Читать книгу Клязьма и Укатанагон - Юрий Лавут-Хуторянский - Страница 3

Часть 1
Клязьма
2

Оглавление

Татьяна родилась в тысяча девятьсот шестьдесят шестом году. Единственная и любимая дочь родителей, в силу своего легкого характера и какой-то удивительной природной приветливости она с детства была окружена подружками, а потом, со старших классов школы, и друзьями. Родители, Крупновы Иван Федорович и Степанида Михайловна, соблазнившись условиями работы на ВМЗ – Владимирском механическом, на самом деле оборонном, заводе, – переехали в город, и Танины от природы цепкое внимание и отличная память позволили ей без особых трудностей после сельской успешно учиться в городской школе, отлично ее закончить и поступить в институт, получив здесь же, во Владимире, экономическое образование. Хотя друзей у Татьяны Крупновой только прибавлялось, она не становилась центром какого-нибудь дружеского круга и не могла даже прочно войти в какие-то коалиции, потому что нужно было хотя бы формально поддерживать их обособленность, а она легко дружилась с прочими, непринятыми и враждебными, и вообще была другом любому своему знакомому. Ей казалось, что это так у всех слабовольных, не отличающихся особыми способностями людей. Одиночки, люди неприятные, недовольные и резкие – это люди со скрытыми или нереализованными талантами, считала она, эти люди и нуждаются в особом внимании и сочувствии таких вот обыкновенных, как она, чтоб потом заслуженно выдвинуться на первые роли. Если кто и понимал, что рядом не рохля, не глуповатая девочка, а по странной и неуместной игре природы чистый и смиренный человек, то ничего интересного в этом не находил: чистый – это вроде как наивный, а смиренный – это робкий, деревенский. В лукавых и двусмысленных восьмидесятых открытая приветливость и незлобивость воспринимались как недалекость, по-настоящему ценились только положение, бойкость и всяческие ловкие возможности, и сама Татьяна, когда отвергала редкие удивленные похвалы, говорила: да нет, что вы, просто так удобнее, тебя в ответ тоже все любят и тоже помогают, это сплошная выгода, никакой моей заслуги. Где уж она видела ответную любовь и помощь – бог ее знает.

Настали девяностые, и слова, всего лишь слова, но смертоносные слова, смертоносные ранее для любого человека, зазвучали вдруг в открытую и во всеуслышание – и прикончили теперь уже не людей, но одряхлевший строй. Вслед за этим последовал полный развал прежней жизни. Новые времена каждому человеку, бедно и скученно живущему на огромных вольных просторах, предъявили его слабость и никчемность – какие уж тут прежние детские дружбы. Твои друзья, такие же тонущие в безденежье и проблемах неумехи, не знающие, как прокормить семью, тоже хотели бы ухватиться за детскую дружбу – и она-то и тонула в первую очередь. Времена эти, на страшных порой примерах, показали и приказали: всеми способами, слышишь, всеми! позаботься о себе! Родина-мать отрывает вас от своей истощенной груди – сами ищите теперь пропитания и выгоды, защиты и опеки, а главное, денег, придурки! Денег, которые решат все ваши проблемы, денег, которые совершают чудеса и ради которых можно идти на все. В вольном бандитском шуме хаотичного времени именно эти слова лучше всего слышало испуганное ухо.

Татьяна была редким исключением: она не боялась. За плечами были любимые мама и папа, а скромная, на грани нищеты, жизнь ее нисколько не смущала: лето по-прежнему было солнечным и вкусным летом, зима была любимой снежной зимой, а жизнь – ожиданием, счастьем и любовью. После четвертого курса, на практике в экономическом отделе оборонного «ящика», она влюбилась в парня из отдела снабжения, и через полгода, когда отношения стали близкими, будто провалилась в эту любовь и практически исчезла из жизни друзей, а они, привыкшие к ее безотказности, к тому, что она всегда рядом и под рукой, тут же отдалились от нее.

Избранником ее, хотя если кто-то в той ситуации и выбирал, то только не она, был некто Константин Картушев, сероглазый быстрый парень, работающий в отделе снабжения и комплектации. Основную часть дня он разъезжал по местным командировкам, а когда был на месте, был нарасхват. Держась со странной для технического работника вежливостью, существовал при этом отстраненно, не откровенничая с начальством, не выпивая с мастерами, отказываясь даже от чая и домашних пирогов в дни рождения девушек из бухгалтерии, отделываясь, когда уж очень наседали, избитыми словечками. Все ему прощали, потому что от его ловкости зависела работа филиала, да к тому же он закончил музыкальное училище и собирался поступать в консерваторию. Такого легкого, загадочного и насмешливого молодого человека в простецкой провинциальной жизни Татьяна не встречала и скоро стала украдкой следить за ним, а потом ей стало казаться, что она ему тоже нравится. В конце дождливого и прохладного, поздно зазеленевшего июня практика была окончена. В последний день Картушева не было, хоть плачь, но через неделю был юбилей завода, и она напросилась на это скушное мероприятие ради молодежного вечера, который должен был завершать официальный обряд. Он увидел ее, но был вдалеке, потом еще и еще раз отыскал ее взглядом, и она подумала, что скоро подойдет и пригласит танцевать. Когда он уже собрался двинуться к ней – она почувствовала, – окружающие стали уговаривать его спеть пару песен, и он, сначала привычно отшучиваясь, вдруг согласился, запрыгнул на сцену и там, совсем по-хозяйски, один, выкатил и развернул на авансцене огромный черный рояль, приладил стойку с микрофоном и стал возиться с проводами и черным ящичком, одновременно пробегая правой рукой по клавишам. Аккорды, ритм – и он, стоя неудобно для себя, как ей казалось, подсовывая ногу под рояль, к педалям и вроде бы пробуя, но сразу как-то чисто и звонко, на английском запел в микрофон «Yesterday», потом, не допев, пробежался по клавишам – и вышло уже «Полюшко-поле», а из него проклюнулся сначала непонятно кто, но уже высунулся понятный, широко взмахнул и полетел «Отель „Калифорния“»; присутствующие подпевали и танцевали, удержаться было невозможно, она тоже пела вместе со всеми. А он осадил вдруг всех повторами одного и того же аккорда: бум-бум-бум и бум-бум-бум – пошло попурри из советских шлягеров, и она смеялась от удовольствия и была горда за него. Он провожал ее после вечера, болтали ни о чем, так, на улыбочках, и было удивительно хорошо, и попрощались легко, как друзья. Хотя понятно было, что никакие не друзья: стояли в конце друг напротив друга и молчали, поглядывали и улыбались. Но никто ни к кому не лез. Уже в постели она вдруг подумала: а ведь ничего хорошего. Плохо, что ему все про нее понятно, и плохо, что так ему легко, помолчали-поулыбались, она как на ладони, мало того, что сама пришла, хотя практика уже закончилась, так еще говорила взахлеб, не сдерживаясь, и чего только не наговорила, и эта ее, до ушей, улыбка – такая готовенькая на все – она огорченно замычала, и скривилась, и сильно расстроилась. А для него после этого вечера очевидным стало, что иметь с ней отношения нельзя, это только кажется, что все так легко: тронь эту детскую жизнь, будто для тебя приготовленную, протяни руку и возьми – не отмоешься потом… никого у нее не было… и он зарекался иметь отношения на работе… нужно по-дружески, чтоб не обидеть, а держаться подальше, иногда позвонить и поболтать. Но не получилось держаться подальше, следующее свидание, назначенное через три дня, закончилось поцелуями, а поцелуи были такие… не сладкие и не страстные, а что-то иное; нет, конечно, сладкие, но по-другому. Оказалось, что влюбился, и удивлялся уже самому себе, удивлялся чувству, которое никогда, как оказалось, не испытывал и которое то требовало скорее себе, себе, себе эту красулю, то вдруг тормозило и задумывалось – он поражался себе – о предстоящей совместной жизни. Он обдумывал все это, примеряя на сегодняшнюю тайную свою жизнь, – и тогда приход этой девушки виделся ему как спасение: именно такая нужна, чистая вода. Таня и Константин – хорошо звучит… и хорошо, что они не спешат, сам собой веселей становится каждый день, и ожидание это вовсе не глупое, а какое-то благородное. Иногда возникало еще и странное чувство, которое, казалось, хочет, или как будто просит, сохранить все как есть, сохранить вот таким, не идти дальше, не прикасаться, отказаться. Но это было не его, нет, не его чувством, кого-то стороннего, будто кто-то предостерегал: хочешь, дружок, все погубить, да? навсегда, да? подумай еще немного, ну пожалуйста… тихо-тихо так просил… кто это может просить тебя отказаться от счастья? Нет. Это невозможно. Дорога ждала, дорога звала и хотела быть попранной.

