перед взглядом Счастлива с исколотым белым телом, с темными пятнами на свадебной сорочке. Как представил себе Тяготу с ножом в кулаке – земля из-под ног поплыла. Думал сперва – прямо сейчас кинусь, найду его, глотку голыми руками порву.

Не успел.

Как дошел до двора, светало уже. У входа в палаты стоял Хрум. Я его видал временами в эти полгода, но словом ни разу не перемолвился с тех пор, как он в тюрьме моей меня проведывал.

– А, вот ты, – сказал он и окинул меня взглядом. – Пойдем, господин наш Среблян тебя требует к себе.

Что делать – пошел.

Воевода то ли уже встал, то ли совсем не ложился. Сидел он в большой палате, где суд судил и советы держал. И народу в той палате было невидимо, даром что рань такая стояла. Все шептались, а меня завидели – перестали. Толкнул меня Хрум в спину – ну, ровно снова я оказался на неродовском корабле! Только теперь уж время прошло, кое-что оно переменило. Развернулся я к нему круто, схватился за бок – а меча-то и нет! Не взял, когда Счастливу повел к деду Смеяну... а зря...

– Все-то ты прыток и скор на расправу, – раздался надо мною голос Сребляна – ровный, негромкий, как и всегда. – Сможешь потерпеть еще чуток, или велеть связать тебя, пока дожидаешься?

Славно же он мне напомнил, кто я таков да где нахожусь! А и впрямь ведь – неровен час стал забывать... Спасибо, кнеж, вовремя одернул. Повернулся я к нему, поклон глубокий отвесил: гляди, мол, покоряюсь. Выпрямился и в глаза ему посмотрел. Кнеж улыбнулся краем рта. Все стояли молча, как будто ждали чего-то. Хрум отошел и оставил меня одного посреди горницы, под недобрыми взглядами. За что судить станут?

Прошло еще какое-то время, не знаю, долгое ли – я не считал. Потом дверь распахнулась, и кнежьи воины втащили Счастливу.

Я глянул на нее и понял сразу: дралась она с ними! Как я в первые дни – насмерть дралась! А только силенок у ней было еще меньше, чем тогда у меня. Плащ соболиный потеряла где-то, сорочка ее окровавленная мешком на ней болталась. Втащили ее, к кнежим ногам на пол бросили. Я рванулся – а и меня схватили, вывернули руки за спину.

– Ты, – спросил кнеж спокойно, – у Тяготы нынче ночью жену увел?

И тут заприметил я Тяготу! Стоял он прежде в тени за воеводиным креслом, молча стоял, ус кусал. Теперь вышел. Глянул на Счастливу один раз. Потом на меня. И такую тьму, такой морок я в глазах его увидал – холодом меня обдало. Некстати вспомнились Смеяновы слова: видал Янь-Горыню однажды, больше не хочется... Вот и мне не хотелось долго в глаза Тяготы глядеть, словно из них на меня в упор смотрела сама Янь-Горыня. Смеян... эх, Смеян, почто девку не сберег? А хотя с чего я взял, что сбережет, не выдаст? Кто она ему? А кто ему я?

– Не уводил я. – Голос мой твердым был, потому что я знал, что не вру, а что еще для веры в себя надо? – Она сама ушла от него. И пришла ко мне. Я гнать не стал.

– Еще бы ты стал гнать такую девку, – сказал Тягота хрипло. На скулах его желваки гуляли. Я посмотрел на него спокойно, даром что жутко мне было в глаза его заглядывать.

– Не гнал, потому что землячка она мне. Нас с ней вместе ты, кнеж, полонил минувшим летом. Да и не любо мне, когда мужик слабую бабу ножом штыряет, жена она ему или не жена.

Среблян голову к Тяготе повернул – и я понял, что в первый раз он шелохнулся с тех пор, как я вошел.

– Почему жена от тебя ушла? – спросил. – Знаешь?

