Читать книгу Небо в алмазах - Юлия Яковлева - Страница 6

Глава 4

Оглавление

Окна во всем автомобиле открыли – волосы, одежду трепал пахнущий рекой сквознячок. Но и он не помог. Ощущение въевшейся пыли было везде. На руках, в носу. Зайцев опять провел ладонями по брюкам: лучше не стало. Серафимов щупал пальцами царапину на виске: лягнула кушетка. Крачкин то и дело закрывал нос согнутым локтем: «псть», – как будто расставлял знаки препинания в рассказе Самойлова. Опрос соседей дал много – и ничего.

Не выходила.

Не навещали.

Таланту нужна тишина.

Нож никто не узнал.

Все сидели на привычных местах – как уселись однажды, раз и навсегда. Глядели то в окно, то себе под ноги. Машину потряхивало, и казалось, разговор потряхивало вместе с ней.

– Может, и врут соседи, – вещал Самойлов. – Только тогда очень хорошо сговорились.

«Псть!» – отметился Крачкин. И Самойлов добавил:

– …Слаженно врут.

– Врут все, – устало вступил в разговор Зайцев. – Не во всем нужно непременно до правды докапываться. Есть важная ложь и не важная.

– Еще бы понять, где какая, – буркнул Серафимов.

– На такие вещи, Сима, чуйка вырабатывается.

– Хорошо. Пример, – не отстал тот.

– Чего?

– Какая здесь не важная, по-твоему?

– Враки Натальи этой, что она шалью не накрывала хозяйку, – не раздумывая привел пример Зайцев. – Шаль на убитой была – нож на груди сквозь нее прошел.

Ответ Серафимову не понравился – слишком очевидный:

– Что лежало тело не так – ясен пень.

– Не ясен, – возразил Зайцев. – Может, во сне ее убили. Эксперт скажет точнее, но похоже, ночью это случилось. Тогда и поза спокойная объясняется. Но вот лицо накрытое – это, конечно, Натальина работа.

– Почем знаешь?

– Психология. Обихаживать она ее привыкла. Дворник за телефон. А она, значит, лицо накрыла – жест последней заботы.

Крачкин не выдержал, вмешался:

– Товарищ Зайцев свистит. В психологии он ни бельмеса. Он пятно свежевымытое на полу заметил.

– Ну тебя к черту, Крачкин. Кончай авторитет мой подрывать.

Крачкин выдавил смешок.

– Не помню я пятна, – удивился Серафимов.

– Не помнишь, потому что я на него сразу стул поставил и сверху сел, – заявил Крачкин: – Чтоб ножищами вы своими улики не затоптали.

Самойлов, который не двигал мебель, а допрашивал соседей, пропустил всё – и сейчас внимал разговору с видом человека, который пришел к середине анекдота:

– Чего за пятно?

– Яйцо, – пояснил Крачкин. – Мыла в спешке – по разводам и кусочкам скорлупы судя. Она правду сказала: принесла сырое яйцо, как обычно. Глядит: а хозяйка-то мертва. Яйцо выронила. И с этого момента уже нам врать начала.

– Ну накрыла ей лицо и накрыла. Это для дела не важно, – подвел черту Зайцев.

– Как так можно жить – и из квартиры не выходить? – раздраженно пожал плечами Серафимов, не любивший людских странностей. – Все-таки она была того. Ку-ку.

– Почему бы ей дома и не сидеть? – возразил Самойлов. – Раз соседи за нее все делали, для чего обычный человек на улицу выходит. По магазинам бегали. Газеты приносили. Одна баба за одеждой ее следила. Гладила и так далее. Туфли сапожнику относила. Другая ей прически наводила. Маникюр и так далее. …которая маникюр, кстати, вообще профессорская вдова. А мужик с пузиком, комната возле сортира, тот зубной техник, и он ей зубы прямо на дому чинил. На таких условиях я бы и сам засел.

– И что б ты, интересно, целыми днями делал?

– Книжки читал.

Зайцев фыркнул.

– Чего? – обиделся Самойлов. – Между прочим, попадаются интересные.

Серафимов покачал головой:

– Еще один свистун. Гляньте.

– Я не насчет книжек сомневаюсь, Самойлов. Что не выходила совсем. Рассказывают – соседи? – уточнил Зайцев. В вопросе содержался ответ.

