Читать книгу Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев - Страница 7

Часть 1. Мое дерево
Университеты

Оглавление

Учиться в Университете мне не понравилось сразу. Нужно было заучивать множество того, что вряд ли понадобится в жизни. До свободных путешествий в глубины материи дело никак не доходило. К тому же атмосфера казалась мне весьма неприятной – слишком связывающей, несвободной. Бесконечные зачеты, экзамены, отметки о посещении лекций и семинаров. Большинство преподавателей вели свои предметы иногда с каким-то высокомерным агрессивным напором, а порой наоборот – тоскливо и скучно. На девушек, на природу вокруг вообще никто, казалось, не обращал никакого внимания. Что-нибудь еще, кроме сидения на лекциях, существует в жизни или нет? Или все только в этих каменных стенах теперь?

От студенческих лет я ожидал совсем-совсем другого! Одно спасение – поездки за город просто так или на рыбную ловлю…


«Тикают ходики. На них – половина второго. Ночь. Андрей Гаврилыч уже встал, поблескивает очками, одевается. Керосиновая лампа освещает угол печки, деревянный стол, табуретку. Все кажется желтым. На столе шумит самовар. Хозяйка приготовила его еще с вечера, а теперь встала, кряхтя, раньше всех и разожгла угли. Проснулась кошка и, мяукнув, стукнула об пол всеми четырьмя лапами – спрыгнула с печки. Надо кинуть ей кусочек колбасы.

Андрей Гаврилыч снова опередил меня: выпил чай и уже собирает свой чемоданчик. С нами пойдет хозяин, старик с большой рыжей бородой.

Пальто очень тяжелое – сразу становится жарко. Загремела задвижка. Хозяйка провожает нас с лампой. Пискнула дверь, пахнуло морозным воздухом.

– Эка, вызвездило как! – глухо доносится голос старика-хозяина.

Валенки сухо скрипят по снегу. У нас с Гаврилычем специальные рыболовные чемоданчики на полозьях. Дед ничего не берет с собой – на чем же он будет сидеть около лунки? Мороз щиплет ноздри, сковывает щеки. В избе еще горит огонек. Сейчас хозяйка погасит лампу и ляжет спать.

А мы вступили в огромный холодный мир. Щедро светит луна. Наши голоса звучат тихо, но разносятся далеко, и тишина от этого кажется еще более полной и немного пугающей. Все голубое, и чудится, что все вокруг околдовано лунным светом, что избы, луна, деревья и даже заиндевевшие провода замерли не просто так: они разыгрывают таинственное представление. Темные дома деревни – даже окон не разглядишь – загадочно насторожились.

Первым шагает дед. За ним торопится Гаврилыч. Его чемоданчик катится мягко, иногда сползает в сторону. Я последний. Дорога блестит призрачным светом, повизгивает слежавшийся снег. Декорации двух цветов – черного и голубоватого…

Мы идем уже очень давно. Луна ушла дальше, скрылась за лесом – у нее там, наверное, другие дела. Но оказывается теперь, что и без луны можно различить спину Гаврилыча, деда с палкой, дорожку. Откуда-то сочится неуверенный свет: робко вырисовываются осинки, мохнатые лапы елей, хрупкие кружева кустарника. Откуда он, этот свет? Может быть, снег начинает светиться?… Становится еще светлее, бледнеет небо – и все теперь просто и ясно.

Справа над верхушками елей начинает краснеть, словно зарево. Или кто-то зажег огромный костер?… Опять – как в сказке: сейчас придет волшебник… В прозрачно-зеленой глубине одна за другой тонут звезды. Снег зеленоватый и тени на нем зеленые. Выплыли из-за леса багряные облачка, выстроились, словно придворные, для встречи Солнца… Чиркнуло поверху, и загорелись, засверкали заснеженные макушки деревьев. Тотчас ворохнулась какая-то птица на ветке, заверещала радостно. С ветки посыпался снег…

Лес неожиданно кончился. Перед нами, чуть внизу, большое белое поле, ровное и нестерпимо яркое на солнце. Водохранилище. Тысячи, миллионы снежинок – и каждая сверкает отдельно от других, отражает блеск солнца, переливается в его лучах. Множество радуг. Мы спускаемся и идем по нетронутому снегу. На том берегу за четкой строчкой кустов толпятся деревенские избушки. Крайняя изба стоит у самого берега. Блестит заснеженная крыша, из трубы вьется дымок. Он поднимается вверх сизым султаном – примета, что день будет хорошим. А дальше, за деревней, туманная линия леса. Великий волшебник – Солнце. Пришел и расколдовал…

Почти у самого берега дед останавливается.

– Начне-о-ом, пожа-алуй, – нараспев говорит Гаврилыч.

– Начне-о-ом! – тянем мы хором.

Становится весело. Гаврилыч плюет на руки и первым начинает долбить лед. Я долблю шагах в двадцати от него. Скоро в лунку с шумом вливается вода. Я вычерпываю льдинки, а потом достаю удочку, усаживаюсь на чемоданчике, насаживаю на крючок мормышки рубинового мотыля.

