Читать книгу Батальоны просят огня. Горячий снег (сборник) - Юрий Бондарев - Страница 13
Батальоны просят огня
Глава 12
Оглавление– Товарищ капитан! Это вы? Товарищ капитан!
Кто-то знакомый, вроде бы улыбаясь окровавленным лицом, в мокрой, обмазанной глиной шинели, выскочил навстречу из хода сообщения, и несколько человек солдат с угрюмо напряженными лицами столпились за его спиной, тяжело дыша.
– Жорка! – крикнул Ермаков, он едва узнал его: дождь смывал кровь со слипшихся волос, скулы и нежный мальчишеский подбородок – в красных разводах, а белые зубы влажно блестели, открытые обрадованной улыбкой. – Жорка, ранен? – отрывисто спросил Ермаков. – Это кто с тобой? С каких рот?
– Царапнуло меня. – Жорка небрежно махнул автоматом. – А это со всех рот. Человек тридцать. А я вас… на капэ искал… Вы сами ранены, гляньте-ка, кровь из уха! И кобура расстегнута! Выронили ТТ? Возьмите, у меня запасной!
– Что? – Ермаков не все расслышал и, взяв пистолет, никак не мог вложить его в скользко-липкую кобуру.
– Кровь у вас, товарищ капитан. – Жорка торопливо вынул и протянул Борису грязнейший носовой платок. – Вытрите. Контузило вас!..
– Где Орлов?
– Не знаю.
– Кто-нибудь видел его?
Солдаты молчали.
– Где Скляр? Раненых эвакуировали?
– Там одни убитые, товарищ капитан. – Жорка показал взглядом назад.
– Прорываться! – сказал Ермаков. – Будем прорываться. Есть здесь коммунисты и офицеры?
Жорка вытянул шею в ожидании; солдаты заворочались, задвигали головами, но никто не вышел из гущи людей – коммунистов и офицеров не было ни одного.
– Всех побило, – объяснил кто-то. – До последнего стояли. Танками давил. Разве поймешь что? Мы вроде одни и остались.
– Куда же прорываться нам? В мышеловку завели! – вдруг глухо выкрикнул солдат с обезумело сверлящими глазами. – Везде они! Хана нам, видать! – И, злобно оскалясь, потряс автоматом. – До последнего отстреливались!..
– Прекратить разговоры, – очень тихо проговорил Ермаков, бледнея, но тотчас, усилием сдерживая себя, ткнул автоматным стволом в грудь солдата. – Вы… в мышеловке? Оставайтесь, к чертовой матери! – Он повысил голос: – Кто не верит – в сторону!
Не оглядываясь, он быстро зашагал вперед по траншее, уверенный, что люди пойдут за ним, другого выхода не было у них. Лил дождь и, не охлаждая голову, сек по лицу, ослеплял, как удары иголок. Смыло багровый блеск заката, все свинцово затянуло хмарью, ускоряя сумерки, и Ермаков надеялся даже на это маленькое прикрытие, которое послало ему небо. Печально пахло горьким дымом, дождь пригасил пожары, но тугое урчание танков, торопящиеся, взахлеб, вспышки стрельбы доносились из деревни. Там добивали рассеянные остатки батальона, и автоматный этот треск сухо и остро давил Ермакову горло.
Вскоре Жорка догнал его, голова уже перебинтована, повязка побурела, набухла под дождем. Жорка прикладывал к повязке рукав шинели.
– Двадцать два человека, товарищ капитан, с вами, – доложил он.
– Кто остался?
– Все идут. Смотрите, у вас погон кровью залило! Дайте перевяжу, а?
– Ухо не перевяжешь, – усмехнулся Ермаков. – Совсем не буду слышать. Оставь!
Потом шли и бежали молча, иногда останавливались, прислушиваясь к гудению танков, к неясным крикам в деревне, один раз пулеметной строчкой прострекотал где-то мотоцикл, и почудилось: губная гармошка на околице проиграла.
Проходили огневую позицию минометчиков; четверо солдат, в неудобных позах застигнутые снарядами, лежали вокруг пустых лотков; и, прислонясь плечом к стволу единственного уцелевшего миномета, недвижно склонив голову, сидел малознакомый молчаливый лейтенант, командир взвода. Разбитые очки были втоптаны в землю. Он стрелял, очевидно, до последней мины и, без очков, не увидел свою смерть. Он был близорук, и автоматчик, по всей вероятности, подполз к самой траншее.
