Читать книгу Венеция – Петербург: битва стилей на Мосту вздохов. Из цикла «Филология для эрудитов» - Юрий Ладохин - Страница 3
Глава 1. «По каналам посребренным // Опрокинулись дворцы…» (города у воды)
1.2. «Время выходит из волн, меняя // стрелку на башне – ее одну…»
ОглавлениеИтак, что это такое – город на воде? Стихотворный дивертисмент попробуем сменить на прозу, правда, написанную поэтом.
Проведя в Венеции семнадцать рождественских каникул, Иосиф Бродский сформировал свое, особое отношение к здешней воде. Откроем эссе «Набережная Неисцелимых», в котором поэт выразил свое восхищение перед этим местом на земле, где обитает, как он писал, «мой вариант рая». В первом случае его поразила особая чуткость, которую приобретает рассудок во время передвижения по каналам: «В путешествии по воде, даже на короткие расстояния, есть что-то первобытное. Что ты там, где тебе быть не положено, тебе сообщают не только твои глаза, уши, нос, нёбо, пальцы, сколько ноги, которым не по себе в роли органа, которым не по себе в роли органа чувств. Вода ставит под сомнение принцип горизонтальности, особенно ночью, когда ее поверхность похожа на мостовую. Сколь бы прочна ни была замена последней – палуба – у тебя под ногами, на воде ты бдительней, чем на берегу, чувства в большей готовности. На воде, скажем, нельзя забыться, как бывает на улице: ноги все время держат тебя и твой рассудок начеку, в равновесии, точно ты род компаса. Возможна, та чуткость, которую приобретает твой ум на воде, – это на самом деле дальнее, окольное эхо почтенных хордовых» [Бродский 2004, с. 76].
Впрочем, думается, повышенная чувствительность поэта во время этого передвижения по Гранд-каналу объясняется нарастающим предчувствием разлуки с сопровождающей его спутницей. Но рассказчик мужественно пытается не сбиться с галса, защищаясь присущей ему иронией: «Во всякой случае, на воде твое восприятие другого человека обостряется, словно усиленное общей – и взаимной – опасностью. Потеря курса есть категория психологии не меньше, чем навигации. Как бы то ни было, в следующие десять минут, хоть мы и двигались в одном направлении, я увидел, что стрелка единственного человеческого существа, которое я знал в этом городе, и моя разошлись самое меньшее на сорок пять градусов. Вероятнее всего, потому, что эта часть Canal Grande лучше освещена» [Там же, с. 76].
Во втором фрагменте Бродский формулирует еще более непривычную гипотезу в поиске родственных связей венецианской воды. В дни зимних наступлений на город «большой воды» единокровник (тут, видимо, вернее сказать – единокровница) воды нашелся среди одной из муз, покровительство над которой издавна было закреплено за Эвтерпой, не расстающейся со сладкозвучной флейтой: «„Acqua alta“, – говорит голос по радио, и уличная толчея спадает. Улицы пустеют, магазины, бары, рестораны и траттории закрываются. Горят только их вывески, наконец-то присоединившись к нарциссистским играм, пока мостовая ненадолго, поверхностно сравняется с каналами в зеркальности. Правда, церкви по-прежнему открыты, но ведь ни клиру, ни прихожанам хождение по водам не в новинку. Ни музыке, близнецу воды» [Там же, с. 117].
Выпирающая из текста странность пары «музыка – вода» поначалу удивляет. Но дальнейшие пояснения повествователя как-то примиряют с мастерски обыгранным допущением: «Семнадцать лет назад, переходя вброд одно campo за другим, пара зеленых резиновых сапог принесла меня к порогу розового зданьица. На стене я увидел доску, гласящую, что в этой церкви крещен родившийся раньше срока Антонио Вивальди. В те дни я еще был рыжий; я растрогался, попав на место крещения того самого „рыжего клирика“, который так часто и так сильно радовал меня во множестве Богом забытых мест» [Там же, с.117].