Когда она в ответ на его признание совершенно серьезно заявила, что ждет этих слов уже сто двадцать один день, они хохотали и были счастливы. И ничего большего как будто и не требовалось, кто-то продолжал тормозить, но в конце октября он позвал ее в гости, на утро, когда дома никого не было. У него был отгул, он встретил ее на остановке автобуса, и они шли солнечным осенним утром по улице, усыпанной светящимся желтым листом. Таня на всю жизнь запомнила эту праздничную улицу, голубизну за дрожащей желтизной, иногда красно-зеленые пятна кленов и влажный, бурый от растоптанных листьев тротуар – она шла и была весела, и была счастлива, и немного волновалась, и старалась ни о чем не думать. Целовались нежно и долго, она закраснелась и стала задыхаться. Они сидели на диване, он сдвинул платье и стал целовать ее плечи и грудь. Преодолевая сопротивление, стал расстегивать пуговицы на спинке и стягивать платье вниз. Потом вдруг отпустил и сказал: «Тань, неужели мне нужно это делать силой?» Она, прижав руки к груди, молчала и кусала губы. Потом отозвалась: «Нет, не надо», – но сидела, только сидела и ничего сама не делала. Он откинулся на диване и сложил руки на груди, она встала и, натягивая платье на плечи, сказала со слезами: «Костя, я могу для тебя все, абсолютно все, если тебе хочется вот обязательно сейчас, а что будет потом, тебя уже не интересует, как будто потом у нас уже все, и я могу быть тебе не нужна».

– Таня, ты о чем? – спросил он с дивана.

– Не знаю, Костя, но как-то все… прости…

– Ты мне нужна, Таня, я тебя люблю, – мрачно ответил он, отвернул голову и сказал стенке: – Ты меня замучила.

– Хочу, чтобы это было по-другому.

– А я хочу видеть и целовать где хочу, в конце концов, и на улице, при всех, и дома, и в белье, и голую, ты что, дура, что ли, не понимаешь? Давай, сиди тут, а я пойду в ванную заниматься онанизмом, – и совсем отвернулся от нее к стене.

Она стояла около дивана и смотрела на него, а потом сказала: «Смотри». Он не двигался, пока шумело платье, но не выдержал и повернулся: она была в белье, он поднял взгляд, и она тогда, глядя ему в глаза округлившимися глазами, приспустила колготки и трусы. Он опять поднял на нее взгляд:

– И что, Тань, можно целовать?

– Нет, подожди, – сказала она, повернулась как-то полубоком и серьезно, быстро, взглядывая на него, стянула с себя остальное, сложила на стул и голая повернулась к нему:

– Вот, твоя, Костя, понимаешь? Я твоя, а ты мой единственный и любимый на всю жизнь, если хочешь сейчас, то… пожалуйста, скажи мне, не бойся, скажи… я соглашусь, не бойся… но лучше, прошу, не будем спешить, мы же не животные. Я очень прошу тебя…

– Я не боюсь, – ответил он, – тут кто-то другой очень сильно за себя боится, а я жду тебя, давно, Тань, и сказал тебе уже раз сто, наверное… иди ко мне.

Он ждал, что она присядет, а он обнимет ее и потянет к себе, но она отступила к окну и продолжала там стоять и дрожать от холода.

– Может, хоть от окна отойдешь?.. Блин, ну, хорошо, хорошо, Таня! Не плачь только, не будем спешить.

Подождем еще пару лет. А то что-то разогнались за последние полгода. Уйди ты от окна, прошу тебя, из соседнего дома твою голую задницу видно.

– Мы же не животные, Костя, – повторила она.

– То есть полный бекар.

– Что?

– Анделы, говорю, мы летучия.

– Давай на Новый год, на самый праздник, – радостно одеваясь, шепотом сказала она.

– Не-ет, мы не животные, подождем до пе-енсии, – сказал он дрожащим старческим голоском, и она засмеялась…

Через месяц, со дня его рождения, они стали жить вместе в крохотном домике на углу Металлургов и Сталеваров. Ощущения везения и обретения родной души хватило на короткий быстрый год. Константин Картушев входил в небольшую группировку, отвечавшую в более крупной группировке за сбыт наркотиков. Удивительным образом счастливая и безудержная любовь, как будто распахнувшая его душу, одновременно вынула из него волю: если раньше он выкуривал в день пару-тройку косячков и несколько лет не сдвигался, и не имел права сдвинуться, потому что сам продавал, то теперь попробовал амфетамин, потом кокаин, и дозы стали расти, обещания и клятвы оставались пустыми словами, привычными стали обман, нищета и предательство – весь тот ужас, который открывается в жизни с наркоманом.

Рассказывать, как смиренную девушку, не желающую для себя ничего, кроме любви и любимого, предает этот любимый, как выдавливают, выжимают каждый день, как из тюбика, чтобы почистить зубы и выплюнуть, прежнего детского и чистого человека? А когда детский человек сопротивляется – в ответ давят безжалостнее, детский не выдерживает, кричит – и тогда жмут еще сильнее, и тюбик пустеет, и потом мешается под рукой каждое утро эта надоевшая жестянка. История женской любви всегда немного сентиментальна, а что это такое, что такое эти чужие чувства? Ничто, совсем ничто. В истории женской любви сочувствовать нечему, не найдешь сочувствия ни у мужской, ни тем более у женской половины человечества. В ней всегда есть вызов, а в истории любви, еще и сломавшей женщину, – еще больший вызов. Это что, была такая непреодолимая любовь? Прям вот не как у всех? Измены? – у всех измены. Аборты? – у всех аборты. А где были ее глаза? а где были мозги? Что – курица безмозглая? Мы должны этому сочувствовать? Почему она не бросила этого подонка тут же, как узнала? Глупая, допустим, – бывает. Тогда это попросту хорошая образовательная история, это школа, друзья мои, это техникум, где человека учат. Потом благодарить будет. А у нее ведь были папа и мама, было куда приткнуться, где взять копейку и что съесть, о чем тут речь? Ее, может, даже и не насиловали? Ну вы даете, дорогие мои… Даже не избивали? И в тюрьму вслед за своим химиком не попала? Это смешно даже!.. перестаньте жевать эти сопли, даже слушать больше не хочется…

У Татьяны был простейший выход из ежедневного кошмара, доступный и к тому же из любимых рук – решение всех проблем разом. И она, в конце концов, попробовала. Чем заслужила это везение, думала она иногда потом, выдали авансом, видно, не только дуракам везет, но и дурам иногда тоже, а может, это папа помог. Повезло с невосприимчивостью: тошнило оба раза до судорог и спазмов, просто выворачивало, кишки и такие места внутри, о которых не подозревала, горели огнем, напрочь закрывая для нее тему наркотиков.

Жизнь с наркоманом и торговцем наркотиками, его обыденные гибельные дела, тихие конфликты с перспективой безжалостной расправы, друзья, которым нельзя доверять ни на грош, и день за днем, день за днем напряжение: следить, обдумывать, спасать, откупаться, отбиваться от обмана и насилия – все это не могло не изменить ее. Рядом, часто просто бок о бок, вплотную, продирались к деньгам властные и жестокие зверюги, за которыми перла хищная тварь помельче, их зоркие помощники и какие-то возродившиеся первобытные бандиты, выбивающие дверь ударом плеча, а за теми еще и народная мелкая шпана. Серое людское большинство призрачных и безвольных людей ежедневно похрустывало у них на зубах. В целом и общество, и люди отступили куда-то в прошлое, открытая продажность власти, расценки на немыслимое: детей, предательство, отравления, извращения и убийства, – и то хорошее, что еще выживало как-то среди советского двуличия, отяжелев от повседневной грязи, осыпалось и окаменело.

После смерти тяжело переживавшего за нее отца и посадки исчерпавшего свое везение Константина Татьяна сорвалась и уехала в Москву, сумев сделать это так скрытно, что никто из его тертой команды, имевшей на нее весьма конкретные виды, не мог и предположить. В агрессивной, обнищавшей и опустившейся столице, где половина девушек хотела быть проститутками, а половина подростков – бандитами, городе с уникальной статистикой о подвергшихся насилию, ограбленных и обманутых, она попыталась организовать свою жизнь. И у этой одинокой женщины, молодой и привлекательной, без друзей, без связей, получилось найти жилье у приличных людей, устроиться на работу и удачно три раза ее поменять.

