Читать книгу Неисповедимы пути. Роман - Юрий Теплов - Страница 2

Часть первая. Зигзаги судеб человечьих
Иван Сверяба и поп – расстрига

Оглавление

1.

Дверь лязгнула, как выстрелила, оставив Ивана в провонявшей потом и мочой камере. Запах мочи исходил от стоявшего в углу бака. С потолка желто светила лампочка, забранная в сетчатый металлический намордник. Левая стена гляделась серой и голой. Вверху синело низкое, словно бойница, оконце, тоже оплетенное металлическими прутьями. Справа были двухъярусные нары, на которых лежали, сидели, курили уголовнички и разглядывали его, застывшего у двери в мятом костюме и в мерлушковой шапке.

– Арбуз! – услышал Иван чей-то сиплый бас сверху.

Со второго яруса скатился парень, низенький, кругленький, с серой челкой. Приблизился к Ивану, обошел вокруг, нежданно толкнул его в спину, отчего он очутился посреди камеры.

– Штымп с брехаловки, – доложил Арбуз.

Слова были знакомы Ивану! Штымп – неук в воровских делах, брехаловка – базар. Только успел это сообразить, как оказался на цементном полу, а его шапка – на голове обидчика.

Иван вскочил на ноги, не видя больше ни нар, ни любопытствующих лиц – только его, круглого и щекастого. Первый его удар пришелся как раз в левую скулу. Шапка свалилась с головы Арбуза, а сам он отлетел к параше. Иван достал его и там. Молотил кулаками по чему попадя. Тот падал, но опять кидался на Ивана. Коротковаты были руки у Арбуза, впустую махал.

– Папа! – завопил Арбуз.

Кто-то навалился на Ивана сзади, но он, то ли стряхнул Арбузову подмогу, то ли помощники сами захотели досмотреть спектакль… Сцапал за голову обидчика и возил его мордой по щербатому цементу. И тут на него посыпалось – в бок, в голову, в спину, уложили рядом с Арбузом. Придавленный чьими-то руками, он успел подгрести под себя свою новую мерлушковую шапку. Голова его оказалась напротив Арбузовой, даже глазами на секунду столкнулись: и Иван успел подсмотреть в них растерянность.

Потом его отпустили. Иван настороженно поднялся, держа в руках шапку. Первое, что увидал – овчинные чувяки на чьих-то волосатых ногах, свесившихся с верхних нар. На втором этаже сидел грузный мужик в распахнутом бухарском халате, с головой яйцом и глазами, похожими на белые кальсонные пуговицы.

Мужик поманил Ивана. Он сдвинулся в его сторону. Убрал шапку за спину. И встал в ожидании приговора.

– Кто будешь?

– Иван Сверяба.

– Кликуха – Сверяба?

– Не, фамилия.

– Шамать хочешь?

Иван не ел целый день, но внятно произнес в ответ:

– Не хочу.

– Подай крышу!

Иван не понял.

– Шапку подай папе Каряге! – выкрикнул Арбуз.

Если бы у Ивана вознамерились отнять шапку, он бы снова кинулся в драку. А тут протянул ее, ровно бы так и надо, будто на сохранение отдал. Откуда в руке Каряги появился сухарь, Иван не заметил.

– На! – сказал тот и резко кинул сухарь прямо в лицо.

Иван изловчился поймать его. Этим вроде бы даже вызвал одобрительную усмешку.

– Писануть, папа? – Арбуз уже поднялся с пола, стоял в метре от Ивана.

Толкучка обучила Ивана многому. Он знал, что такое писануть – чиркнуть лезвием. Отодвинулся к стене, прижался к ней спиной, заозирался.

– Что красноперых не кличешь? – незло спросил Каряга.

Иван затравленно и с ненавистью уставился в его белоглазый лик. Тот убрал ноги на нары, покряхтел, располагаясь в глубине. Сказал:

– Господи, спаси и помилуй некрещеного! – Высунулся наружу: – Его ложе под Афишей. – И улегся с миром…

Место Ивану досталось у самой двери, внизу. Он долго не мог уснуть, прислушивался к шорохам и храпу, не надеясь, что его оставили в покое. Так и блазнилось, что подкрадывается Арбуз с лезвием. Иван напрягался; приподняв голову, шарил глазами по камере, но все было тихо. Потом он провалился в неспокойный сон. А очнулся от влаги. Брызгало сверху.

Он сполз с нар и никак не мог врубиться со сна, что бы это значило. Лампочка горела все так же желто, и камера казалась загробным приютом для грешников.

– Ссытся Афиша, – услышал Иван сиплый голос. – Открытым держит притвор.

Каряга, как и вечером, сидел на верхних нарах, свесив ноги.

Иван не понял сперва, а уразумев смысл, брезгливо глянул на своего недвижимого верхнего соседа. Снял пиджак, расстелил в сухом уголке. Сел на единственный, намертво прикрученный к стене табурет. Чувствовал, что Каряга неотрывно глядит на него, отчего хотелось поерзать. Казалось, тот вот-вот учинит Ивану допрос или подымет уголовников, чтобы попрессовать строптивого первоходка. Но пахан молчал. Затем подтянул свои волосатые ноги в овчинных чувяках и, кряхтя, стал укладываться.


2.

