Читать книгу Твой след ещё виден… - Юрий Марахтанов - Страница 12
Часть первая
10
ОглавлениеТаис долго не решалась позвонить Кириллу Николаевичу. Эти несколько дней, которые она мучалась сомнениями, казались длительнее многих лет, что они не виделись. И всё-таки позвонила.
– Да, – услышала она в трубке знакомый голос.
И это его короткое «да» снимало кучу дежурных и ставших ненужными вопросов. Ответ был получен сразу на все: «Вы живы, здоровы?», «Вы меня узнали?», «У вас есть время для разговора?» «А для встречи?»
– Это я – Таис.
Кирилл Николаевич долго молчал. Потом произнёс:
– Да.
– Зачем Вы это сделали?
– Что?
– Этот портрет Маши… на выставке.
– Ты звонишь, чтобы упрекнуть меня?
– Нет. Я хотела бы встретиться с вами.
– Где?
– У меня бабушка умерла и теперь в её квартире вроде мастерской. И она назвала ему адрес.
– Хорошо, я приеду.
– Я не докончила Ваш портрет…
– Да, – Кирилл Николаевич прервал её на полуслове.
В ожидании встречи Таис достала подрамник с холстом, где оставался незаконченным портрет Кирилла Николаевича. От долгого безделья ткань холста чуть провисла. Таис взяла молоток, обрезок деревянного бруска и стала выполнять мужскую работу. Наставила брусок на клин подрамника – подстучала, на другой – опять подстучала. Когда холст натянулся и почти зазвенел, Таис водрузила подрамник на станок, выбрала нужный угол наклона, отошла в сторону.
Тут же и вспомнила, как всё начиналось.
Это был девяносто пятый год. Начало лета.
Страна встала, словно на распутье. Ощутив своё очевидное бесплодие, государственная машина, далёкая от декларированной ещё недавно демократии, патологически стремилась к силовому или хотя бы административному решению любых проблем. Миллионы нищих «миллионеров» населяли страну, не понимая, что с ними происходит. Люди складывали в умах шестизначные числа, которые символизировали их заработную плату, путались в «нулях», пытаясь запомнить: сколько этой невыплаченной зарплаты им задолжало государство; всё ещё веря, что именно оно и руководит производственными процессами. Переводили суммы на один килограмм колбасы, который был эквивалентен цифрам с пятью «нулями». Маятник качался, естественным образом и люди качнулись «влево», обозначив свои пристрастия на выборах различного уровня.
Таис сидела в приёмной Кирилла Николаевича и через дверь слышала, как он горячо доказывал кому-то.
– Удивительно другое: почему ещё экономика не околела от налогового беспредела. На сегодня декларировано восемнадцать законов по налогообложению. Задействовано в жизнь – тридцать девять видов налогов: федеральных, региональных, местных. А деньги дерут по восьмидесяти восьми позициям! Как понять этот беспредел! – Кирилл Николаевич показался в приёмной. Белая, с короткими рукавами, рубашка. Чуть приотпущенный тёмный галстук в мелкую белую крапинку. Выглядел он злым и стремительным. – Таня, – обратился он к секретарю, – я на обед сегодня не поеду, пусть без меня, – взглянул на Таис. – Какими судьбами? – улыбнулся и несколько обмяк. – У меня тут корреспондент из газеты. Хотите поприсутствовать?
Они прошли в кабинет. Как художник, Таис ожидала другого. Хотя бы в колорите кабинетных стен. Может быть, от недостаточной силы света в зашторенные окна или неправильного подбора цветовых сочетаний, но колорит казался приглушённым, блеклым. Светлым локальным пятном выглядел только сам хозяин кабинета, яркий красный телефон на столе, да кусок голубого неба в окне.
– Я продолжу, – обратился Кирилл Николаевич к сидящему за длинным столом-приставкой корреспонденту. – Законных налогов – 39, а фактических, от которых никуда не убежать, иначе счёт накроют – 88! И нужны они властям вовсе не для того, чтобы население поддержать, бюджет и товаропроизводителя, а чтобы свои же дыры, образовавшиеся от непрофессионального хозяйствования, скорее залатать. За счёт производства. Беда – в беспределе власти. Суть разногласий между властями всех уровней и хозяйственниками в том, что приоритет первых – сохранение власти, а вторых – сохранение производства.