Я знаю: предстоит день морозный и яркий. Предстоит день полный чудес.

Чудеса начинаются сразу…»

(Из рассказа «Зимняя сказка», 1959 г.

(сборник «Листья», 1974 г., изд. «Советская Россия»)


Подружился я с одним из студентов своей группы, Пашкой Васильевым. Он тоже когда-то хотел стать писателем, пытался сочинять рассказы, кое-что у него получалось, главным образом – о девушках. Но все же он решил оставить это дело и заняться исключительно физикой, тем более, что голова у него работала хорошо – он сдавал университетские экзамены на пятерки. Но он, как и я, терпеть не мог окружающей лжи.

– Все равно никто не будет печатать то, что мы с тобой напишем! – зло говорил он. – Ты же видишь, что у нас нет литературы, все врут, никто правды не пишет. Бесполезно!

Я спорил, упорно повторяя, что от правды все равно не уйти, рано или поздно тайное станет явным. Но уверенность моя была скорей подсознательной, инстинктивной, потому что реальные факты, наоборот, подтверждали его правоту. Мы оба прекрасно видели, как хозяйничает у нас цензура.

Литературы современной и настоящей действительно было немного, все дружно врали по указке партии или «интеллигентно недоговаривали». А о Шолохове, к примеру, говорили, что не он написал «Тихий Дон», а некий Крюков, который умер, а Шолохов, будто бы, воспользовался его рукописями. А Александр Фадеев, автор «Молодой гвардии», которой зачитывалась страна (и я тоже), как утверждалось теперь, был стукачом, подручным партийных вождей, уничтожавших писателей, которые пытались не врать. Поэтому он и покончил с собой. Так это или нет, но все равно открылась бездна бесчестия и вранья – особенно после знаменитого доклада Хрущева на ХХ съезде «О преодолении культа личности Сталина и его последствий».


«…Чудеса начинаются сразу. Первое чудо – лунка. Ее зеленоватое пятно многозначительно темнеет среди ледяных осколков. Это – окно в неведомый мир. Мне представляется, как там, в тусклой оливковой глубине, среди причудливых зарослей подводных растений, плавают рыбы. Полосатые окуни с красными плавниками, серебряные плотицы, щуки – я видел их во сне. Да-да, я вспоминаю, как именно прошлой ночью в избе видел огромных глазастых рыб, которые с жадностью набрасывались на мою мормышку, дергали во все стороны, мешали друг другу…

На конце гибкого можжевелового удилища поблескивает серый хоботок пружинки. Из хоботка выбегает леска и скрывается в воде. В глубине – мормышка. Все это – от мормышки до моего плеча – представляет собой чуткий механизм: стоит рыбе коснуться наживки – пружинка качнется, и рука мгновенно сделает подсечку. Однако поклевки почему-то нет.

Я смотрю вокруг. Все так ярко, что больно смотреть. Слева от меня, сгорбившись, сидит Гаврилыч. Он неподвижен: вероятно, тоже нет клева. Дед стоит сзади, шагах в пятидесяти, и сосредоточенно «блеснит». Кусочек бороды его освещен солнцем и горит так, что мне кажется: деду жжет подбородок.

Вдруг рука моя ощущает слабый толчок. Механизм срабатывает, и я чувствую, как натянулась леска… Подпрыгивает сердце, останавливается и, лишь когда я вытаскиваю маленького окунишку, начинает снова биться. Он невзрачный, полосатый – граммов на двадцать – однако это «почин». Я отцепляю его от мормышки, небрежно бросаю рядом с лункой. Этот бойкий подводный житель, который теперь весь извалялся в жемчужном снегу, – второе чудо…»

(Из рассказа «Зимняя сказка»)


Некоторая оттепель, во время которой просочились кое-какие свидетельства о прошлом, вскоре опять сменилась морозом. Да и в оттепель полной правды, похоже, не говорилось. Было совершенно ясно, что последними настоящими писателями на Руси были те, что родились до Революции. Но и из них многие были фактически под запретом, не говоря уже о том, что кого-то уморили в лагерях или просто-напросто расстреляли, а кто-то вынужден был эмигрировать.

Да, как это ни казалось странным, но больше всего боялись у нас именно правды! Даже вполне «советских» – таких, казалось бы, безобидных «природолюбов», как Пришвин или Паустовский, не очень-то жаловали партийные власти. Эти писатели считались не очень серьезными, они «преступно увиливали» от участия в борьбе коммунистов за Светлое Будущее и от описания решающей роли Партии в жизни Страны Советов! О произведениях же таких писателей, как Бунин, Набоков, Булгаков, Платонов мы вообще знали лишь понаслышке.

Обо многом говорили мы с Пашкой, во многом были согласны друг с другом. Правда, он резче меня относился к тому, что у нас происходит. Он ненавидел советскую власть, не верил ни в одну из «ленинских идей». Он считал, что люди рабы по своей природе и если и напоминают кого из животного мира, то в лучшем случае червей. Такие же безмозглые, но, к тому же еще, и послушные – «Все, как один!»

