Читать книгу Первая любовь - Юрий Теплов - Страница 9

Крутится, вертится шарик земной, или Повесть о первой любви
Танька-попадья

Оглавление

Лихо отплясали в сельской чайной Новый год. С вечера Серегу увела костлявая и сексуально озабоченная фельдшерица. Нашу пьяную размолвку мы с ним, словно уговорившись, не вспоминали.

Зачастила письмами Серегина Ольга. И совсем перестала писать Дина. После службы я бегом спешил домой, и первое, что слышал от тети Маруси:

– Нету письма, Леонид.

Дина не ответила на шесть моих писем. И я ворошил свою память, словно подгнившее сено.


…Дождь, дождь, дождь. В их огромном подъезде сухо и гулко. Я стою у стены в мокром обмундировании с курсантскими погонами. И она с зонтиком и сумкой-портфельчиком.

– Я же говорила тебе, встретимся у скамейки. А ты сюда… Вдруг увидит кто?..

…Нет дождя. Под ногами сухие и хрусткие листья в скверике. Мы с Диной бредем по безлюдной аллейке. В моей голове крутятся стихотворные строчки: «И, как много лет назад, уведу вас в листопад, в тихо осыпающийся сад». Она остановилась, повернулась ко мне. Потрогала золотистый погон на моем парадном мундире.

– Подожди до лета, Лёнь. Я приеду к тебе, куда скажешь…


Почему я не могу вспомнить ее глаза? Вижу лоб, завиток возле уха. А глаз не вижу… И еще вижу дачную комнату, лицо в обрамлении рассыпанных на белой подушке черных локонов. Зачем было воздерживаться в ту ночь? Я же чувствовал, что ей тоже невмоготу. Глупый, глупый смешной дуралей! Вот и беги теперь за паровозом, унесшим с собой вчерашний день!

Стой, планета, кончай крутиться!

А она все крутится. Я вижу, как Дина уходит. Куда? Чуть приподняты плечи. Опущены руки. «Я не знаю, куда девать руки. Мне обязательно надо что-нибудь нести…».

– Нету письма, Ленчик! – виновато говорила тетя Маруся и утешала: – Здалась вона тебе така-сяка? Вон дивчата яки без хлопцев страдают!

Что поделать с этим «нету»? Отпуск мне не дадут, отпуска по графику. По семейным обстоятельствам – Хач не отпустит. Да и нет их, семейных обстоятельств.

Серега на все лады костерил Дину и по-своему проявлял обо мне заботу:

– Давай уведем у попа Таньку! Она же давно глаз на тебя положила!

Я и сам это заметил. Бывшая буфетчица совсем не годилась на роль матушки. Та же бойкая бабенка, тот же манящий взгляд, которого я старался не замечать.

– Не дрейфь, – не унимался Сергей. – Матушкиным любовником станешь. У меня фельдшерица, а у тебя, ха-ха, матушка.

Я отмахивался, но от его шуток становилось легче.

Однажды, в выходной, когда тетя Маруся повезла в район одноногого агронома, Серега исхитрился привести Таньку в гости. Выставил на стол банку тушёнки и бутылку казенной, не угощать же гостью чемергесом.

Бывшая буфетчица не чинилась. После первой зарумянилась, расстегнула ворот кофточки, в которой явно тесно было ее роскошным грудям.

Бутылку мы опростали без спешки, после чего Серега быстренько собрался и сказал:

– Я отвалил. Ты, Танюха, смелее с ним, а то он шибко скромный.

Едва он захлопнул дверь, как она подошла ко мне, прижалась. Голова моя пошла кругом, и намерение сбежать улетучилось. Я не отшатнулся от нее. Она впилась в мои губы, и мы свалились на кровать.

Опыта в этом деле у меня не было. Но ее умения хватило, чтобы я не промахнулся. Однако уплыл со скоростью снаряда и стыдливо сполз с нее. Она погладила меня, как ребенка, и успокоила шепотом:

– Отдохни. И разденься. На втором заходе не торопись.

Встала. Сбросила с себя все одежки. Тело ее так и дышало спелостью. В нем всего было с избытком: могучая грудь с темными сосками, зад шириной с комод и курчавые рыжеватые волосы чуть ли не до пупка. Наклонилась, стянула с меня брюки и все остальное. Легла, притиснувшись ко мне горячим телом. Стала оглаживать пальцами всего. Через малое время я снова был в боевой готовности. И по ее совету не торопился. Она извивалась, постанывала, шарила руками по моей спине и по ягодицам, втягивала в рот мои губы и язык. Вдруг лицо ее исказилось, и в тот момент, когда я снова поплыл, она испустила долгий утробный вопль…

А минут через пять деловито сказала:

– Мне домой пора, Ленчик. Через час батюшка на обед явится, кормить надо.

