Читать книгу Три влечения. Любовь: вчера, сегодня и завтра - Юрий Рюриков - Страница 7
Детство человеческой любви
Чем отличались чувства древних от нынешних чувств
ОглавлениеВ начале нашей эры появилась книга Лонга «Дафнис и Хлоя», и любовь там очень похожа на светлую любовь античных мифов. Эта блестящая поэма – не рассказ о современной Лонгу любви, она говорит о более древних временах, о детстве человеческой любви.
В юности человек часто испытывает незнакомые ему ощущения, которых у него никогда не было. Они не похожи ни на что, они смутны, неясны, и человек еще не осознает их, он только чувствует их тревожную силу и их неизведанность.
Дафнис и Хлоя – юные пастухи, естественные люди. Как-то Хлоя поцеловала Дафниса, и этот поцелуй потряс его, как удар. И он недоумевает – что это за неведомое чувство вселилось в него? Острое томление любви кажется ему болезнью, токи любви впервые проходят сквозь него, – и потому так сотрясают его эти невиданные чувства.
Звучные и интенсивные, чувства эти гремят внутри них во весь голос. Как будто в их тела вселилось новое существо, оно живет внутри них своей жизнью, тревожит их, движется, управляет ими. Старый пастух Филет раскрывает им их тайну: существо, вселившееся в них, оказывается Эротом, и болезнь их причинена его стрелой.
У Дафниса и Хлои открываются глаза: «Страдают влюбленные – и мы страдаем. Забывают о пище – мы уже давно о ней забыли; не могут спать – это и нам сейчас терпеть приходится. Кажется им, что горят, – и нас пожирает пламя. Хотят друг друга видеть – потому-то и мы молимся, чтобы поскорее день наступил. Пожалуй, это и есть любовь».
Пожалуй, это и есть любовь – ранний античный эрос, голос и голод тела, мир плотских эмоций и ощущений. Конечно, эмоции эти одухотворены – их наивная красота, их светлая поэтичность и есть их одухотворенность. Но духовность эта еще не самостоятельна, она еще не отделилась от своей матери – человеческого тела – и живет внутри него, как зародыш, как предвестие чего-то будущего.
Книгу Лонга называют пасторальной (пастушеской) идиллией. И правда, Дафнис и Хлоя с самого рождения живут в колыбели природы, ведут идиллическую жизнь. Даже вскормили их не люди, а коза и овца. Даже имена их говорят о близости с природой, ибо «хлоэ» – это свежая зелень, молодой побег, а «дафне» – куст лавра. Это совершенно естественные люди, не отягченные никакой цивилизацией. Духовная жизнь еще не развилась у них, не выделилась, как отдельный элемент человеческой жизни, она еще смутный зародыш, еле брезжущий в их чувствах и действиях.
И любовь их такая, какие они сами, – естественная, наивно телесная. И как в статуях Афродиты отпечаталось все лучшее, что было в античной красоте, так и в любви Дафниса и Хлои запечатлено все лучшее, что было в раннем античном эросе.
Само собой разумеется, что в этом эросе были и «худшие» стороны, и в самой жизни он был не таким идеальным. Все мы знаем, что женщина была тогда несвободна, и любовь была несвободна. Знаем мы и о том, что люди были неразвиты, и эта их неразвитость явно сказывалась на их любви, на ее уровне. Но в высших своих взлетах – и со своей психологической стороны – эрос ранней Античности не бездуховен, как это думают многие. Это старое заблуждение рождено старым – и тоже неверным – мнением, что люди древних цивилизаций были вообще бездуховны или примитивно духовны.
В греческой мифологии есть группа преданий, в которых любовь – уже явно не простой эрос.
Все, наверно, помнят легенду о певце Орфее, который так любил Эвридику, что даже хотел вернуть ее из Тартара, а потом отказывался смотреть на других женщин и был разорван за это вакханками. В другом мифе – об Адмéте и Алкестиде – мойры готовы сохранить умирающему Адмету жизнь, если кто-то возьмет его смерть себе, и любовь Алкестиды так велика, что она умирает вместо него.