Сколько помнил себя Иван, они всегда жили вдвоем с матерью. Только фамилия у него тогда была не Сверяба, а Панихидин. В войну они жили в деревне. Мать работала учительницей в единственной на четыре деревни начальной школе. Колхоз выделил ей пять соток на склоне лесистого оврага – под картошку. С тем огородом и связаны были у Ивана первые, засевшие в память впечатления.

С самого ранья весь воскресный день мать копала картошку, ссыпала ее в рогожные кули. И он телепался среди кулей и картофельной ботвы. После полудня развели костерок; и вот та, испеченная в золе, посыпанная крупной солью картошка и еще прибереженный матерью хлебный ломоть – под горько-сладкий дым костра, перебивший запахи ближнего леса, сена, уложенного в копны, и всего уходящего лета – все это осталось в памяти, как кусочек счастья.

После богатой трапезы у костерка мать сказала:

– Ты, Ванятка, уже большой, придется тебе покараулить картошку. Мне еще три двора подписать на заем надо.

Мать ушла по слезному заемному делу. Сначала Ваньке даже весело было от одиночного простора, когда и жуки, и бабочки, и трава, и затухающий костерок – все принадлежало ему. Заигравшись, он незаметно для себя заснул на пустых кулях. А когда от зябкости проснулся, уже смеркалось, и лес придвинулся вплотную. Небо серело и опускалось прямо Ваньке на голову. Ему на ум пришли волки. О них немало ходило всяких россказней. У волков, слышал он, глаза, как зеленые огни. И они, те зеленые огни, тут же замерцали из недальних кустов. Он отполз за потухшее кострище и затаился под рогожей, пока не послышался скрип телеги. Материн голос произнес:

– Да я сама бы управилась, Егор Фролович… Господи, куда же Ванятка-то делся… Ваня!..

Он лежал и мстительно не откликался, покуда подковылявший дядя Егор не задел его своей березовой ногой.

Дома, забравшись на печку, застланную старой овчиной, он все прислушивался к разговору мамани с дядей Егором. Она уговаривала председателя дать на неделю лошадь, чтобы заготовить на зиму дрова для школы, да и для учителей тоже. Разговор был неинтересный, и он уснул. И снилось ему непонятно что, но радостное и веселое. Вроде бы та же огородная земля с пятнами картофельной ботвы и недальние зеленые огоньки. Но не волчиные, а совсем другие, источавшие незнакомую музыку.

К тому времени Ванька знал из музыкальных инструментов только балалайку, которая висела в хозяйкиной половине избы, дожидаясь пропавшего без вести ее сына.

Балалайку брала в руки в дни нечастых наездов из райцентра материна подруга Октябрина Селиверстовна. Ванька никак не мог взять в толк ее небабье прозвание: «Упал намоченный», хотя все в деревне ее так и прозывали. Когда она приезжала, хозяйка не знала, как и угодить гостье своей жилички: доставала самовар, пекла из тертой картохи драники, потчевала и уговаривала:

– Арина Семьверстовна, так внучата на мне. Ихний отец-то без вести. Обождать бы с недоимкой-то.

– Не Арина, а Октябрина, – поправляла хозяйку мать.

– Ага, – соглашалась та. – Я и говорю: обождать бы… Сведу корову, куда с детишками денусь?

– Родина требует, – говорила Октябрина. – Для победы надо.

Ванька полностью был на хозяйкиной стороне, ее Мотька даже в школу не пошла – не в чем. И Октябрину Селиверстовну он тоже понимал, самой ей, уж точно, ничего не надо – для победы старалась. Приезжала она в кирзовых сапогах, а по деревне, сберегая обувку, ходила в лаптях, которые тоже привозила с собой.

– Обязана ты, мать, пойми, – говорила строго. – Хотя бы половину!

– Ой, спасибочки, – молитвенно складывала руки на груди хозяйка.

– Не за что! – обрывала ее Октябрина Селиверстовна. – Из-за твоих малолеток на преступление иду… Все! Неси-ка инструмент.

Балалайку она сперва бережно поглаживала, затем начинала потихоньку наигрывать и напевать: «Прокати нас, Ванюша, на тракторе…»

Про отца знал Иван с материных слов, что погиб тот в первом, самом страшном годе войны. Это знание жило в нем неполных шестнадцать лет, пока не порушилось с появлением в их каморке худого, как жердь, человека. Был нежданный гость в сером макинтоше и в непривычной для той поры шляпе. И еще его глаза Иван запомнил: усталые и словно бы виноватые. Это случилось уже после того, как они переехали в город Уфу…

Там и услышал он музыку, что звучала в деревенских снах. Это случилось на толкучке, где он вместе с другими пацанами прибирал то, что плохо лежало. Играл старик в синих очках, прижимая к подбородку невиданную раньше Ванькой фигурную балалайку. Звуки проникли в самую Ванькину душу. Ему охота было сесть возле ног старика и плакать. И он подлез к нему, замер, и снова увидел вдалеке березовый колок и затухающий костерок. Но не было перед глазами осеннего огорода с картофельной ботвой – в бескрайность уходило травяное поле, под ветром играли метелки ковыля, и пасся табун пугливых лошадей.

Скрипач почувствовал подле себя пацаненка. Доиграв, нащупал рукой его голову, провел по волосам, спросил:

– Все услышал?

Ванька согласно кивнул

– Чардаш Монти, – сказал тот.

С тех пор редкие музыкальные сны стали осязаемы, хотя мелодии были смутны и незнакомы. Но они обязательно вплетались в услышанный «Чардаш» и сопровождались бубенцами, словно безумного скрипача уносила тройка.

