Читать книгу Карьера Отпетова - Юрий Кривоносов - Страница 9
Карьера Отпетова
Карьера Отпетова
Житие грешнаго Антония
Тетрадь третья
Суета вокруг усопшей
ОглавлениеУ поэта умерла жена…
Он ее любил сильнее гонорара!
Скорбь его была безумна и страшна
Но поэт не умер от удара.
После похорон сел дома у окна,
Весь охвачен новым впечатленьем,
И, спеша, родил стихотворенье:
«У поэта умерла жена».
Саша Черный, «Недержание». 1909 г.
К появлению Маруси все отнеслись с обычным для «Неугасимой» безразличием, если не считать кобелиной вспышки Многоподлова, которая, впрочем, тут же и угасла. Единственным человеком, обрадовавшимся этому событию, была Элизабет, да и то потому, что много знала, и накопившийся в ней объем информации требовал хоть какого-нибудь выхода. Внезапная ее откровенность с Шепотковой ничем иным и не вызывалась – просто приоткрылся клапан, чтобы немного стравить избыточное давление, вызывавшее ощущение своей значимости, – очень уж оно расперло Элизу. Она долго казнила себя за тот разговор – чуть беды не вышло, и единственное, что ее успокоило, это уверенность, что та не посмеет его разгласить. Шепоткова, по всему видно, тут же смекнула: узнает Отлетов – в порошок сотрет, доказательств-то у нее – одни Элизины слова, а та в момент отопрется, тем более, что подстрахована она, по-видимому, крепко, иначе Отпетов давно бы отделался от такого опасного свидетеля.
По всему по этому Маруся оказалась для Элизы сущим кладом – она ее сравнивала с чернильницей-непроливалкой: туда льешь, а оттуда не выливается, разница была лишь в том, что из чернильницы все же можно было извлекать по капле пером, а из Маруси ни словечка не вытащишь – ни сказанного, ни написанного. Однако общаться с ней Элиза научилась довольно быстро, правда, общение это напоминало скорее игру в карты «с болваном» – Маруся делала только то, что ей приказывала Элиза, которая поэтому знала наперед все действия своей помощницы. Это, по существу, были ее самой, Элизы, действия, только производимые другим человеком. Зато говорить ей можно было все, что заблагорассудится – каждое слово словно падало в бездонную пропасть, откуда уже ничему нет возврата.
Элиза не знала, действительно ли Маруся ничего не слышит и только безошибочно считывает текст с губ, как бы быстро с ней не говорили, попытки проверить ее на невидном ей разговоре оказались бесплодными – она в этих случаях никак не реагировала. Во всем же остальном реакции у нее были вполне нормальные: она выполняла даваемые ей поручения, знала и охотно делала любую работу, когда ей было что-нибудь нужно – показывала на это рукой. Через две-три недели, поняв, что Элиза к ней не просто добра, а и привязалась чувством, весьма походам на любовь, Маруся стала понемногу подтверждать, что понимает ее: «да» у нее говорили смыкаемые ресницы, «нет» – движение глаз от виска к виску; во взгляде можно было прочитать одобрение или осуждение, радость, гнев, удивление. Впрочем, эти отблески эмоций были столь зыбки, что Элиза не поручилась бы, что дело тут не в ее собственном воображении, что не продолжается та же самая «игра с болваном».
Называла Элиза Марусю «моя безответница», и когда кто-то начинал «вникать», объясняла:
– В отключке она, понятно? У нее отключена вторая сигнальная система условнорефлекторной деятельности, присущая только человеку.
– Какая еще система?
– Я же говорю – вторая сигнальная. Это особая форма нервной деятельности – речи, сигнализируется в виде слов – произносимых, слышимых и видимых…
– Какие это видимые слова?
– Это когда чего ежели написано.
Любопытствующие прямо-таки балдели от такого «научного» объяснения и дивились элизабетиной эрудиции. Впрочем, она и сама понимала свою тираду не больше, чем ее собеседники, – просто вызубрила то, что ей сказал ее племянник, когда она ему поведала о переданной в ее подчинение инокине.
Элиза не была лишена сердечности и чисто бабьего чувства сострадания, которое, однако, много лет продремало в ней и вот теперь почему-то пробудилось и пролилось именно на Марусю.