– Жорка, подорви миномет, – вполголоса приказал Ермаков. – Брось гранату в ствол. И возьми документы у лейтенанта.
Через минуту трескучий взрыв колыхнул воздух за спиной, и Жорка, на бегу вталкивая за пазуху перетянутый резинкой бумажник лейтенанта, догнал Ермакова.
Начались траншеи левого фланга роты, раздавленные танками, исполосованные широкими следами гусениц на обвалившихся брустверах. Обходили полузасыпанные темные тела, искореженные пулеметы, противотанковые ружья, торчащие из земли клочки шинелей; в одном месте была вмята в грязь офицерская фуражка, наполненная водой, как чаша. И будто током ударило Ермакова, когда он поднял эту фуражку: она могла быть Орлова. Да, это левый фланг, который держал Орлов. Ермаков глядел на желтые, обмытые дождем лица лежавших здесь убитых, но ни в одном из них не признал Орлова. И не было возможности искать. За ним шли живые, не терявшие последнюю надежду люди – двадцать один человек. Он вел их туда, к краю обороны, к реке, где должен был быть выход.
Впереди послышались голоса.
– Жорка, вперед! – приказал Ермаков. – Осторожно! Зря не стрелять!
– Понятно! – ответил Жорка и, раскидывая в стороны пудовые ошметки налипшей на сапоги глины, побежал, оскальзываясь, по траншее.
– За мной! – Ермаков ускорил шаги и тоже побежал. За поворотом траншеи он едва не натолкнулся на Жорку. Тот стоял, переводя дыхание, и Ермаков крикнул:
– Что остановился?
– Братья Березкины, – тихо сказал Жорка. – Эх, черт! Смотрите… Оба…
Так до последнего момента Ермаков и не научился различать двух этих мальчишек-близнецов, стройных, ладных, никогда не разлучавшихся ясноглазых москвичей, он не знал даже, кого из них – Николая или Андрея – ранило в плечо утром.
Теперь они, преданно прижавшись щеками к земле, лежали на бруствере среди стреляных гильз перед противотанковым ружьем, лежали, будто спали, крепко и навсегда обнявшись. И один – кто из них это был, Николай или Андрей? – плечом загораживал другого, а из-под обнявшей навечно руки белел бинт и смятый сержантский погон на разорванной гимнастерке. А в пяти шагах от братьев отпечатались четкие вмятины гусениц поперек траншеи.
– Возьми документы и ордена, – сказал Ермаков Жорке и, стараясь больше не глядеть на братьев Березкиных, подал команду перехваченным спазмой голосом: – За мной! – И, выругавшись, повторил злее: – За мной!
Спотыкаясь и падая, они бежали по вязким багровым лужам, по скользкой грязи, густо заполнившей траншеи, бежали остатки батальона, те, кто еще жил и хотел жить.
Ермаков первый увидел: траншея кончилась… Он с разбегу достиг ее края и, задыхаясь, остановился – траншея упиралась в тупик. Высота отвесным обрывом висела над рекой, глубоко внизу мутно блестела вода, за ней недалекие леса проступали в дождевом тумане. Стараясь отдышаться, он грудью лег на размытый бруствер, сердце сумасшедше билось, стучало через шинель в мокрую землю.
А он пытался увидеть то пустое пространство, ту брешь, то игольное ушко, сквозь которое надеялся вывести людей. Ему все-таки казалось, что здесь во время боя в последние часы сохранялась относительная тишина, но теперь стало ясно: игольного ушка не было. Он увидел танки. Они чернели квадратами между обмокшими овсяными копнами на сером пространстве поля, что отделяло реку от леса.
Уже за его спиной подбегали люди, уже слышно было их хриплое дыхание, хлюпанье набрякших грязью сапог, сдавленные злобой и отчаянием голоса: «Танки, танки!» – и в эту минуту он не знал, что надо делать.
Тогда он повернулся так быстро, что эти обросшие, потерявшие надежду растерянные люди, столпившиеся в траншее, в тупике, уловив отвердевший, безжалостный его взгляд, затихли, пряча глаза. Наверное, они поняли в это мгновение его готовность на все.
