Читать книгу Люди остаются людьми. Исповедь бывшего узника - Юрий Евгеньевич Пиляр - Страница 12
Неволя
Глава девятая
Оглавление1
И снова вагон-ледник. Снова, чтобы согреться, подскоки на месте. И хриплый Васькин бас, затягивающий то «Галю», то «Казаки идут». И ненависть, и тоска оттого, что нас увозят все дальше от Родины.
Опять какая-то большая станция, нерусские дома, нерусская речь. Опять конвоиры, высокий забор из колючей проволоки, вышки с часовыми… После дезинфекции и душа мы получаем вместо наших ботинок и сапог долбленые деревянные колодки, затем нас под охраной ведут к длинной землянке, похожей на овощехранилище. Землянка обнесена еще одним колючим забором – это что-то вроде лагеря в лагере; у калитки топчется дежурный полицай.
Во дворе за загородкой нас ожидают два немца: офицер и унтер-офицер. Офицер – невысокий, очень прямой, щеголеватый, с маленьким фотоаппаратом на груди. Унтер – угрюмый, длинноносый, с сильно выступающим вперед подбородком.
– Живей, живей! – вдруг по-русски прикрикивает на нас офицер.
Мы входим во двор, подравниваемся. Офицер, достав из кармана бумагу, делает перекличку. Все целы.
– Будем знакомь! – говорит он. – Я зондерфюрер Мекке, ваш духовный отец. Унтер-офицер, которого вы перед собой видите, – шеф зондерблока. Любое его распоряжение – для вас закон. Ясно?
– Ясно, – отвечаем мы.
– А теперь марш в барак. Бего-ом!
Мы бежим в землянку. Внутри темно, пахнет плесенью и лежалой соломой. Слева и справа с низких нар свешиваются ноги в деревянных колодках.
– Упек нас психолог, кость ему в горло, – бормочет Васька.
Осматриваемся. На одном из скатов крыши виднеется четырехугольное окошко, от него на земляной пол падает серый столб света.
К нам подходит высокий человек в шинели.
– Здравствуйте. Я старший зондерблока. Размещайтесь на нарах у выхода, в середине все занято. Сколько вас?
– Восемнадцать, – отвечает Васька.
Двоих из нашей группы все-таки перевели в рабочую команду и оставили в Вильнюсе.
Мы занимаем место на нарах неподалеку от заиндевевшей двери.
– Никак наши? – внезапно слышу знакомый медлительный голос.
– Игнат! – восклицает Виктор.
С нар привстает Зимодра. На его шапке соломенная труха. Здороваемся.
– Вы, собственно, откуда взялись, подозрительные личности?
– А тебя как сюда угораздило? – спрашивает Ираклий.
– Да тут почти все наши из Борисова.
– И Худяков? – говорю я.
– И Худяков, и Костюшин, и Типот… А вы где были?
Рассказываем Зимодре о Вильнюсском лагере. Один за другим подходят наши товарищи по Борисову.
Крепко пожимаю руку Худякову.
– А это что за лагерь? – интересуется Васька. – Где мы, ежели это не военная тайна?
– Тайны нет, – нехотя произносит Зимодра. – Мы в Польше, в шталаге номер триста девятнадцать, к тому же в зондерблоке.
– А с кормежкой как?
– Отлично… Жив будешь, а любить не захочешь. – Вновь появляется высокий человек в шинели, здешний старший. Он просит прекратить беседу. Тут это запрещено.
– Есть, товарищ майор, – Зимодра, усмехнувшись, опять ложится на солому.
Я приглашаю к нам на нары Худякова. Он выглядит еще более убитым, чем в Борисове.
– В другой раз, после как-нибудь, – говорит он сухим, сонным голосом и плетется на свое место в середину землянки.
Скверно. Поистине, упек нас психолог. Впрочем, я уже начинаю привыкать к тому, что я политрук и что мне так или иначе придется разделить участь своих старших товарищей. Конечно, если не удастся бежать.