Иногда она подолгу рассматривала свою подопечную, и лицезрение это неизменно завершалось одним и тем же вздохом-восклицанием:
– И что ж это, безответница ты моя бедная, с тобой сотворилось?!
И каждый раз при этом огромные Марусины глаза наполнялись тяжелыми слезами, и, казалось, скажи Элиза еще слово – и выплеснутся эти слезы вместе с захлестнутой страданием синевой.
Но Элиза, словно чувствуя это, надолго замолкала, и обе они сидели друг против друга, погруженные каждая в свое.
Марусю эти слова ввергали в какое-то странное состояние: она зажмуривалась, будто и действительно боялась вместе со слезами выплакать глаза, и выжатые стиснутыми веками капли-горошины, не растекаясь, скатывались по ее черному платью и прятались где-то в его складках.
А видела она всегда одно и то же…
…Пронзительно яркий свет ослепляющей вспышкой полыхнул в мозгу от страшного удара, казалось, разломившего надвое ставшее неимоверно тяжелым и чужим тело, мгновенно отключилось сознание, Маруся не могла потом вспомнить, сколько времени она находилась в небытие, но память четко зафиксировала, что в момент, когда она очнулась, вспышка повторилась и уже не угасала, и Маруся подумала, что и тогда, наверно, не в мозгу это полыхнуло – просто разломился фюзеляж самолета, и в полумрак кабины ворвался солнечный свет, многократно усиленный нетронутой белизной снега и близким жгуче синим небом.
Как произошла катастрофа, уже никто и никогда не сможет объяснить. Маруся помнит, что сидела она в самом последнем ряду, соседнее с ней кресло у прохода занимала стюардесса, они говорили о чем-то совершенно незначительном, и ее соседка то и дело поднималась и шла на вызов – то ли пассажиры на рейсе попались такие беспокойные, то ли некоторых из них взвинтило предчувствие несчастья. Когда она снова в очередной раз двинулась по проходу вперед, косые стрелы солнца, пересекавшие наискось салон, внезапно погасли, и в самолете стало почти совсем темно. Маруся глянула в иллюминатор: за ним бешено проносились клочья фиолетово-черной тучи, распарываемой крыльями машины.
«Заряд», – подумала Маруся, и в тот же миг, вместившийся, очевидно, в доли секунды, но зафиксированный ее сознанием как замедленные кадры кино, мир сначала вспыхнул, наполнив ее жгучей болью, и затем погас.
Потом, позже, она предположила, что роковая туча была совсем маленькой – при ударе уже ничто не закрывало солнца, но свое черное дело этот слепой сгусток тьмы сделать успел: самолет, шедший в узком каньоне на уровне снежных вершин, на мгновенье лишившись зрения, коснулся одной из них и, резко загасив скорость, плашмя рухнул на почти плоскую, срезанную поверхность горы – на небольшую, в несколько десятков метров площадку.
Придя в себя, Маруся еще долгое время просидела неподвижно, не ощущая ничего кроме тяжести в голове и красного тумана перед глазами. Ужас навалился на нее потом – до ее сознания дошло, что все кресла салона пусты, а передняя часть самолета сплошь забита недвижимыми людскими телами. Когда к ней вернулась способность думать, она поняла, что удержалась на своем месте лишь потому, что оставалась весь полет пристегнутой ремнем – просто забыла отстегнуться. Теперь, окончательно осознав все случившееся, Маруся решила, что нужно что-то делать. Она отстегнула ненужный ремень, с трудом оторвалась от своего места и, цепляясь неслушающимися пальцами за торчащие с обеих сторон прохода спинки кресел, медленно побрела в сторону пилотской кабины. Схватив поперек туловища ближайшего к ней человека, она вытащила его из груды тел и поволокла в хвост, обрывавшийся круглой дырой, за которой дымилась снежная пыль. У самого выхода она опустила его на пол и, вглядевшись в его лицо, увидела, что этот человек мертв. Она не могла бы сказать, сколько времени перетаскивала и укладывала в проходе одного за другим пассажиров самолета, не теряя надежды, что кто-то из них еще жив, – просто не могла поверить в гибель всех этих внешне совершенно целых людей (на них даже крови почти не было, у некоторых только ссадины).