Тот растерялся, словно не ждал такого вопроса. Гляди-ка, с жалобой побежал – постель супружья остыть еще не успела, а теперь теряется, ровно дитя малое. И знал ведь, на кого жаловаться... Меня словно огнем ожгло – да уж не поминала ли ему Счастлива прежде мое имя? И как поминала, раз он теперь первым делом на меня подумал?..

– Ты его не спрашивай, кнеж! – крикнул я, хотя меня и дернули те, кто держал за руки. – Ты на нее погляди! Чай глаза не слепые, сам поймешь.

Кнеж не смотрел на Счастливу. Он на меня смотрел. А Берестовна стояла перед ним на коленях молча, спину распрямив, не ныла, будто ранами своими гордилась, даром что подол так задрался – белы ноги каждому видать. Бесстыжая девка...

– Коли так, – сказал коротко кнеж, – назначаю вам суд через меч. А мечи пусть вам судьба сама даст, какие выпадут.

Пустили меня наконец. Я плечами тряхнул, шагнул вперед. Тягота тоже вышел. Выдвинули нам корзину, в которой клинками вниз стояло десятка два мечей. Я не глядя вынул один – мне все равно было, с каким драться. Тягота выбирал дольше, по рукояти старался определить, какой подойдет. Потом тоже вытянул. Меч у него вышел немного длинней моего и потяжелее, но и сам Тягота был тяжелей меня на пару пудов. Все расступились, несколько воинов встали по сторонам, определяя границы поединка. Ступи кто из нас за такую границу – враз голову снесут. Счастлива повернулась к нам – простоволосая, глаза сверкают, лицо горит... не стал я на нее смотреть. К чему мне, чтоб сердце чаще стучало? Ни к чему.

Среблян подал знак. Сошлись.

Хорош был Тягота – я потом узнал, кнеж его тоже сам учил, как меня. А то ли Тягота плохо учился, то ли Среблян ему меньше сил уделял, а неповоротлив был Счастливин супружник, медлителен, будто боров. Куда ему до Могуты! А Могуту я еще летом уложил, ничего толком тогда не умеючи...

Словом, поверил я в скорую и легкую победу – и поплатился за то.

Сперва он один раз меня достал, несильно – едва полоснул клинком по плечу. Кожу пропорол, и только; я едва поморщился и тут же об этой ране забыл. А зря. Скоро почувствовал, как немеет рука. Еще немного – и перекинул меч в левую, правая так и обвисла. Гул прошелся по горнице, только я его едва услыхал. Сосредоточился, стал думать, куда ударить да как ступить, – и это едва не сгубило меня. Не думать надо было, себя слушать: когда внутри екнет, когда кольнет, – а я не стал... я, если правду сказать, испугался тогда. Видел теперь, что Тягота старше меня на десяток лет, и весь этот десяток лет он в набеги ходил и с врагами рубился. А у меня это был только второй взаправдашний поединок. И когда бился я в первый раз, не горели за вражьей спиной жгучие очи Счастливы Берестовны... А к тому же тогда я думал – дерусь за волю. Не холодила мне тогда еще сердца Салхан-гора.

Когда Тягота дотянулся до меня во второй раз, я думал – все, конец мне. Глубоко он рубанул по боку, так что кровь струей ударила. Все тут же вскочили, я увидел краем глаза – кнеж рукой подлокотник кресла стиснул. А может, померещилось... Тут я понял, что совсем близко подошел к границе поединка, еще шаг – и заступлю. Изловчился, вернулся на середину палаты. Тягота, похоже, такого от меня не ждал, напал с новой силой...

И тут подумалось мне про мамку. Не знаю, чего вдруг – а подумалось. Может, оттого, что смерть слишком близко ко мне подошла, и смог я соприкоснуться с Той Стороной, а мамка почуяла это и пришла выглянуть на сыночка, дотронуться... И мнилось мне, я слышу голос ее: «Так-то, Маюшко... Так тебе за то, что и года не прошло – а покорился. Хлеб с вражиной лютым надломил, надежду потерял... смирился. А говорил: нет, не смирюсь. Почто обманывал, милый?»

Нет! Не обманывал, мать. И крепко слово мое: умру, но на доброй земле!

А дальше не помню, что было.