Прежняя Татьяна не смогла бы избежать ловушек, обильно расставленных в столице для таких, как она, провинциалок. Но теперь она легко угадывала за ласковостью будущую агрессию, за широкой приветливостью – потенциальную опасность и заинтересованность, замаскированную показным безразличием. Все приемы прощупывания, скрытой угрозы, условной дружбы и взаимовыгодного сговора были ей знакомы и понятны, как понятна волку манера волка. Все давнее детское осталось только памятью о честной собачьей жизни, оставившей вопрос, у кого она тогда была на службе и нужна ли была эта служба. Кем стать, чтобы зарабатывать и создать финансовую, жизненную, семейную перспективу, Татьяна решила весьма точно: окончила короткие бухгалтерские курсы и со своим высшим экономическим образованием устроилась главным бухгалтером в небольшую торговую фирму за небольшую зарплату, понимая, что для нее главное сейчас – это знакомства с разбогатевшими людьми и умелый переход на более перспективное место. Для красивой женщины сексуальные отношения с хозяином бизнеса были обязательным условием хорошо оплачиваемой работы и вообще главным двигателем женской карьеры. Избежать этого было невозможно, приходилось уступать почти сразу, но и тут Татьяна понимала, что должна обозначить у этих отношений точную основу, а если нужно, настоять на ней, не обманывая себя и не давая обмануться победителю: он должен знать границы своего владения, а принцип взаимовыгодности должен уважаться им с самого начала.

Как-то ей приснился сон: под водой плавали воздушные пузыри, а внутри них сидели человечки. В одном из пузырьков сидела она сама и пыталась докричаться до соседнего, в котором был ее Костя. Он обернулся и заметил ее, потянулся, и шарики их двинулись друг к другу, сблизились и вмялись друг в друга, она видела близко его лицо, и он с силой ткнул пальцами, прорвал оболочки, но пузыри не слились в один, вода хлестала ей в лицо, она глотала и захлебывалась, пытаясь схватить разошедшиеся края, но не могла, поток подхватил ее и понес куда-то вдоль берега, то закручивая водоворотами, то поглаживая водорослями. Сон повторялся, она уже ловко передвигалась в своем пузыре, но Костю не находила. В пузырях попадались знакомые и незнакомые люди, а то вдруг отец, а один раз их деревенский черный пес Рюня. Те, что прорвали свои пузыри, плавали свободно и могли делать совершенно неожиданные вещи, кого-то явно нужно было опасаться, и она поняла, что будет запоминать это, как бы хватать глазами и складывать внутри себя, чтобы потом, уже с реальными этими людьми понимать, какие они на самом деле. С кем-то были вполне дружелюбные отношения, с кем-то столкновения, но самое правильное, поняла она, не сближаться вообще, точно оценивать расстояния, передвижения и границы. На новом месте полгода – год максимум, – там, в воде, решила для себя она. Как стало комфортно, так искать новую работу, а то все уже вылезли, кружат около, и это ничего хорошего не обещает; на новое место уходить резко – уплываешь, и все, подхватывай течение – и навсегда, не возвращаться. Может, где-то встретишь знакомое лицо, но ты уже все про него знаешь. Потом ей уже не требовалось спать или располагаться в кресле, чтобы проиграть ситуацию, можно было стоять и разговаривать – она видела, как ведет себя в пузыре, или без пузыря, собеседник, могла правильно оценить расстояния, как преодолевает дистанцию и с какими намерениями, – это не отвлекало, не было движущимся в голове мультфильмом, скорее как тень или как знание об идущем где-то мультфильме.

Никому не доверяя, никого не подпуская близко, приняв корыстный интерес как основу общения, она теперь совершенно сознательно умела использовать свои замечательные врожденные качества. Была приветливой и прямой с агрессивными, могла, не отводя светлых голубых глаз, без иронии или досады кивать и поблагодарить за урок в ответ на открытое хамство, понимая при этом черту, у которой необходимо наносить удар. В особых случаях умела, не теряя приветливой интонации, уважительно говорить слова, несущие угрозу, но так, чтобы собеседнику стало понятно, что угроза не от нее, а возникает объективно, из его же действий, совершенно независимо от нее, – и тем самым избегала конфликта. Условных подруг и условных друзей, не считая знакомых, образовалось столько, сколько не было даже на ее беззаботном втором курсе.

Сменив три места работы, открыв уже небольшой собственный бизнес, в тридцать лет она вышла замуж за Павла Никитина, мультфильм с которым всегда был безопасным и забавным, и переехала к нему в Перово, в двухкомнатную квартиру в хрущевской пятиэтажке…

В двухтысячных, после прихода к власти «своего», офицеры спецслужб, те, что еще не разбежались по коммерческим углам, сплотились, окрепли под властным крылом униженной разоблачениями «конторы» и скрытно, но весьма показательно для понимающих, отстрелили главных отцов криминала. Второстепенных, зверствующих из принципа или по простоте своей органической природы силовики со временем тоже задавили, иногда в буквальном смысле – после чего даже самые непонятливые, поскрипывая золотыми коронками, влились в пестрые ряды условных российских бизнесменов. С самыми успешными из приобщившихся к радостям мирной жизни бандитов силовики соединились в скрытом от широкой публики симбиозе, оставив милицию – отребье силовых структур – санитарить на нижнем, бытовом уровне. Охранные фирмы, добыча, перевозка и переработка сырья, таможня и экспорт, банки с их карикатурно-дородными собственниками и гуттаперчевыми менеджерами, огромный промышленный бизнес с рабочими коллективами, строительство и торговля – все, что для бесперебойного функционирования требовало жесткой руки, было завоевано по праву и в первую очередь. Неискоренимая продажность администраций, судов и чиновников, конфликты, неизбежные в растущем бизнесе, требовали «авторитетного» посредника, который мог бы договориться с кем угодно, – и крутой посредник вскоре становился партнером или даже новым хозяином бизнеса, а кладбища годами не справлялись с жирной чередой пышных похорон. Властный и состоятельный слой усвоил бандитские подходы, манеры и жаргон, мимикрировал и принял вид опасного жестокого самца… Но когда основные битвы прошли, растущее богатство, новый стиль жизни и ухудшающееся здоровье стареющих лидеров потребовали не только мира и тишины, но благообразия. Брутальный прежде мужчина годам к шестидесяти обнаруживал внутри какой-то темный мешок без дна, пустоту, которую не получалось наполнить ничем конечным – домами, делами, машинами, охотой, баней, девками и даже семьей и детьми. Хоть октябрята снова стали «хорошие ребята», Сын полка и Победа со слезами на глазах только смягчали позор перехода в барыги. Не помогали ни дружба, ни мужские понятия, ни патриотические образы, засеянные в детскую еще голову советской воспитательной машиной. Бесконечности требовалась бесконечность; вычистить прошлое, высветить будущее и заполнить пустыню настоящего смогла только Церковь. Мужчины, ставшие основой страны, двинулись туда с покаянием и пожертвованием – и население, до этого подражавшее манере хищника, потянулось вслед за ними к силе общенародной веры, патриотизма и морали. Жизнь вошла в торговые, гораздо более спокойные, берега и потекла наконец всем понятным порядком.

Павел Никитин в начале девяностых удачно начал дело мелким бизнесменом. Основой успеха было, по его мнению, простое везение: Слава Пугачев, его школьный дружок, сосед по парте и подъезду, которому он, сын учительницы литературы, помогал когда-то с сочинениями и математикой, после двух отсидок стал известной и уважаемой во Владимире фигурой и корефанской крышей для его небольшого, но быстро растущего бизнеса. Слава был парень решительный и, посмотрев, как «культурно» идут пусть мелкие пока дела у дружка и одноклассника, предложил ему подгрести под себя все, что во Владимире и вокруг него имело отношение к металлу. Учитывая крупные местные заводы, замах был серьезный. Воспрепятствовать этому лихому бизнес-проекту, задуманному Славой на невиданно долгие тогда сроки в три-четыре года, могли разве что полтора десятка белковых тел, владеющих на тот момент всеми этими заводами, базами, транспортом и прочим, но это рассматривалось Славой Пугачевым как вполне преодолимое препятствие. Павел был хоть и видный, в смысле размеров, парень, но Слава не обманывался насчет его интеллигентской сущности и возможной роли в предстоящем побоище, поэтому предложил двадцать процентов в монопольном предприятии за «лицо», организационно-юридическую сторону проекта и честное хранение Славиных восьмидесяти процентов во время возможных периодов вынужденного отсутствия. Павел Никитин взял неделю на раздумье, потом еще две и за это время преодолел соблазн. Со всяческими дипломатическими поклонами и приседаниями, прикрываясь уважительными причинами, он за три месяца отполз от смертоубийственного в перспективе сотрудничества.