Парадоксальность соображений автора «Набережной Неисцелимых» о многогранном естестве венецианской воды в конце концов логично приводит поэта к философской новации, вполне, думается, соответствующей уровню суждений Платона в диалоге «Тимей» о Вечности и Времени: «Я всегда придерживался той идеи, что Бог или, по крайней мере, его дух есть время. Возможно, это идея моего собственного производства, но теперь уже не вспомнить. В любом случае, я всегда считал, что, раз Дух божий носился над водою, вода должна была его отражать. Отсюда моя слабость к воде, к ее складкам, морщинам, ряби и – поскольку я северянин – к ее серости. Я просто считаю, что вода есть образ времени, и под всякий Новый год, в несколько языческом духе, стараюсь оказаться у воды, предпочтительно у моря или у океана, чтобы застать всплытие новой порции, новой пригоршни времени. Я не жду голой девы верхом на раковине; я жду облака или гребня волны, бьющей в берег в полночь» [Там же, с. 90].
А теперь – обозначенная прозаическая формула в поэтической виньетке того же автора:
«Рождество без снега, шаров и ели
у моря, стесненного картой в теле;
створку моллюска пустив ко дну,
пряча лицо, но спиной пленяя,
Время выходит из волн, меняя
стрелку на башне – ее одну»
(из серии «Лагуна»).
Ну, что ж, поэтический ящик Пандоры открыт, остается представить вашему, можно надеяться, заинтересованному взгляду и другие поэтические строки Бродского о венецианских водах.
Продолжая поиски в пространстве любомудрия, поэт находит еще одну, основополагающую характеристику объема, наполняющего местную лагуны, – холодное равнодушие к переменам:
«… Твердо помни:
только вода, и она одна,
всегда и везде остается верной
себе – нечувствительной к метаморфозам, плоской,
находящейся там, где сухой земли
больше нет. И патетика жизни с ее началом,
серединой, редеющим календарем, концом
и т. д. стушевывается в виду
вечной, мелкой, бесцветной ряби»
(из стихотворения «Сан-Пьетро»).
Видит Бродский и принципиальное нежелание венецианской воды участвовать в каких-либо математических вычислениях:
«Шлюпки, моторные лодки, баркасы, барки,
как непарная обувь с ноги Творца,
ревностно топчут шпили, пилястры, арки,
выраженье лица.
Все помножено на два, кроме судьбы и кроме
самоей Н2О. Но, как всякое в мире «за»,
в меньшинстве оставляет ее и кровли
праздная бирюза».
(из стихотворения «Венецианские строфы (2)»).
Тем не менее, отказ от арифметики не означает полного бойкота взаиморасчетов, тем более в финансовой сфере:
«… Мятая, точно деньги,
волна облизывает ступеньки
дворца своей голубой купюрой,
получая в качестве сдачи бурый
кирпич, подверженный дерматиту,
и ненадежную кариатиду…»
(из стихотворения «С натуры»).
Поэт завершает характеристику венецианских вод жирным «неуд.» за коварство и повторяющуюся с неумолимой монотонностью немилосердность во время «большой воды»:
«Адриатика ночью восточным ветром
канал наполняет, как ванну, с верхом,
лодки качает, как люльки; фиш,
а не вол в изголовьи встает ночами,
и звезда морская в окне лучами
штору шевелит, покуда спишь»
(из серии «Лагуна»).
За Бродским на поэтическом вечере в Политехническом следующим перед наэлектризованной публикой выступает Пушкин (представим себе!). Его пламенные строки – тоже о вероломстве и беспощадности вод, только теперь петербургских:
«Ужасный день!
Нева всю ночь
Рвалася к морю против бури,
Не одолев их буйной дури…
И спорить стало ей невмочь…
Поутру над ее брегами
Теснился кучами народ,
Любуясь брызгами, горами
И пеной разъяренных вод.