С горечью воспринимая многое из того, что вокруг, я вынужден был с ним соглашаться. Но не мог не видеть, что кое в чем он все же неправ. На все есть свои причины! Ведь по отдельности люди, наоборот, чаще всего хорошие, а поступают глупо или подло сплошь да рядом по слабости или по неразумению. Нельзя обвинять всех скопом! Иной раз достаточно поставить себя на место человека, поступившего плохо, увидеть обстоятельства и причины его поступка – и становится ясно, что надежда на лучшее есть! Плохо устройство общества – это во-первых! А во-вторых, люди привыкли врать – их этому учат с детства! Выход есть: надо всем думать над тем, как сделать устройство общества лучше, а самим стараться не врать! Начинать надо с себя – думать своей головой и – учиться!

И я потому еще не соглашался с Пашкой, что видел: он сам поступает далеко не всегда хорошо. И врет. Как же можно так резко судить других, если ты сам не безгрешен? Прежде всего ты должен сам отвечать тем требованиям, которые предъявляешь другим.

Теоретически Пашка со мной соглашался. А практически сплошь да рядом не признавал своей неправоты. По какой-то странной закономерности он судил себя гораздо мягче, чем других. Это-то и сбивало с толку.

Вообще мир казался мне заколдованным. Главным колдовством было вранье.

Эта тема и представлялась мне теперь основной в будущих моих сочинениях.

– Как ты представляешь свое литературное деревце под сенью советского баобаба? – ехидно спрашивал Пашка.

– Мое дерево будет рядом и не под сенью вовсе, – не слишком уверенно отвечал я.

Пашка презрительно хмыкал.

Не нравилась мне унылая университетская жизнь! Дошло до того даже, что я стал организовывать так называемые «вечера группы» – с кем-то из приятелей-студентов мы приезжали в какой-нибудь вуз, где, по слухам, учится много девчонок, и в перерыве между лекциями подходили к какой-то понравившейся нам студентке. Показывали свои студенческие билеты и говорили, что у нас на Физфаке учатся одни парни, а потому мы хотим организовать «вечер группы в общежитии МГУ» и хотели бы пригласить на него «девушек из вашего института, человек пять-шесть». Как правило, это срабатывало, мы назначали встречу у метро, а там говорили, что гостиная общежития занята – внезапно приехали иностранцы… Но мы можем собраться на квартире одного из наших студентов. Девчонки, как правило, соглашались, и мы все ехали в мою коммуналку, где уже собрались трое-четверо моих приятелей или студенов-жильцов. Комната моя была всего-навсего 20 квадратных метров, но мы – человек 8-10! – ухитрялись в ней поместиться и даже танцевать и играть в какие-то игры! Сейчас трудно, наверное, в такое поверить, но так – было! Завязывались знакомства, и в принципе это всем нравилось! Главное же – это была хоть какая-то альтернатива университетской занудности!

Кое-как дотянув до третьего курса, я решил уйти из Университета – ринуться в жизнь по-настоящему! Я не хотел становиться рабом, винтиком какой-то социальной машины, к тому же быть безрадостным импотентом, а все больше ощущал, что в университете именно к этому шло. Ведь при всем, при всем я никак не мог преодолеть своего инфантильного целомудрия…


«Утро. Мне – шестнадцать. Я иду на Москву-реку. Несколько дней назад я научился плавать и – радостный, бодрый от ощущения того, что умею еще что-то, – я иду купаться.

Солнце только-только взошло, и воздух чист и прохладен, как бывает лишь в самое раннее утро томительного жаркого летнего дня. Пересекаю шоссе, прохожу сквозь знаменитый Кунцевский парк с его вековыми деревьями и по крутому, с глинистыми обрывами, берегу спускаюсь к реке.

Совсем недалеко от меня – две девчонки лет по четырнадцати. Они пришли, видимо, недавно: разделись и, тоненькие, стройные в своих черных тугих купальниках, нерешительно стоят у воды. Наконец, одна из них пробует пальцами ноги воду.

– Ой, как молоко! – говорит она.

И вот они уже, решившись, с визгом, с разбегу вспахивают реку. Брызги летят далеко, и мне кажется, что несколько прохладных капель падает на меня…

А я все это время серьезно, сосредоточенно, делая вид, будто мне совершенно безразлично присутствие каких-то девчонок, раздеваюсь, поправляю плавки и мужественно, не дрогнув, вхожу в воду. Затем, вытянув перед собой руки, отталкиваюсь от дна и плыву на ту сторону – деловито, словно плаваю я давно.

Лишь на середине реки, когда и тот, и другой берег непривычно и жутко далеки, а девчонок из-за волн я не вижу, – лишь в этот момент я чувствую стыдную неуверенность и думаю, что сейчас обязательно наглотаюсь воды или вот-вот сведет ногу… Но вот уже тот берег близко – я пытаюсь встать на дно, но дна нет, взбалтываю ногами еще несколько раз, и – вот она, победа!