Таис, вовлечённая в действие, достала небольшой альбом, где она делала наброски и зарисовки. Итальянским карандашом (так назывался, хотя и был похож на обыкновенный), быстрыми линиями попыталась зафиксировать не только общее впечатление, но и отдельные части человека, который теперь представлял для неё натуру или модель…
Она и сейчас выложила рисунки на журнальный столик, рядом с мольбертом. Смотрела на причудливые линии, в большинстве своём угловатые, ломаные, жёсткие, но, тем не менее, передающие настроение того Кирилла Николаевича – директора. Включила музыку. Пел Garou, одну из лучших своих вещей – «Je N attendais Que Vous». Пел по-мужски и с таким надрывом, что хотелось встать рядом с ним и понять: как вообще можно петь таким голосом? Густым, хриплым, грубым, и оттого удивительным в своих нежности и отчаянье. «Я ожидаю тебя» – «Жё натандэ кё ву». Александр, в своих электронных письмах из Италии писал сухо: «Я жду тебя», – но не было надрыва в голосе. Гару кричал издалека, с другого континента, но его было слышно.
Звонок в дверь прозвучал настойчиво. После короткой паузы – ещё раз. Таис дежурно глянула на себя в напольное зеркало: джинсы делали её стройнее; белая прозрачная блузка – почти той же девчонкой, какою она предстала в первый раз перед Кириллом Николаевичем. Она только беспечно расстегнула на кофточке ещё одну пуговку, обнажив желобок на груди.
– Вам кого? – открыв дверь, не узнала она Кирилла Николаевича. И осеклась. – Извините, проходите пожалуйста.
Перед ней стоял седой, прячущий глаза за тёмными стёклами очков, худощавый, усталый человек. Таис нервно попыталась застегнуть пуговицы на блузке, но они словно рассыпались по полу, и она их не находила.
Он, будто извиняясь за себя, другого, не такого, каким его видела Таис семь лет назад, предупредил:
– Я как частное лицо. И уже давно не директор завода.
Кирилл Николаевич прошёл в комнату, увидел холст на мольберте, встал перед ним, скрестив на груди руки.
– Может, бросим всё? Зачем тебе это, Таис?
Она пожала плечами, поняв, что надо начинать заново. Всё, что было сделано ранее: компоновка в лист, построение головы, пропорций; найденная граница, где свет переходил в тень; тональный разбор, – теперь казалось разработкой другого человека.
– Кирилл Николаевич, чай будем пить или кофе?
– Кофе, крепкий. Курить-то у тебя можно?
Таис усадила гостя в кресло, рядом с открытым настежь окном, а сама вышла на кухню. Человек, которого она наблюдала сейчас со стороны, виденный ею несколько раз в жизни, был-то её покровителем и защитником первые два года учёбы. Потом Академия перевела Таис на бесплатное обучение. Но тогда, в развалившейся вдруг стране, ни родители, ни власти, не могли найти денег на её поступление, а он, поверив на слово в «талант» и порядочность друзей её рекомендовавших, – помог. Всего-то навсего расправил крылья, а уж полетела она сама. Пожелал только в ответ на сбивчивые благодарности: «Смотри, не улетай далеко».
Сидеть в кресле Кириллу Николаевичу, видимо, не хотелось. Он встал около окна, скорее всего не подозревая, что был похож сейчас на того, с портрета…
…Когда она вернулась, Кирилл Николаевич стоял у мольберта, глядел на холст, курил.
– Серьёзную ты картину тогда задумала. На дипломную работу могла потянуть. Даже без меня.
А его пока и не было на полотне, хотя в малом мире, отражённом в картине, его присутствие чувствовалось и имело трёхмерную форму, пока не выделенную цветом, а только линией со своим ритмом. Таис смотрела со стороны, вспоминала как начиналось, как шёл процесс, диалог, и появлялись первые успехи. Вот широко расправлены брови, не нахмурены, межбровных складок нет – это он спокоен здесь. А вот брови чуть прикрывают глаза, взгляд ясный, пронзительный, прямой, значит – неравнодушен, открыт окружающему его миру. Несколько зарисовок глаз, они подвижны – хочет идти дальше, открывать новые горизонты.
Почему же она не сумела закончить тогда задуманное? Поджимало время? И это тоже. Но главное было в другом. Варианты портрета Кирилла Николаевича получались разными и противоречивыми, как и мироощущение самой Таис. Сомнение, разочарование, давящий воздух того времени, – всё это мешало выбрать нужный стиль. И если за окном, которое в картине обеспечивало перемещение из одного пространства (кабинета) в другое (заводского двора) и далее, в недалёкий за рабочим посёлком лес, – была написана пастораль, то неустойчивое настроение самой Таис, как автора, накладывалось на главный план – на портрет директора. Сейчас она заново присматривалась к Кириллу Николаевичу.