Томительно тянется время.
Животы наши подвело до предела: к обеду мы опоздали, а до выдачи хлеба надо ждать еще несколько часов. Может, поспать? Но спать не хочется.
Я придвигаюсь к Зимодре. Он лежит на спине с открытыми глазами – в шинели, в колодках, в шапке-ушанке на голове. Похоже, что он, как и Худяков, крайне подавлен.
– В чем дело, Игнат? Бьют здесь?
– Случается. – Он отвечает тихо, не поворачивая головы. – Шеф – зверюга, зондерфюрер, говорят, бывший разведчик-шпион и здесь шпионит за нами… А главное, отсюда уводят.
– Куда?
– Болтают, что всех политруков, которые тут были до нас, пустили в расход.
– Зачем же везли нас в Польшу? Разве они не могли сделать это раньше?
– Кто их знает. – Зимодра перевертывается на живот, подпирается локтями. – А что на фронтах? Что под Сталинградом?
Рассказываю об окружении немецких армий. Он кое-что уже слышал. Я говорю, что за зиму немцев разобьют и будем свободны. Зимодра качает головой.
– За зиму не успеют. Слишком далеко они забрались. А вообще – здорово… Значит, правду говорили кухонные рабочие.
– Насчет Сталинграда?
– Да, и насчет всего. Постреляют нас эти гады. – Он опускает лицо в трухлявую солому. Паршивое дело, думаю я.
2
Глухая ночь. В землянке черно, как в могиле. Воздух спертый даже у двери. Мы лежим на правом боку, притиснутые друг к другу. Теперь я понимаю, почему здесь многие спят днем. Ночью, когда все в сборе, места на нарах не хватает и спать почти невозможно. И все-таки я сплю, точнее, дремлю, а еще точнее, пребываю в каком-тс темном, тревожном полузабытьи.
– Не поджимай ноги, не поджимай! – истошно выкрикивает кто-то напротив.
– В ухо заработаешь, Пашка, не ворочайся, – раздается через некоторое время на нашей стороне.
Кто-то скрипит зубами и постанывает. Кто-то подавленно вздыхает. Кто-то тихо, яростно ругается.
– Рука-а! – жалуется кто-то поблизости. – Раненую ру-уку отлежал… Старшой, а старшой!
Потом тишина. Чернота, дурман. Я сплю. И вдруг:
– На-а левый бок! – Это командует старший. Шумно поворачиваемся, притираемся друг к другу и опять как будто спим.
– На-а правый! – снова слышится голос старшего.
Вновь шум, шуршание соломы, стон и тихие ругательства.
И так всю ночь.
Рано утром скрипит дверь, струя ледяного воздуха бьет в ноги.
– Auf! Auf! – лает шеф.
– Подъем! – кричит старший.
Нас выпроваживают на улицу. Приказывают построиться. Шеф пересчитывает нас. Затем он берет шесть человек и отправляется на кухню за кофе. Мы должны дожидаться его, не выходя из строя.
Серый, холодный рассвет. Над внешним забором еще светятся лампочки – они все более тускнеют. Освещено и низкое барачное строение кухни слева от зондерблока…
Кто бы из нас год тому назад мог подумать, что в середине января 1943 года мы, командиры, политработники и бойцы Красной Армии, будем стоять под морозным небом где-то в Польше, в немецком штрафном лагере для военнопленных, окруженные рядами ржавой колючки, часовыми-пулеметчиками и предателями в форме и без формы, стоять и ждать, когда нам принесут теплое горьковатое пойло, именуемое кофе, пригодное, пожалуй, лишь для того, чтобы прополоскать наши пустые желудки. Мы были готовы ко многому: к вечной усталости, к страху, к боли от ран, даже к смерти в бою, но не к этому. Плен казался чем-то немыслимым и невероятным; никакие уставы не предусматривали случая, когда раненые или просто окруженные и расстрелявшие патроны бойцы могут попасть в лапы врага. Что же им делать теперь, как вести себя?