Пассажиров оказалось двадцать шесть, двадцать седьмой была стюардесса – смуглая худенькая девчонка. Ее Маруся подняла самой последней у двери пилотской кабины – в момент удара та еще шла по проходу. Откинув подлокотники, она уложила ее на кресла первого ряда – на полу уже не хватило места.
Оставалась последняя надежда, что уцелел кто-нибудь из экипажа. Открыв дверь кабины летчиков, Маруся увидела одного из них (наверно штурмана) застрявшим между кресел. Он лежал, выбросив руки вперед и в стороны, словно пытался удержать своих товарищей, которых в кабине не было – их выбросило наружу через проломанный застекленный нос корабля. Вбитые в снег, они чернели на нем двумя мутными пятнами. Маруся вылезла через рваную дыру фонаря, откопала обоих пилотов и убедилась, что они тоже погибли. Она зачем-то перенесла их – сначала одного, потом второго – обратно в самолет, положила, также как и стюардессу, на кресла и машинально села опять на свое место. Только теперь ее пронизала мысль, что она – единственный живой человек, оставшийся в самолете, разбившемся в неприступных горах и полном безжизненными телами людей, которые еще совсем недавно вместе с нею оживленно толпились у трапа, не подозревая, что уже навеки не смогут разлучиться. Она посмотрела в иллюминатор: страшно увиделись торчащие рядом острые зубья пиков, чешуйчатые бороды ледников, наплывавшие на вершины темные клубы облаков, и ей стало жутко как еще никогда в жизни. И не мертвецы ее испугали и не затерянность – она выросла в горах и знала, что они не такие жестокие, как это кажется пришлым людям, – ее охватило пронзительное чувство беспомощности и потрясла нелепость всего происшедшего. Ей почудилось, что сердце ее сейчас разорвется от наполнившего его отчаяния, и она сдавленно, каким-то не своим, глухим голосом застонала. Ей ответил такой же тихий стон, и у нее в первое мгновение мелькнуло: не эхо ли это? Но тут же, сообразив, что в самолете никакого эха быть не может, она бросилась ощупывать недвижные тела. Они все уже приостыли, и Марусе подумалось, что она начинает сходить с ума. Но тут опять раздался тот же чуть слышный стон. Он шел откуда-то спереди и чуть слева. Маруся бросилась на этот звук и обнаружила сдавленную двумя рядами кресел маленькую девочку. Захлестнутая трагическими событиями, она совсем забыла, что при посадке в самолет видела какую-то девочку лет пяти-шести. Она осторожно высвободила девочку, бережно уложила возле себя, осмотрела и не нашла у нее никаких внешних повреждений. Под мышкой у девочки был зажат зеленый, как свежая весенняя травка, пластмассовый ежик с задумчивой грустной мордочкой. Удивившись, как он не вылетел при ударе, Маруся взяла его и положила рядом с девочкой – так, чтобы она, придя в себя, тут же его увидела.
Маруся никак не могла определить, в какую сторону склоняется стрелка бытия в этом худеньком тельце, поставленном на страшную грань, – то ли жизнь пытается разгореться вновь, то ли продолжает угасать. Вслушавшись в стоны ребенка, она разобрала, что девочка на горянском языке зовет мать и, значит, скорее всего, находится в полном беспамятстве.