Первый раз Никитин появился на работе у Татьяны через месяц после того, как приняли Костю Картушева. Девушки обедали – каждая сидела за своим столом и ела то, что принесла из дома. Он постучал, заглянул в дверь и попросил, чтобы Крупнова Татьяна Ивановна вышла на минутку во двор по личному вопросу. Она сказала: «Хорошо, сейчас выйду», – но вышла не сразу и встала, натягивая перчатки, сначала у двери офиса – он сидел на лавочке в узком скверике, шедшем вдоль их здания: короткая стрижка, черная кожаная куртка, свитер и черные спортивные штаны с полосой. Сидел уверенно, спиной к их окнам. Она подошла и села рядом. Он сказал: «Не бойтесь, меня зовут Павел. У Костиных ребят кое-что осталось из общего. Его доля вот здесь, в пакете». Он переложил из левой в правую руку большой пакет и положил его на лавочку между ними. Она тут же резко отодвинулась и стала смотреть в упор на двух мамаш, приближающихся с колясками по бульварчику: вот придурок… фу-ты ну-ты, на «вы», и тут сразу две мамаши… никто давно не рожает, десять беременных на весь Владимир, а тут сразу две дуры ментовские по холоду кукол катают… Сказала нарочито громко и четко, под запись: «Я этим ничем не занимаюсь, зря вы пришли, я вообще не понимаю, о чем вы говорите, забирайте свое добро, мне чужого не надо, не притронусь».

– А, черт, – сказал он огорченно, – вы не поняли, никаких условий, просто попросили передать.

Она отодвинулась еще дальше (бабы с колясками приблизились), повернулась к нему и, убрав руки за спину, улыбнулась:

– Я, кажется, вам ясно сказала: мне чужого не надо.

– Нет, – сказал упрямый придурок, – вы не поняли: здесь деньги, а не то, что вы подумали.

Она подождала: две мамаши, глянув на них, не задерживаясь, проехали мимо, и, по крайней мере у одной, в коляске кряхтел и шевелился ребенок… и вроде не собираются разворачивать свои коляски… Парень огорчился как-то очень натурально, да и сейчас тон был грубовато-искренний, может, и не мент. Она сменила тон и сказала: «Все равно, оставьте себе». И тут он вдруг, со словами «извините, себе я это оставить никак не могу», встал и пошел. Она ахнула: сейчас сзади сфотографируют ее одну с пакетом – «чей же он еще тут, кроме как не ваш?» – и вот тебя типа поймали с поличным. Она резко обернулась: никого. «Вообще не нужно было садиться с ним рядом, – мелькнуло в голове, – сказать стоя и тут же уходить, вот так ведь и влипают…» Никто, правда, не подходил… заметила, что в окно офиса на нее Оля смотрит. К этой лавке, поняла она вдруг, не очень-то и подойдешь незаметно, можно было не оборачиваться: все, что сзади, видно в витрине напротив. Хитрый парень-то оказался, сел правильно. Спокойно, психовать нечего. Она посмотрела ему вслед, посидела, поглядела по сторонам – пусто, подвинулась к пакету и выкурила сигаретку назло всем Олям, следящим из всех окон, и – да хрен с вами со всеми – взяла большой пакет рукавом пальто – и пошла на работу. Сказала: бабушка дурачка какого-то деревенского с продуктами прислала, завтра принесу, угощу вас.

– Не очень-то он был на дурачка похож в кожаной-то куртке, – пробурчала из-за своего стола Ольга.

– Ты, Оль, тоже на дурочку не похожа, – улыбаясь ей, ответила Татьяна. Осталась после работы «кое-что дописать». Никогда столько денег у нее в руках не было. Заперла их в сейфе на работе и за несколько раз в течение трех дней перевезла домой.

Через месяц почти, когда она вышла на улицу после рабочего дня, он сидел на другой лавочке, уже лицом к их двери, и смотрел на нее. Она остановилась на секунду, потом отвернулась и пошла к остановке автобуса. В автобусе он стоял недалеко от нее и вышел вместе с ней. Пройдя немного рядом, сказал:

– Я только провожу, не бойтесь.

Она остановилась:

– Что вы все время меня успокаиваете, а? Чего я должна бояться? Вы что, Гудвин, великий и ужасный?

– Да нет, это я так, наоборот, говорю, чтобы вы не боялись ничего…

Она, не двигаясь с места, сказала:

– Вот опять… ладно, раз так просите, я не буду бояться. Спасибо, что проводили.

Они стояли, он говорил какую-то ерунду, она не двигалась с места и не отвечала. Просто стояла и молчала, смотрела в землю. Он понял, замолчал, потом сказал: «На сегодня все, спасибо за внимание», – сошел с дороги и оперся плечом о дерево, типа «иди, никто тебя не держит, я тут просто отдыхаю». Она шла к дому и чувствовала, как он провожает ее глазами. Мать была в Поречье. Ей было совершенно понятно, во что ее хотят втянуть, зачем дали деньги и что будет дальше. Откладывать больше было нельзя. Она включила телевизор и стала делать домашние дела. Окна легко просматривались, поэтому около десяти поставила будильник на четыре тридцать, потушила свет, в полутьме кое-как собрала вещи, немного поспала и с первым утренним поездом уехала в Москву, сделав наконец то, что давно задумывала, но для чего никак не хватало решимости.

Он появился снова, и это был июнь. Он ждал ее около единственного подъезда башни-девятиэтажки, где она снимала комнату в двухкомнатной квартире (в меньшей, запертой, хранились вещи хозяев). Тут она действительно испугалась, увидела его издалека и остановилась: лихорадочно решала, можно ли незаметно повернуть назад к Преображенской площади, но он уже шел к ней и улыбался. «И чего вырядилась сегодня, – мелькнула у нее мысль, – видно за километр, нет чтоб в серое платье». Она слушала интонацию и внимательно смотрела на него, мультик еще не научился запускаться легко, а он что-то говорил и улыбался как-то извиняясь, кажется, за этим не было ни второго смысла, ни подозрительной ласковости, не дергался, не жестикулировал, не приближался, и вообще лицо в пузыре было… ну, человеческое. Она стала понимать то, что он говорит, – тоже звучало нормально. Они прошлись, он опять просил прощенья, что напугал, и стал вдруг все вываливать напрямую – наверное, понял, как с ней нужно разговаривать. Говорил в деталях о своем бизнесе, торговле металлом, о бывшей семье и ребенке, у него мальчик, Денис, о своей серьезности, что он может, конечно, посмеяться и пошутить, но в целом он серьезный человек, почему-то ему казалось важным, несмотря на ее шуточки, это подчеркивать, сказал, что не может ее забыть, что собирается порвать с прежними друзьями, не из-за нее, конечно, то есть не только из-за нее, просто давно собирался; чтоб она не думала, он не бандит, и никогда не был, отказался в свое время от крупного бизнеса с ними, вообще решил бизнес во Владимире свернуть, дать отступного и связи оборвать, хочет попробовать здесь, в Москве, сам, без партнеров; какие-то деньги есть, а ребята помельче – ну, от них деваться было некуда, соседи да одноклассники, попросили тогда с пакетом, а уж были ли у них еще какие-то планы – он не знает, но из-за него она может не беспокоиться, от него никакая информация дальше не идет, а уж тем более насчет нее… В общем, успокоил, потом еще как-то позвонил, попросил совета по бухгалтерии, потом приехал, поговорили, погуляли – ей нравилось то, что она видела в нем. Он был крепкий, высокий, русоволосый, с головой и с чувством юмора. Похоже, ему можно было верить. На переезд в Москву у него ушел год: все оказалось не так просто и с его крутыми опекунами, и с переездом бизнеса. Он изредка приезжал, они ходили в какой-нибудь ресторан, иногда в театр или кино, а звонил раз в три дня, и они разговаривали о делах и о всяких мелочах, она рассказала, что уже два раза сменила работу и на этой, последней и самой перспективной, начальник стал проявлять специфическую активность, от которой можно было избавиться только уволившись, а увольняться не хотелось. Она заметила, как Павел аккуратно помогает ей разговориться, не впрямую, при всей якобы своей прямоте, а так, с расчетом, вперед хода на три: напряженная работа, впереди лето – и в другой раз: когда фирма предоставляет отпуск работникам? – а потом: где и когда бывала? или посоветуй: куда лучше ехать отдохнуть? – ну и пускай чуть хитрит, решила она, умный, значит, а мы тоже не пальцем деланы: она позвонила во Владимир своей бывшей замше, Гале, и попросила разузнать о нем. Все вроде совпадало: в разводе, есть сын, с женой разошелся не по-свински, платит, поддерживает, отзывы были на удивление хорошие. Ну, по бабам владимирским, конечно, прошелся, но без особого усердия, не коллекционер.