Мы стоим и ждем. Поеживаемся от холода. Терпим.
Наконец приносят кофе. Получаем по четверть литра и заходим внутрь. Выпиваем на ходу и вновь забираемся на нары. Не успеваем еще согреться после часового стояния на морозе, как угрюмый шеф снова гонит нас вон.
– Raus! – кричит он. – Raus! Raus!
Не кричит, а лает. Что за манера объясняться по-собачьи!
Толкаясь в узкой двери, опять выбираемся наружу. Лампочки уже погашены: светло.
– Становись! – командует старший.
Строимся в колонну. Нас человек сто пятьдесят – больше роты.
– Marschieren! – приказывает шеф.
Начинаем маршировать. Старший идет сбоку мелкими шажками и подсчитывает ногу:
– Раз, два, три! Раз, два, три! Левое плечо вперед… арш!
Огибаем землянку, похожую на овощехранилище. Низкая крыша ее засыпана снегом. На нем – следы ног.
«Клац, клац, клац», – хлопают наши колодки по утрамбованному снегу. Очень неудобно маршировать в деревянной долбленой обуви.
«Клац, клац, клац»…
Шеф цепко следит за нами. Старый подлый бюргер, злой длинноносый гном!
– Halt! (Стой!) – кричит он, подходит к нам и вытягивает из строя Ваську.
– Не сбиваться с ноги! – командует старший. – Раз, два, три! Левой! Левой!
Проделываем очередной круг.
– Halt! – опять орет шеф и вытягивает еще двоих. Продолжаем старательно печатать шаг. Но шеф снова к кому-то придирается. Рядом с Васькой уже четверо.
– Стой! – вслед за шефом командует старший. – Напра… во!
Смотрим, как подлый немец заставляет наших товарищей взбираться на крышу и сбегать по другому скату. Он гоняет их минут десять, потом разрешает вернуться в строй.
– Петь, – по-русски приказывает шеф. – Если сафтра фойна…
Мы снова маршируем вокруг землянки. Высокий осипший голос запевает:
Если завтра война, если враг нападет.
Если темная сила нагрянет, —
Как один человек, весь советский народ
За свободную Родину встанет!
Мы подхватываем:
На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч и суров:
Если завтра война,
Если завтра в поход, —
Будь сегодня к походу готов!
Что это – глумление? Конечно, глумление, но странно другое: как фашист не боится советской песни? Он стоит, выставив ногу в начищенном башмаке, и преспокойно крутит сигарету.
– Раз, два, три! Раз, два, три! – в паузе командует старший.
А запевала уже поет:
Мы войны не хотим.
Но себя защитим —
Оборону крепим мы недаром.
И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом!
Нет, не такой мы представляли себе будущую войну. Совсем не такой. Даже враги издали нам казались другими: слабее и, может быть, примитивнее.
На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч и суров:
Если завтра война,
Если завтра в поход, —
Будь сегодня к походу готов!
Шеф взмахивает перчаткой.
– Стой! – командует старший. – Разойдись!
В землянку пока не пускают. Там убираются дневальные. Разыскиваю Худякова. Здороваюсь с Костюшиным и Типотом.
Худякова трудно узнать. Шинель висит на нем, как на палке. Ноги обмотаны грязными тряпками. На одной колодке – трещина, он ее перетянул веревкой. Торчат острые скулы, кожа шелушится, в глазах – скорбь.
Я предлагаю ему походить.
– Знаешь, – говорит он, – натер ноги. Давай лучше постоим.
– У вас что-нибудь болит?
– Ничего… кроме сердца. Только сердце. – Он оглядывается по сторонам и горячо шепчет – Правду надо было говорить народу, пусть горькую, но правду. На правде воспитывать бойцов, а не так… как с этой малой кровью, на вражьей земле. – Он умолкает, потом, подняв голову, строго смотрит на меня. – Пойми правильно. Я и себя тоже критикую, я ведь тоже в какой-то мере в ответе за все, что с нами произошло. Мы начали поправлять свои ошибки, но какой ценой, какой ценой!..