– Я им скорее верю, – возразил Самойлов. – Пока не получил повода убедиться в обратном.

– А ты всегда знаешь, брешет свидетель или нет, – тут же поддел Серафимов. Самойлов перехватил вопросительный взгляд Зайцева. Ответил как бы нехотя:

– Со временем, Сима, на это чуйка вырабатывается.

– Или не видели они, как она входила-выходила, – думал вслух Крачкин. – У дам бывают секреты.

Самойлов ухмыльнулся. Запустил пальцы в бакенбарду. Козырь в рукаве, понял Зайцев.

– Соседи – и не видели?! – почти в один голос набросились на него остальные. – Крачкин? В коммуналке?! Да там перднуть нельзя, чтоб соседи не узнали.

Самойлов подождал, пока все смолкнут.

– Верю я соседям. Не увидел я у нее среди барахла тряпок подходящих. Все какие-то платья с хвостами. Такое сейчас никто не носит.

– Ух ты, Самойлов, – искренне восхитился Зайцев. – Вот это – действительно факт! Жирный, увесистый.

Самойлов надменно кивнул – мол, еще бы. Но Зайцев заметил и довольную полуулыбку.

– Больно ты знаешь, что бабы носят, что нет, – так же искренне удивился Серафимов. И тут же потянул разговор за другую нить: – А я другой коленкор не пойму, честно говоря. Вся квартира в услужении одной жилички?

– Не жилички, а артистки, – поправил Крачкин и опять вздернул локоть к носу: псть!

– В добровольном, заметь, услужении. Только они это, конечно, так не называют.

– А как?

– Помощь.

– Странное поведение. Не выходила… Ни с кем не встречалась. Даже с цацками в торгсин Синицыну эту посылала. Она что, от кого-то скрывалась? Что, если убийца ее все-таки выследил.

– Это ты в Нате Пинкертоне вычитал?

– А что?

– Актриса. Вот что. Псть.

– Ты, Крачкин, пояснее выражайся.

– Куда яснее. Мечта, дети мои, не может стоять в очереди. Толкаться на рынке – не может. Селедку покупать – не может. Ей селедка и не нужна. Она не ест вообще. Не может носить туфли сапожнику. Сидеть в парикмахерской вместе с другими гражданками и всем показывать свою завивку перманент. Ей не нужна завивка. У нее нет мозолей. Нет морщин, потому что мечта не стареет. У нее не болят зубы. А главное, дети, мечта – не стареет. …Псть!

Самойлов воспользовался запинкой:

– Зубы болят у всех. У гражданки Берг тоже.

– А у Вари Метель – нет.

Самойлов фыркнул и покачал головой. Зайцев вздохнул:

– Я понял, Крачкин… Грустно это.

– Я не понял, – воинственно поддержал своего обычного соперника Самойлова Серафимов.

– Она не хотела, чтобы ее кто-нибудь сейчас случайно увидел – и узнал. Сравнил с прежней. Из артистического самолюбия не хотела. Как там Синицына сказала: гордая. Уж она поди изучила характер повелительницы своей.

– Да кто бы ее сейчас узнал? – Серафимов удивился искренне. – И фильмы-то такие уже давно не крутят.

Крачкин хмыкнул.

– Они всегда в голове у тех, кто их видел, – возразил Крачкин: – …Я с тобой, Вася, в кои-то веки согласен: грустно… Псть.

Только Нефедов молчал всю дорогу. Впрочем, ему никогда не отвечали, и он привык – без необходимости не заговаривал.

– Причалили, – сообщил шофер и остановил мотор.

Выгрузились.

– Ножик сразу на пальчики проверь.

– А то.

– Не удивлюсь, если к ним пара отыщется с тех, что на рояле сняли. Где она цацки свои хранила.

Прошли в прохладный вестибюль. Дежурного не было видно за газетным листом, который спиной сообщал что-то про германский рейхстаг и канцлера Гитлера, – Зайцев глянул вскользь.

– В мире все спокойно? – съязвил Крачкин.

– Завершился автопробег Ленинград – Москва – Ленинград, – спокойно отозвался дежурный. Выглянул.

– Привет, Савостьянов, – бросил Зайцев. Но тот был слишком увлечен – продолжал:

– Опытные дальнодорожные восьмицилиндровые лимузины Л-1 «Красного Путиловца». И несколько иностранных разных лет, для сверки.