– Расскажите о себе, – мягко попросила она.
– Нынешнем?
– Это, как Вам хочется. А я постараюсь сделать новые зарисовки. Почему-то, не хочу рисовать Вас усталым, какой вы пришли ко мне. Вспомните что-нибудь дорогое для Вас.
* * *
«– Цыган, топи его быстрее, в кино опоздаем! – кричал мне сосед Витёк, порываясь доделать задуманное самостоятельно.
Мы стояли на берегу невзрачной речушки, чуть дальше впадавшей в озеро. Нам обоим исполнилось по семь лет. Недавно нам купили брюки с ширинкой на пуговицах, а это уже не шаровары на резинке. Поэтому мы считали себя вполне взрослыми.
Чёрный мускулистый кот чуял наши намерения и вырывался. Его вина была в том, что умел вытаскивать из кастрюль мясо: просовывал лапу в дужку крышки, поднимал её, а дальше уже было дело техники. То же он проделывал и с дверцами кухонного шкафа. Плутничал регулярно, как у нас дома, так и в соседних домах, куда проникал через чердаки или вечно незапертые двери.
Кота звали Тарзан, так же назывался фильм, на который мы торопились. Приговор коту вынес Витёк, но взрослые об этом не знали, хотя моя бабушка, замученная проблемами кормёжки, наверное, не возражала бы. Баночных крабов, стоявших рядами в Шапошниковой лавке, мы почему-то не ели, а с другими продуктами была напряжёнка.
– Толстый, ты придумал, ты и топи, – передал я кота Витьку, уверенный, что Тарзан выпутается из сложного положения.
Толстому не хотелось лезть к речке по разросшейся осоке, он размахнулся и забросил кота подальше от берега. Тот поплыл вдоль, а потом к другому берегу, к баракам. Там жизнь ожидалась не такая сытная, но спокойная.
Какая-никакая, но речка, да и озеро тоже, имели два берега. На другом – белели выполосканные и сложенные на мостках простыни; крякали чьи-то утки. За высокими – в ряд – тополями располагался стадион, да манил отведать своих плодов городской сад. Слева от стадиона, между понтонным, гулко ухающим мостом, если на него въезжала машина, и арочным входом на сам стадион, вытянулись по вытоптанной земле три длинных барака, откуда всегда тянуло керосиновой вонью и непонятной, шумной, безалаберной жизнью. И сейчас там играла гармонь, да лениво, от нечего делать, переругивались две бабы.
Пока мне речки хватало, но иногда, начитавшись Джека Лондона, мечталось о другом: построить плот, выплыть по озеру к большой реке, а там… только меня и видели. Но даже Толстый меня не поддерживал. У него и здесь, на своей улице, дел хватало. Он раскапывал кабель у трансформаторной будки, добиваясь, чтобы искрило, ловил чужих котов у своего курятника, а когда не хватало простора – лез на крышу. В четыре года его уже снимали с конька крыши пожарные, потому что тогда, в будний день, на улице остались одни старухи, не умеющие лазать по верхам. Днём, улица вообще вымирала, потому что практически все уходили „зарабатывать стаж“.
Под свою акцию с „утоплением“ Толстый выпросил у моей бабки тридцать копеек на двоих, и мы, в пятый раз, побежали смотреть кино о другом Тарзане.
Вечером мы сидели на песчаной части берега, кидая в речку комья песка, делились впечатлениями. Для себя я надеялся, что наш Тарзан вернётся, но с тех пор я его больше не видел. Не скажу, что мяса в наших кастрюлях сразу прибавилось.
Холодно, как лезвие ножа, взблеснула речка под последними, солнечными лучами.
– Я домой, – встал, отряхивая с задницы песок, Толстый.
– Пошли, – согласился я, зная, что оставаться на чужой, прибарачной территории, где командовали братья Черноглазовы, было опасно.
Их было пять или шесть братьев, но сколько – я точно не знал, потому что всегда кто-то из них сидел, кто-то выходил или готовился отправиться за решётку. Младший – Варека, Толстого иногда побивал, может, за его золотушный вид, но меня он не трогал, скорее всего, из-за моей кликухи Цыган, которую мне приклеили за смуглость, чем-то роднящую меня с Черноглазовыми.
С сандалиями в руках мы медленно поднимались по податливому, тёплому песку в гору, и столько впечатлений гнездилось в наших головах, что казалось: мы прожили сегодня по меньшей мере – неделю. Толстый гордо нёс оцарапанную Тарзаном руку, которая к вечеру начала припухать, и я благосклонно не спрашивал с него „пятак“ сдачи, зная, что завтра мы вдоволь напьёмся на него газировки „без сиропа“.