– Вы насчет Сталинграда знаете? – спрашиваю я, желая приободрить его. Глаза Худякова оживают.
– Да, спасибо. Да ты не беспокойся за меня, я как-нибудь справлюсь. Пошли в барак, кажется, стали пускать.
3
Немцы в трауре. Немцы вывесили с черной каймой флаги… Весь февраль, словно в отместку за свое поражение на Волге, здешние немцы с особенным усердием измываются над нами. Метут метели, мокрый снег лепит лицо, а мы с утра до вечера маршируем и поем. От деревянных колодок кровавые мозоли на ногах, кружится от голода и слабости голова, а мы маршируем и поем. Злой гном, наш шеф, придумывает новое наказание для провинившихся: приказывает садиться в снег и сидеть, не шевелясь, пять минут. Кто не выдерживает – лишается обеда. «Раз, два, три!» – хрипло командует старший. «Если завтра война», – кажется, в тысячный раз ослабевшим, дрожащим голосом запевает запевала. «Клац, клац, клац», хлопают наши колодки… Тяжело, но и радость на сердце: наконец-то большой перелом в войне.
И скоро повсюду повернут их и погонят безостановочно – в этом теперь никто не сомневается.
Однажды под вечер в зондерблок приводят новенького: худого, старого, в огромных, слетающих с ног колодках. Зимодра, подойдя, обнимает его. Оказывается, это наш старший по Борисову, полковой комиссар, которого немцы возили в Берлин, пытаясь переманить на свою сторону. Не вышло! Молодец, товарищ полковой комиссар!
Утром его вызывают к зондерфюреру. Потом по очереди вызывают Зимодру, Худякова, Костюшина. День спустя к зондерфюреру ведут Типота, Виктора, Ираклия, Ваську и остальных наших (Ираклий потом рассказывает мне, что на каждого из нас заводится учетная карточка – вероятно, перед отправкой в какой-то новый лагерь). В числе последних вызывают и меня.
Длинноносый шеф указывает мне на дверь, куда я должен войти. Стучусь.
– Herein! – слышится изнутри.
Вхожу. Чистая, светлая комната. За письменным столом сидит одетый с иголочки зондерфюрер Мекке.
– Фамилия?
Он помечает в карточке мою фамилию, затем перебирает тонкими пальцами картонные папки, видимо, наши личные дела.
– Можете сесть.
Сажусь на табурет, стоящий посреди комнаты. Страшновато почему-то. Мекке читает бумаги, усмехается.
– Вот почему вы сразу отозвались на мое «herein»… Вы были переводчиком в штабе полка?
– Да.
– Прекрасно. – Он откладывает папку в сторону. – Значит, если верить вам и бывшему вашему комиссару полка Худякову, вы не политрук?
– Нет. Когда я поступил в армию, мне было семнадцать лет, я еще не мог быть политруком.
– Я знаю ваши порядки, можете не разъяснять. – Мекке вооружается карандашом и листком чистой бумаги. – Отвечайте быстро: сколько вам лет и месяцев сейчас?
– Восемнадцать лет и четыре месяца.
– Дата рождения?
– Четырнадцатое октября тысяча девятьсот двадцать четвертого года.
– В каком году пошли в школу? Быстро, быстро!
– В тридцать первом. Мне не было еще семи лет.
– В каком закончили?
– В сорок первом.
– Сколько было лет?
– Шестнадцать.
– Когда поступили в армию?
– Четырнадцатого декабря сорок первого. Мне было семнадцать лет и два месяца.
Мекке отчеркивает карандашом свои вычисления.
– Stimmt, как говорится. Но это еще не все. Как вы семнадцати лет попали в армию?
– Пошел добровольно.
– Что, комсомолец?
– Да.