Так и не смог Иван раздобыть себе скрипку – денег не было. Зато выменял вскорости на базарную четвертуху хлеба гитару.


3.

– Аз, буки тебе ведомы?

Иван вздрогнул, открыл глаза и никак не мог сообразить, где находится, пока не увидел Карягу. Тот опять сидел на нарах, свесив вниз голые ноги в чувяках.

Иван наитием уловил, о чем его спрашивают, ответил:

– Ремесленное кончил.

– Арбуз! – негромко окликнул Каряга.

У его плеча тотчас появилась заспанная щекастая морда.

– Брысь! – шевельнул пальцем: слазь, мол.

Арбуз обиженно засопел, помедлил и сполз вниз.

– Занимай плацкарту, Цыганенок! – велел Каряга.

Иван понял, что Арбуз освободил место для него. Мелькнула мысль: каверзу задумали. Но каверзней того, что уже было, вряд ли что могло произойти. Потому он, хоть и с опаской, забрался наверх и притих.

Подушки и тюфяки у всех были набиты соломой. А пахану видать, положена постель мягче: его ватный матрас был в такую же полоску, как и бухарский халат. И подушка отличалась от остальных перовой набивкой.

Каряга вытащил откуда-то истрепанную серую книжку и сунул Ивану:

– Тискай роман! – «роман» он произнес с ударением на первом слоге.

«Турецкоподданный Остап Бендер шел по Дерибасовой на деловое свидание к Марусе Золотой ручке…»

С обаятельным мошенником Остапом Бендером Иван познакомился в ремеслухе. И даже мысленно примерял себя к нему, догадываясь, что не та мерка. Великоват был костюм великого комбинатора для Ивана. Одежка Шуры Балаганова подходила больше, но все же, как представлялось Ивану, была тесновата. Веселых мужиков сотворили Ильф и Петров… Однако в романе, который он «тискал» по велению Каряги, не было никого из знакомых, кроме самого турецкоподданного. Зато появились аристократ и мерзавец Рокомбойль, контрабандист Беня Аронович и красивая бандитка Маруся Золотая Ручка.

Книга была отпечатана на синеватой бумаге и с кучей грамматических ошибок, бросавшихся в глаза даже Ивану, у которого со школьной грамматикой были не шибко товарищеские отношения. По первости он даже запинался, поражался мысленно тому, что встречает их в печатном тексте. По его разумению, все, что напечатано, не должно подлежать сомнению. А тут попадались и обкусанные слова, и матерщина.

События в романе разворачивались завлекательные, с погонями, тайником в трости и ярой ревностью Маруси Золотой Ручки. Иван увлекся, начал сопереживать героям, забыв про свое незавидное положение. Даже стал оттенять речь каждого особой интонацией, так, как это ему виделось. Он не заметил, как Каряга, лежавший до того на спине, развернулся к нему, как проснулись двое ближних сокамерников и тоже стали слушать.

Чтение прервала побудка. Иван с омерзением оглядел Афишу – толстомордого, бледного, вялого.

– Бобер, – сказал про него Каряга. – С мертвяков копил.

После переклички и капустной тюри на завтрак заключенных по двое стали выводить из камеры на внутренние работы. Иван тоже собрался. Одного Карягу развод почему-то не касался. Он сидел на нижних нарах в своем халате, безучастно наблюдая людскую суету. Потом сказал выводящему:

– Новенького оставь!

И тот безоговорочно отодвинул Ивана от жаждущих света божьего, будто слово пахана было для него приказом. Отправив зэков, вернулся. Отпер ключом похожее на бойницу окно под потолком. Сообщил Каряге:

– Мокроссычке и блиноделу (фальшивомонетчику) – подогрев.

Бренча ключами, охранник удалился. Каряга с кряхтеньем забрался наверх и вновь повелел Ивану:

– Тискай роман!..

После полудня, когда оконце под потолком было заперто, и камера снова густо заполнилась, счастливчиков вывели за передачами. Арбуз слонялся по камере. Иван, прислонившись к стене, косился на него, ожидаючи, что тот полезет на свое законное место рядом с Карягой. Он уже сообразил, что на равных они теперь в камерной иерархии. Видно Арбуз разрешил сомнения в свою пользу, потому что перестал маячить и полез наверх.

Но Каряга остановил его чувяком, кивнул на угол подле двери.

Арбуз нервно сдернул на пол подстилку Афиши, выдернул тюфяк у Баклана и забросил наверх.

Счастливчики возвратились под ужин, каждый – с холщевым узелком. Подали узелки Каряге. Арбуз привычно принял их из рук папы, вытряхнул подле него. Тот оглядел содержимое: у Афиши – махорка, две пачки чая, шмат сала и изломанный на куски хлебный каравай; у блинодела – папиросы «Беломор», шесть пачек чая, пиленый сахар россыпью и круг колбасы.

Арбуз вопросительно поглядел на Карягу.

– По справедливости, – буркнул тот.

Но справедливость была относительной. Блиноделу Арбуз выделил кус хлеба, пачку чая и махорки на пяток закруток. Мокроссычке Афише отсыпал только махорки. Другим тоже перепало – что кому. Остальное Арбуз разложил на розовой тряпице и уселся подле нее обочь Каряги. Кроме них, подогреваться колбасой и салом изготовились еще двое.