– Я тут, моя девочка, – зашептала она тоже по-горянски, – не могла же она ей сказать, что мамы у нее уже никогда не будет, что мама лежит на полу в этом мертвом самолете, и лицо ее, испестренное многочисленными ссадинами, совершенно слилось с переливистыми узорами яркого атласа, в который одеты почти все женщины их народа. Независимо от возраста – от рождения и до самой смерти – носят они широкие, прямые, хорошо продуваемые платья, оживляющие радостными радужными пятнами серую глину домов, оград, очагов…
Горянский язык был вторым родным языком самой Маруси. Дома у них говорили еще и на равнинном – дед ее когда-то пришел в их аул с кавалерийским отрядом нести службу по охране затерянной в диких горах околицы Великой Империи, и с тех пор жители аула славятся своей необычной для этих мест внешностью – черные с отливом в синь волосы и какая-то озерная голубизна глаз. Многие из всадников потом уехали, вернулись в родные края, а кое-кто и прижился, не пожелав променять хрустальный воздух гор на пыльный зной долины. В числе последних был и Марусин дед, прозванный в ауле Чуйляк-батыром за свою захромавшую после жестокой перестрелки ногу. Случилось это в то лихолетье, когда по горам и долинам метались отряды вчерашних властителей этих мест, пытавшихся поголовным кровопусканием удержать уплывавшее из рук богатство и упоительное право беспрепятственно помыкать кормившими их же людьми. Дед возглавил тогда маленькое войско, состоявшее из десятка храбрецов и из стольких же мальчишек-дозорных. При появлении бандитов дедовы стрелки занимали указанные им позиции и намертво блокировали все тропы и овринги, ведущие в аул, превращавшийся в неприступную крепость, единственным укреплением которой становились зоркие глаза ее защитников, срезавших меткой пулей любого, осмеливавшегося сунуться сюда. А так как все проходы были неимоверно узки и вились над бездонными пропастями, то перед стратегией деда оказывались бессильными даже многосотенные стаи душегубов, разорившие в округе все кишлаки и аулы, кроме этого – единственного, не понесшего ни единой потери, если не считать дедовой хромоты. Да и тут сыграл роль случай – куснула слепо срикошетившая пуля.
С той поры и поныне дед считается в ауле старшим аксакалом, хотя вступил в это звание еще совсем молодым и не только безбородым, а даже и безусым. К нему-то в гости и летела Маруся из города, где она жила и училась. Дед – самый старый и единственный ее «предок», как нынче принято у молодых говорить о родителях, которых – отца и матери – у Маруси давно нет: папа умер через несколько лет после последней войны, сраженный в конце концов одним из бродивших в его теле многочисленных стальных осколков, а маме оказалась не под силу разлука с любимым мужем, и она поспешила следом, словно надеялась догнать его на узкой тропе вечности, по которой люди уходят бесконечной чередой к бесконечно ускользающему от них приюту. На самое начало этой тропы только что ступили недавние соседи Маруси по самолету и теперь идут по ней бесшумными шагами в свое последнее, не имеющее ни края, ни цели путешествие, и среди них стройная, тонконогая и совсем легонькая – она показалась Марусе просто невесомой в сравнении с другими пассажирами – мама этой неизвестно как уцелевшей девочки.
С того момента, когда у Маруси появилась обязанность позаботиться об этом беспомощном существе, она снова начала действовать решительно и целенаправленно.
Девочка попросила пить. Все бутылки в хозяйстве стюардессы оказались разбитыми, и Марусе пришлось сходить за снегом. Натаивая его в ладошке, она стала поить ребенка. Перед самым заходом солнца Маруся еще раз выбралась из самолета, обошла его кругом и заметила хвост машины – он скатился с крутого обрыва и завис на острых камнях, жерла моторов показались ей черными незрячими глазами, а овальное отверстие оконечности фюзеляжа – разинутым в отчаянном немом крике ртом. Неподалеку, в каше обрушенной кромки снежного карниза, виднелось что-то темное и бесформенное, утопая в снегу, она подобралась поближе и увидела смятую груду брезента. Это был какой-то чехол, видимо, вывалившийся при ударе из хвостовой части, Маруся притащила его к самолету и завесила им место разлома. Потом пробралась вперед и плотно затворила дверь пилотской кабины. Будучи горянкой, она знала, что как только уйдет солнце, тут же навалится мороз, и надо сберечь каждую каплю тепла, которое еще оставалось в салоне.
Через несколько минут стало совершенно темно, девочка примолкла, но по ее тихому, неровному дыханию Маруся определяла, что та жива. Всю ночь она так и просидела без сна, боясь пропустить момент, когда ребенку может понадобиться помощь. Ее страшила возможность потерять это последнее живое существо, оставшееся с ней в наполненном смертью самолете. Сами мертвецы ее не пугали: еще в детстве, когда жила бабушка, бывшая в ауле и повитухой и плакальщицей, Маруся всегда ходила с ней по саклям, где нужно было встретить или проводить очередного земляка, и там, где люди плакали, бабушка обычно говорила жмущейся к ее подолу внучке: – Ушедшего не пугайся, покойник ведь тот же человек, только мертвый.