В очередной раз они встретились в октябре, вечер был теплый, и из ресторана они пошли в парк «Сокольники». Там поцеловались, как-то дружески, смеясь, еще прошлись, она чувствовала, как он волнуется, и сама тоже стала волноваться. Они опять стали целоваться на лавочке около какого-то толстенного дерева. Было почти совсем темно. Он, обнимая ее за талию одной рукой, другую руку вдруг просунул ей под ноги и, приподняв, пересадил к себе на колени. Потом притянул и, ласково проехавшись рукой по коленям, пошел дальше и под платьем тронул ее между ног.

– Подожди, пожалуйста, я тебя отвлеку на минуту, – улыбаясь, сказала она.

– Я не могу ждать целую минуту, – строго сказал он и, не выдержав, тоже улыбнулся.

– Хорошо, тогда я сразу спрошу тебя, – снова мягко сказала Татьяна, – ты, Паш, хочешь меня прямо здесь трахнуть, как б…дей владимирских в парке Гагарина, да? – Она выпрямилась, он почувствовал ее напряженные ляжки и что она словно стала тяжелее. В темноте она глядела ему в глаза. Оказалось, что глаза бывают хорошо видны в темноте. Руки его убрались из-под ее платья. – Спасибо, я могу теперь опять сесть на лавочку? – спросила она.

– Ну, ты, Татьяна, даешь, – только и смог сказать он.

– Я не даю, – сказала она, встав с его коленей и оправляя юбку, – я или люблю, Паша, или не даю (прозвучало грубовато-искренне, отметила сама). Так что отвали. Пошли домой, а то завтра на работу, у меня же не свободный график, как у тебя. – Он проводил ее молча, у подъезда обменялись: пока-пока, разговаривать было невозможно.

Он отошел немного и остановился: «так что отвали» – означало четкий отказ. Он стоял, пространство внутри него сжималось, легкие романтичные строения, скрывавшие серую бытовую твердь, валились одно за другим. Ночью разруха захватила все. Стало подташнивать, как кисейную барышню какую-нибудь. Как это может быть? «Ну отказала. Радоваться надо, что она такая. У тебя ведь серьезные намерения, чего ты полез в парке?» – говорил он сам себе. «Отчего страдания? Потому что она льдина и бухгалтер во всем, – сказала внутри мрачная твердь, – расчетливая и злая, с ходу тяпнула, ловко, с издевкой: „можно я тебя отвлеку на минутку“ – невольно выглядишь идиотом, манера такая кошачья». Да нет, можно, конечно, пошутить и даже посмеяться, но не так же, когда человеку плохо, а ты посмеялась и пошла себе домой. Сдохни тут, дружок. Кошки дружбы не понимают. Он ходил по квартире от окна к окну. «Страх, – сказал он сам себе, – это страх. Боюсь я, что она меня не любит. Совсем. Хотел близости, да, и что? За что казнить? В парке – это было глупо… Детский сад. Хотел скорей. Потом чтоб стала любить его, ага, уже всем кошачьим сердцем. А тут такой отлуп. Хотя целовалась-то зачем? Это что тебе, восьмой класс, вторая четверть? Все к лучшему, плевать, какая же злобная девка, а? Волевая, зараза, и жесткая. Даю не даю – это было грубо. И цинично». Непонятно, что ему захотелось-то с такой бухгалтершей, ему же нравятся женственные и ласковые. Практичная: завтра на работу. Большая льдина Крупнова. В чем-то, может быть, и правильная. На фоне многих… Понятно, почему обидно. Не любит потому что. Он вспоминал тон их прежних разговоров, какие-то мелочи взаимоотношений, слова, общую приветливость при явном отсутствии тяготения к нему лично, к нему как к мужчине. А так, конечно, очень приветливая, умеет держаться без волнения, хоть мимолетного. И поцелуи эти были формальные. Типа подачка. Он чувствовал себя физически разбитым. Надо это прекращать, совсем, прекратить встречаться, прекратить вообще, даже общение, совсем, оторваться от нее. Никак не спалось, он лежал тяжелый, как-то криво, но не делал попытки повернуться. Тело валялось отдельно, а голова со всеми переживаниями и напряженной, глупой в темноте мимикой – лежала отдельно. Не надо было ее отпускать, надо было чуть-чуть пересилить там же… влажная ведь была … можно было бы… а-аа…тьфу, тьфу, глупости, что можно сделать после таких слов… Да и не так он хотел, этого-то добра… завтра поеду к девкам. Нормально все это, нормально, говорил он себе. Нормально…

Но нормально не было. Он хотел, даже если у нее не хватает к нему любви как к человеку, чтобы она захотела его как мужчину. Она же давно одна. И он один. Потом из этой близости родилось бы чувство. А он бы не торопился, и все постепенно двигалось. Хотел, чтоб она тоже так думала и ей самой хотелось бы пойти этим путем. Из любых соображений, ему плевать. Нет. Все-таки чтоб ей хотелось его как мужчину, а не из каких-то практических соображений. И то, что она на это не пошла, означает, скажи себе честно, давай, это надо сказать: ты недостаточно ее интересуешь для того, чтобы она захотела попробовать, иначе пошла бы хоть на один раз. Вот и все. Не как бизнесмен, лидер, защитник и прочая хрень – с этим как раз все нормально. Не интересуешь как мужчина. Не облегчай, парень, ты ее не волнуешь. Не волнуешь ты ее. Не совпало. Давай, глотай пилюлю. Запьешь потом. Он лежал и лежал. Понимал, что лежать до утра. Приходило ожесточение.

Вдруг раздался телефонный звонок, он вздрогнул: три с лишним. Пошел к телефону и понял, кто звонит, других вариантов не было. Нахлынуло волнение и мигом смыло ко всем чертям и ясность, и жесткость. Он стоял и не брал трубку. Но потом как-то так получилось, что он перезвонил сам. Она подняла сразу, то есть ждала. Они молчали.

– Ты генеришь так, что я не могу заснуть, – сказала она наконец. Он не мог отвечать.

– Ты что-нибудь скажешь? – спросила она.

Стараясь не показать своего состояния, как-то собрав горло в стандартное, как ему показалось, положение, он сказал «нет», но вышло сипло. Она помолчала и сказала:

– Если хочешь, можешь приехать.

Опять не справляясь с артикуляцией, он сказал «нет» каким-то птичьим немыслимым тембром.

– Целую, – как-то протяжно и неожиданно нежно сказала она и опустила трубку.

Он лежал и не знал, что делать. Плотского желания не было и в помине, но очень хотелось быть с нею в одной квартире, сидеть рядом с ее кроватью, просто сидеть на полу всю ночь, пусть бы спала. Он поехал к ней, сказав себе: если хоть раз сострит, тут же поворачиваюсь и уезжаю. Но она не острила. Она стояла в ночной рубашке и смотрела на него. Он поцеловал ее в щеку, она ответила в губы, потом еще и еще. В постели было ужасно: жарко, потно и скомканно, и к тому же, к его ужасному смущению и удивлению, его телу это было не нужно. Но хуже всего было утром.

Потом два месяца не было ничего, не то что поцелуя, ласкового слова не было. Он думал, что тем, что произошло, все и ограничится. Или ему нужно быть терпеливым еще год?

– Ты знаешь, что исток Клязьмы здесь, в Химкинском районе? – спросил он ее по телефону. – Давай поедем в выходные на Сенеж, деревня называется Кочергино. Доберемся до истока.

– Когда домой придешь в конце пути, свои ладони в Волгу опусти, сынок, – насмешливо сказала она. – Ладно, согласна, поехали в воскресенье.

Они поехали, смотреть было не на что, но там, у истока, он сказал ей, что собирается любить ее всю жизнь, и сделал ей предложение. Она сказала:

– Ты, Никитин, хитрец, да? Ты специально сюда меня привез, к истоку, фетишист, а мне надо подумать, я девушка серьезная, хоть и не торгую металлом.

Во время обратной дороги эту тему больше не затрагивали, он бойко рассказывал о делах и разных смешных конфликтах с клиентами. Но когда подъехали к ее дому и она сказала «пока» и чмокнула его в щеку, силы закончились, он не смог ответить и только держал руки на руле и страшно фальшиво улыбался, глядя перед собой в лобовое стекло. Он не доехал еще до дома, когда она позвонила. Он подождал немного, взял трубку и озабоченным тоном быстро сказал:

– Танюш, извини, если не срочно, я тут занят, перезвоню завтра утром.