– Садитесь! – резко приказал Ермаков. – Все садитесь! Никому не маячить! Слышите? Вы! Там! Садитесь! Одному наблюдать! Жорка, наблюдать!
– Что он сказал? – послышались голоса задних. – Что он нам сказал?
– Капитан сказал: «Садитесь!» – глухо пронеслось по траншее.
И люди покорно подчинились, двадцать один человек, которые хотели жить, – кто опустился на дно траншеи, кто присел на корточки, неожиданно обнажив из-под шинели напряженно трясущиеся колени, иные обессиленно прислонились спиной к стене окопа, пригнув головы.
«Что я им скажу? – соображал Ермаков. – Я не знаю, что им сказать!..» Движения, которые он сейчас делал, уже не принадлежали ему: за ним следила двадцать одна пара глаз, и эти ждущие спасения глаза вбирали его в себя целиком.
– Так вот, – отрывисто сказал Ермаков и, сдержав дыхание, повторил: – Так вот… Всем слушать! Будем прорываться здесь. Вот здесь. За высотой. Там река. А за ней – танки. Всем ясно? – подымая голос, почти крикнул он. – За ней – танки. Броском через реку. Мгновенным броском. И мы в лесу. Кто устал, снять, к чертовой матери, шинели. Не жалеть шинели! Бросить! Кто не хочет прорываться – выходи!..
Он кидал эти острые, тяжелые, как камни, слова на головы людей, не жалея их, не прося пощады у совести. Он был уверен: так надо, так надо – возбудить, озлобить для беспощадного последнего броска, только это еще обещало жизнь измученным зыбкой, ускользающей надеждой людям.
Расставив ноги и положив правую руку на кобуру, весь заляпанный грязью, вытирая смятым бурым платком струйку крови, колко щекочущую оглохшее ухо, он ждал одно слово возражения, возглас недовольства – и он совершил бы то, что должен был сделать в этих обстоятельствах.
«Что я делаю? Разве кто-нибудь из них заслужил это? Неужели я в каждом вижу труса? Что я делаю?» – с холодным отчаянием подумал Ермаков, чувствуя, что вот сейчас до предела стиснутая пружина распустится в его душе и он, готовый плакать и скрипеть зубами от бессилия, потеряет волю над собой и людьми. И он высоким голосом повторил, сжимая пальцами скользкую кобуру:
– Так кто? Выходи!..
Никто не ответил. Все, к кому относились эти слова, скованно сидели, осыпаемые косо секущим дождем, прислушиваясь к мокрому кашлю пулеметов в деревне. Жорка, лежа на бруствере, вдруг свесил голову в окоп, сверху загадочно поглядел на солдат.
– Идут, – сказал он шепотом. – Траншеи вроде проверяют. Сюда идут… – И на животе сполз в окоп, ударил ладонью по магазину немецкого шмайсера.
Все в траншее вскочили с глухим шумом. Ермаков, сдвигая на грудь автомат, предостерегающе скомандовал:
– Ни одного движения! Тихо!
Вдоль траншеи, негромко переговариваясь, шли люди в тускло блестевших плащ-палатках, приседали, заглядывали в разрушенные блиндажи, там мигали фонарики. Потом кто-то позвал совсем рядом:
– Felix, Felix! Komm zu mir! Sie schlafen![3]
Трое возникли на бруствере, и один из них, приседая, показал вниз, в траншею, – кажется, это было то место, где лежали убитые братья Березкины. Затем вздернул автомат, засмеялся и выпустил длинную струю пуль.
В следующее мгновение эти трое упали. В руках Ермакова и Жорки одновременно затряслись от очередей автоматы.
– За мной! Вниз!..
Девятнадцать человек выскочили из тупика и покатились, падая, прыгая, скользя по обрыву высоты вниз, к реке. А вверху остался лишь Жорка Витьковский с двумя солдатами, фамилий которых Ермаков не знал. Он успел им крикнуть: «Прикрывай до реки!» Все было липко, размыто, скользко от дождя, он падал на обрыве несколько раз. И только в моменты падения его неоглохшее ухо улавливало стрельбу наверху.