Такую же сильную любовь питает Пенелопа, которая ждет Одиссея, Пигмалион, любовь которого оживила статую, Лаодáмия, которая пожелала умереть вместе с Протесилáем, Филлида, которая повесилась от тоски, когда ее любимый, афинский царь Демофонт, вовремя не вернулся из-под Трои. И Эвадна с горя кинулась в погребальный костер мужа; и покинутая Энеем Дидона любила так, что от горя бросилась на меч; и знаменитая Геро, увидев утонувшего Леандра, в тоске бросилась в море…
Для каждой из них – вопреки Гегелю – «бесконечная важность обладать именно этим человеком» была дороже жизни, сильнее смерти. И так же дорого было это Кефалу, которого похитила розоперстая Эос, но который любил Прокриду и не променял ее на богиню.
Похоже ли все это на ходячее мнение, что древность не знала нынешней силы любви, из-за которой люди идут на смерть?
От мифа к мифу растет значение любви, ее роль в жизни людей. В эпосе об аргонавтах она уже делается одним из главных рычагов жизни, который сильней всех других чувств и привязанностей. В троянском цикле любовь чуть ли не основная двигательная пружина. И она теперь – не эпизод, не дело двух существ, как в других мифах; она связана с судьбами людей и государств, с их обычной жизнью и с их войнами.
Великолепной силы достигает любовь в древней лирике. Стихи гениального лирика Архилоха (VII в. до н. э.), первого в Европе поэта любви, рождены огромным, хотя и сдержанным, напором энергии. Бурная сила захлестывает Архилоха, страсть его мощна и лапидарна, как удар копьем, и он говорит о ней:
От страсти изнемогши весь,
Бедный, без сил я лежу, и боги мучительной болью
Суставы мне пронзают вдруг!
С такой же пламенной силой, но уже по-женски, ощущает любовь Сафо (VII в. до н. э.) – десятая муза, как называл ее Платон. Она пишет:
Словно ветер, с горы на дубы налетающий,
Эрос души потряс нам…
Страстью я горю и безумствую…
Сила этой страсти, сотрясающей человека, – сила телесной страсти, и выражается она в «категориях» телесных, не духовных ощущений. Но поэтичность этих телесных ощущений, их эстетическая настроенность – это и есть их духовность; такая поэтичная телесность, как уже говорилось, была тогдашней формой духовности.
Еще в доклассические времена многие поэты Греции писали о любви как о главной радости жизни. Так говорил о ней и современник Сафо Алкей, и Мимнерм (VII–VI вв.) в своих песнях к прекрасной флейтистке Нанно, и Феогнид (VI в. до н. э.) в своих элегиях, и Ивик, и Анакреон, жившие в то же время, и другие поэты. Такой же была любовь и для поэтов эпохи эллинизма (конец IV–I в.); особенно ярко видно это в знаменитых идиллиях Феокрита, в стихах Мосха, Биона, в греческой и римской комедии того времени. Любовная лирика была очень важна в жизни древних, до того важна, что среди их девяти муз была даже особая муза любовной поэзии – Эратó.
И уже тогда стало осознаваться раздвоение любви, ее деление на плотскую и духовную. В V веке до нашей эры философы стали говорить о двух Афродитах: Афродите Пандéмос (Всенародной) – божестве грубой чувственной любви, и Афродите Урании (дочери Урана) – богине любви возвышенной, утонченной. А в сократических теориях о любви говорилось, как о школе мудрости, важной части добродетели, помощнице разума.
Великолепно выражена античная любовь и в классической скульптуре греков.
Афродита Книдская, эта скульптурная поэма, изваянная Праксителем, появилась на свет почти два с половиной тысячелетия назад. Это о ей подобных говорил Гегель, что в них «совершенно отсутствует выражение внутреннего чувства, как его требует романтическое искусство», так как Венера Медицейская, которую изваяли сыновья Праксителя, близка Афродите Книдской.
Афродита недаром была богиней любви и красоты – для греков любовь и красота были неотделимы. И она вся переполнена этой изобильной красотой тела и духа.
Она высока, длиннонога, у нее чуть тяжеловатые – для нас – руки и плечи, небольшая голова, крупные глаза и губы, мягкий и удлиненный овал лица. У нее высокие бедра, высокая талия, красивая и высоко поставленная грудь, – и во всем этом есть какая-то высшая сила, олимпийская грация. Но это еще красота без изящества, без той взлетающей легкости, которая есть в Нике и которая входит сейчас в новые идеалы красоты.
Она стоит, опираясь на одну ногу, и тело ее выгнуто от этого плавно и музыкально. Как будто медленная волна прошла по ее талии, по ее бедру и по ее ноге, прошла и оставила там свой изгиб. Во всем ее теле есть контуры этой волны – и в ее плечах, и в ее груди, и в изгибе ее рук, и в ее приоткрытых губах, и в кудрях ее головы. Рожденная из волны, она несет в себе ее медленную и спокойную красоту.