«Ну нахал», – покачал головой Крачкин. Савостьянов и не заметил. Как ни в чем не бывало перегнул лист – сверился с глазастыми мордами автомобилей на фото, стал водить по снимку пальцем:

– «Паккард», «Паккард», «Пирс эрроу», «Испано сюиза». «Студебеккер», – палец передвинулся на машину с рылом без решетки: – «Изотта-Фраскини». – Чиркнул дальше: – Еще одна «Сюиза».

Мир автомобилей влек его куда больше, чем мир ленинградских правонарушений.

– Всё в порядке? – елейно-ядовито поинтересовался Крачкин. – С моторами?

– Только «Изотта» крякнулась – сошла. Но там понятно, старый драндулет, ей…

– Дома читать будешь! – разозлился Зайцев.

Савостьянов вскочил, выронив шуршащий лист.

– Приказано подготовить пятиминутку политинформации, – отрапортовал.

– Кем? Какую? – не понял Зайцев.

– Теперь перед началом каждого рабочего дня полагается, – объяснил дежурный. – Всем по очереди. Сообщения о международной обстановке и обстановке по Союзу. Вон график висит… До вас тоже очередь дойдет, товарищ Зайцев, – заметил Савостьянов садясь. Мол, не так запоете.

– Полагается… – Зайцев подошел к листку с плоской шапочкой кнопки. Увидел подпись товарища Розановой. Комсомольские затеи. Нашел свою фамилию. И опять чихнул. Обычно в вестибюле пахло грязной тряпкой, которой уборщицы тщетно наводили чистоту на истоптанных плитах. Но сейчас Зайцеву показалось, и здесь – пылью из комнаты актрисы.

– Все равно, Савостьянов. Комсомольская работа – это важно. Но и служба, между прочим, тоже. Не в булочной служишь. Повнимательнее.

Даже Туз Треф, умильно сидевший на собственном хвосте, пока проводник дул в дежурке чай, и тот пах не псом, а рассохшейся мебелью, пожелтевшей хрупкой бумагой, нафталином. Хотелось скорее в уборную – вымыть лицо, руки. Туз Треф вывалил в знак приветствия розовый язык, замел хвостом по плиткам. Но никто не остановился, и хвост снова обернулся вокруг зада.

Самойлов, Крачкин, Серафимов поднимались по лестнице. Желторотики взяли трамвай – отстали.

Зайцева кто-то потянул за рукав.

– Ты чего, Нефедов?

Зайцев видел, как с лестницы покосились трое остальных: заметили запинку. Во взглядах Зайцев успел прочесть мгновенное: «крыса». С того дня, как Нефедова перевели к ним, еще никого не арестовали, но это ничего не доказывало: доносы, отчеты могли собираться месяцами, годами. Совиное личико Нефедова оставалось все таким же сонным.

– Не нашел себя в графике политинформации?

– Погодите.

– Ну.

– Я ее видел. Варю эту Метель.

– Я заметил.

– Я ее в цирке видел.

Зайцев убрал ногу с лестницы, руку с перил.

– Что ж сразу не сказал?

– Давно, – уточнил Нефедов. – Когда мы сами номер работали.

– Когда Икаром был?

– Сыном, – поправил Нефедов. – Наш номер назывался «Икар и сыновья».

– Ладно-ладно. Я помню. Просто шучу так неуклюже. …Ну, дальше.

– Только она тогда себя называла не Метель и не Берг. И волосы красила. Они у нее черные тогда были.

– Может, она рыжие – красила. А черные были настоящие.

Совиный взгляд.

– Извини. Опять шучу. Ты не ошибаешься ли?

– Я теперь не сомневаюсь: она.

В вестибюль вошел мужчина в чесучовом костюме. Зыркнул на них. С куда большей опаской – на Туза Треф. Нырнул к дежурному, вернее, газетному листу.

– Так странно… – задумчиво добавил Нефедов.

«Ну, Савостьянов, погоди», – Зайцев снова повернулся к Нефедову – но так, чтобы держать дежурного на краю окоема. Перебил ободряюще:

– …Хорошие сведения. Молодец, что вспомнил. Объясняет, как ей к пятнадцатому году советской власти удалось не все драгоценности свои проесть.

Но Нефедова, похоже, обуяли воспоминания:

– Она работала в номере с Ирисовым-Памирским.

