Читать книгу Люди как реки - Юрий Колонтаевский - Страница 12

12

Оглавление

При появлении Вересова ребята неохотно поднялись. Прежде его раздражало это внешнее неуважение к преподавателю – встают, точно несут опостылевшую повинность. Он попробовал отказаться от обычая приветствовать старшего стоя, однако Белов, узнав, запретил послабление – общий для всех училищ порядок ломать не следует.

Юрий Андреевич оглядел класс и сразу же обнаружил неладное: Коля Звонарев по-прежнему сидел с Родионовым, забрался к окошку в дальний угол, затаился там за спинами впереди сидящих. Он подумал выяснить сразу же, в чем дело, но решил не отвлекаться, понаблюдать.

Начался опрос по материалу прошлого года. Выяснилось, что ребята кое-что помнят, не все выветрилось за лето. Вставали один за другим, отвечали, садились. Когда же дошла очередь до Звонарева, он не поднялся, а еще ниже приник к столу.

– Звонарев! – повторил Юрий Андреевич. – Коля!

Никакого ответа. «Что-то опять случилось» – подумал Юрий Андреевич, чувствуя напряжение группы. Бросилось в глаза, что заметно ерзает староста Капустин.

Звонарев запомнился Вересову с первого же занятия своей веселой неугомонностью. Поначалу большого труда стоило держать вертуна в рамках приличного поведения и вместе с тем наказывать не хватало духа – слишком уж искренним был он даже в проказах.

– А Коленька у нас больше не слышит, – наконец сказал кто-то из правого ряда, и по скрипучему брюзгливому голосу Юрий Андреевич сразу же определил – Котов. – Видно, ушки у него заложило.

Звонарев вскочил, точно подброшенный этими презрительными, перемежающимися хохотком словами, стул с грохотом свалился на пол, он бросился к двери, не отрывая рук от лица, локтями вышиб ее, выбежал в коридор.

– Однако какой мы нервный! – пропел Котов и рассмеялся. – Это надо же…

– Капустин! – позвал Юрий Андреевич, – может быть, ты объяснишь, что происходит?

Староста встал, обвис мешком на руках-опорах, исподлобья неприязненно зыркнул маленькими заплывшими глазками, буркнул с вызовом:

– А ничего.

– Ничего и есть ничего, – резко сказал Вересов, и Капустин глянул на него внимательнее, взгляд его стал более осмысленным, он распрямился и больше не опирался на растопыренные пятерни рук.

– Психует Колька, – объяснил Котов. – Нервишки у него никуда…

– Помолчи, Котов, тебя не спрашиваю, – оборвал Юрий Андреевич. – Так что же случилось, Саша?

– А ничего не случилось. Просто кое-кому досталось… немного.

– Не крути, – сказал Юрий Андреевич. – Он что, обидел тебя?

В кабинете рассыпался меленький осторожный смешок.

Капустин коротко, угрожающе глянул по сторонам – смех оборвался, как по команде.

– Садись, – сказал Юрий Андреевич и пошел к двери, но вернулся. – Мы вот чем займемся – напишем контрольную работу. – Класс недовольно загудел. – Сейчас раздам карточки, в них по четыре вопроса, ответить нужно на первые три. Разрешаю пользоваться конспектом. – Тишина. – Напишите ответы на одинарных листочках. Времени даю – до перерыва.

Он раздал карточки с отпечатанными на них вопросами, пояснив:

– Это пристрелка. Через неделю контрольную повторим, но уже без конспекта.

Опомнился Коля в пустом туалете у неширокого, давно не мытого окошка во двор-колодец. Он был холоден и свеж, голова была чиста, ноющая боль в ней отошла, притонула.

Он спокойно думал. Вспоминал мать, ее руки, ее сутулую подвижную фигурку, ее взрывчатую раздражительность, которая могла через малое время обернуться исступленной ласковой нежностью, от которой ему неизменно делалось не по себе. В голову лезли странные мысли, которых он опасался: о теплом, женском, что было так искренне и беспричинно презираемо им, но без чего, он начинал понимать сначала с ужасом, а с недавнего времени со сладкой и стыдной обреченностью, ему ни за что не прожить на свете.

Он вспоминал свою жизнь до сегодняшнего утра. Была эта жизнь скудна, немудрена, без особых забот, кроме ученья в училище и в вечерней школе, кроме поездок летом на целых три смены в пионерский лагерь, принадлежащий заводу матери, где он скоро дичал настолько, что, вернувшись осенью в город, едва ли не шарахался от автомобилей и множества людей, сокращавших пространство жизни, сводивших его в конце концов к тесной двенадцатиметровой комнатушке на четвертом этаже густонаселенного старого дома. Он трудно привыкал к тесноте городской жизни, постепенно отодвигая привычную свободу до нового светлого лета.