И я вернулся с грешного неба на землю. Она, не торопясь и повиливая могучей кормой, оделась. Махнула по волосам гребенкой. Сказала:

– Будет желание, дай знак, – и ушла…

Желание у меня было. Но знака ей не подавал: совесть терзала. Как я встречусь теперь с Диной? И появилось дурное предчувствие, что не будет обещанного Диной следующего лета. И вообще ничего не будет.

Зато точно знал, что никуда не денутся от меня рядовой Гапоненко, весенняя проверка боеготовности, летние лагеря и стрельбы…


Кто ты есть, Гапоненко? И как мне тебя воспитывать?..

– Вы верите, что справедливость всегда торжествует? – спросил он.

Верю ли я?.. Бывает, что торжествует. Если за нее хорошо подраться. Себе я могу признаться, что не всегда лез за справедливость в драку. А что сказать подчиненному?

– Нет, не всегда торжествует.

– Я думал, вы побоитесь признать это.

– Вы – что, считаете себя несправедливо обиженным?

– Считаю.

– В чем, если не секрет?

– Секрет…

Не хочешь говорить, Гапоненко, не говори. Но, между прочим, если всем обиженным ковырять свои болячки, толку мало будет. Меня вон тоже обижают, а не ковыряю свои обиды. Некогда ковырять, выматываюсь.

– Все-таки ты не прав, Гапоненко.

– Так даже приятнее.

– Что приятнее?

– Что вы меня на «ты».

– Скажи, Гапоненко, что тебя ест? Почему ты всегда один?

– Неправда ваша, товарищ лейтенант.

– Ну да! «Неправда ваша, дяденька»!

По его неулыбчивым губам пробежала смутная улыбка.

– Товарищ лейтенант, а слабо поговорить без погон?

– Давай без погон.

– Вы капаете мне на мозги, потому что я вчера попался. Так?

– Так.

– И раззвонили о моей самоволке на весь полк. Так?

Я счел за лучшее обойтись без второго «так».

– Самоволили мы, товарищ лейтенант, на пару с Зарифьяновым. А Зарифьянов – подчиненный вашего дружка Толчина. И Толчину тоже известно про самоволку. Но тот не стал звонить. Завел Зарифьянова в каптерку и врезал пару раз по морде. И все шито-крыто.

– Ты хочешь, чтобы и тебя тоже по морде?

– Честнее было бы. И всем легче. Вы тоже втык из-за меня получили.

– Получил, Гапоненко. Но бить подчиненного – не по-мужски. Он же не может дать сдачи.

– Зато на психику никто не давит.

– А на тебя кто давит?

– Вы. Да и сами маетесь. Пожалели бы себя. Ваш дружок-инициатор не Зарифьянова пожалел, а себя.

– Почему вы все о Толчине, Гапоненко?

– Все к тому же, о справедливости. Его хвалят, а вас ругают, хотя вы вкалываете больше, чем он.

– Хвалят и ругают за результаты.

– Одни и те же результаты по-разному могут выглядеть…

Да, по-разному. Тут уж мне нечего было возразить. Уложил меня подчиненный на обе лопатки.

Он вздохнул и сказал:

– Хорошо побазарили, товарищ лейтенант. Разрешите идти спать?

– Идите…


С утра мы выехали в поле. Свой учебный район я уже успел изучить. «Мостушку» мог привести на место даже с закрытыми глазами. Но что-то случилось в тот раз. То ли застил глаза мелкий буранчик, то ли черт закружил. Приотстав от колонны и желая сократить путь по зимнику, мы заблудились. Путлякали по полю без единого ориентира, втыкались в каждый поворот. Наткнулись на санную дорогу и поползли по ней. Она забирала все левей, а нам надо было как будто вправо. Попался заснеженный стог, раньше я его никогда не видел. Уже и рассвет выползал со стороны нашего городка.

В растерянности я велел водителю затормозить и спрыгнул на землю. Стоял, разглядывая незнакомое место. Вылезли из кабины станции и мои подчиненные. Они уже поняли, что мы блуданули.

– Давайте назад по своему следу, – предложил сержант Марченко.

Я достал карту и попытался при свете фары сориентироваться. Санной дороги, конечно, на ней не было. Гапоненко тоже сунул нос в карту. Спросил:

– Сарай нигде поблизости не нарисован?

– Какое-то строение есть.