Часто бьется сердце, но я счастлив – все-таки переплыл! – и оборачиваясь назад, я вижу две маленькие знакомые фигурки…

Но что это?! Девчонки одеваются – значит, накупались и собираются домой? Да, похоже, что так. И мне вдруг становится очень тоскливо, со страхом думаю, что надо ведь плыть обратно, а я остался совсем один… Да, девчонки оделись и, балансируя, карабкаются по береговому обрыву.

– Эй, подождите! – хочется крикнуть им. – Посмотрите, как я поплыву назад! Видите, я научился плавать!

А они уже взобрались и… потерялись среди вековых деревьев парка.

Я стою еще некоторое время – мне холодно, кожа покрывается зябкими пупырышками. Захожу в теплую воду, отталкиваюсь от дна… И мне по-настоящему страшно теперь: кажется, будто совсем не приближается мой берег, а я устал, и сейчас уж наверняка начнет сводить ногу…

Усталый, грустный, полный непонятной обиды, я вылезаю на берег и медленно бреду домой. И почему-то никакой радости нет от того, что ВПЕРВЫЕ В ЖИЗНИ я переплыл большую реку…»

(«Девчонки», 1956 г.)


Едва покинув университет (уйдя с третьего курса), почувствовав сумасшедшую радость освобождения, «возвращения к себе», я почти тотчас «сформулировал» два первых рассказа: «Зимняя сказка» и «Запах берез». О том, что было мне хорошо знакомо и горячо любимо – о природе и рыбной ловле.

Это в понимании литературоведов были, вероятно, не рассказы вовсе, а «зарисовки», но в них я ощутил некоторую законченность, и они мне самому очень нравились. Конечно, я понимал, что многим они покажутся «несерьезными», «легковесными», но по крайней мере в них была безусловная – с моей точки зрения – правда! Любовь к жизни и поэзия этой самой жизни – в противовес ненавистной «социалке». Разумеется я вылизывал их до последнего слова, добиваясь, во-первых, соответствия написанного тому, что чувствовал, а во-вторых некой музыки прозы, то есть внутреннего ритма… Это – правда, а не то, что нам постоянно впихивают по радио и в газетах! Правда существования в этом мире, правда искренних ощущений и чувств!

Еще я написал «рассказ-очерк» о встрече с мужиком, продававшим наловленных на блесну окуней на московском Центральном рынке – о том, как познакомился с ним, а потом, когда ушел из университета, поехал к нему в гости на Рыбинское море и, с вожделением впитывая воздух свободы, ловил рыбу «на мормышку» из проруби «по последнему льду». Это, собственно, и были первые шаги моего возвращения. Возвращения к истинной жизни. И естественно, что первые мои рассказы были об этом. Так же, как и мини-зарисовка «Девчонки» – память о самых юных годах.

Потом я сочинил рассказ «Сверкающая гора окуней», опять связанный с рыбалкой, и это стало моим достижением еще и потому, что в нем описывалось то, что было на самом деле не впрямую, а с некоторой долей фантазии. И – от третьего лица. Хотя на самом деле, конечно, все равно от первого. А главным героем был не я, а мальчик двенадцати лет. Хотя на самом деле, конечно, все равно я (таким ведь и был по сути тогда…). И речь там шла лишь косвенно о рыбной ловле, на самом же деле – о столкновении мальчишки с ложью и предательством взрослого мира, как я это понимал. И в фантазии моей была не ложь, а правда.


«…Солнце, проделав мартовский путь, тонуло во мгле. Темнело. Все потянулись назад в сумерках. Шли и Володя с Петром Сергеевичем. Шли не спеша, переговариваясь, обсуждая планы на завтрашний день. Должны ведь они нащупать стаю, смог ведь тот наловить. Вот повезло человеку!

Конечно, конечно, им обязательно повезет, обязательно. Не сегодня так завтра. Есть ведь еще день. Просто стая отошла на другое место они найдут ее.

Мы ведь наловим, да? Наловим? повторял Володя, забегая вперед и снизу заглядывая в лицо Петра Сергеевича. Ведь правда? Ведь правда?…

И он опять жил завтрашним днем, словно не было сегодняшнего, не было неудачи.

Но едва Володя с Петром Сергеевичем обмели березовым веничком снег с валенок у порога, едва зашли в накуренную тусклость прихожей Дома рыбака, едва стянули с плеч тяжелую, пахнущую морозом одежду, как тотчас услышали разговор:

Что? Наловил? Ха! Он купил ее. Купил! Там сети поднимали, вот он и купил. А утром сегодня в город поехал, продавать. Так что зря старались, хлопчики, зря спешили. Вот ловкач, ха-ха!

Что? Что вы сказали?

Что он сказал? Ведь это неправда? Неправда?!

Ха-ха, не только ты, хлопчик, поверил! Мы-то вот дураки большие, нам-то уж надо бы…

И тогда что-то странное случилось с Володей.