Он вспоминал свою жизнь в училище, не омраченную ничем, – ученье давалось легко, намного легче, чем в школе. Особенно хороша была работа в мастерской, где у каждого был собственный верстак, свой ящик в верстаке, со своим инструментом, за который расписался, получая на складе, а на верстаке стоял сложный прибор, день за днем все более обрастая деталями, которые он, как и все из группы, изготовил за первый год учебы своими руками по чертежам, в тисочках и на сверлильном станке. Теперь оставалось собрать лицевую панель, спаять печатную плату, связать жгут, выполнить общий монтаж, наладить электронную схему, испытать на прогоне в течение суток работы, предъявить ОТК и сдать на склад. Его прибор окажется среди множества других точно таких же. Но только на первый взгляд они одинаковы, он-то знает, что это не так, свой прибор он узнает из тысячи. Готовый прибор заварят в полиэтиленовый мешок с пакетом силикагеля от сырости, упакуют в картонную коробку вместе с паспортом, где будет и его подпись, и отправят заказчику.

Он вспоминал Родионова. Лицо Стаса притягивало, в его глазах светился ум, который по неведомой Коле причине тщательно скрывался. Казалось, главной его задачей было желание доказать всем, что он безнадежный тупица, не человек, а так, не очень-то устойчивое сооружение на двух подпорках.

Наконец он вспомнил свою дружбу с Батей, завершившуюся так печально. Это было самое трудное его воспоминание – потому Коля оставил его напоследок.

Он не плакал, слез не было, он неспешно и грустно думал, шаг за шагом прослеживая пути их дружбы. Он ни в чем не смел упрекнуть Батю, тот никак не выходил виноватым, а виноватым во всем был только он один.

Он жалел, что больше не прижмется к матери тесно-тесно, возможно, даже не увидит ее, что не поедет в лагерь, не искупается в прохладном озере, не поваляется на мелком песке, прогретом солнцем, что его прибор доделают другие, может быть, Родионов. Он был почему-то уверен, что именно Родионов вызовется, ведь нельзя, чтобы в конце года не досчитались его прибора, что Стас теперь уже навсегда останется за своим столом в одиночестве, что никому не придет в голову заглянуть ему в глаза, попытаться разглядеть в них живого и сильного человека, что Сашка добьется своего и угодит, наконец, за решетку. Если уж чего-то сильно захотелось человеку, он обязательно этого добьется.

Он вдруг понял, что это голос Котова, застрявший в памяти, мешает ему сосредоточиться, звучит в ушах, не переставая, назойливо гнусавит: «А потом он стал стукачом и его повесили в сортире…»

«Не повесили, – подумал Коля с гордостью, на которую был еще способен. Он распрямился, но лишь на мгновение. Подступили слезы. Он захлебнулся ими, и все же заставил себя мысль завершить: – Все это он сделал сам…»

Сразу полегчало – слишком уж сложной оказалась задача, но и она решилась.

Он принялся осматривать стены и потолок, прикидывая, куда бы приладить ремешок от брюк – все, что было в его распоряжении, но послышались шаги в коридоре, они приближались. В туалет вошел Юрий Андреевич.

Коля сразу же отступил к окну, в тень. По его лицу катились тихие слезы, он не вытирал их, ему было безразлично, что подумает о нем Вересов.

Он слышал, как Юрий Андреевич подошел, постоял за спиной, коснулся плеча. Коля вздрогнул, затравленно оглянулся.

– За что он тебя? – спросил Юрий Андреевич.

Коля ничего не ответил, вновь уставился в окно.

– Не хочешь говорить?

– Не хочу, – вышептал Коля глухо.

– Плохо, – сказал Юрий Андреевич. – Плохо, когда даже говорить не хочется. Мы же с тобой друзья. Или нет? Мама твоя…

– Маму не трогайте, – сдавленно попросил Коля.

– Не буду. Но мы-то с тобой дружили. Дружба – это не просто так, нужно понимать…

– Все так говорят, а потом…

– Я тоже?

– Нет, – выкрикнул Коля. – Вы – нет.

– Почему же ты не хочешь объяснить, что произошло? Чего ты боишься? Ты, Коля, пойми, я этого так не оставлю. Узнаю не от тебя, так от другого. Но тогда, уж прости, дружба наша…

– Как хотите, – перебил Коля. – Я ничего не скажу.