На гребне горы, где находилась наша Дивизионная улица, я ещё раз обернулся, как делал всегда.
Далеко внизу, волнами переливалось разнотравье вдоль речки и у озера, но самой её почти не стало видно. Над домами нашей улицы уже нависли сумерки, чуть разбавленные светом одиноких лампочек в окнах, спрятанных под разноцветные абажуры. Хотелось жареной картошки, уютной кушетки в прихожей, где можно лежать даже с грязными коленками, читать книжку и ждать, пока в сенях нагреется вода, которой с тебя „чумазея“ смоют дневную пыль Песков – так называлось место, где мы жили».
* * *
– Вот так, – улыбнулся Кирилл Николаевич. – Почему-то всё чаще стал вспоминать о детстве.
– А завод? Что вообще произошло?
Кирилл Николаевич встал, опять подошёл к незаконченной картине.
– Я не знаю, как этот приём у художников называется, но сделала ты это с умом.
Он показал на часть картины, где рядом с фигурой директора, стоявшего в кабинете у большого окна, слева, в межоконном проёме, висело зеркало. В нём и отражались в уменьшенном масштабе фигуры трёх человек, азартно играющих в карты.
– О, это целая теория по поводу присутствия на картинах дверей, окон и зеркал. Они нивелируют границы и в то же время позволяют соприкоснуться различным пространствам. Вот, окно, например. Как пишут в учебниках, я использовала «потенциальную способность окна стать картиной». У меня через него не только свет проходит, но и аура нормальной человеческой, трудной жизни маленького городка, больше похожего на село. Здесь фигуры людей, идущих с завода и на завод в пересменок, и уходящие трейлеры с готовой продукцией.
– А на дальнем плане?
– Стволы худосочных берёз овивает дым горящих торфяников. Он, как мифологический фимиам, несколько смягчает жёсткую линию конкретных, не аллегорических труб, которые увозят с завода. В 93-м я видела дым над парламентом… Здесь – другое, но своего рода предостережение: пожар, если его не погасить, рано или поздно приблизится к городу, и тогда пастораль исчезнет. В этой же теме и тревожный цвет солнца: кадмий лимонный, жёлтый, оранжевый.
– У Платонова: «шумящее от огня солнце».
– Хорошо сказано. Хотя у Платонова всё-таки чёрно-белый язык.
– Скорее – неправильный, но притягательный.
– Вы знаете, я хотела, чтобы Ваш портрет был таким же.
– Но про Платонова и другое говорят: был обыкновенный человек, а его будто контузило немного, и язык его стал ненормальным… Так, а что у нас с зеркалом?
– И тут ничего особенного я не придумала.
– Крометого, что играющие в карты ребята подозрительно смахивают на ГЮЛей – соучредителей.
– Зеркало здесь «иллюзорный проём» в другой мир: со своей психологией, ценностями. Вы, удостоверившись, что день закончился нормально, что на смену сделавшим работу людям, идут другие, уже чуть отвернулись от происходящего за окном, а перед Вами иные люди, а Ваши интересы и заботы их не то, чтобы не волнуют, но они из другого пространства картины, хотя и присутствуют в этом же кабинете.
– И откуда тебе было знать, что они сделают с заводом?
– А они проиграли его в карты?
– Почти.
– В переводе на немецкий язык, зеркало – это Spiegel. Совсем созвучно – Spiel – игра, или – spielend: играючи, легко, шутя и без усилий.
– Хорошо, что они не видели этой картины тогда.
– Ты когда уезжаешь, Таис? – он всё ещё стоял спиной к ней. Хотелось подойти и приобнять его за плечи или прислониться к напряжённой спине – просто по-женски. Она даже сделала шаг и тут же испугалась себя.
– Недели две пробуду, – взяла со стола пустые чашки из-под выпитого кофе и собралась на кухню.
– Я тебе ещё интересен? – он повернулся.
– Конечно, – задержалась Таис.
– Значит, будем заканчивать? – однако он сомневался или думал о чём-то другом.
– Если получится, – и она опять поставила чашки на стол. – Вы так поседели.
– Постарел?
– Нет. Возмужали.
– Раньше как-то некогда было об этом думать. А сейчас достаточно и времени, и поводов, – Кирилл Николаевич медленным взглядом осматривал комнату, и его взгляд остановился на стареньком бабушкином серванте. – Слоны! – удивился он. – Все семь штук! – он подошёл к серванту, с трудом раздвинул стёкла в ссохшихся от старости полозках. – А у меня три штуки только осталось.