Но силой ветров от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова»
(из поэмы «Медный всадник»).
Для поэта неукротимые волны Невы в дни наводнений – словно тать, забирающий последнее:
«Осада! приступ! злые волны,
Как воры, лезут в окна. Челны
С разбега стекла бьют кормой.
Лотки под мокрой пеленой,
Обломки хижин, бревна, кровли,
Товар запасливой торговли,
Пожитки бледной нищеты,
Грозой снесенные мосты,
Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам!».
Для Пушкина овеществленная стихия невских вод бесконечно далека от окрашенной романтизмом стихии движения благородных разбойников вроде Робин Гуда:
«И вот, насытясь разрушеньем
И наглым буйством утомясь,
Нева обратно повлеклась,
Своим любуясь возмущеньем
И покидая с небреженьем
Свою добычу. Так злодей,
С свирепой шайкою своей
В село ворвавшись, ломит, режет,
Крушит и грабит; вопли, скрежет,
Насилье, брань, тревога, вой!..».
Но давайте поразмышляем: петербургская вода ведь взбунтовалась не внезапно, предупреждения, смысл которых в том, что на воде «нельзя забыться, как бывает на улице» и надо, чтобы «твой рассудок был начеку» (вспомним упомянутые ранее суждения Бродского об особенностях венецианской воды) ею посылались заранее. Об этом – строки русского поэта XIX века Степана Шевырева:
«Море спорило с Петром:
«Не построишь Петрограда;
Покачу я шведский гром,
Кораблей крылатых стадо.
Хлынет вспять моя Нева.
Ополченная водами:
За отъятые права
Отомщу ее волнами»
(из стихотворения «Петроград»).
Ответ основателя города был прогнозируемо дерзким и вполне предсказал великую будущность Петербурга:
«Речь Петра гремит в ответ:
«Сдайся, дерзостное море!
Нет, – так пусть узнает свет:
Кто из нас могучей в споре?
Станет град же, наречён
По строителе высоком:
Для моей России он
Просвещенья будет оком».
Однако в спокойной состоянии невская вода не уступит венецианской в создании атмосферы музыкальности и тихой гармонии. Особенно в часы отдыха петербуржцев на любимых ими островах:
«Качается пристань на бледной Крестовке.
Налево – Елагинский мост.
Вдоль тусклой воды серебрятся подковки,
А небо – как тихий погост.
Черемуха пеной курчавой покрыта,
На ветках мальчишки-жульё.
Веселая прачка склонила корыто,
Поет и полощет бельё»
(из стихотворения Саши Черного «Весна на Крестовском», 1920 г.).
И там же, на Крестовском, словами того же поэта:
«Под мостиком гулким качается плесень.
Копыта рокочут вверху.
За сваями эхо чиновничьих песен,
А ивы – в цыплячьем пуху…
Краснеют столбы на воде возле дачки,
На ряби – цветная спираль.
Гармонь изнывает в любовной горячке,
И в каждом челне – пастораль».
Как и в Венеции, в Петербурге естество воды пронизано парадигмой Времени, впрочем, думается, с некоторым национальными особенностями, которые в сжатой форме в свое время выразил Петр Столыпин: «В России за 10 лет меняется все, за 200 лет – ничего». Примерно об этом же, пожалуй, наблюдая за скованной морозом зыбью петербургских каналов, написал в 1912 году Александр Блок:
«Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Всё будет так. Исхода нет.
Умрешь – начнешь опять сначала
И повториться всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь».
Знакомо? Грустно? Но через год Анна Ахматова делает попытку вырваться из этой временной петли силой лирического «месседжа»; и за это ей спасибо:
«Ты свободен, я свободна,
Завтра лучше, чем вчера —
Над Невою темноводной,
Под улыбкою холодной
Императора Петра»
(«Стихи о Петербурге», 1913 г.).