Иван принял от баландера алюминиевую миску с тюрей, но Каряга окликнул его:

– Ползи к котлу, Тискало!..


Странная у Ивана пошла жизнь. Ровно бы навечно отделился он от всего, что было раньше, когда не было ни забот, ни печалей. Была только гитара. Она и завлекла Ивана на самодеятельную сцену, где он пел и аккомпанировал себе. Неплохо, видно, получалось, потому что в ту весну, когда он закончил ремеслуху, попал на смотр художественной самодеятельности.

Оттуда все и зачалось. После концерта за кулисы явился толстый носатик с желтой цепочкой на брюхе и отозвал Ивана в сторону.

– Ты мне подходишь, – сказал.

– Куда это подхожу? – взъерепенился Иван.

– Я – Камалян. Артур Камалян.

Артур Левонович Камалян оказался артистом цирка и директором труппы. Предложил он Ивану стать его учеником. Посулил огромную по Ивановым понятиям зарплату в семьсот рублей.

– Что такое слесарь-токарь? – воскликнул Камалян, – Работяга, каких тысячи. А что такое артист цирка? Тоже работяга, но на него смотрят тысячи слесарей-токарей, а также студентки высших и низших институтов!..

Иван сдался, не выдержав натиска.

– Жду завтра, – сказал он. – Неделю репетируем. Потом гастроли по районам.

На первом представлении Иван вышел на публику и исполнил куплеты кавказского гостя.

С женой разводиться в суд я пода-вал,

А судья сходиться уговари-вал.

«У нее характер хуже, чем у змей!

Если мне не веришь, сам женись на ней!»


На балаганном манеже он чувствовал себя свободно, и Артур говорил:

– Ты же божьей милостью артист, Ванечка! Даже клоун!

Может быть, и сделался бы Иван клоуном, если бы не слабость шефа к прекрасной половине человечества. В каждом городке, куда приезжал цирк, у Артура появлялась «Молошница». Он сам окрестил так своих «мадамов». Ещё у него была гастрольная жена акробатка, молодая, может, лет на пять всего и старше Ивана, большеротая, гибкая, как ящерка, и вообще похожая на ящерку. Соблюдая приличия, он говорил своей Ящерке, что поклонники приглашают его «на три бурячка», и с достоинством исчезал на цельную ночь.

Ящерка, похоже, и сама не терялась. Как-то сказала Ивану:

– Ты хоть целовался с кем-нибудь, Вороненок?

– Отвали, – буркнул Иван, а у самого в голове сделалась затируха.

После районного центра Усольска они переехали в ярмарочное село на берегу плотогонной реки. Пассия Артура осталась там, в двадцати километрах от их нового табора. Накануне представления Артур попросил:

– Есть дело личного свойства, Ванечка. Выполнишь мою просьбу?

– Конечно, – не задумываясь, ответил тот.

– Съезди на попутке в Усольск. Передай Татьяне Владимировне, что я не смогу к ней приехать, как обещал. Моя тигра стеречь меня стала…

В том ярмарочном селе был небольшой стекольный заводик. Свою продукцию в районный центр он отправлял обычно под вечер. Тогда путешествующий народ и ловил попутки…

Площадка у церкви, в которой обосновался заводской склад, была в тот вечер пуста. Две бабенки втолковали Ивану, что полуторки будут всего две и то не раньше, чем через час: шоферов разогнали по колхозам на уборку урожая.

Иван задержкой не расстроился. Вечер устоялся теплый, непыльный. От близкой реки тянуло свежестью. Он прогулялся до берега. И уже собрался возвратиться на шоссейку, как услышал голос Ящерки:

– Вороненок!

Она была в зеленом открытом сарафане. Приблизилась к нему чуть ли не вплотную.

– Будь рыцарем, погуляй с дамой!

– Н-не могу, – ответил с запинкой Иван. – В одно место надо.

– Неужели свидание, Вороненок?

– Н-нет, – опять запнулся он. – По делу.

– Полчаса твое дело подождет, – и пошла по берегу.

Хитрое Иваново дело могло, конечно, подождать и полчаса, и больше, пока машины подойдут и загрузятся. И он бездумно направился за ней.

Река в вечернем августовском солнце играла радужными блестками. По ней медленно полз караван плотов с еле заметным костерком на переднем.

– Ты не цыганских кровей? – спросила Ящерка.

– Нет.

– Значит, кто-то из женщин в твоем роду согрешил с цыганом. А мне вот Цыганенок достался.

У Ивана опять, как уже не раз бывало в ее присутствии, заекало в груди, в голову полезли грешные мысли. А Ящерка не останавливалась, хотя полчаса уже минули. Он шел за ней, как привязанный. Избы остались позади, и к берегу подступил редкий дубовый лесок с широкими полянами. Ящерка резко остановилась на тропинке. Иван уткнулся в нее и замер.

– Пришли, – произнесла она шепотом и обхватила Иванову шею.

Не раздумывая больше, он сцапал ее своими клешнями. Она только и вымолвила: «Ах», больше ничего не смогла из-за Ивановых губ.

Возвратились они под полуночными звездами. У церкви она торопливо чмокнула его в щеку и убежала к Дому колхозника, где труппа ночлежничала. Иван остался, надеясь на дикий случай, который послал бы ему попутку. Побрел по шоссейке в сторону Усольска. Ночь была светлой, месячной, с падучими звездами. Сразу за селом начались покосы. Иван увидел в светлом сумраке копешку сена, свернул к ней и устроил себе запашистую постель.