– Вперед!.. Вперед!..
Этот крик бился в его горле, заглушал все. Ермаков увидел черную воду, черные кусты, глянцевитую полоску размытой глины на берегу. Огненные мухи метались в кустах, резали ветви, влипали в вязкую глину. Он ничего не понял: была сплошная стена красных мух, они приближались наискосок, навстречу, сверху и слева, со стороны деревни.
Красный чудовищный рой, свистя и взвизгивая, несся над рекой, над берегом, и он вбежал в это свистящее сверкание, видя только глянцевитую полоску глины, которая мчалась ему навстречу, и слыша только свой голос – незнакомый и страшный:
– Вперед!
Перед самым стволом автомата появилась широкая и согнутая спина. Его обогнал солдат. Ермаков почему-то отчетливо заметил оторванный мотавшийся хлястик на металлической пуговице, заляпанные глиной распустившиеся обмотки, которые, змеями извиваясь, хлестко били солдата по ногам. Внезапно странно споткнулись, подкинулись обросшие ошметками ботинки. Солдат исчез. И тотчас земля, качаясь, бросилась в лицо Ермакова, он с размаху упал, налетев на большое, жесткое тело. Цепкая рука схватила его за полу шинели, дернула к себе, помутненные зрачки, изумленно расширяясь, старались найти его глаза, и ему послышался прерывистый хрип:
– Не спеши, капитан. Все на том свете будем… – И, выпустив полу его шинели, солдат схватился за грудь, выдавил с кровавой пеной горестно усмехнувшихся губ: – Только в разное время…
Сплошная багрово-красная метель сверкала, звенела, неслась над Ермаковым, застилая небо. Впереди никто не бежал к берегу, он оглянулся, увидел позади лишь несколько человек. Они ползли. Они почти бежали ползком. И еще он увидел: оттуда, сверху, из траншеи, где оставалось прикрытие, захлебываясь, хлестали по берегу, по ползущим людям немецкие автоматы.
– Вперед!.. Вперед!..
Он вскочил и, сделав несколько шагов, снова оглянулся. Люди ползли. Сердце поднялось, билось где-то возле горла.
– Впере-о-од!.. – закричал он диким голосом и вскинул автомат. – Впере-од!.. Встать!
Люди вставали и падали. Их тянула земля.
Он скачками подбежал к реке.
Он не почувствовал холода воды. Она глухо и плотно ударила его выше коленей, облепила ноги путами. Преодолевая ее силу, задыхаясь, он бежал сквозь перекрещенные, спутанные, визжащие трассы, он стрелял из автомата, выкрикивая ругательства, а сердце, застрявшее в горле, независимо от его воли отчаянно ожидало острого удара в голову и падения в воду. «Вот это, я боюсь умереть…» – мелькнуло у него.
Все: вода, небо, тот дождливый, серый берег – гремело, бурлило, колыхалось перед глазами и мчалось вкось, как в бредовом жару. Кто-то упал рядом, нелепо вскинув подбородок, протянув вперед руки, выронившие автомат. Солдат без оружия, возникнув худенькой мальчишеской спиной, на которой подпрыгивал тощий вещмешок, обогнал Ермакова, зажимая простреленную кисть окровавленной пилоткой. И вдруг, раскрыв удивленно рот, выкатив испуганные глаза, мягко осел в воду, и она сомкнулась над ним.
Ермаков уже не бежал к приближающемуся берегу, а шел, пошатываясь, его валило с ног течение. Он хрипел:
– Вперед!
Он зацепился за глинистый берег, лег на него грудью, закинул ногу и медленно на слабеющих, дрожащих руках вытянул тело из воды. Он не мог встать. Не было сил. Он не мог передохнуть. Он чувствовал, что лежит на берегу перед немецкими танками и нет воли сдвинуться с места.
– Товарищ капитан! Ранены? – закричал кто-то над самым ухом, и тут он смутно увидел искаженное тревогой бледное лицо Жорки и вблизи его лица – мокрый немецкий автомат, придавленный к земле синими пальцами.
– Вперед, Жорка… в лес, – выдохнул Ермаков. – Где остальные? Где остальные?..