Он кинулся вперед, оттолкнул кого-то и, распахнув дверь, ощутив мгновенно, как охватило его морозом, бросился в темень леса.

Не все сообразили сразу, кто-то выругался, Петр Сергеевич в этот момент отошел к печке и не видел. Вдруг кто-то понял:

Что с мальчишкой?!

И заторопился к двери.

Володя бежал наугад «он купил их! купил!» чудом найдя дорогу, не видя ничего в наступившей уже темноте, слепой от обиды, от электрического света избы, от слез. «Все обманывают, все, все!…»

Сзади хлопнула дверь, луч света скользнул по сугробам, погас.

Володя! Володя!

Володя сбился с дороги, барахтался в глубоком, выше колена, снегу, проваливаясь, с трудом выдергивая ноги, падая, хватаясь за снег руками, отводя от лица холодные, скользкие и колкие, пахнущие морозной хвоей ветви, сбиваясь с дыхания, «все обманывают, все! зачем?» споткнулся, упал окончательно, зарылся лицом в сыпучий, свежий, чистый и мягкий снег. «Не надо, не надо мне ничего, раз так. Не надо…»

Володя! Володя!

Забегал, заметался луч карманного фонаря по снегу, по елям. Теперь слышалось уже несколько голосов, досадливо и часто хлопала дверь.

Куда он побежал? Что случилось?

Обидели мальчишку вы что, не поняли?!

Володя! Володя!

Следы смотрите… Ищите следы!

Чеканутый мальчишка, ей-бо, чеканутый…

Его нашли, отряхнули от снега, привели в избу.

Разволновался, просто разволновался, бывает, оправдываясь, говорил Петр Сергеевич. И улыбался неловко.

Володя успокоился вскоре, утих. И взрослые тотчас же позабыли об этом случае. Нервный мальчик, балованный, подумали некоторые. Только Петр Сергеевич курил папиросу за папиросой и, сидя рядом с засыпающим Володей, утешал его. Он утешал его так:

Ведь это случайность, сынок, мы еще наловим, не сомневайся. Мы еще завтра… А в апреле мы ведь поедем еще раз, да? в апреле мы наловим еще больше, чем он, будут длинные дни. Мы приедем специально. Мы с тобой всех обловим посмотришь, не унывай. Не унывай, сынок, всяко бывает, чего там…

Он обманул, обманул. Вы все обманываете, все, все… машинально повторял Володя, засыпая, вздыхая прерывисто.

Ну, я обещаю тебе, обещаю. Меня тоже обманывали, понимаешь? Думаешь, меня не обманывали? Что ты, сынок, что ты. То ли еще будет. Ты держись, сынок, надо держаться. Люди они все же хорошие, не всегда ведь так-то».

(Из рассказа «Сверкающая гора окуней», 1960 г.

Опубликован в журнале «Юность», 1982 г.)


Ну, и конечно еще в одном из моих рассказов, не считая «Девчонок», отчасти была затронута и «девичья» тема. Хотя назывался он: «Листья».


«…Мы идем по тропинке, которая вьется по склону среди бугров и берез. Рита ведет себя опять непонятно, а когда я показываю ей кривую березу, один из стволов которой, седой и толстый, повис горизонтально над склоном, – она смеется странно и говорит, что у нее в туфель попал камешек. Она решительно спускается к ручью, пока я чинно сижу у кривой березы. Наконец, я слышу, как она зовет меня от ручья, но почему-то не двигаюсь – почему она от меня убежала? – и вот уже ее не слышно, а когда, продравшись сквозь заросли, я подхожу-таки к ручью, ее там уже нет. Теперь я кричу, но она не отзывается…

У меня немного болит горло – недавно болел, – и чуть-чуть кружится голова, потому что давно не был за городом; день жаркий, солнце россыпью ложится на листья кустов – это напоминает мне что-то, сказку из сна, и вот я уже отрешенно бегу по берегу ручья, продираюсь сквозь кусты напролом, пригибаюсь, где нужно, прыгаю через склоненные ветви – и листья шумно и хлестко бьют меня по лицу, мне уже тяжко, больно дышать, и передо мной то вспыхивает солнце на ветках, то веет угрюмой сыростью из-под густоты кустов, и в ярко-зеленые пятнистые полосы сливается множество хлещущих, пахнущих и щекочущих, жестких и мягких, зовущих, пьянящих листьев.

Я бегу долго – и тайна ручья раскрывается мне. Я вижу, как кончаются густые заросли по его берегам – он течет уже по равнине, на том, другом, берегу его – большие засеянные поля, на этом, моем, берегу – длинное здание фермы, домик, где живет, вероятно, сторож, и стадо коров. Я нашел себе какую-то палку и теперь иду, словно странник в незнакомой стране, опираясь на посох, смотрю по сторонам, вижу небо и солнце и жду чего-то. И хотя я все еще вздыхаю от бега и от непонятной обиды, в груди печет – я счастлив. Смело прохожу сквозь коровье стадо и с сознанием собственной значимости, бывалости, постукиваю палкой по дороге.