– Я подожду.

– Я все равно ничего не скажу.

– А ты упрямый. Но я подожду все же.

Некоторое время они стояли молча. Подтянутый Юрий Андреевич в отличном сером костюме со стальным отливом, рядом с ним – Коля, щупленький, давно выросший из трепанного, мятого, перепачканного известкой костюма.

– Надоело, надоело, – вдруг прорвало Колю, и он заговорил, торопясь, захлебываясь слезами – его понесло. – Я ему говорил: нехорошо, а он… Я маме врал, а она: откуда шарфик, откуда деньги, пристала… А что мне сказать? Что? Воришка я…

– Погоди, – потребовал Юрий Андреевич, – давай по порядку.

– Можно и по порядку. Мы в вечернюю школу ходим. Там чужие ребята. Не учились, а так… болтались от нечего делать. Попутали меня в туалете, отобрали девять рублей, я на приемник копил весь восьмой класс, мама знала… Батя тогда спросил: кто? Я сказал, а он прихватил шмакодявок, и – одной левой!.. Только денег у них уже не было. Тогда Батя сказал: на уроки пока не походим, нужно деньги вернуть. Сидели в туалете, караулили, кто придет, прихватим… я дверь подопру, а Батя начнет толковищу… Сначала думали, отберем восемнадцать рублей, с процентами, значит, и завяжем… А потом, когда Котов вошел в долю, Бате показалось мало, стал он не только деньги брать – шапки, шарфики. Перед летом я сказал Бате, что больше не пойду, тогда Котов сказал, что я стукач. А какой я стукач? Я деньги брал, деньги; как вы не можете понять!.. – Коля судорожно втянул воздух. – А потом попался настырный парень, у него рубчик железный был. Батя велел Котову позвать этого паренька, будто бы поговорить. А когда тот пришел, он начал его лупить, ничего не сказал даже, а сразу как врежет… – Коля всхлипнул. – Тот свалился, а Батя его ногами… Тогда я не выдержал, заорал как полоумный. Батя меня шибанул, я аж кувыркнулся. Думал все, не встану. А тот малый живучий, вскочил и к двери. Батя к нему, повалил и душить… Тогда я схватил крышку от сливного бачка, валялась там разбитая, и Батю по кумполу… Он так и сел, а мы с тем пареньком деру… Оказалось, он на повара учится, в загранку пойдет. Кожа да кости. «Еще не нарастил мяса, – говорит, – но рожу себе бить никому не позволю». Это он мне рассказывал, пока не очухался, а потом сказал, что все мы одна бражка. Плюнул мне в лицо и убежал… Что теперь будет, Юрий Андреевич?

Коля замолчал. Вересов видел его вопрошающий взгляд в упор, взгляд этот требовал немедленного ответа, но ответа не было, так перепуталось все, так неопределенна была вина одних и обида других людей. Потому он сказал первое, что пришло на ум и что в какой-то мере продолжало открывшееся ему дело:

– Прежде всего нужно разобраться с Капустиным.

– Нет! – вскрикнул Коля и подался к Юрию Андреевичу, словно защитить желая. – Вы его не знаете, он зверь, он вас подкараулит, у него дружки одна шпана. Братишка опять в тюряге. Сашка тоже мечтает туда… Мамаша у него не просыхает. Теперь вот и Котов с ним заодно, они узнают и тогда… Сегодня Стас заступился, а завтра?..

– Успокойся, – сказал Юрий Андреевич. – Мы тоже не лыком шиты. И реветь кончай, ишь рассопливился.

– Вам-то что, – плаксиво ныл Коля, не умея унять слезы, – вы домой, а мне вечером в школу. И зачем я только сказал? Теперь я стукач – точно…

– Дурачок ты, – сказал Юрий Андреевич, и Коле еще больше захотелось плакать. – И Сашка такой же дурачок. Зеленые вы, глупые…

Правый глаз Коли тонул в свежем синяке, разбитые почерневшие губы кровоточили. Он слизывал кровь быстрым языком и уже не плакал – скулил, всхлипывая, давясь слезами, принимался тонко ныть, умоляюще и затравленно взглядывая на Вересова.

– Мы сделаем из Сашки отбивную, – пообещал Юрий Андреевич и вышел вон.

И сразу же, как только закрылась за ним дверь, в туалет вошел Родионов, молча встал рядом.

– Я тебя попасу, – сказал Стас деловито, – а то как бы чего не вышло.