– Гм… Похвальная прямота. У нас здесь редко сознаются в своей принадлежности к комсомолу, то бишь к Всесоюзному ленинскому коммунистическому союзу молодежи, не так ли? Хотя мне-то отлично известно, что восемьдесят процентов вашей молодежи – комсомольцы. Еще несколько вопросов. Отвечайте быстро. Последняя занимаемая должность в армии?
– Заведующий делопроизводством в штабе дивизии.
– Звание?
– Старший… – Я прикусываю язык. Поймал меня, сволочь. Мекке насмешливо кривит губы.
– Старший политрук? Старший лейтенант?.. Не верю.
– Старший сержант, – помедлив, говорю я. – В Смоленске я зарегистрировался как техник-интендант второго ранга.
– С какой целью?
– Хотелось встретить кого-нибудь из командиров-сослуживцев.
– Понятно. Рассчитывал найти знакомых, стакнуться и бежать. Правда? Ну, ну, договаривайте до конца!
– Нет, – твердо отвечаю я. – О побеге я не думал.
Ишь чего захотел, проклятый шпион!
– Ладно, – говорит Мекке. – Где вы изучали немецкий язык? В спецшколе НКВД?
– В обыкновенной школе, в десятилетке. Кроме того, я брал частные уроки.
Мекке закуривает сигарету.
– И последний, так сказать, деликатный вопрос… Что бы вы сделали со мной, если бы я попал к вам в плен? – Его холодные, колючие глаза, кажется, прощупывают меня.
– Ну, как и любого немецкого офицера… – подумав, отвечаю я, но он прерывает:
– Расстреляли бы?
– Отправил бы в лагерь для военнопленных.
– Вы пешка, – внезапно раздраженно говорит Мекке. – Возможно, я переведу вас в блок для рядовых. Можете идти.
Вернувшись в зондерблок, я подробно рассказываю Худякову о своем разговоре с Мекке.
– Тебя обязательно выпустят отсюда, – говорит Худяков. – Только будь поосторожнее с незнакомыми. И вообще, научись не показывать, когда это нужно, своих чувств – прибереги для настоящего дела.
– Постараюсь…
Тянутся снежные, вьюжные дни. Заканчивается февраль. Настает март. Мы все чаще поглядываем на восток, откуда вместе с солнцем приходят к нам новые надежды. В лагере упорно бродят слухи, что немцы медленно отступают по всему фронту. С мыслями о фронте мы теперь укладываемся на свои треклятые тесные нары, с этими мыслями пробуждаемся по утрам.
Очередное серенькое утро.
– Auf! Auf! – лает угрюмый шеф.
– Подъем! – кричит старший.
Шеф зовет его к себе и что-то быстро говорит ему.
– Всем выходить с вещами! – дрогнувшим голосом командует старший.
Неприятно сжимается сердце. Товарищи берут вещмешки, противогазные сумки – у кого что есть, я цепляю к крючку шинели котелок, и мы выходим. Выстраиваемся в колонну на дороге за оградой. Нас окружают конвоиры. Появляется Мекке в сопровождении нескольких офицеров.
Мекке достает из портфеля бумагу и начинает выкликать людей по фамилии в алфавитном порядке. Вызванные строятся отдельно.
Уходят полковой комиссар, Зимодра, наш старший – майор, Костюшин, Васька. Потом Виктор, Соколов, Типот, Худяков, Ираклий… Через четверть часа на дороге напротив зондерблока нас остается всего человек двадцать.
Мекке прячет список и вместе с другими офицерами направляется в здание комендатуры.
– Марш! – командует начальник конвоя. Колонна отобранных трогается. Даже не удалось попрощаться с друзьями!
Нашей группе приказывают повернуться кругом. Немец-ефрейтор и полицай ведут нас мимо кухни к серому дощатому бараку, огороженному новеньким колючим забором.
– С новосельем вас, землячки, – улыбается полицай, закрывая за нами калитку.