И сейчас Маруся испытывала не страх перед мертвецами, а непроходимый ужас от сознания той неисправимой беды, что пришла и к самим этим людям, и к тем, кто ждет их где-то.
Мороз навалился под утро, когда из самолета улетучилось все накопленное за день тепло, и Маруся совершенно окоченела, невозможно было даже поверить, что где-то рядом, внизу, докуда просто рукой подать, в разгаре лето: зреют персики и инжир, беспечно поют птицы и хрустально звенят воспетые всеми поэтами арыки, по которым бежит желтовато-мутная, такая прозаическая вода – не столько поилица, сколько кормилица… Но эта благословенная земля лежала в неимоверной дали, а здесь безраздельно господствовало небо со своей ледяной беспредельностью и полным безразличием к накоплению чего бы то ни было, в том числе и тепла, излучаемого бесчисленными жаркими светилами, разбросанными по всей его шири…
Когда солнце ударило в иллюминаторы и начало прогревать кабину, Маруся сбросила с выхода ненужный теперь чехол и стала выносить наружу погибших, укладывая их шеренгой – одного к одному – с теневой стороны самолета. После каждого ей приходилось подолгу отдыхать – кружилась голова, перед глазами мелькали разноцветные круги, «Тутэк», – догадалась Маруся и, достав из сумочки зеркало, убедилась, что не ошиблась: губы и уши синие – явный признак тяжелого кислородного голодания, – «отвыкла в городе», – обдумывала она свое состояние. – «теперь несколько дней надо, пока акклиматизируюсь. Пустоват воздух, значит, высоты тут, пожалуй, тысячи четыре, а, может, и все пять…».
Поразмыслив, Маруся пришла к выводу, что долго им здесь, наверное, быть не придется – их сразу должны найти: ведь они летели по проторенной регулярной трассе, и поиски труда не составят, если, конечно, погода удержится солнечная. И действительно, вскоре она услышала гудение самолета, но сам он почему-то не показывался, хотя звук его иногда приближался почти вплотную. Видимо, ходил он за соседними грядами хребтов, никак не нащупывая место катастрофы.
– «Если наш летчик начал обходить тучу, то при нынешних скоростях мы оказались далеко в стороне от главной дороги, – подумала Маруся и ощутила острый укол тревоги, – тогда могут и не найти…».
Когда все покойники были вынесены на снег, Маруся вернулась к девочке и, потеряв надежду на то, что поиски увенчаются успехом уже сегодня, стала искать, чем бы ее покормить. На багажной сетке она обнаружила авоську с продуктами – несколько лепешек, кулек конфет, пачка печенья, пакет апельсинов – видно, кто-то прихватил из города гостинцы для ребятишек. Других припасов найти не удалось: лету было – всего один час, и на такую дорогу никто ничем не запасался. Она наломала лепешку и по кусочку стала вкладывать девочке в рот. Та вяло, как-то машинально жевала, и Маруся не могла определить, почему она не открывает глаз и в сознании ли она вообще или это реакция каких-то неизвестных ей пружин организма. Самой ей есть совершенно не хотелось, и она только попила воды, которую натопила на солнце в большой эмалированной кружке, оказавшейся в той же авоське.
Проходил час за часом, звук самолета давно пропал, солнце обошло полнеба и перебралось на ту сторону, где лежали покойники. Маруся была уже не в состоянии снова перетаскивать их в тень и решила только накрыть брезентом, а на него насыпать снегу, но, взявшись за эту работу, она увидела, что брезента не хватит даже на половину. Ей помогло само солнце: оно укуталось в пушистые белые облака, и тут же стало довольно прохладно, как это всегда бывает высоко в горах даже в очень жаркий летний день.
– «Когда нас найдут, то их всех увезут, чтобы родные могли похоронить, – думала Маруся, – главное – до этого не дать трупам разложиться». – И она начала осматривать площадку, на которую упал самолет, соображая, что можно сделать в ее положении. С одного конца площадка заканчивалась вздыбившейся каменной грядой – довольно высокой, во всяком случае настолько, чтобы солнце не могло освещать прикрываемый ею склон, на котором имелся уступ, вполне достаточный, чтобы там можно было уместить мертвых.