Она вся – естественность, вся умиротворенность. Она нагая, но она стоит спокойно, в ее позе нет никакого стеснения. Она не боится, что ее нагота может привести кого-то в ужас; она не боится, что ее саму может осквернить чей-то взгляд. Ее любовь – в полной гармонии с миром, между ней и миром нет никакого противоречия, и в этом – особый тип ее отношения к жизни. Она – не Артемида, которая погубила юного Актеона за то, что тот увидел ее нагой во время купанья. Красота Афродиты – для людей, и она не будет карать за взгляд на нее.
Мораль Афродиты вообще была куда сильнее у греков, чем мораль Артемиды. Любовь была для них величайшим благом, и кто отвергал ее, тот был осужден на гибель. Так погиб Нарцисс, который отверг любовь нимфы Эхо и влюбился в свое отражение, так погибла Анаксарéта, которая не захотела любить Ифиса, так погиб и Адонис, который отказался от любви Венеры. Того, кто не принимал стрелу любви, поражала у древних стрела смерти.
Афродита как бы живет в особом мире – мире нормальных, не извращенных чувств. Она живет для простого человеческого взгляда, который увидит в ней и ее этос – выражение ее духовного величия, и ее эрос – выражение ее телесной, любовной привлекательности, увидит их гармонию, их красоту.
И от того, что она выше и ханжества и сластолюбия, она как бы поднимает до себя глядящих на нее, «очищает» их, передает им частицу своей красоты, гармонии, частицу своего особого – естественного – отношения к миру. В ней заложен особый, полный огромных ценностей, тип мировосприятия. И, наверно, здесь – кроме прямого наслаждения от взгляда на нее – и лежит ее вечность, недостижимость, ее гуманистическая сила.
Афродита Книдская – богиня гармонической духовно-телесной любви. Она, видимо, не портрет, а мечта – мечта об идеальной любви, красоте, гармонии, которой нет в самой жизни. Это первая на свете утопия любви, она вобрала в себя ее высшие ценности, и, может быть, от этого в ней есть неисчерпаемость, недостижимость, которая бывает в гармонии, в идеале.
Она воплощает в себе знаменитый греческий идеал «калокагатии» (калос кайгатос – прекрасный и хороший) – идеал просветленной гармонии тела и духа, сплава физической красоты и духовного совершенства.
Такое понимание калокагатии пошло у греков от Платона; об этом подробно пишет крупнейший исследователь древности А. Лосев в своей работе «Классическая калокагатия и ее типы». Но греки понимали эту гармонию совсем не так, как ее понимаем мы.
И сама душа и само тело были для них не такими, как для обиходного сознания Нового времени. Этому сознанию тело кажется чем-то неодухотворенным, чисто физическим, а психика – чем-то идеально-бестелесным, и они так непохожи между собой, так противоположны друг другу, что их невозможно смешать.
В обиходном сознании греков душа и тело еще не отделялись друг от друга с нынешней чистотой, и их гармония не была – как сейчас – равновесием каких-то отдельных, самостоятельных, внешних друг другу сил. Слияние их было синкретическим, нераздельным, гармония души и тела была полным их растворением, и в этом сплаве частицы души и тела были неразличимы друг от друга[8].
«Душа, жизнь, мудрость, знание, ум – все это стало здесь телом, стало видимым и осязаемым. И, наоборот, тело, вещество, материя, физические стихии, все это превратилось в жизнь, в дыхание, в смысл… Телесно видимая душа и душевно живущее тело – вот что такое калокагатия у Платона», – пишет об этом А. Лосев[9].
Так же неразличимо сплавлены телесные и духовные мотивы и в любви доэллинской Греции. Частицы духовных и телесных тяготений смешиваются там, превращаются друг в друга, существуют в смутной неразделенности, и эта смесь видна в каждом движении чувств, в каждом переливе эмоций; она – как бы структурный кирпичик, первичная клеточка этих эмоций.
8
Речь идет именно об обиходном сознании: оно всегда отличается от творческого сознания, особенно научного, всегда отстает от него. В научном сознании того времени, в том числе у самого Платона, были абстракции, которые явно вырывались за рамки «синкретизма» – смутной нерасчлененности.
9
Вопросы эстетики. М., 1960. Вып. 3. С. 458.