– В то время, Нефедов, многие делали странные вещи, чтобы прокормиться.

Зайцева куда больше занимал настоящий момент: дежурный приподнялся из-за загородки, показал посетителю пальцем на лестницу.

Чесучовый костюм бросился на лестницу – нет, к Зайцеву:

– Товарищи… Товарищ…

Выпорхнул платок, промокнул потный лоб. Шляпу посетитель зажимал под мышкой.

– Гражданин, вам чего? – рассердился Зайцев. – Савостьянов! Ты чего распускаешь население?

– А ему к вам! – донеслось невозмутимо.

– Я к вам… к вам!

– Ну так сядьте вон там и дождитесь, пока запишут…

– Я записал! – тут же огрызнулся дежурный.

Мужчина, задыхаясь, схватил его за обе руки, точно собираясь танцевать с Зайцевым польку-бабочку. Глаза беспокойные. С шумом вырывалось дыхание, обдавая Зайцева запахом больного желудка:

– Вы… Вы… Вы мемуары ее – нашли?

* * *

«ЖЕМЧУГ СНИТСЯ К СЛЕЗАМ»

– Но я тоже хочу! – повторил он.

Мне он понравился, этот мальчишка и его бесконечные «хочу». Богатые люди редко чего-то хотят. Точнее – почти всегда не хотят ничего. И, как назло, липнут к актерам и актеркам. Как будто надеются отогреться чужим теплом, чужим весельем.

Но этот был еще живой, еще теплый. Наверное, потому что младший. Вот старший брат был не такой. Старший уже знал всё: что можно, как надо. Просто-таки знал всё. Скучно. Но ссориться я не хотела.

– Есть же другие места. Не обязательно к «Медведю», – напомнила я старшему, но он все гнул:

– Гимназистов туда не пускают.

Младший не сдавался:

– Но я хочу! Хочу с вами!

Только что ножкой не топает. Красивый капризный мальчик. Прелесть. Я его понимаю: когда еще в его жизни будет «нельзя»! Наследник крупнейшего состояния России. Разделит с братом, но все равно получится столько, что простому смертному и не вообразить.

А пока подчиняйся дурацким общим правилам. Пока делай, как старший брат скажет:

– Нет.

– Постойте, – я поднялась. Прелестные серые глаза блеснули надеждой.

– Гимназистов не пускают, – всё нудел старший брат.

Я люблю избалованных людей. Они милосерднее. Понятно, что милосердие их недорого стоит. Но все же. Дешевое милосердие все равно милосердие. Я не из тех, кто гнушается калачиком только потому, что цена ему копейка. …А вот суровых людей – боюсь: им ни себя не жалко, ни других.

Я поставила пуфик напротив мальчика. К самым его коленям. Нашла все нужное в ящике у зеркала: полные горсти.

Села на пуфик, расставила ноги и высыпала все в натянувшийся подол. Оба брата недоуменно уставились на баночки, палочки, кисточки, коробочки.

– Что это еще?..

Я и ухом не повела. Мужчины никогда в точности не знают, что есть что, но что такое пуховка, поняли оба. Я сдула в сторону лишнее. И приказала:

– Закройте глаза.

Серые глаза с готовностью закрылись.

– О, нет, – сказал старший. – Вы это не серьезно. Это не может быть серьезно.

– Я дьявольски серьезна, – успокоила я.

Коленями я чувствовала жар его коленей. Слушала его сдерживаемое дыхание. Чистое дыхание мальчика, которому с первого в жизни молочного резца доступен лучший в столице, во всей Европе зубной техник. Дыхание ребенка, развязывающего бант на рождественском подарке. Когда еще я смогу побыть доброй феей? Пыльца осела на плечах, на спине.

– Вы испортили ему гимназический мундир.

Вот зануда.

– Он ему сегодня не понадобится.

Я румянила нежные щеки. Он и бриться, наверное, еще не начал. Накрасила карминовым липстиком мягкие маленькие губы.

– Теперь не дышите, – приказала. – Смотрите вверх.

Серые глаза доверчиво вздернулись к потолку.