Если и мучила его перед Артуром совесть, то не за Ящерку. А за то, что не выполнил его просьбу, не передал тоскующей женщине его прощальный привет. Но успокаивал себя тем, что Артур утешается с местной Молошницей. Иначе, с какой бы стати его Ящерка барахталась с Иваном до глубокой ночи?..

При воспоминании о ней, он вздрагивал, въяве ощущая, как она ползает пальцами по всем его пуговицам и впивается ноготками в его спину. Забыв про Артура, он готов был снова нести Ящерку к дубкам, чтобы услышать ее стоны.

Дождавшись поздним утром обратную порожнюю машину, он, не голосуя, догнал ее, вцепился в борт, запрыгнул на ходу в кузов. Так же на ходу спрыгнул на подъезде к церкви. И встал истуканом, увидев поблизости Артура. Но встряхнул себя, выгоняя растерянность, и храбро пошел ему навстречу.

– Как боевое задание? – спросил улыбающийся шеф.

– Нормально, – соврал Иван.

– Она хоть покормила тебя?

– Покормила, – ответил. – Пшенной кашей с молоком.

– Фу, какая гадость! – сказал Артур. – А заведует мясопродуктами. Ты о поездке не распространяйся. Моя гидра очень даже просто может влезть в душу.

Ивану показалось, что шеф слишком внимательно поглядел на него. Потому поспешно заверил, что в душу к нему никто не влезет.

– Душа в теле, Ванечка. А оно подвержено слабостям.

Намек на тело тоже, показалось Ивану, был сделан неспроста.

Он заторопился в цирковой балаган, чтобы скорее повидать Ящерку, выспросить, что и как… У входа босоногие мальчишки окружили усатого милиционера. Не обращая на них внимания, Иван хотел пройти вовнутрь. Но милиционер оставил ребятню, окликнул его с вопросительной интонацией;

– Сверябин?

– Сверяба, – ответил Иван, не успев удивиться такому интересу.

– Ты-то мне и нужон, – милиционер взял его под локоть и повел в сторону от балагана. – Важный вопрос к тебе есть: где был этой ночью?

– А какое вам дело?

– Повторяю: где ты был этой ночью?

– Что-нибудь случилось?

– Случилось. Только твое дело – ответное, а не вопросное.

Ночная нереальная жизнь продолжалась для Ивана. В ней могло произойти все, вплоть до вселенского суда, и чего уж было изумляться появлению на его пути усатого милиционера! Иван воспринял его, как необъяснимую, но обязательную странность. И уже дернулся было соврать, что ночевал в доме колхозника, но во время спохватился: если уж страж порядка заинтересовался им, то, наверняка, знает, что его кровать ночью пустовала. Он ответил первое, что взбрело на ум:

– Гулял.

– Где гулял?

– По берегу реки.

– И без свидетелей?

– А зачем мне свидетели для гулянья?

Милиционер облизал губы, дунул на кончик уса и сокрушенно вздохнул.

– Сопля ты, Сверябин!.. Говори, куда дел шелк и бархат!

Вот тут Иван и очнулся: сообразил, что его подозревают черт-те в чем.

– Какой шелк! – закричал. – Какой бархат!

– Тот, что в рулонах. Его вчера только завезли.

– Я понятия не имею, кто чего завез!

– Не кричи! Своровали материю нонешней ночью. Из всех циркачей не было на месте одного тебя.

– Но я на самом деле не видал никаких рулонов!

– Можа, и не видал. А посидеть придется, вдруг вспомнишь?..

Вечернее цирковое представление состоялось без Ивана. Он сидел взаперти в амбаре недалеко от брезентового балагана, слышал, как гомонливая толпа расходилась после зрелища. Злился, ждал утра, когда должно было, по его понятиям, что-то проясниться. Бодрствовавший предыдущую ночь, он крепко и без сновидений заснул на пустых мешках. Проснулся, когда его растолкал тот же милиционер.

По улице он вел его, ровно бы приятеля. На крыльце сельсовета сказал:

– Оно, конечно, надо блюсти мужицкую верность. Да не во вред себе. Шагай, дурной! Твой начальник пришел тебя выручать.

В обшарпанной комнате сельсовета сидел Артур. Увидев Ивана, ободряюще заулыбался:

– А видок терпимый. Вот что значит молодость, товарищ следователь!

– Участковый, – поправил милиционер.

– Для меня разницы нет: представитель власти.

– Рассказывай, конспирант! – приказал Ивану представитель власти.

– Что рассказывать-то? – отозвался Иван. – Не видел я тот шелк.

– Не надо, Ванечка, ничего утаивать, – вмешался Артур. – Я объяснил товарищу следователю, – он ровно бы намеренно опять оговорился, но милиционер пропустил на его оговорку мимо ушей, – признался, что ты уезжал по моей интимной просьбе.

Мысли Ивана заметались. Что сказать? Чем объяснить, что он не поехал в Усольск?.. Черт подкинул ему ту Ящерку с ноготками! И ведь ничего не объяснишь, ничем не оправдаешься.

– Ну, давай, конспирант, – поторопил его милиционер.

– Не был я у Татьяны Владимировны, – глухо ответил Иван.

– Как не был? – вскинулся Артур. – Где же ты был?