Ефрейтор с красным, пьяным лицом размышляет с минуту, затем, сняв перчатку, показывает нам два пальца.
– Zwei Mann. Kafee holen.
– За кофеем. Двух, – переводит полицай и указывает на меня и на плечистого синеглазого человека.
4
Мой новый приятель и напарник Саша Затеев – лейтенант-танкист. Он из Ельни. В плен попал раненный летом 1942 года. В лазарете для военнопленных кто-то сболтнул, что он коммунист, и с тех пор вот уже полгода он мается по карцерам и зондерблокам.
– Понимаешь, как получается, – печально говорит он мне, – ежели ты не подхалимничаешь и вообще стараешься держаться как-то по-человечески, моментально подозрение: коммунист, мол… Ну, что ты будешь делать?
– Слушай, Саша, – говорю я, – а тебе не кажется, что тут есть своя закономерность? То, что всех наиболее честных людей они считают коммунистами, – это ведь, по существу, здорово!
– Может, и так. – Он смотрит в барачное окошко, и вдруг на его лице изображается беспокойство. – Мюллер идет.
Мы слезаем с нар. В барак заходит наш новый шеф, ефрейтор.
– Ахтунг! – командует Затеев.
Он по нашему общему желанию исполняет обязанности старшего группы. Слезают с нар и остальные товарищи.
– Gleich kommen Zugänge, – говорит шеф Затееву.
Тот не понимает и вопросительно взглядывает на меня.
– Сейчас приведут новеньких, – вполголоса перевожу я ему.
– Гут, – отвечает немцу Затеев.
Пополнение поступает сразу после обеда. Новоприбывших человек восемьдесят. Среди них выделяется высокий, сухощавый человек с очень бледным, бескровным лицом. Я замечаю, что другие пленные разговаривают с ним с некоторой почтительностью.
В бараке делается тесно и шумно. Нас, «старичков», засыпают обычными вопросами: как здесь кормят, не бьют ли, что это за лагерь? Мы, в свою очередь, интересуемся, откуда их привезли и что слышно нового о фронтах.
Дня через три, обратив внимание на то, что я помогаю Затееву объясняться с шефом, высокий, сухощавый человек приветливо подзывает меня к себе.
– Залезайте к нам, – говорит он, подвигаясь на нарах…
Он чисто побрит, виднеется белая полоска подворотничка.
Я взбираюсь на нары.
– Товарищ старший батальонный комиссар, – обращается к сухощавому один из его соседей, – я пойду покурю у выхода.
– Идите.
«Значит, он старший батальонный комиссар», – думаю я. Мне очень нравится, что его называют по званию: видимо, тоже настоящие люди.
– Давно в плену? – так же приветливо спрашивает меня старший батальонный комиссар.
– Семь с половиной месяцев.
– Ну и как, конца войны будете дожидаться в лагере?
Вопрос меня настораживает.
– Хотелось бы не в лагере.
– Надо вырываться отсюда, – тихо говорит он. – Что вы об этом мыслите?
Я невольно оглядываюсь.
– А почему вы так прямо спрашиваете меня об этом? Разве вы знаете меня?
Он улыбается.
– А вас очень нетрудно понять. Вы хороший советский парень. Что еще надо?
Я чувствую себя обезоруженным.
– Постарайтесь узнать у шефа, сколько времени будут держать нас в этой клетке.
– Есть, – отвечаю я.
Он подает мне руку. Она большая и крепкая, и, по-моему, надежная рука.
Еще через несколько дней перед самым отбоем в зондерблок приходят три немецких солдата. Они хотят побеседовать с одним из политруков.
Старший батальонный комиссар вновь подзывает меня к себе.
Немцы сообщают, что их должны отправить на фронт. Воевать особой охоты у них нет, и вот они решили посоветоваться, как быть.
– Сдавайтесь в плен, говорит старший батальонный комиссар, и я перевожу его слова на немецкий язык.