– Здесь Скляр! – закричал Жорка, мотая головой и отплевываясь. – Вон остальные! Гляньте! Ноль целых!..
Ермаков, стиснув зубы, стал на одно колено. Несколько человек карабкались на берег, впиваясь обессилевшими локтями в глину, упираясь в нее подбородками. Пули красным роем вились над ними, полосовали по воде.
– В лес! За мной! В лес!
Какие-то люди выбегали им навстречу, появляясь и пропадая меж копен. С ревом и грохотом выросло громадное тело танка, из открытого люка лучами выбивался свет, – взвизгнул над головой вихрь пулеметных очередей, окатило, как горячим паром, гарью бензина. Из-за танка, путаясь в треугольной плащ-палатке, боком выскочил человек, присел, вздернул автомат. Ермаков первый нажал спусковой крючок, и в тот же миг мимо уха промчалась шумящая радуга. Вновь надвинулось впереди огромное туловище танка. Два человека лежали на броне, и один прицельно стрелял сверху, другой прокричал что-то, взмахнув рукой. Потом они исчезли. Ермаков задел ногой за мягкий бугор, заметил пулемет, окоп, белое лицо в нем и выпустил в это лицо всю очередь.
– За мной! Не отставать!
И сразу стало темно, влажно, непроницаемо глухо, будто забило уши ватой. Как в сыром колодце, Борис бежал, захватывая ртом воздух, тяжело спотыкаясь, – сучья, колючие ветки острой проволокой цеплялись за ноги. Сзади вразброд каркали автоматы, но этот звук, угасая, скользил мимо сознания, кровь толчками стучала в висках, и единственное, что он твердо осознавал сейчас, было – прорвались в лес.
«Я вывел, кажется, я вывел людей», – подумал он, и вдруг пустынное безмолвие затопило все вокруг, сдавило его, как песчинку во тьме. Он не услышал топота ног, движения за собой: никто не бежал за ним. Позади никого не было. Он был один. Тогда, обдирая о кусты руки, он повернул обратно к опушке, где замолкли отдельные очереди, и, расслышав хруст кустов в темнеющем сумраке, вскинул автомат, прохрипел:
– Кто идет?
– Товарищ капитан? Я это… Вы куда? Там фрицы!
– Жорка?! Где остальные? Где?
– Полегли под танками. Бежали за вами, а потом…
Они стояли, прерывисто дыша друг другу в лицо.
– Я искал Скляра. Я видел Скляра, – говорил Жорка. – Я бежал за вами. Он отдал сумку Бульбанюка. Вот смотрите. Я видел, как он… Он успел в лес.
– Где остальные? Не может быть! Прорвался же кто-нибудь?
– Я видел Скляра, я видел, – повторил Жорка и, настороженно прислушиваясь, тихонько добавил: – Товарищ капитан, нам идти надо…
– Не может быть! Прорвался же кто-нибудь! – с тоской повторял Ермаков. – Прорвался же кто-нибудь!..
– Я видел Скляра. Поискать бы его…
Было темно, их душила застоявшаяся горькая прель гнилых папоротников. Ермаков сказал чужим голосом:
– Да, идем…
– Подождите…
– Что?
– Говорят. Впереди говорят.
– Где говорят? Бредишь, Жорка? Идем!
– Подождите. Говорят. – Жорка весь напрягся, подался вперед и неожиданно негромко и внятно окликнул: – Скляр! – И позвал громче и решительнее: – Скляр! Сюда!
– Что ты слышишь, Жорка?
– Тихо, слушайте!
Оба замолчали, вслушиваясь в густую тишину черного леса, в слабый лепет капель среди мокрых листьев, – недалекие людские голоса донеслись до них и угасли.
– Скляр! – снова позвал Жорка. – Скляр, сюда! Скля-ар!
Молчание застыло между ними и теми голосами, что всплыли и оборвались в сырой чаще осеннего леса.
– Скляр! – уже в полный голос крикнул Жорка. – Сюда! Давай сюда, чудак! Это мы!
Им почудилось: испуганное эхо задело ветви, и рядом посыпались капли с утихающим, струящимся шумом. Кто-то, казалось, опасливо шел к ним через кусты, едва уловимо похрустывали под ногами опавшие листья.
– Скляр!