– Потеряли? – Таис удивилась его вниманию к, казалось бы, ненужным вещицам.
– Скорее приобрёл. Продай мне их.
– Забирайте, – ей стало смешно. – Дарю.
Он так обрадовался, что она именно теперь и задала ему вопрос, мучивший её последние дни.
– Портрет Маши. Зачем Вы поместили его на выставке-акции?! Да ещё с подписью, – Таис не решалась произнести её вслух, хотя помнила наизусть: «Портрет девушки перед повзрослением и поездкой в Голландию – страну тюльпанов и наркотиков…» И эти три нарочито крупных точки, как уколы или выстрелы в живое тело. – Она же такая ещё наивная и распахнутая на том портрете! – Таис, конечно, всё поняла, но она не спрашивала: «Почему?», а спрашивала: «Зачем?»
Кирилл Николаевич молча положил на стол фигурку предпоследнего слоника и он – вынутый из логичной, пропорционально выстроенной вереницы – теперь напоминал подстреленного на сафари животного.
Таис терпеть не могла мужских слёз, а уж тем более – женских, поэтому моментальный взблёск, который она уловила в глазах Кирилла Николаевича, заставил её решительно подойти к окну. Она облокотилась на массивный подоконник и перегнулась на улицу.
– Сегодня утром проснулась и так же вот стояла у окна, и удивлялась, что воздух так плотно напитан дождём, солнцем одновременно. Настроение было такое хорошее…
– А сейчас? – глухим голосом спросил Кирилл Николаевич.
Она пожала плечами.
– Вот давай и не будем развивать эту тему, Таис. Оставим на «потом». Так я слонов заберу? А то мне скоро и путешествовать будет не на чем.
– Конечно, – не поняла она последней его фразы.
Когда Кирилл Николаевич уходил, он все фигурки слонов сложил в полиэтиленовый пакет. Лишь одного держал в руке, будто пытался отогреть его теплом своей ладони.
СЛОН № 5
Факел
Наступило однажды время, когда Маратха поймал себя на мысли, что он перестал считать прожитые им годы. Уже давно подросли сыновья Ксениада, которых он воспитывал вместе с непредсказуемым Диогеном, а с момента смерти друга прошло уже четырнадцать лет. Маратха теперь был почти не раб, но всё ещё поклонялся Простату – покровителю метэков, как называли чужеродцев-иноземцев афиняне.
Но если раньше Маратха, подражая Диогену, заботился о своём здоровье: летом зарывался в горячий песок, а зимой обнимал холодные от росы или даже снега статуи; то последние год-два, бодрость и стремление жить покидали его. Он всё чаще вспоминал сына, который так и остался для него молодым юношей семнадцати лет от роду, угнанный персами в неволю.
Продолжала рушиться, оказавшаяся колоссом на глиняных ногах, монархия великого Александра. Она буквально развалилась на новые государства, где каждый правил по своим законам, слушал своих сикофантов{1}. После долгих распрей полководцы Александра презрели его цели, и уже не о сплочении и единении шла речь, а о возможности править самостоятельно. Большинство из них изменили себе имена, прибавив обязательные для царей цифры, обозначив тем самым не только начало своего владычества, но и надежду на династическое продолжение.
Времена для Эллады настали тяжёлые, хотя кругом только и говорили о демократии. Маратха вёл свою хронологию событий империи, которая разваливалась на глазах. Он подолгу сидел над тазом с водой, который отражал небо и предохранял от блеска солнца, за движением которого и наблюдал Маратха. Пытался предугадать что-то и по звёздам, но те ничего хорошего не сулили. И он перестал понимать: гражданином какого государства он существует. А изнутри точил ещё червь одиночества. И вот ему перевалило восемьдесят. Но столько войн, крушений и несбывшегося вместила его жизнь, что устал жить. Вспоминал друга Диогена. Они часто сидели с ним, прислонившись спинами к глиняным, тёплым пифонам, в одном из которых хранилось зерно, а в другом вино; смотрели на смоковницы, нависшие над обрывом, и плоды их были человеку недоступны, а потому лишь вороны и коршуны кружили над ними.
– По-твоему, смерть это зло? – спросил он Диогена.
– Как же может она быть злом, если мы не ощущаем её присутствия? – ответил с усмешкой Диоген.
Он и пренебрегал смертью не раз. Не ощущал её и Маратха. До недавнего времени.