Глаза светлые – совершенно не годные для кино, невольно отмечаю: на пленке такие выходят совершенно белыми, жуткими – бельма с черными гвоздиками зрачков. Глаза у него прозрачные, а ресницы – черные. Я принялась чернить их еще больше. Чернить и закручивать. Прикасалась крошечной круглой щеточкой и любовалась: на котиковые брови, прелестные и четкие. На безмятежный лоб. На чистые белки, которые еще не замутило ни пьянство, ни бессонные ночи. Бровям я тоже добавила черноты. Сейчас так модно. Ничего не поделаешь. Приличные дамы вольны презирать актрисок. Сколько угодно. Но подражают – все равно нам.

– Я умываю руки, – подал голос брат. Но уже слышно было, что и ему самому не терпится увидеть результат.

Я послюнила карандаш. Он перестал дышать.

– Не бойтесь, не выколю.

Потом растерла линии пальцем. И наконец поднесла зеркало. Он принял его, не отрывая от амальгамы изумленных дымчатых глаз. А потом перевел их на брата. Тот махнул рукой. Но не выдержал, расхохотался. Мальчик осторожно улыбнулся красными темными губами, будто опасаясь, что новое лицо от неловкого движения лопнет, пойдет трещинами и осыпется, как маска.

Я надавила резиновую грушу. Спрыснула свою Галатею духами «Коти». И торжествующе возвестила:

– Куда не пускают гимназистов, всегда пустят хорошенькую девушку!


Мы подкатили к «Медведю».

Старший брат подал руку мне. Потом – с той же джентльменской серьезностью – юной даме, что вышла следом, царапнув пером верх авто.

Он, точнее, она поправила соболью шубу на худеньких плечах. Осторожно потрогал, то есть потрогала волосы. Парик подходящего цвета у меня нашелся: остался после фильмы «Замок Тамары». За чулками, туфлями, платьем, шубой братьям пришлось прокрасться в материнский гардероб. Но зимой в Петербурге ночи длинные. Опоздать невозможно. Когда мы вошли в зал, вечер весело трещал, нас обдало ропотом ужинающих. Угорал цыганский оркестр, под стоны скрипок млели пальмы. На высокой стеклянной крыше можно было разглядеть снег. Но под ней – тропики.

…Домой пришлось съездить за платьем – и драгоценностями. Когда она распахнула шубу, брызнули бриллиантовые искры. Постукивал о колени крупный жемчуг: такие длинные тяжкие ожерелья вошли в моду после одного балета на восточную тему. Но у княгини – спавшей сейчас в своем особняке на Мойке мирным сном матери взрослых сыновей – он, уж конечно, не был бутафорским.

И в тот момент я поняла, почему старший брат так рвался сегодня в старый добрый, то есть давно всем надоевший «Медведь». Говорят, что старая любовь не ржавеет, и я добавлю: в каждой банальности только доля банальности. Он буквально врос в пол и вытаращил глаза.

Госпожа М. его тоже заметила. Она стала белее скатерти. Мгновения длились вечность. Потом она поспешно пробормотала что-то своим спутникам за столом и даже сумела выдавить улыбку. Не знаю, который из них был ее мужем: тот с серебристой бородой или тот с длинным носом. Оба закивали. Торопливо поднялась. Оправила платье. Заспешила туда, за пальмы, где располагались уборные. А старший брат уже шел за ней, не сводя отчаянных глаз.

Мы с младшим переглянулись. Мы остались одни. На нас уже поглядывали подавальщики за стойкой бара. Поглядывал метрдотель. Большинство круглых, на американский манер табуретов у стойки были пусты. Надо было или садиться, или проходить в зал. Для гостьи без спутника (никто же не знает, что прибыла я в ресторан сравнительно приличной дамой – а спутника лишилась несколько секунд назад) оба выбора равно плохи. Я все-таки не настолько забросила чепец за мельницу.

Что же делать? На миг я совсем забыла наш маскарад. Он снова был для меня мальчишкой, гимназистом, увязавшимся за старшими.

– Ждите здесь, – велела я.

И тоже двинулась – мимо бутылок, мимо табуретов, мимо косых взглядов халдеев – к пальмам и фикусам, целомудренно маскировавшим вход в уборные.

Я успела застать лишь последние восклицания. Он держал ее за руки.

– Авто у подъезда.

Пальмы и фикусы скрывали не только уборную. Но также второй выход. Закрытые двери отдельных кабинетов выходили сюда же и притворялись слепоглухонемыми. Сколько тайн за их сомкнутыми устами? Посетители кабинетов часто хотят выскользнуть из ресторана незамеченными – через второй выход, который тут же к вашим услугам.