Позвонил ей через три дня. Пригласил в МХТ на спектакль, название которого выветрилось из головы на следующий же день. То ли американская, то ли английская комедия с переодеваниями, тетушкой и путаницей с заезжими актерами. Это был один из целой серии спектаклей, обновляющих репертуар знаменитого театра в соответствии со стратегией Олега Табакова, задумавшего коммерческую починку больного от старости организма. Зал был полон и молчал: не мог понять жанра, вернее, не решался понять. Разве можно выкидывать на этой сцене двусмысленные фортели, предполагающие хохот в храме искусства, где птица сто лет сидит на занавесе, где перед спектаклем седые дамы, продающие программки, еле сдерживаются, чтоб не спросить у каждого, заплатившего за билет четверть их зарплаты: разве вот вы можете любить театр? Но, к счастью зрителей и труппы, на этом спектакле в седьмом ряду партера сидела крупная рыжеволосая дама лет пятидесяти, и когда от очередной шутки зал недоуменно замер, она неожиданно громко и длинно захохотала низким голосом, как бы говоря: это же балаган, ребята, а мы заплатили свои кровные, хватит жаться! Через три секунды заразительного хохота стало совершенно не важно: это какая-то ненормальная особа, или в Москве уже все так обнаглели, или это такая специальная дама, которая работает зрителем на каждом спектакле, – официальное разрешение смеяться было получено. Артисты были любимые, телевизионные, повороты сюжета неожиданные, а диалоги оказались смешными – и зал смеялся уже до самого конца спектакля, и хлопал, и вызывал бесконечно.

Когда Павел вез Татьяну домой, настроение было приподнятое, и они опять вспоминали шутки и смеялись всю дорогу. Около подъезда он вышел и открыл ей дверь автомобиля, поблагодарил за вечер и без промедленья попрощался и уехал. Она позвонила в четыре утра и сказала: извини, Паш, это уже традиция. Он приехал. Нежна она была так, что все прежние обиды смыло этой нежностью, и он все не мог поверить, что это он и она, и первый раз в жизни был так невозможно счастлив. Это была уже совсем, совсем другая ночь, ночь, которая легла куда-то глубоко на самое дно, и все, что потом происходило в их совместной жизни, хотел он того или нет, думал об этом или нет, все равно ложилось на эту счастливо подстеленную основу. И с утра она больше не излучала «ничего тут важного не произошло» и «какой-то мужик мешается под ногами, когда я так тороплюсь на работу», сама подходила, смотрела в глаза и целовала. Все переменилось. Татьяна уволилась с работы, резко разорвав затянувшиеся там отношения, а потом, как-то без особых разговоров, переехала в тесноватую квартиру в Перово, которую Павел купил не так давно и куда переехали до этого из Владимира его мать Анна Михайловна и сестра Ольга. Впрочем, сестра уже практически перебралась к своему мужу, а мать была рада невестке. Когда у Татьяны с Павлом должен был родиться ребенок, они поженились и купили большую четырехкомнатную квартиру в Химках, недалеко от леса. Теперь несколько раз в году они приезжали в Поречье, где отремонтировали старый Крупнов дом (так говорили деревенские: Куров дом, Титов дом, Крупнов дом) и где постоянно теперь жила Татьянина мать Степанида Михайловна, вернувшаяся из Владимира в Поречье.

«Как ты меня нашел в Москве?» – не в первый раз уже спрашивала Татьяна. «Не могу говорить, Тань, ты же знаешь, это секретная история». – «Давай, выкладывай, а то будут санкции». – «Ну ладно, но только без имен, согласна?» – «Давай, выкладывай, согласна». – «Давай честное слово». – «Честное слово!» – «Хорошо, спасибо, но не могу, Тань, не верю я тебе, сколько раз ты меня обманывала и мучила!» – «Паш, я рассержусь!» – «Ладно, поверю в последний раз. Через Степаниду Михайловну». – «Ври больше. Не может такого быть, ей не велено было никому ничего говорить». – «Конечно, но ключи к сердцу женщины где, знаешь?» – «Знаю!» – «Да нет, не там! В голове у мужчины». – «Не путаешь, Паш? Многие с тобой не согласятся». – «Да, я знаю, но у меня твердое мнение». – «Это что, новая премудрость Соломонова?» – «Не Соломонова, а Саулова», – сказал Павел и рассказал, как приехал к ее матери с Антониной Криушиной, заведовавшей фермой в Поречье, и под ее гарантии, свое честное слово и заверения в самых серьезных намерениях получил номер ее домашнего телефона, а в Москве по номеру узнал уже и адрес. «А с Антониной как?» – «Через ее сына». – «А с сыном?» – «Его ребята знали, сидели вместе». – «И прямо Антонина так с тобой и поехала?» – «Нет, не прямо, конечно». – «Денег дал?» – «Немножко, для приятности». – «Понятно, купил». – «Убедил, Тань, главное – убедить женщину». – «Да-да, это главное, знаю я. Но ты, кажется, не очень-то спешил». – «А куда нам спешить? Не на войну, чай. Что мое – то и будет мое, а что не мое – того мне и не надо».

– Ну да, слыхали, слыхали: быстро хорошо не бывает.

– Точно.

– Значит, ты тогда уже решил, что я – это твое?

– Если тебя не обижает такая грубая формула.

– Ну а что ж ты тогда в Сокольниках-то?

– А что в Сокольниках?

– Ну чего ты испугался тогда в Сокольниках?

– Да нет, вроде не пугался я. Чего мне пугаться-то?

– Испугался, испугался, дурачок. Никакой решительности не проявил.

Он посмотрел на нее внимательно:

– Ты что, намекаешь, что ты хотела прям вот решительной такой решительности?

– Ну, слава те, наконец-то дошло, Никитин. За столько лет!

– Ну ты даешь, Тань.

– А на это я уже когда-то отвечала, – заявила она смеясь, – что ты там стратеговал, Кутузов? Пусть девушки планируют, а ты, если хочешь получить, говори: «да!» Да, люблю! Да, хочу! Готов за это платить – не имею в виду деньги – расплатиться собой, общей судьбой, идти рука об руку и тому подобное. Была бы я мужчиной, сказала бы: «Люблю! Хочу тебя всю целиком и навсегда! Навсегда, а не на раз, как б…дей!»

– Вот прям так и сказала бы?

– Да! Вот прям так: хочу тебя, люблю тебя! На всю оставшуюся! Вот так сказал – и она твоя!

– Интересная формула, надо записать.

– Пользуйся, так и быть.

– И так все просто…

– А в жизни, Паш, много чего просто: люблю – не люблю, верю – не верю, хочу – не хочу.

– Ну а потом-то что, после слов-то?

– Как что? Ты не знаешь?

– Нет, не знаю, откуда мне знать?

– Что, мальчишки во дворе не рассказывали?

– Да говорили всякие гадости: целоваться, потом трусы, говорили, нужно будет снимать, ну, то есть полная глупость, я не поверил.

– Зря не поверил. Трусы-колбасы – не важно. Потом все просто: любишь всю жизнь.

– А если, Тань, не знаешь, на всю или не на всю? Я вот, например, не знал.

– Ах, вот как! Куда ж ты полез, без знаний-то, двоешник?

– Ну, вот это и была попытка понять, вроде пробы.

– Та-а-к! Вот оно что! Пробу он снять хотел.

– Ага! Дай, думаю, попробую. Проба качества не ухудшит. Качество – это важно, понимаешь, Тань? Товар надо узнать, прежде чем хотеть его на всю жизнь.

– Какой мерзавец. И слова-то какие лавочные, товар узнать, капуста квашеная. Хотел запросто так девушку попробовать. Раньше хотя бы говорили «познать».

– Спасибо, что поправили, Татьяна Ивановна! Верно. Познать хотел. Дай, думаю, познаю. Оченно к знаниям тогда стремился.

– Правильно я тебя, двоешника, послала.

– Правильно, Татьяна Ивановна, учительница первая моя.

– Ладно, первая, слыхали мы про подвиги ваши владимирские!

– Ой, моя не понимай совсем.

– Я говорю: дурачок! Познал хоть что-нибудь полезное?

– Познал, сапасибо тебе, кароший девушк. Очень ты палезный! Очень был кароший.

– Что ты познал, второгодник? Ничего ты не познал!

– Кароши товар познал! Таня звать. Бери нада! Больше бери, сверху бери.