…Вновь ныряю в зеленые заросли, в листья, бегу назад по ручью, вприпрыжку и пригибаясь, где нужно. И опять все забыто, и я, кажется, пою что-то – песни, которые приходят сами собой. Летят мимо листья зеленой пятнистой полосой, они хлещут и гладят меня по лицу…

Но в глаза мне сверкает красным. Рита. Она сидит в своей красной юбке на пенышке у края оврага и спокойно, с улыбкой смотрит на меня.

Я останавливаюсь нехотя, взбираюсь по крутому склону, цепляясь за корни, и сажусь недалеко от нее, на траву. «А я думала, уж не медведь ли. Такой треск стоял…» – говорит Рита. «Как видишь, не медведь», – отвечаю хмуро. Мы сидим некоторое время молча. Потом поднимаемся и вместе идем на дачу…

…От вокзала провожаю ее домой. Мы едем в метро, потом пересекаем людную площадь, идем по темному переулку – под ногами распластались красивые черные тени, а по краям переулка яркие фонари просвечивают сквозь нежно-зеленые неподвижные кружева…

Мы долго и молча стоим у ее подъезда. Я говорю «до свиданья», поворачиваюсь, иду. «Не уходи», – говорит она тихо. Я останавливаюсь, послушно возвращаюсь, легко обнимаю ее, целую вздрагивающие губы и ухожу тотчас. Ведь именно уходя, я чувствую себя суровым и сильным…

Ночью во сне я тоже вижу ярко-зеленые пятнистые полосы листьев. Они летят мимо меня и трогают и гладят мое лицо, нежно и ласково, бережно…»

(Из рассказа «Листья», 1960 г.

(сборник «Листья», 1974 г., изд. «Советская Россия»)


В журналы и издательства рукописи нужно было представлять не написанными от руки, а напечатанными на пишущей машинке. И тут судьба улыбнулась: мой друг Славка с первого этажа нашел среди россыпей семейного барахла старую пишущую машинку «Континенталь», правда с латинским шрифтом и слегка поломанную. Не помню уж каким образом удалось заработать деньги – кажется, на разгрузке вагонов, – но машинку мне починили и шрифт русский поставили.

Конечно, я сразу попытался давать свои первые рассказы в какие-нибудь журналы, не очень-то веря, что напечатают, но все же надеясь: а вдруг? Мне их неизменно возвращали с рецензиями, правда, благожелательными в отношении «описания красот природы» и «языка», однако же абсолютно однозначными с точки зрения неприемлемости для публикации. Ибо «зарисовки» мои, по словам рецензентов, были «легковесными» и «ни о чем». Конечно, вот это, последнее, больше всего меня возмущало. Как это «ни о чем»? Они, рецензенты, разве не любят природу и вообще жизнь? А чем они сами живут, чему в жизни радуются? Неужели искренне восторгаются «повышением производительности труда» на наших предприятиях и «мудрой прозорливостью» партийных вождей?

Приблизительно в это время я во второй раз прочитал «Мартин Иден» Джека Лондона.

Вновь испытав потрясение, несколько дней приходил в себя, но все же опять сделал вывод: Мартин Иден не прав в том, что он покончил с собой! Он просто надорвался в борьбе с редакторами и издателями и в сущности изменил своим идеалам! Ему нужно было продолжать бороться за красоту, за человеческое прозрение! В этом отношении наши с ним взгляды на жизнь удивительно совпадали! Что же касается других людей, то ведь у большинства тяжелая жизнь, они просто не в состоянии преодолеть обстоятельства, потому и выглядят такими глупыми и дурными. Им надо помочь!

Он, Март Иден, в конце своей жизни стал в сущности нытиком и слабаком, считал я. И вообще он слишком много значения придавал не самой жизни, не ее красоте, а деньгам. В чем и ошибка! Его самого сгубили-таки «капиталистические ценности», которые он на словах презирал! И он недостаточно был уверен в своей правоте, вот в чем дело. Я постараюсь не делать его ошибок, не поддаваться…

Но в другом отношении – по поводу организованности, преданности своему делу, выносливости – я, конечно, им восхищался. Я не развешивал по комнате бумажек с иностранными и незнакомыми словами, чтобы их изучать постоянно, как он, (я ведь все же закончил школу, учился в институте, в отличие от него), но над своими рукописями работал без устали. Из-за одного неверного (не соответствующего смыслу, настроению) слова я готов был перепечатывать не то, что целый абзац, но – страницу! Вот когда мне стало понятно и близко то, что говорили на уроках литературы, например, о Льве Толстом – что он, мол, раз по десять переписывал места из своих произведений, а то и произведения целиком! То же говорили о Чехове и о других настоящих писателях.

Еще очень важно было, как я понимал, сохранить здоровье. Не просто так, не само по себе (что, конечно, тоже важно), но прежде всего потому, что работа предстоит очень трудная, напряженная и долгая. Уже по первым своим шагам я понял, что нужно жить долго и жить именно в здоровье, иначе ничего не добьешься. Особенно в нашей стране. Потому что у нас особенно упорно правительство приучает людей ко лжи, а люди почему-то очень легко соглашаются.