Вересов спешил вверх по лестнице. Первым его побуждением было войти сейчас в класс и на глазах у всех избить Капустина. Он был убежден, что именно к такому обращению Капустин привык, что так еще можно что-то втолковать ему, что слова до него не дойдут. Однако одни слова были в распоряжении Вересова – единственное его оружие, и не очень-то верил он в силу слов, никогда не верил, а теперь и подавно.

Виноват ли Капустин – вот вопрос, на который даже теперь он не мог ответить. Вроде бы виноват: тиранит группу, отбирает деньги в вечерней школе, бьет, избил Звонарева. Но не есть ли вина Капустина лишь отражение общей вины его окружения? И мог ли хотя бы день просуществовать Капустин этаким вершителем судеб, если бы в училище был порядок, и все занимались своими прямыми делами? Если бы вечерняя школа не была отговоркой: учим, вынуждены учить ребятишек, списки классов налицо, журналы ведутся исправно, кое-кто даже на уроках бывает, сидит. То же, что творится в коридорах и туалетах, не наше дело, для этого есть милиция.

Юрий Андреевич понимал, что мир мальчишек никак не соприкасается с миром благополучных отчетов, переходящих призов и вымпелов, отличных бумаг в переплетах под кожу, что все эти отчеты, призы и вымпелы не отражают как раз того, что призваны отражать, – реальности, что если привести эту грубую реальность в соответствие с официальным ее отражением, не сойдутся концы с концами, выявятся грубейшие натяжки и элементарная ложь во спасение. Мальчишки просто не уместятся в среднестатистические представления о них, а ведь именно средними представлениями манипулируют все, да и сам он до недавнего времени. Средний же ученик годен разве что для расчета высоты стола и стула, но никак не для распределения тепла и внимания.

Вспомнилось, как твердили ему, что теперь-то что, жить можно, посмотрел бы, что творилось прежде. Он не мог согласиться, что сложности в прошлом способны оправдать нынешние сложности, как не мог согласиться с тем, что Кобяков как ни в чем не бывало стоит у доски, что явление Разова в учебном корпусе – событие, что есть в училище освобожденный комсорг и вроде бы нет его, чем он занят и где находится, никому не ведомо, что по существу одиноки Звонарев, Капустин, Котов, другие…

Он привык отвечать за себя одного и чужие просчеты никогда не записывал в собственный актив. Но, начав работать в училище, стал понимать, что его труд вплетается в общий поток воспитания, и от того, насколько успешен будет труд всех, зависит успех его собственного труда. И что его право и обязанность решать не только собственную задачу в своем кабинете, но и участвовать в решении общей задачи всего училища.

Он может пойти к Разову, рассказать ему все, что успел узнать. Пожалуй, он даже обязан именно так поступить – сбросить с себя лишний, не очень-то приятный груз ответственности, остаться в стороне – ничего нет проще. Никто не посмеет упрекнуть его.

Нет, он не пойдет к Разову – знает, чем это кончится. Живые ребята немедленно превратятся в символы недопустимого поведения, которыми Разов будет потрясать на линейке под общий смех. Он давно заметил, что даже вполне разумные слова Разова вызывают смех.

«Самому нужно попробовать, – сказал Юрий Андреевич себе, – сначала сам, а потом пусть другие. Но сначала сам».

Он постоял перед дверью своего кабинета, смиряя дыхание, прислушался – тишина. Приотворил дверь, позвал буднично:

– Капустин, ну-ка выйди ко мне.

Капустин, явно истомившийся ожиданием, проворно поднялся, потопал к двери.

– Зачем? – шепотом спросил он, выйдя в коридор и притворив дверь за собой.

– Иди за мной, – приказал Юрий Андреевич, развернулся, пошел.

Они спускались по лестнице запасного выхода. Впереди Вересов, следом, не отставая ни на шаг, посапывая, тянулся Капустин. Тяпнет сзади ручищей, – подумал Юрий Андреевич спокойно, – и как подрубит. Крепенький паренек, сладить с таким непросто.

Они вошли в туалет друг за другом, сначала Юрий Андреевич, следом – Капустин, разлапистый больше обычного, но на вид пришибленный.

– Зачем сюда? – пресекающимся от волнения шепотом спросил Капустин, сразу не разглядев Колю и Родионова, отступивших в тень у окна.

Униженность в Батином голосе слышал Коля, заискивание и страх близкой расправы были отчетливо обозначены, отчего стало ему так скверно, точно за привычным человеком подглядел нечто стыдное, что долго и упорно он скрывал и что вдруг всплыло наружу.

Юрий Андреевич развернулся и больше не загораживал Колю.

Сашка, освоившись в тусклом свете, различил у окна недругов, угрожающе двинулся к ним, вскрикнув сдавленно:

– Суки!..