– Ах, сверху тебе, да? Ну, давай, попробуй… давай, сверху…

Они обнаружили, что от первого их любовного свидания у каждого осталось больное место, и пробовали говорить на эту тему, но каждый раз никто не хотел принимать чужую логику, и новые психологические доводы, которые должны были убеждать, приводили только к новой досаде, пока фраза «ну а что ж ты тогда в Сокольниках-то?» сама собой не превратилась в дразнилку, в провокацию и прелюдию, и тогда уже, среди объятий и ласк, можно было говорить все что угодно, на все был ответ, и ничего не было обидно. Татьяна никогда не спрашивала мужа о прежних отношениях и тем более не заикалась о своих, считая, что «деловые связи» похоронены и не имеют никакого значения. Оба считали, что хорошо представляют прошлую жизнь своего супруга. Свою интимную жизнь Павел считал абсолютной тайной, невозможной для какого-либо обсуждения, и был бы поражен, узнав, сколько всего Татьяна разведала про его владимирские отношения. А у супруги, считал он, кроме Константина, ее первого мужа, просто и не могло никого быть.

Дело Никитина росло, у него уже было три металлобазы в ближнем Подмосковье и одна в Москве. К двухтысячным он заработал свой первый миллион долларов, и с тех пор капитал его удваивался каждые два-три года. Благодаря оставшимся связям с владимирскими ему удалось уйти и в Москве, и в Подмосковье от бандитских крыш и партнерства с силовиками. Предпочитал разово и дорого платить Славе Пугачеву за каждый приезд владимирских «решальщиков», лишь бы никого не брать в долю.

Для супругов Никитиных это были веселые и счастливые годы успеха, путешествий и любви. Пришедшее невиданное благосостояние, позволившее все, о чем можно мечтать, вроде путешествия к Южному полюсу, пингвинам и айсбергам, в первые годы сильно кружило голову. Спокойное понимание – да, мы новые русские, а какие еще мы можем быть? – возникало у них не здесь, на родине, где их жизнь была неизбежно на виду и предметом зависти, а за границей. Когда путешествовали, бывало, конечно, и неприятно: негнущиеся западные законы, обязательные длинные договоры и страховки, правила поведения буквально везде: на улице, на парковке, в ресторане и отеле, с прислугой и соседями, чуждые обязанности состоятельных людей – все это никак не вязалось с опытом прежней нищей советской жизни и очень не скоро стало понятным и привычным. В России жить широко, но спокойно, без показухи и не раздражая большинство, тоже получилось далеко не сразу, но потом эта проблема исчезла сама собой: в середине двухтысячных стал всплывать на поверхность новый слой людей заметно богаче их, то есть не с миллионами, а с десятками и сотнями миллионов долларов – разбогатевшие на дележе бюджета, госзаказах и коррупции члены клана высших чиновников и силовиков со своими всепроникающими друзьями и родственниками. Одновременно с ростом сырьевых доходов страны вырос достаток большинства населения и появился какой-никакой средний класс – и в середине нулевых Никитины наконец стали жить так, как считали правильным, не скрывая и не выпячивая достаток. Время быстрых перемен, ожесточенной борьбы и криминала прошло, власть начала остужать кипящую, взбаламученную русскую похлебку, думая, что она уже готова и ей нужно только настояться пару-тройку десятилетий: муть осядет, фракции разделятся и денежная бактерия умерит русскую кислотность. Шеф-повар, помощники и охрана согласовали свои главные интересы и сформулировали их так, чтобы сошли за общественные: стабильность, легитимация оторванной от народной реальности структуры управления, крупного бизнеса и крупных чиновных состояний, приход к деньгам и власти новой опоры общества – молодой, специально выращенной под это патриотической поросли.

В среднем бизнесе рулить своим делом по-прежнему надо было зорко, точно и осмотрительно, но уже без постоянного ожидания угрозы. Да и дело Павла Никитина стало совсем другим: оно хоть и не могло еще развиваться само, инерцией большой, хорошо организованной машины, но все к тому шло: появились крупные клиенты, пришло иное понимание темпов развития, затрат и рисков, и возникла небольшая собственная структура управления. Опт, закупки в регионах и поставки на экспорт – денег стало сильно больше, возникли новые финансовые задачи: сохранение средств, правильное размещение и диверсификация вложений, а вместе со всем этим возник новый круг общения. Сначала это увлекало, но прошло еще два-три года, связи устоялись, и новые друзья из бизнеса и политики стали какими-то одинаковыми, надоедливыми и неинтересными: все о здоровье, о деньгах, ну еще охота и карты. Павел Николаевич Никитин стал думать, что со всем этим делать, и в 2007 году начал скупать землю на Клязьме: решил, что ему нужно несколько тысяч гектаров, чтобы построить там поместье, посадить сад или даже несколько крупных плодовых садов, завести большое мясо-молочное хозяйство с цехами переработки молока и мяса. В человеке, воспитанном на русской классике, мало что может вызвать такой деятельный душевный отклик, как жизнь помещичьих усадеб с их много раз любовно описанной природой и цепляющей за живое судьбой несчастных людей. Всех жалко, буквально всех, от прислуги и крепостных до самих помещиков и их семей – ах, эта русская беспомощная жизнь, окончившаяся ужасным возмездием рабов и гибелью усадеб. Татьяне сначала казалось, что это временная прихоть или даже понты: «помещичья» жизнь, благодетель всей округи, «разумное, доброе, вечное» – и все это такое очень идейное, эмоциональное, плохо продуманное, а следовательно, будет неэффективное и недолгое. Попробует, вложит пару миллионов, разочаруется и продаст профессионалам, думала она. Но оказалось несколько иначе. Павел, установив «взаимовыгодные» отношения с Владимирской администрацией, за два года выкупил пять тысяч гектаров на Судогде и продолжал покупать еще, выбрал участок под дом (усадьбу, как он ее иногда про себя называл), стал туда ездить и всерьез интересоваться сельским хозяйством, советовался буквально со всеми, от доярок до губернаторов.

«Прослеживая перспективу, – спросила Татьяна, когда Павел стал вкладывать туда существенные средства, – нам всем предстоит постепенно переселиться туда, да, Паш? Будем жить на природе, у реки, свой сад, свое поле, лес и так далее – это очень хорошо для здоровья и для всего, да? А еще таким образом возрождается часть заброшенной отечественной пустыни, да? Видишь, как я хорошо тебя понимаю. Но где учиться ребенку? Языкам, к примеру. У местных гогопедов? Где лечиться, если что-то вдруг произойдет, скажем, с нами, не дай бог еще и внезапно? Или с ребенком? На ракете полетим? И что с моим бизнесом, карьерой, мне что, все бросить? А я не хочу, Паша. Хотя тоже, между прочим, неравнодушна к „разумному, доброму, вечному“. Считаю, его можно продуцировать не только на свежем воздухе, но и в вонючей Москве. Ты понимаешь, кто будет жить вокруг тебя на десятки, сотни километров, кто мы будем для них и чего от них можно ждать? Может, правильно помогать деньгами, а не собственными жизнями?»

Она побывала с ним на этом правом притоке Клязьмы и в паршивом городишке Судогде. Выехали в шесть утра, успели проехать по местным хозяйствам, посмотреть на реку, озерца-старицы, заросшие поля и страшные огромные развалившиеся фермы, пообщались с бывшими директорами и заведующими. Домой вернулись поздно и ужинать заканчивали уже в полночь. В продолженье разговора, начатого в машине, она сказала специально мягко, как бы показывая пример: «Пашенька, что у нас в Поречье, что за сто километров от Поречья, что за тысячу, дело не в плохих коровах, не в разбитой технике и не в почве. Техника тут была разбитая всегда, когда она еще была сохой – она уже была плохой сохой, денег тут нет с татаро-монголов, и так далее, но это ничего не оправдывает, нынешнее убожество ничем не может быть оправдано, ничем, малыш. С этими людьми ничего невозможно сделать. Они ничего не хотят и не могут: не могут даже на ворованном электричестве зелень в теплице вырастить и у дороги продать, чтобы детям одежду купить. Надо честно самим себе сказать: это вырождение. Здесь можно рыдать, но нам-то нужно видеть сквозь слезы: народ здесь, нация наша, страна – называй, как хочешь – выродились, как вырождается элитка: с каждой репродукцией класс все ниже и ниже, а потом уже надо заменять другой, Паша, не реанимируешь. Пока все это не вымрет, ничего изменить невозможно, не терзай себе нервы, милый». Он засмеялся, не оценив ее неожиданно трагической, грудной интонации: «Танюша, здесь элитка никогда и не росла, рожь да овес, сам-три – уже хорошо, какая элитка; и я не понимаю, в каком смысле „пока все не вымрет“, все уже и так развалилось и вымерло».