Конечно, временами я впадал почти в полное отчаянье. Ведь не поддерживал меня никто! То есть ни один человек! Ни из друзей, ни из родственников. И никто мне не верил. Что касается пишущей машинки от Славки, то он нашел и подарил ее мне чисто по-дружески – потому что я об этом его попросил, а вовсе не потому, что он верил в мои писательские способности.

Что касается моей школьной любви, Аллы, то я ее потерял, как позднее понял – по глупости и неразвитости, то есть от нерешительности. Я не в состоянии был преодолеть свою робость, чтобы хоть попытаться эту девочку поцеловать. А на выпускном вечере, танцуя с ней и ощутив прикосновение к себе ее уже вполне женской груди, чуть в обморок не упал от нахлынувших чувств. Ей все это, естественно, надоело, и она предпочла парня решительного, а не такого рохлю, как я.

Частенько я чувствовал себя так, словно я один во всем мире. Мне казалось, что только растения, птицы, рыбы по-настоящему понимают меня. Они не врут. На добро они всегда отвечали добром. А люди врали. Почти все. И они не любили ни меня, ни друг друга…


«…Нельзя не навещать родных – грех, потому что все равно приходит время, когда становятся они тебе нужны, но тогда бывает, ты им уже чужой, и неожиданно оказываешься еще более одиноким. В юности – после Ногинска, когда мать уже умерла, а отец погиб, – я часто ездил на охоту или на рыбную ловлю или просто побродить по лесу. И на какой-нибудь затерянной лесной поляне мне вдруг казалось, что именно в этих деревьях, в этом вот самом воздухе, в этих теплых лучах жив дух моих родителей, заботящийся обо мне, оберегающий. Это были справедливые отец и мать, они зря не ругали меня и прощали и требовали лишь одного – уважения. И если у дерева росли ветви и листья, то я знал, что это то же, что мои руки и волосы, а птицы, зверьки и рыбы лишены были коварства и на добро отвечали добром…»

(Из повести «Путешествие», 1973 г.

(сборник «Листья», 1974 г., изд. «Советская Россия»)


Некоторых вещей я особенно не мог понять. Ну, вот, например: ведь в школе я был круглый отличник, на меня возлагали большие надежды, прочили в «советские Ломоносовы». Так и говорили учителя некоторые! И гордились мною, когда я был студентом МГУ. А когда ушел из Университета, то все дружно от меня отвернулись, даже и не задумываясь. Мол, «сбился с пути»! Как это? Почему?!

Я старался объяснить родственникам и знакомым, но мне никто не верил, даже сестра, самая близкая из моих родственников. Я понимаю, они думали: «Не выдержал трудностей учебы, университет это ему не школа!» Но ведь это вовсе не так! И я ведь не пьянствовал, не воровал, не делал глупостей! И вовсе не ленился! Я был такой же, как раньше, и даже лучше! Я читал книги самостоятельно, а не потому, что кто-то велел, я упорно по собственной воле проводил часы за тетрадями или пишущей машинкой. Делал гимнастику по утрам, ездил за город… Я честно занимался любимым делом и никому не подчинялся, думал своей головой, а не чужой, ко всему относился по совести! Почему же никто не верил мне? Почему даже не трудились выслушать, попытаться понять? Как же это так: был примерный мальчик, кончил школу с Золотой медалью, поступил в престижнейший вуз! Значит, способный? И вдруг… Сбился с пути?

И все больше я убеждался: точно так же было у Марта Идена сначала – ему ведь тоже поначалу никто не верил, со всех сторон твердили, чтобы он «устроился на работу»…


«…Я лежал на животе прямо в чаще зеленых трав – травинки кололись, муравьи забирались под майку, отчаянно щекотали, кусали, в носу свербило от острого аромата цветов, трав, земли, а пылкое мое воображение следовало за каким-нибудь муравьем по узкой тропке среди толстенных травяных стволов, похожих на тропический бамбук, мимо раскидистых кустов земляники с трехлопастными гигантскими листьями… Над головой висели, источая приторный аромат, кроваво-красные тяжелые ягоды. Я карабкался по толстым изогнутым лианам стеблей, пытаясь добраться до соблазнительных этих плодов, повисал на прохладных розоватых лопастях чашелистиков и наконец погружался в восхитительную, пахучую, нежно-розовую в глубине мякоть ягод, пачкаясь в алом липком соке… Потом, омывшись каплей росы, вскакивал на спину жука-жужелицы и, держась за острые края его ребристого, мутно-блестящего панциря, мчался по неизведанным дорогам дремучих джунглей быстрее самого быстрого автомобиля… Наконец сходу хватался за какой-нибудь толстый ствол, взбирался по нему высоко-высоко, как Тарзан… Пытался поймать за брюшко яркую, пеструю бабочку – жар-птицу… Потом мысленно попадал в полумрак муравейника – этого многоэтажного лабиринта с анфиладами комнат, галереями, залами и погребами. И строгие охранники-муравьи придирчиво ощупывали усиками меня, чужестранца, но почему-то не трогали… Я жил в дебрях какого-нибудь куста или в цветке, как крылатый эльф, летал на спине прирученной стрекозы над бескрайним океаном трав, как Карик и Валя…»

(Из книги «Джунгли во дворе», 1973 г.