Милиционер дунул на ус, сонное выражение сползло с его лица. Артур вскочил со стула, подкатился к Ивану.

– Ты соображаешь, что говоришь? На тебя вешают грабеж! Ты что, действительно, не ездил к Татьяне Владимировне?

Иван молчал.

– Тэк-с, – произнес милиционер. – Рано я алиби этой сопле определил.

– Ванечка, скажи, где ты был! – Артур теребил его за рукав.

Иван обежал взглядом по окнам, оглянулся на дверь.

Милиционер обеспокоено встал, зашел Ивану за спину, отрезая путь к выходу. Перед глазами Ивана мелькнула Ящерка, висел на дубовой ветке ее зеленый сарафан. А лицом к лицу с Иваном стоял ее сезонный муж и требовал:

– Скажи, Ванечка, всю правду!

А правду как раз он и не мог сказать…

Цирк на другой день снялся, оставив его в амбаре. Милиционер сам приносил ему скудную еду и кипяток, заваренный шалфеем. Пока Иван ел, сидел рядом. И задавал один и тот же вопрос:

– Куда дел матерьял, а? Ведь некому больше, окромя тебя!

– Ничего не знаю, – отвечал Иван. – Собаку приведите, пускай ищет.

– Отравили прошлый год овчарку, – вздыхал милиционер. – Дружки твои, верно, и отравили, – и, дунув на ус, уходил.

Через неделю он усадил Ивана рядом с собой на подводу. Вещей у него не было, только шапка из серой мерлушки, купленная в сельпо на первую цирковую получку. Милиционер доставил его на станцию, где сдал другому милиционеру. А тот повез его на поезде в родимый город, который спал спокойно, не ведая о злодейке-судьбе одного, недотянувшего малость до совершеннолетия, своего жителя. И очутился Иван в тюремном здании, известном городу под названием «Вечный зов»…


4.

Если посмотреть со стороны, то цирк был и здесь. Жизнь настолько далеко отодвинулась от привычной, что временами напоминала Ивану затянувшееся представление, в котором участвовали звезды и статисты камерного манежа под бдительным оком сурового режиссера папы Каряги. Этот спектакль разнообразили сходившие со страниц истрепанной книги ловкие джентльмены удачи. Иван тискал тот удивительный роман каждый божий день: вечерами – всем, а с утра – одному Каряге. По первому кругу Ивану было любопытно, что еще придумал удачливый Остап Бендер, чтобы объегорить фараона Мориарти, и как знойные женщины ублажают хитрого красавца Рокомбойля.

Позже громкая читка пошла по второму и по третьему кругу. Кому интересно мусолить одно и то же? Но Каряге нравилось. Он легче засыпал под человеческий голос. Спал он, могуче разбросавшись, бухарский халат расползался, и тогда на левой стороне груди можно было прочитать наколку: «Прииде же окоянный сотона и измаза его калом и тиною и возгрями».

Иван насмотрелся в базарном детстве разных наколок: от женских имен и головок до шикарных парусников. Понять наколку Каряги было трудно, что-то за ней скрывалось смутное и жуткое. К кому и откуда придет «сотона»? Кого и зачем измажет возгрями?..

Однажды с утра, дочитав в очередной раз до оборванного конца, Иван сделал небольшую паузу, после чего, не выпуская из рук книги, начал вслух придумывать продолжение. Поначалу шло туговато, но, чем дальше, тем складнее. Фантазировал и снова, как в первый раз, стал сопереживать и представлять действо в лицах. Не заметил, как Каряга проснулся и глядел на Ивана, прищурив белопуговичные глаза. И когда тот выдохся, хмуро спросил:

– Мамка с отцом живы?

– Мать, – ответил Иван.

– Сам-то по трамваям щипал?

– Нет. Сказали, цирк ограбил.

– Какая ветошь в цирке?

– Шелк да бархат. Я их и близко не видал…

В тот раз Иван и рассказал Каряге, как на духу, обо всем, что с ним приключилось. И про Ящерку не забыл, и про ее Артура.

Каряга со вздохом и внятно произнес:

– Угодил ты, Тискало, в лабиринты Титовраса. Знакомо тебе сие чудище?

– Нет, – ответил он.

– Обитало в мифическом лабиринте и пожирало попавших туда сынов человечьих. Большой нитяной клубок требовался, чтобы найти выход оттуда.

Иван то ли слыхал от кого, то ли сам где вычитал про лабиринт у древних греков. Но там страшный его хозяин назывался Минотавром. Может, запамятовал папа Каряга? Или другое имя дали на Руси чудищу?..

– Ты еще нитяной клубок найдешь, – продолжал Каряга. – Я же свой утерял давно и безвозвратно. Един мне вердикт: вышка после суда.

Иван даже вздрогнул от спокойного сиплого баса Каряги.

– Может, заменят вышку, – сказал Иван, ощущая в груди озноб.

– Все в руце божьей… Человек – что картошка: либо посадят, либо съедят.

Когда они оставались вдвоем с Карягой, Иван замечал, что тот неуловимо менялся, вроде бы сбрасывал на время твердую непрозрачную кожуру. И оттого становился доступнее и понятнее. Даже речь его менялась, в ней исчезал воровской жаргон, зато появлялись какие-то древние слова, которые Иван раньше встречал разве что в книгах.

– Можно подумать, ты на воле попом работал, – сказал ему Иван.