Пелена с глаз моих спала, только когда я услышал, как все кричат. Подумал – ай, славно провожают лютого Люта на Ту Сторону, не ожидал... А после понял – живой. Живой я и в крови весь, с ног до головы. И как-то не мило, не радостно мне в тот раз было чувствовать ее на себе. Сам не знаю отчего.

У моих ног лежал мертвый Тягота. Клинок мой, в крови от острия до рукояти, глядел в пол кнежьей судной палаты.

Разжал я руку и бросил меч.

Кнеж встал и шагнул вперед. Ко мне подбежали, но я чужие руки оттолкнул. Будет меня хватать! Смотрел, как Среблян поднимает с пола Счастливу – глаза, Горьбога бы по мою душу, глаза ее невыносимые, почто ж сердце мне и теперь рвете?! – как берет ее за руку и ведет ко мне. Подвел, остановился. Толкнул, и она так и села у моих ног, рядом с Тяготиным телом.

– Держи, – сказал кнеж. – Твоя теперь.

На том и кончился суд.

* * *

Дальше тоже плохо помню. Сперва я сам шел, потом меня понесли. Положили в горницу, где только одна кровать стояла, – я решил, что опять меня в темницу заперли, но потом увидел, что нет решетки частой на окне, и успокоился. Счастлива со мною рядом была. Я все понять не мог, зачем, для чего. Отплатить хотела? Так не для того я вступался за нее...

– Май, Маюшко, – шептала, гладя меня белыми ладонями по лицу, по волосам, – ты прости, прости меня, глупую, навек тебя любить стану, только не умирай.

Кого звала? Нет больше Мая. Зарубил его Тягота, а сам от Лютова меча полег. Май отмаялся, но за Лютом лютая смерть пока еще не пришла...

Счастлива целовала меня. Помню, слезы ее мне на грудь так и лились, и я злился: чего теперь-то ревешь, дура? Как нероды за волосы волокли, как муж-изувер ножом колол, как перед всем народом полуголой стояла на кнежем суде – не ревела...

– А помнишь, – сказал я Счастливе, – помнишь, прошлой осенью, когда ты у нас в Устьеве женихалась, тебе на порог чернобурую лису положили? Со шкуркой непопорченной, со стрелой в глазу. Помнишь?

Сказал – и тут же пожалел. И кто за язык тянул?! Никогда не бахвалился, а тут вот...

Она так и ахнула:

– Ты?!

Эх, что было теперь отпираться, назад глупую похвальбу брать. Буркнул только:

– Ну...

Она почему-то опять заплакала, смеясь сквозь плач, лбом к моему лбу прижалась:

– А я думала, это Ладко Соснович, его благодарила...

Так-то.

Ну, что сказывать – не помер я в тот раз. Долго оклемывался, снег уж глубоко лежал, когда я бредить перестал и в себя пришел. И тогда только понял, как услужил мне кнеж. Отдал мне Счастливу Берестовну – совсем отдал. Недолго она во вдовах ходила – на Салхан-острове бабе вдовствовать не дадут. Да и велика ли невидаль – овдоветь: зима здесь суровая, люди умирают, как везде... Тягота умер, я – нет. Как выпал глубокий снег, стала моей Счастлива Берестовна. Я до самого утра в ту ночь думал – мне теперь впору снова имя сменить, самому Счастливом прозваться. Так и заснул, радуясь, как дурак. Утром только одумался, понял...

И без того был я накрепко привязан к проклятому Салхан-острову. Теперь же узы эти вдвое крепче стали. Вот возьмет меня кнеж летом в поход, доберусь до доброй земли, ступлю на нее... а смогу ли остаться, смерть принять, прежде такую желанную? Нет, не смогу. Потому как умру я – что со Счастливой станет? К кому в дом войдет, как с ней там обойдутся? Как она будет здесь без меня...

Ну, кнеж, благодарствую. Услужил, хитрец проклятый. Успокоишься наконец: теперь не сбегу. Оковы – что оковы! Их сбросить можно.

А это – как сбросишь?

Лютый остров

Подняться наверх