И внезапно отчетливый и напряженный голос ответил из кустов:
– Я-а!..
Жорка тихо, обрадованно засмеялся и, суматошно ломая ветви, бросился на этот близкий, неуверенный голос; в ту же секунду оглушительный треск распорол тишину, и Ермаков увидел, как Жорка с разбегу натолкнулся на что-то огненное и острое, вылетевшее ему навстречу в грудь.
– Жорка! Наза-ад! – бешено закричал Ермаков, падая на землю, и услышал в ответ прежнюю затаенную тишину.
Лишь осыпались, невнятно перешептываясь, капли в чаще.
– Жорка!
И тот же голос, отчетливый и напряженный, ответил протяжно из кустов, где струились капли:
– Я-а!
Косточка указательного пальца сама собой впилась до онемения в спусковой крючок, автомат яростно заколотил в ключицу, как живой, и тотчас смолк – весь диск вылетел единой длинной очередью, а палец еще торопил, дергал крючок…
Ермаков очнулся в таком тягостном, в таком душном, цепенеющем безмолвии – не мог перевести дыхание; оглушали глухие удары сердца.
Ничего не видя, он встал, ощупью прошел к кустам, где натолкнулся на свою смерть Жорка, и так же ощупью нашел его. Он лежал лицом вниз, приникнув грудью к земле, в странном объятии раскинув руки. Ермаков охватил его за обмякшие плечи, осторожно положил на спину, назвал по имени с открытой и ненужной сейчас нежностью. Жорка, постанывая, еще дышал жарко и часто, но Ермаков, прикоснувшись на его груди к чему-то горячему, вязкому и влажному, понял, что все кончено с белокурым, отчаянным, веселым ординарцем командира полка…
Один он шел по непроницаемому лесу в дремотном шорохе капель. Он остался один-единственный из всего батальона, прорвавшийся сюда сквозь заслон танков на берегу. С ним были только сумка лейтенанта Прошина, сумка майора Бульбанюка, документы и ордена братьев Березкиных, документы и ордена Жорки Витьковского.
Иногда ему мерещилось, что его окружают в темноте голоса, наплывают вокруг красные, широкие, бесформенные лица, вибрирующими перебоями гудят танки. Он вздрагивал и, приходя в себя, чувствовал непроходящую тоску, впившуюся в сердце. Прежде был он убежден, что любое чувство можно подавить, но теперь он не мог этого сделать и не пытался. Память, не угасая даже в мгновения забытья, была его мукой и наказанием, а он знал, что шел назад, к Днепру, не ища дороги, сцепив зубы, будто что-то тупое и знобящее воткнулось ему в грудь.
«Почему люди так боятся смерти? – думал он. – Ведь смерть – это пустота и одиночество. Вечное одиночество. Я последний из батальона… Я остался один. Так разве это не смерть? И зачем я еще живу, когда все погибли?..»
Его ладонь нащупала эту тоскливую, непрекращающуюся боль в груди, и он не испытал жалости ни к этой боли, ни к себе: указательный палец другой руки стал ощупью пробовать стальную упругость спуска. «Зачем? Стоило ли прорываться такой ценой? Зачем? – подумал он, закрывая глаза, обливаясь горячим потом. – Кто здесь судья? Я сам над собой. Убить себя – значит оправдаться перед памятью и людьми?» И он почувствовал зависть к Бульбанюку, у которого не было другого выхода.
Вдруг смутные голоса возникли в лесу, он приостановился, озираясь впотьмах: «Что это? Здесь рядом дорога?.. А! Спасибо вам, вы сами на меня идете. Я точно все рассчитаю. До патрона!..» Он усмехнулся одеревенелыми губами и, расталкивая кусты, напрямик пошел на голоса, до судороги стискивая ледяную рукоятку пистолета.
Но дороги нигде не было. Голоса затихли.
«Что это?» – опять подумал Ермаков и никак не мог вспомнить, в какой стороне были голоса.
Тут, за спиной, близко пробили автоматные очереди, и он, толчком повернувшись, увидел, как во тьме леса засветились огненные нити пуль. И он пошел туда, на эти выстрелы, дрожа от злости и ненависти, с бешеной верой в самого себя…
3
Феликс, Феликс! Иди ко мне! Они спят!