– Угадал, – ответил Каряга. – Однако было сие в достопамятные времена…

Он был скуп на слова, но, верно, у каждого разумного существа возникает желание приоткрыть краешек души. Шли дни, и Иван узнал, что когда-то носил Коряга сан приходского священника, звался Отцом Владимиром, имел супругу и ждал дите. Но господь прибрал их в одночасье, едва дочерь появилась на свет. От горя впал он в великое сомнение, заливал еретические мысли зельем, но так и не сумел залить…

Приоткрылся Каряга и тотчас закрылся, но до конца свою непроницаемую кожуру не натянул.

Покряхтывая, он сполз вниз, подошел к двери, стукнул пару раз по железу, пробасил в круглый глазок:

– Скажи начальнику, исповедаться хочу. Пускай бумаги дадут и самописку!

Наутро Каряге принесли новенькую тетрадку в косую линейку и огрызок карандаша. Он сунул Ивану тетрадку с карандашом и повелел:

– Излагай. Все как было. Про бабенку и ее мужика не лукавь.

К обеду Иван закончил свое не шибко длинное жизнеописание. Каряга прочитал, сложил вдвое и засунул в книжку…

Потом Иван целую неделю ходил вместе со всеми на работу. Пилили на внутреннем дворе сучковатые березовые бревна. Красный кирпичный забор поверху был обнесен колючей проволокой. В углу стояла вышка с часовым. Почти каждый раз из помещения выходил режимщик и, непонятно зачем, разглядывал пильщиков.

В одно серое утро Каряга сказал выводящему:

– Мальца оставь!..


5.

Стал Каряга заметно разговорчивее, хотя откровения его были скупы и отрывочны. Однако и из них можно было воссоздать весь путь, в конце которого бывший Отец Владимир превратился в папу Карягу. Сам ли он отрекся от сана, влекомый мирскими соблазнами и буйным нравом, низложен ли был – Иван не понял. Расставшись с приходом, отправился буйный поп в Москву, затем в Ростов и в Одессу. Деловой и разухабистый НЭП правил отношениями людей. Бывал Каряга нищ и наг, при деньгах и в парижских шмотках, спознался с одесской малиной.

Однако нет-нет, да и являлся перед его хмельным взором старинный городок с деревянным храмом на возвышении, видимым с любого околичья, а особливо – с пароходной реки, на фоне голубых небес и заливных лугов. Он въяве ощущал запах ладана и видел крестьянский лик Богоматери, исполненный по великому вдохновению мучеником Андреем Рублевым. Воистину чудотворна была та икона. Божья матерь и младенец будто попали на нее из близкой жизни, чудились фамильными знакомыми. И такая всевидящая укоризна читалась в материнских глазах, что некуда было деться от ее взгляда. Откуда ни посмотрит на нее прихожанин, а Богоматерь, обыкновенная российская баба, глядит прямо ему в очи, ровно бы взывает к совести.

В далеком городе у моря слышался беглому священнику колокольный звон своей церквушки. Отливал те колокола новгородский мастер за большие деньги, собранные по грошику с верующих. Говорливые получились колокола. Их малиновое многоголосье всегда напоминало Отцу Владимиру работящую дружную семью на покосе – у каждого свой голос: у ребятишек, у рожавшей досыта матери, у самого хозяина, что дает басовый сигнал на косьбу и на обеденный роздых.

Допек тот малиновый звон, дозвался, заставил мерить обратные версты. А лучше бы не дозывался, не заставлял. Оказалось, то сам вечный изгой Сатана назвонил ему в уши: вернись, полюбуйся на божий дом! Когда бывший Отец Владимир вернулся, уже отполыхал большой костер, зажженный безбожниками. Сгорели в том костре церковные святыни, а среди них и творение мученика Андрея. Погрязший в мирских утехах, сам ставший носителем греха, он воспринял тот узаконенный разбой, как Грех наибольший, которому нет прощения. Не перед Всевышним грех, а перед вечной материнской любовью и перед совестью, что питают святыни. В нем подымалась лютость против тех, кто сгубил творение Гения.

К пасхальному воскресенью, в канун державного праздника, приурочено было открыть в храме клуб воинствующих безбожников. Затеи своей они не скрывали, заранее обнародовали, что скинут колокола, как символ крестьянской темноты и поповского мракобесия. Бывший Отец Владимир поклялся: не дам! Толпа, собравшаяся в тот день у церкви, лишь глухо роптала, шевелилась в гуще своей, но оставалась недвижимой. Да и куда ей было двигаться, ежели сам начальник милиции был тут, стоял в красных галифе, с маузером на боку и держал под уздцы нетерпеливого коня. Старый знакомый юродивый, босой, в одних подштанниках и с веригами на теле, завопил проклятья. Завыли бабы. Двое молодых и решительных скрутили юродивого, отволокли с глаз людских. А двое других открыли замок и по-хозяйски вошли в храм.

Не узнанный никем бывший Отец Владимир скользнул за ними. Людской ропот остался за спиной. В храме было тихо и голо. Там, где висела икона Богоматери, краснел бумажный лозунг: «Религия – опиум для народа». Следом за комсюками он стал подниматься по крепким дубовым ступеням на колокольню. Тот из молодых, что был в кожанке, достал складень, чтобы перерезать пеньку, когда колокол-хозяин зависнет над пустотой.

– Не тревожь хозяина! – угрюмо сказал он. И в сей миг снова ощутил себя служителем храма, опять стал Отцом Владимиром.