– А как русские обращаются с пленными? – интересуется один из солдат.
– Не так, как вы… Немецкие пленные, например, получают у нас такой же паек, как наши военнослужащие, – объясняет старший батальонный комиссар.
Солдаты задают еще несколько вопросов, потом благодарят и уходят.
Проходит неделя, прежде чем мне представляется удобный случай поговорить с Мюллером. Мы относим пустые бачки на кухню, и на обратном пути я специально поотстаю от товарищей.
– Господин шеф, скоро кончится война? – по-немецки спрашиваю я.
– Война – дерьмо, – заявляет Мюллер. Он, как всегда, навеселе. – Война – свинство. У меня сын пропал без вести на войне.
– На востоке?
– На востоке.
– Может быть, он в плену?
– Плен – дерьмо, – убежденно говорит Мюллер. – Раньше пленных обменивали, не то что теперь.
– Обменяют на нас.
– Только не на вас. Вам, парни, будет капут. Только молчи.
– Когда?
– Когда наберут комплект.
Возвратившись в зондерблок, украдкой передаю свой разговор с шефом старшему батальонному комиссару. Он молча кивает, а затем долго совещается со своими товарищами.
В первых числах апреля, около полуночи, до нас доносится беспорядочная стрельба. Утром дежурный полицай, скаля зубы, говорит, что поляци-партизаны угнали со станции грузовик с боеприпасами.
– Куда угнали? – как бы между прочим справляется Затеев.
– Ма-алчать! – прикрикивает на него полицай. – Зараз достанешь по морде. – Помолчав и подумав, все-таки отвечает: – В лес, на Буг. Куда же еще?
Два дня спустя, уже под утро, снова слышим близкую стрельбу. Завывает сирена: очевидно, лагерный гарнизон поднимают по тревоге. Мы лежим взволнованные и настороженные. Может, партизаны замышляют налет на лагерь, чтобы освободить нас?
Чуть свет в барак неожиданно является Мюллер. Вопреки обычаю он трезв и мрачен.
– Alles raus! (Все на выход!) – приказывает он. – Alles!
И опять, как в марте, мы строимся в колонну. Опять зондерфюрер Мекке вызывает по списку. Опять, окруженные конвоем, уходят куда-то в неизвестность наши товарищи. Уходит и старший батальонный комиссар.
Не успели партизаны. Не успел, наверно, и старший батальонный комиссар осуществить какой-то свой план.
В зондерблоке вновь остаются «подозрительные»: командиры, обвиняемые в том, что они коммунисты, и рядовые – бывшие разведчики и те, кто пытался бежать из плена.
Дни становятся все продолжительнее и теплее. Все выше и ярче солнце, короче ночь. Теперь мы часами просиживаем возле барака, наблюдая через проволоку за тем, как во дворе соседнего блока играют в футбол пленные английские летчики.
– Ничего у них житуха, – ворчит Лешка Толкачев. – Письма и посылки из дому получают, жалованье им идет, чины тоже вроде присваивают.
Толкачев – старший лейтенант, горьковчанин. У него зоркие серые глаза и глубокий шрам на скуле. Он любит рассматривать его в осколке зеркальца, трогает пальцем, потом уголком белой тряпицы чистит золотую коронку-фикс.
– Тут как-то дежурный полицай рассказывал, что эти англичане совершили по два-три побега, причем двигались на восток, к нашей линии фронта, – говорит Затеев. – Поэтому их и засадили в штрафной лагерь.
– Вот и я говорю, что ничего у них житуха, даже в штрафном лагере. – Толкачев шумно вздыхает. – Только как волка ни корми, он все в лес глядит.
Затеев коротко усмехается.
– Потому нас и не кормят.
Лес от нас приблизительно в километре. В последнее время мы особенно часто поглядываем в ту сторону. Мы все еще не решаемся открыться друг другу до конца, но я уверен, что каждый из нас думает об одном и том же: как прорваться через эту колючку в лес.