…Она в муке закрыла глаза. Он так и прожигал взглядом ее сомкнутые веки. А потом она кивнула.

Видимо, мужем ее не был ни тот с седой бородой, ни тот с длинным носом. Или же она только что закинула за мельницу не только чепец, но также чулки, корсет и панталоны.

Впрочем, какой риск? Если твой возлюбленный – наследник самого большого состояния России, то за мельницу может лететь вообще любая деталь туалета: такие деньги купят все. В том числе и твое равнодушие к общественному мнению. То есть ядовитым плевкам дам, которые скрывают свои шашни куда ловчее.

Однако мы остались не только без спутника. Но и без авто.

Я тотчас пообещала себе, нет, поклялась – с первых же бешеных денег купить себе собственное авто. Точно. «Изотту-Фраскини». Но что делать прямо сейчас, признаться, не знала.

Оправила перед зеркалом волосы. Подкрасила губы. И вернулась в бар. По углам стояли халдеи с салфетками.

В первую секунду я решила, что младший брат тоже сбежал.

А потом заметила юную красавицу на высоком табурете. Склонив прелестную головку в парике из «Замка Тамары», она внимала какому-то грустному козлобородому господину. «Какой хороший парик, – отметила я. – Зря я его сама не ношу».

Взмахивали длинные ресницы. Вздрагивали темные карминовые губы. Покачивалась в белых пальцах нить тяжелого жемчуга. Грустный господин склонял бородку к прелестному мальчишескому ушку в маминых бриллиантах.

Мне стало любопытно, что он там ей, то есть ему, плетет.

Я непринужденно пошла, как бы мимо. Но выронила ридикюль. Из него тут же выкатились липстик, пудренница. Потому что я предусмотрительно раскрыла застежку, прежде чем выронить ридикюль. Но козлобородый во фраке даже не повернулся. Его красотка даже не двинулась. Халдеи бросились на помощь. Все три, что стояли по углам с салфетками.

Господин с бородкой взял нить жемчуга ловкими пальцами.

– Вот так… потом накидываете вот так… потом достаточно лишь дернуть и…

С тихим стуком узел распустился, тяжелая нить закачалась. Мальчик попробовал повторить. Не получилось. Господин забрал нить в свои ловкие пальцы – так что кудри парика чуть ли не щекотали его многомудрый лоб в поперечных морщинах.

– Смотрите… вначале петлю… потом сюда… сюда…

Я обратилась в слух.

– Раскрепощение духа чувственности…

Ну да, ну да.

А потом до моих изумленных ушей донеслось:

– …поможет выплеснуть этот сгусток на дело победы социализма. Сам Ленин писал. Товарищу Троцкому. Сексуальное угнетение есть главное средство порабощения человека… Теперь просто дернуть и…

Узел распустился. Нить свободно закачалась. Маленькая ручка в перчатке перехватила ее.

Имена эти в газетах мне попадались: вожаки стайки большевиков. Значит, и этот… Большевик во фраке? Интересная комбинация. Большевики представлялись мне горсткой расхристанных крикунов. Но этот фрак носил привычно. Бородка холеная. Я определила: посланник? Секретарь посольства? И при этом – большевик?!

Теперь они налаживали узел в четыре руки.

– Семья как буржуазный институт себя изжила.

Госпожа М., стало быть, большевичка. В душе. Вот бы она удивилась.

Халдей подал мне ридикюль:

– Пожалуйте.

Я заглянула внутрь.

– А коробочка с пилюлями?

Халдеи озадаченно переглянулись.

– Ах, она, должно быть, закатилась особенно далеко. Маленькая, серебряная.

Халдеи снова стали прочесывать лес табуреточных ножек в поисках кругленькой серебряной несуществующей штучки.

Я опять слушала жаркое, смотрела на танец четырех рук вокруг жемчужной нити:

– Все запреты, касающиеся сексуальности, должны быть сняты. Даже запрет на однополую любовь должен быть снят.

Красотка издала нечто вроде «м-м-м-м».

– …теперь просто дернуть… И нет узла.

Тяжелое шуршание жемчуга.

– Поняли?

Уже даже я поняла, как завязывать.

– Не совсем, – взмахнула ресницами красотка. Слабость в женщинах очаровательна.

– Ленин полагает, пока существует такое угнетение, не может быть настоящей свободы.