Оба недоуменно переглянулись.

– Какого хозяина?

– Не троньте колокола. Они вам не мешают творить безверие.

– А ты что за опиум! – возмутился в кожанке. – Катись отседова, пока по ушам не получил!

– Господи, прости меня грешного! – забывший трехперстие, он истово и в последний раз в жизни перекрестился и шагнул к порушителю. Тот не дрогнул, только чуть попятился, открыл складень, призвал товарища:

– Сенька!

Борьбы не было. Бывший поп легко сграбастал хлипкого безбожника, и, не дав тому взмахнуть ножом, выкинул его в голый оконный проем. Второго, прыгнувшего ему на спину, отряхнул на пол, зарычал на него, ровно раненый медведь. Тот покатился по крутой лесенке.

Спустившись вниз, Отец Владимир оглядел застывшую в ужасе толпу. В могильной тишине по-заячьи вскрикивал Сенька, склонившийся над телом товарища.

– И поиде Господь Бог очи имати от солнца, и оставил Адама единого, лежаща на земле, – провозгласил с паперти Отец Владимир.

Тут его и признали.

– Батюшка! – ахнули, сдвинулись к паперти.

– Прииде же окоянный Сотона ко Адаму и измаза его калом и тиною и возгрями!

Начальник милиции отстегнул маузер и, раздвигая толпу, двинулся к нему. И тогда он бросил своей бывшей пастве прощальное:

– Поем Воскресение Его, распятие бо претерпев, смертию смерть разруши!..– и почти безо всякого перехода, обратился к приблизившемуся представителю власти: – Вот он – я! Бери последнего священнослужителя!..


Ивана вызвали поздним вечером. Следователь, с тонкой шеей и длинными руками, спросил фамилию, имя, отчество. Заполнял протокол медленно и очень разборчиво. Протянул Ивану:

– Подпиши.

Иван тут же вознамерился подписать, но тот остановил его:

– Прочитай сначала, обормот.

«Обормот» прозвучало вдруг для Ивана музыкой, разорвало казенную нудность, и он, помимо воли, расплылся в улыбке. И следователь улыбнулся, голова его при этом склонилась на бок, ровно бы он дал отдых шее.

Иван прочитал. Все было написано правильно. Расписался. Спросил:

– А когда меня судить будут?

– В зону захотел? – в голосе следователя опять прозвучала усмешка.

– Нет. Суд оправдает.

– А на меня не надеешься?

– Нет, – не решился соврать Иван.

– Домой готовься послезавтра. Нашли бархат, а шелк уплыл.

Иван даже растерялся от такой великой неожиданности. Сердце заколотилось так, что, кажется, самому стало слышно. Какие-то слова рвались наружу – «спасибо» или другие похожие, но вдруг напугался до конца поверить и напугался неверием спугнуть ясную надежду. А улыбка так и ползла по лицу; и вовсе не в такт ей, не шибко понимая, о чем говорит, спросил по-деловому:

– Где нашли-то?

– Много знать будешь – такой же, как я, станешь.

– Может, вы меня сейчас отпустите?

– Подождешь. Завтра привезут Камаляна, я и побеседую с ним при тебе.

– Так это Камалян украл материал? – спросил он.

– Он и его сожительница.

Вот это было в самое темечко. Иван мысленно охнул, все его естество запротестовало: нет, нет! Не может быть, чтобы Ящерка – тоже! Или она нарочно заволокла его к тем дубкам? Неужели все ее слова были актерством?..

– Вот что, Иван Сверяба, – сказал следователь. – Слушай безо всякого суда мой приговор: вымыть весь коридор и этот кабинет. Вон в углу ведро и швабра… Да не вздумай сорваться, внизу охрана…

Последние две ночи и день были для Ивана самыми длинными. Из встречи с Камаляном почти ничего не запомнилось, разве что посеревшее лицо циркача и испуганные глаза, когда Иван, не совладав с собой, завопил:

– Ах, ты падла! – и приложился к его породистому носу и раз, и два.

Следователь, уронивший голову на бок, не торопился его остановить. Лишь когда тот оказался зажатым в углу, когда призывно промычал:

– Гражданин начальник!

Только тогда среагировал:

– Отвались, обормот! – и сухо, нудно, не вставая со стула, закончил: – За нетактичное поведение на очной ставке объявляю свидетелю замечание!..

Утром выводящий выкликнул Иванову фамилию и добавил: – С вещами.

– До свидания, – сказал Иван всем и Каряге наособицу.

– Погоди, – остановил его бывший поп. – В пиджаке по морозу пойдешь?.. Арбуз! Подай бакланов клифт!

Тот недовольно зыркнул глазами, а ослушаться не посмел. Нехотя достал куртку на меху, которую передали с воли баклану, а уж он, само собой, преподнес ее Каряге. Куртка оказалась Ивану почти впору. Каряга вытянул из-под изголовья Иванову мерлушковую шапку и сам напялил ему на голову.

Домой Иван заявился, ровно бы после окончания цирковых гастролей. Понятно, что его ждали. И он ждал встречи с домом. Но жизнь непредсказуема. Через две недели он втихую от матери явился в военкомат и упросил призвать его в армию добровольцем, потому как призыва ему надо было ждать почти год. Маманя поахала, но военкоматская повестка была уже в руках.

И попал он служить в железнодорожные войска.

Неисповедимы пути. Роман

Подняться наверх