– Капустин! – предостерег его Юрий Андреевич и за плечо резко крутанул к себе. Сашка от неожиданности едва устоял на ногах.

– Справились, да? – потерянно спросил он Вересова.

– Я-то с тобой справлюсь, – сказал Юрий Андреевич резко, – но хотелось бы, чтобы ты сам постарался.

– Что вам нужно? – спросил Сашка, отдышавшись и поняв, что бить не будут.

– Это другой разговор, – сказал Юрий Андреевич. – Так мы, пожалуй, сможем найти общий язык. Так вот. Мы здесь все свои, нас никто посторонний не слышит. Знай, о твоих похождениях мне известно все. У тебя, Саша, отсюда два выхода: или немедленно со мной к Разову, а оттуда прямиком в милицию, где тебя уже давно ждут, или здесь в нашем присутствии ты пообещаешь, что с разбоем покончено раз и навсегда, сегодня же найдешь всех пострадавших, уладишь с ними, извинишься. Понадобятся деньги, я дам, вернешь со стипендии. После этого явишься к Разову и все расскажешь. Он решит, что делать с тобой дальше. Выбирай.

Капустин молчал, думал, сосредоточенно морща лоб. Коля видел, какая борьба происходит в нем, как прикидывает он ускользнуть от расплаты, как туго доходит до него, что на этот раз ускользнуть не удастся, что попался всерьез.

– Решай, – потребовал Юрий Андреевич. – Надеюсь, догадываешься, чем я рискую, отпуская тебя? Если ты после этого набедокуришь…

– Догадываюсь, – через силу выговорил Капустин. – Не маленький.

– На это и рассчитываю, что не маленький. И если ты меня подведешь…

– Я сделаю, – сказал Капустин поспешно. – Как вы сказали. А Колька?

– Он свое получил, согласись.

– Еще как, – подтвердил Родионов, довольный, что все так полюбовно слаживается.

– Ну да, – сказал Капустин и в нерешительности переступил с ноги на ногу – угловатый неповоротливый обрубок, не человек.

– Сколько их всего было? – спросил Юрий Андреевич.

– Кого? – переспросил Капустин.

– Ограбленных.

– Ограбленных?

– Тебя удивляет, смотрю, – усмехнулся Юрий Андреевич. – А ты не удивляйся, привыкай называть вещи своими именами.

– Человек семь, – неохотно выдавил Капустин.

– Еще двое, – осторожно добавил Коля, – только у них нечего было взять…

– Боюсь, этим досталось больше всех, – вздохнул Юрий Андреевич. – Значит, всего девять человек. Наши среди них были?

– Нет, – сказал Капустин. – Из училища не трогали.

– Так. Своих что, боялся?

– Не боялся. Просто мигом заложат.

– А Колю зачем избил?

– Кто его избивал? – ухмыльнулся Капустин.

– Приглядись, если не видишь, – сказал Юрий Андреевич.

– Вижу, – Капустин оживился, повел мощным плечом, точно примериваясь ударить. – Подумаешь, врезал разок.

– А что как я тебе врежу? Что ты тогда запоешь?

– Вам нельзя, – неуверенно выговорил Капустин. – Вы учитель.

– Соображаешь. Ну а если слова до тебя не доходят?

– Тогда что ж… – Капустин покорно склонил голову.

– Оставляю это разрешение на будущее, – сказал Юрий Андреевич. – Мне стало известно, что у тебя нет отца.

– А у Кольки что, есть? А у Стаса?

– Вот-вот. Теперь я возьмусь за вас, запоете другие песни, – пообещал Юрий Андреевич.

– Со мной никто сладить не может, – вздохнул Родионов.

– Я слажу, – пообещал Вересов. – А теперь марш на урок, и чтобы никакой болтовни.

Он проводил их до двери кабинета. Они шли рядом, маленький Звонарев с опущенными хрупкими плечами и упрямым хохолком на макушке, необъятный устойчивый Капустин – массивная голова без шеи вбита в квадратное тело, мощные крылья рук поочередно загребают воздух, длинный жилистый Родионов, идущий как-то правым плечом вперед, запущенное человеческое существо, на которое все и давно махнули рукой.

«Тупая сила, – думал Юрий Андреевич о Капустине, – человеческие отношения сведены к праву сильного карать или миловать. А как хочется верить, что совесть проснется в парне, ведь не может же она заглохнуть так рано и безнадежно, и заживет он не на страх и обиду людям, а на добро и защиту…»

Люди как реки

Подняться наверх