Неплохо. Господин во фраке агитировал сразу и за большевиков, и за собственную постель! Но как он догадался, что перед ним – не дама?

И тут я увидела, что моя красавица завороженно сползает с высокого табурета. Глаза глядели в глаза. Последней по табурету соскользнул подол собольей шубы. Пора было вмешаться взрослым.

– Ах, вот и моя таблетница! – громко сказала я лакеям.

С улыбкой шагнула вперед, тронула фальшивую даму по плечу, расшитому настоящим серебром:

– Вы не представите мне вашего собеседника?

Тот от неожиданности чуть не перецепился за американский табурет. И несколько секунд гадал: что я успела услышать. А потом изысканно поклонился:

– Георгий Васильевич Чичерин. Друг отца этой барышни.

Придумал на ходу. Не хуже и не лучше других выдумок на ходу. «Барышня» открыла было рот, но передумала – закрыла. И снова задвинула зад на круглое сиденье.

Господин Чичерин сделал знак подавальщику за стойкой. Хлопнула пробка.

Мы разговорились. Мне он показался даже симпатичным. Грустным. Но симпатичным, насколько таковым можно найти мужчину, которого не интересуют женщины.

Плохо помню, как он исчез. Как подошли те, другие. Как мы оказались в отдельном кабинете вшестером. Две дамы и четверо мужчин. Точнее, одна дама, четверо военных и один накрашенный гимназист в мамином платье. Когда проскочили мы остановку, когда еще можно было сойти?

Хмель слетел с меня в одно мгновение, когда дело стало плохо. Очень плохо. Питомцы Марса распалились и больше напоминали сатиров. Уже мелькнул распаленный уд.

Не знаю, что было бы хуже: если бы он был настоящей девицей или если бы они обнаружили в платье мальчишку. Настолько ли они были пьяны?

Но узнать было не суждено. Гимназистик вывернулся из собольей шубы, оставив ее в руках сатира. Стремительно перескочил к столу. Схватил бутылку шампанского и жахнул ею в зеркало. Бах! Брызнули, посыпались осколки, пошла пена. Он выиграл несколько мгновений. Метнулся к двери, оттянул задвижку. Я успела только почувствовать, как он на бегу цапнул меня за руку, потащил. Сатиры хапнули воздух. Увы, не только. С лопнувшей нити, как крупный град, посыпался жемчуг. Но уже на шум бежали лакеи. А нам под ноги летели ступени черной лестницы.

…Потом косо бил в лицо снег. Истуканом сидел толстозадый лихач. Мы оба трясли плечами от холода. Медвежья полость грела. Но не так, когда вы сразу до смерти напуганы, все еще пьяны и уже без шубы морозной петербургской ночью.

Я не выдержала и захохотала. Он тоже.

Мы обнялись, чтобы согреться друг о друга. Некоторое время слышали только, как равномерно бьет копытами рысак. Вдыхали запах коньяка и шампанского, вырывавшийся облачками из наших ртов.

– Грустно, – вдруг сказал он.

– Из-за жемчуга? Не волнуйтесь. У «Медведя» обронили, не на Сенной. Жемчуг соберут лакеи, и управляющий будет ждать, пока вернется владелец. Владелица.

Я уже сама запуталась.

– Уф. Надеюсь, что нет. Матушка не выдержит, если узнает. А отец…

Помолчали. Лихач закладывал поворот.

– Грустно от несправедливости человеческой.

Так-так. Господин Чичерин успел вовлечь его в большевизм?

– И что с того, что кто-то любит иначе? – продолжал, стуча зубами, развивать свою мысль мальчик. – Однополая любовь – это одно, а любящие – это совсем другое.

– Он что, агитировал вас… в большевизм? Не верьте. Его интересуют деньги. Вы слышали, что случилось с московским миллионщиком Морозовым?

– Такими их природа создала, – словно не слышал он.

О. Похоже, напрасно мама и папа в особняке на Мойке будут ждать наследников – с одной стороны, и законных – с другой.

– Разве они виноваты? – рассуждал мальчик с пылом, от которого мне почему-то стало грустно. Наверное, оттого что я сама давно не гимназистка. Меня только на одно и хватило:

– Нет.

– Несправедливо.

Он еще долго бы рассуждал и требовал ответов. Но я устала, вдобавок от выпитого у меня разболелась голова.

Небо в алмазах

Подняться наверх