– Да нет, – закричала вдруг она, – в самом буквальном смысле: пока всех здесь не закопают, пока не очистится земля от всех этих людей, да и от нас тоже, – это не балласт, это яд, отрава.

– Круто, – сказал он, – а кто ж там будет жить, китайцы?

– А неважно, – сказала она вдруг почти весело, – пусть китайцы живут, таджики, их дети, пусть хоть негры!

Пока убирали со стола и разливали чай, молчали. Она выключила верхний свет и включила торшер. Чай, вишневое варенье и темно-желтый абажур должны были смягчить напряжение, и Татьяна, немного отодвинувшись вглубь кухонного диванчика, вытянула ноги.

– Паша, в городе есть шевеленье и надежда на молодежь. Может, следующее поколение будет нормальное.

– Тат, на месте сорняка вырастает, конечно, следующее поколение, но не укроп с петрушкой, а тоже сорняк.

– А у тебя по деревням вообще нет молодежи. Я понимаю, если б ты задумал из кусков собрать крупное хозяйство – и перепродать крупному комбинату мясо-молочному, например. Отличный, конструктивный, полезный стране бизнес.

– Я не делаю ставку только на местное население. Пусть будет мало людей. Буду собирать с бору по сосенке, но сохраняя, извини, нашу культурную идентичность. Я зачем столько денег напахал?

– Ты о чем говоришь, Паша? О какой идентичности? Ты бы хоть о европейской культуре говорил. Ты что собираешься сохранять? Азиопу царскую или совок чекистский, может быть? В России от культуры остались только зима, лето, осень и весна.

– Я не хочу, чтобы здесь жили китайцы, или даже татары. Хочу, чтоб здесь говорили по-русски и читали по-русски, чтобы здесь жили русские, которым нравится вот именно зима, а не только лето.

– И скажи, пожалуйста, как это сделать?

– Помогать.

– Сколько принималось программ помощи? – Татьяна была уже в душе.

– С программами все хорошо, Танюш, сорок процентов украли твои министры со товарищи, еще сорок – твои губернаторы за други своя.

– Правильно, потому что ничего другого не получается. Пробовали – не получается. Целее будут в личных карманчиках. Может, ты все же закроешь дверь?

Павел вошел и смотрел, как она раздевается. Она повернулась спиной.

– Да нет, Паша, с другой стороны закрой.

– А я хочу с этой. Хочу смотреть на свою любимую жену, как в Сокольниках, и ответить ей насчет «ничего не получается». Может получиться, Тат, если честно продать земли, леса, заводы, месторождения и всяческие права, чтоб у государства вообще ничего не осталось, ничего. Только управление и налоги.

– Отличная идея. Старая, обанкротившаяся, но отличная. Кто будет покупать? Иностранцы? А кто будет честно продавать? Давай японцев попросим: продайте честно? А кто будет честно управлять? Немцы? Народ не даст, тут же сплотится. У нас опять будет бандитизм и власть денег, дай мне, пожалуйста, шапочку, она в шкафу.

– Да, как везде, это нужно перетерпеть, все страны так шли.

– А многомиллионный народ России, Паш, не хочет терпеть. Не придуманный какой-то свободолюбивый, думающий об эффективности, а реальный такой богоносец-броненосец: злой, глупый, покорный и шебутной, какой он есть, вот он не хочет распределения, не хочет продажи, приватизации, называй как хочешь, он упорно хочет, чтоб это было общее и ничье. Он за борт лучше бросит в набежавшую волну, понимаешь? Он хочет отобрать все назад, если кто не заработал, а если кто-то вдруг сам да вдруг честно заработал, то тоже отобрать, он все у всех хочет отобрать. И не хочет он никакого эффективного собственника для своих национальных богатств. Понимаешь? Не хочет. Он хочет сам валяться на этих полях и гулять с веселой компанией в этих лесах, хоть и без порток. Ельцин попытался раздать, и результат – народная зависть и ненависть. Поэтому приватизация идет тайным образом, хитростью растекаются подземные реченьки богатства, незаметно и в тишине. По своим! А к чужим они не текут, не могут они в России так течь, у нас и реки-то текут в никуда и без пользы, в Северный Ледовитый океан. Коррупция, распил бюджета и уголовное преступление – по сути, единственно возможное распределение народных богатств между теми, кто сможет с ними когда-нибудь хоть как-то управляться. Или передать наследникам. Или продать. К своему, конечно, хищному благу прежде всего. Но хищники, навозные жуки и червяки успешно справляются с любой проблемой – так говорит нам эволюция. А в России больше и не из кого делать буржуев, кроме как из жуков и червяков. Так что пусть воруют. Пусть поскорей все разворуют.

Он стал расстегивать рубашку:

– Это твоя философия, не буду критиковать, она тебе нужна для карьеры. На самом деле все просто: каков поп, таков и приход.

– Паша, взгляни трезво, ну, голубчик, прошу тебя, со стороны и объективно. У него и его друзей в распоряжении имущества не на миллиарды, а на триллионы долларов. Вокруг миллиардеры, а он что, должен оставаться на государственной зарплате, то есть нищим, да? – она поцеловала его, быстро раздевшегося и залезшего к ней под воду.

– У нас с тобой джипы, а у него должны быть жигули? У тебя усадьба строится и тысячи гектаров с деревушками и скотом, у друганов виллы в Провансе, яхты, машины и прислуга – а у него тухлое гособслуживание? Так может быть? Не в этой стране!

– Что за люди там, ты на лица их посмотри, Тат. Ладно бы собаки, лошади или хищники, нет, сплошь крысы и прочие грызуны. Плюс, конечно, с советских времен красномордый типаж. Беги ты оттуда скорей, Нюш.

– Да, он окружил себя своими – а кем он может еще себя окружить? Кому еще он может хоть как-то доверять, он ведь не ларьком руководит. Ой, осторожнее. У него, Паш, и фамилия такая – путь для страны.

– Татуша моя, у меня в Соколово есть знакомая семья, мать и дочь. У матери фамилия – Вишенкова. Повернись, киска моя… Я как-то восхитился и сказал комплимент, что, типа, она совпадает со своей фамилией, то есть как вишенка…

– А ты зачем сейчас про эту чужую женщину мне говоришь?..

– Это не про женщину, ты слушай, она сказала, что у ее фамилии, во-первых, ударение не на первом, а на третьем слоге, то есть Вишенкова, а во-вторых, что это родители ей поменяли фамилию, а настоящая их фамилия вообще-то Вшивенковы, то есть она Вшивенкова. Не смейся, попочка моя…

– Что это она с тобой так откровенно, а, Паш, я бы сказала, об интимном?

– А вот так, доверяет мне народ, и не то чтобы простая, типа доярка, учительница биологии. Назвала меня, кстати, паразитом, то есть не меня, а вообще всех бизнесменов и разбогатевших.

– С такой-то фамилией?

– Ага, точно заметила, – засмеялся Павел, – считает, наверное, что это нечестно: Вшивенкова так Вшивенкова.

– Достало биологичку сладкое прозвище Вишенка. Прямо коротышка в Цветочном городе.

– Во-во, не соответствует реалиям. Да, так я думаю, что настоящая фамилия твоего героя тоже не соответствует. Плутины они, и вся родня были Плутины, и вся деревня, и вся губерния. А теперь он Вишенка в собственной стране, на торте… Какая ж ты у меня, Танька… Давай другую ногу… Не надо быть шпионом в своей стране или рабом на галере, и не вербовать, блин, свое окружение…

– Конечно, Пашенька, конечно, надо. Давай мне твой «Живанши», мне больше всего нравится. Повернитесь, ваше величество, и примите горькую истину: из дерьма пулю не сделаешь.

– Вот это нам всем Вишенка и внушает, как национальную идею: нет достойных людей, нет достойных стран, нет вообще ничего достойного в мире. Одно дерьмо. И наращивает, как ты говоришь, гумус, чтоб мы все утонули в нем.

– Это он от опасения, что, если дать свободу, страна распадется.

– Она из-за него и распадется, он слишком серый для того, чтобы скрепить, и вся его компания – серые. Ты в этой шапочке как инопланетянка…

– Может и распадется, не угадаешь, Паш, что лучше и как повернется.

– Что это у вас тут, у инопланетянок, а? – такое приятное…

– Что ж ты в Сокольниках-то не узнал?

– Отложил до лучших времен…

– Ну-у, еще не настали?

– Настали…

Клязьма и Укатанагон

Подняться наверх