Издательство «Мысль», 1981 г.)


Кажется, именно тогда уходя из Университета, я особенно всерьез задумался ради чего приходим мы в этот мир. В чем смысл жизни? Неужели только в карьере и детях? Тогда-то и пришла мне в голову мысль о том, как хирург, спасавший людей всю свою жизнь, начал интересоваться тем, как распорядились спасенные вновь подаренной им жизнью. Долгое время эта мысль во мне вызревала, и только в 1967-м году я начал первый вариант своего будущего романа, но не закончил. Продолжил лишь в начале «нулевых»…


«…Да, началось тогда, пожалуй, все – с Кирпичева. Что-то в 70-х годах. Мне тогда около пятидесяти, я – хирург. Четкая петля времени – я снова там…

Молодой крепкий парень, получивший ножевое ранение в сердечную мышцу. Мы – а главным образом, разумеется, я – взялись за дело. У него было три минуты клинических… Надежды почти не было, и все-таки – удалось! Операция длилась не один час. Но – удалось! Парня вытащили фактически с того света! Это была сенсация – о ней узнали! Французский, бельгийский, швейцарский журналы напечатали подробные отчеты об операции, на симпозиуме в Киеве демонстрировали снятый во время операции фильм – успел тогда приехать телеоператор в Клинику. Меня приглашали во Францию… Из Хабаровска прислал телеграмму известный специалист, да и не только он. Мне звонили, поздравляли, писали письма. И парень уверенно шел на поправку, да…

Лицо его мне нравилось и вообще, выздоравливая, вел он себя вполне хорошо. А я давно интересовался, что «там, за синей чертой» – спрашивал у тех, кто «вернулся» после клинической, читал литературу на эту тему. Спрашивал и у него. Он говорил, что «сплошная темнота, ничего больше». Но тут дело было не в этом. А в том, что парня в конце концов выписали из клиники, в довольно скором времени он начал работу – был, кажется, слесарем на каком-то заводе. Я в курсе, потому что родственники меня очень благодарили и звонили потом.

Но… Это был, конечно, не первый случай в моей хирургической практике – вытаскивать с Того Света приходилось не раз, особенно во время войны еще, – но история с Кирпичевым особенно мне запомнилась потому, что… Потому что месяца через три после того, как Кирпичев окончательно выздоровел и вернулся к работе, в пьяном угаре он полез купаться в речку с сильным течением и утонул. А полез, потому что якобы с кем-то поспорил – что, мол, выздоровел он окончательно и переплывет туда и обратно запросто… Крутой он, видите ли. Все ему нипочем!

Конечно, каждый человек волен распоряжаться своей жизнью так, как он хочет. Конечно, бывают и случайности в жизни, когда не ты распоряжаешься своим существованием на земле, а то, что мы называем Судьбой. Но в случае с Кирпичевым меня больше всего поразило то, что ведь и в первый раз, как мне было известно, виноват был Кирпичев сам – тяжелое ножевое ранение он получил в «разборке» от человека, который фактически защищался! Уголовное дело тогда почему-то закрыли. Но ведь и утонул Кирпичев фактически тоже по своей воле – ему нельзя было пить и – тем более! – в пьяном виде лезть в реку из-за какого-то дурацкого спора! Он полез в реку, чтобы доказать приятелям, какой он – несмотря ни на что! – крутой и здоровый.

А, между прочим, он собирался жениться на хорошей девушке – я ее видел, она мне нравилась. И она была уже беременна от него…

Вот такая история. Конечно, и во время войны, и потом тоже бывало всякое. В войну бывало, что спасенные возвращались аж на передовую и – гибли. Но то – герои, понятно… Тут же – мирное время, и парень пострадал в обоих случаях совершенно по-глупому, по своей собственной воле! Хотя…

Уже тогда стали возникать у меня мысли о том, что ведь что-то же двигало им, наверное. Но что?

Тогда-то впервые всерьез я и задумался над тем, зачем вообще мы рождаемся на этом свете. ДЛЯ ЧЕГО? И какой смысл в работе врачей, если те, кому мы – а тут фактически я – заново подарили жизнь, используют ее так глупо. И еще. То, что он по-дурацки погиб, ладно бы – хозяин барин, как говорится. Но своим идиотским поступком он принес истинное горе и родителям, и беременной невесте! В сущности он принес горе и мне, обессмыслив мою победу над его первой смертью! Странно это.

Но… Может быть, есть что-то, руководящее нами «сверху»? Что? Или кто. Бог? Судьба? Или что-то еще?»…

(Из романа «Пациенты», 2017 г.)

Ибо не ведают, что творят

Подняться наверх