Туда, – решила Маруся и стала прикидывать, хватит ли у нее на это сил: расстояние до уступа составляло на глаз шагов сто. – Надо попробовать…
Что на себе она унести их не сможет, ей стало ясно, как только она вспомнила свою утреннюю работу: – «Можно тащить на брезенте…» – Первая же попытка показала, что через два десятка шагов руки наливаются тупой болью и так устают, что пальцы разжимаются – заставить их подчиняться нет никакой возможности. Тогда она решила сделать лямку, чтобы впрячься в нее, и стала искать что-нибудь для этого подходящее. Вспомнив, что внизу, под пассажирским салоном, находится багажник, Маруся пошла вокруг машины в надежде, что удастся открыть его люк. Но самолет лежал на брюхе, погрузившись всей своей нижней частью в снег, спрессованный в момент удара до твердости камня. В одном только месте корпус оказался разодранным, но рваная дыра была слишком узка. Маруся осторожно просунула в нее руку и пошарила в черной пустоте. Наткнулась на какую-то палку толщиной как раз в охват пальцев, крепко зажала ее и потянула к себе. Та не поддалась. Тогда она потянула изо всех сил, почувствовала, что палка движется, и вытащила наружу золотистую блестящую трубу метра четыре длиной. Потом нащупала еще одну, и ее вытянула, концы труб были заделаны аккуратными затычками, почему-то очень знакомыми…
– «Да это же оконные карнизы, – догадалась она. – Наверное, кто-то купил в городе и сдал в багаж?..». Больше ничего ей обнаружить и добыть не удалось, а от труб-карнизов она никакой пользы не видела. – «Можно было бы носилки сделать, да носить не с кем, – с горечью подумала Маруся и вернулась в салон.
– «Веревка! – вдруг осенило ее. – Где я видела веревку? Ну да! Рюкзак…» – Он ей уже намозолил глаза, этот рюкзак – огромный зеленый шар с оттопыренными длинными колбасами-карманами и заткнутой под клапан восьмеркой-мотком крученой, в палец толщиной белой нейлоновой веревки, на которой болталась бумажная бирка с надписью – «В кабину»…
Застонала девочка. Маруся напоила ее, дала ей два кусочка печенья, и пока та, все также, словно не просыпаясь, жевала, снова обдумала их положение.
Неизвестно, как скоро придет помощь. Значит, надо собрать все, что может пригодиться для спасения. Она распаковала рюкзак. Кроме веревки, в нем оказалась масса нужных вещей: сильный электрический фонарь с запасом батарей, нож, два молотка – один тяжелый, с ремешком для запястья, другой полегче, на длинной ручке; пуховый костюм, сапоги на меху, сигнальные ракеты – длинные трубки с торчащими из них шнурками, альпинистский пояс, связка скальных крючьев и карабинов, маленький примус «Шмель» (правда, пустой), коробка ветровых спичек, карандаши, несколько блокнотов в твердых коричневых переплетах с оттиснутой надписью «Полевой дневник»…
«Бывалый человек, – горько подумала Маруся, – горы знал, все предусмотрел, от одного только не смог застраховаться». – Маруся отрезала от бухты длинный кусок веревки, один ее конец привязала к сложенному в длину брезенту, а другой завязала большой петлей, сделав лямку, – получилась волокуша. Она перекатила на нее крайнего покойника, накинула лямку и потащила волокушу к намеченному уступу. Первый проход оказался неимоверно трудным – ноги вязли в снегу, который сразу набился в туфли, брезент зарывался. Вернувшись, она переобулась в найденные сапоги, отогрела ноги и продолжила свою работу. Раз от разу двигаться становилось легче – от самолета к уступу постепенно протянулась протоптанная тропа с плотно укатанными краями, но все равно приходилось делать долгие перерывы – в редком воздухе не хватало дыхания. На одном из покойников Маруся увидела узкий поясок с прицепленным к нему национальным чабанским ножом – из кожаного чехла торчала зеленоватая нефритовая рукоять. Маруся знала эти ножи – у них дома тоже был такой. Острота их необыкновенна, как и крепость стали, из которой их изготавливают. Она освободила и сняла поясок и отнесла нож в самолет. Это натолкнуло ее на другую мысль, и она, поискав в пилотской кабине, нашла заткнутые за широкие резиновые петли-газыри ракеты и саму ракетницу – большой широкогорлый пистолет.