– Туда, наверно, и ездят на санях. Давайте и мы туда?

Деваться было некуда: поехали. Минут через десяток оказались у глинобитного строения. На крыльце я заметил тетку в телогрейке. Намылился к ней выспросить дорогу. Но Гапоненко уже выскочил наружу и, опередив меня, рысцой подбежал к ней. Я лишь услышал, как она воскликнула басом:

– Лешка! Откуда ты взялся?

– Здорово, тётя Поля. Катюха не тут?

– Что ей тут делать? На дойку пойдет.

– Нам на стрельбище надо, тетя Поль. Вроде бы отсюда налево, так?

– Куда ж еще? Ваши завсегда там воюют. Прямо по-над сараем, и держитесь края. Там своих и увидите.

– Спасибо, – сказал я тетке и направился к тягачу.

Гапоненко нагнал меня.

– Знакомая? – спросил его.

– Фермой заведует. У них тут зимние корма…

В конце концов, на место мы попали, но опоздали на целый час. Бататареи уже заняли огневые позиции. Расчеты занимались оборудованием орудийных двориков. Было слышно, как в скрытой от глаз балке фыркали двигатели тягачей.

В большой палатке был развернут полевой командный пункт. Оставив «Мостушку» на попечение сержанта Марченко, я поспешил в палатку. Вошел, доложил тусклым голосом о прибытии и застыл у входа.

Два длинных самодельных стола были вкопаны прямо в землю. Скамейки возле них – тоже. На них сидели офицеры. На передней пристроился Серега Толчин. Он кивнул мне, выказывая сочувствие: терпи, мол. Подполковник Хаченков стоял в торце стола без шапки, что само по себе уже не предвещало ничего хорошего.

– Явился, голубчик! – Изрек, наконец, он, и его «голубчик» прозвучало, как «сволочь». – Полюбуйтесь на него!

«Любовались» мной довольно долго, так, во всяком случае, мне показалось.

– Два офицера закончили одно училище и оба по первому разряду, – продолжил Хач. – А разница между ними – небо и земля. Я говорю о Толчине и Дегтяреве… Объясните свое поведение, Дегтярев!

Что я мог объяснить? Ну, заплутался. Присыпало снегом поворот, не заметил его. А напрямик поехал – хотел, как лучше.

Хач задавливал меня. У меня даже голос менялся, делался тихим и робким, когда он заговаривал со мной. Я ненавидел себя за это, но ничего поделать не мог. Вот и в палатке смог произнести одно лишь слово:

– Виноват.

Но в этот раз оно не смягчило подполковника.

– Прошу высказываться! – буркнул он.

Все высказались примерно одинаково, в том смысле, что я несобранный, что у меня затянулся процесс командирского становления. Я и сам клял себя за свою дурацкую оплошность. Понимал, что заслуживаю наказания. Слушал без обиды и не залупался даже мысленно.

Ждал, что скажет комбат Шаттар Асадуллин. Ему по должности положено было пригвоздить прямого подчиненного к позорному столбу. Но он отмолчался. Зато вдруг вылез Серега, хотя за язык его никто не тянул. И заявил, что я зазнался и ничьих советов не признаю.

В голове моей пронеслись зеленые мыльницы, самовольщик Зарифьянов, газетные синие птицы. И я неожиданно для себя вызверился:

– Заткнись, Зеленая мыльница!

Тот обиженно заткнулся, зато заговорили все сразу. Всем стало ясно, что я завидую его славе и авторитету. А комсомольский цицерон Лева Пакуса с пафосом объявил, что инициатор почина – это маяк, в том числе и для меня. И пообещал, что моим делом займется комсомольский комитет.

Я стоял со звоном в голове и обреченно ждал конца экзекуции.

– У молодого офицера вышла осечка, сказал замполит. – Надеюсь, комсомол даст правильную оценку его проступку.

Хач покривился, но ничего не сказал.

Потом, до начала боевой работы, мы сидели с замполитом вдвоем в нашей «Мостушке». Я выложил ему все, что думаю о Серегином почине, о зеленых мыльницах и о рядовом Гапоненко. Хотел рассказать о самоволке Зарифьянова, но во время удержался. Не стал стучать на однокашника.


Трое суток ареста от командира полка я схлопотал. На гарнизонной гауптвахте из офицеров оказался я один, и меня назначали старшим команды по очистке плаца от снега. Все бы ничего, но когда мимо проходила строем моя батарея, чувствовал себя, как нашкодивший пес. В остальном же было терпимо. Чистое постельное белье, солдатский харч и даже сортир в помещении, а не на улице. И зеленая тоска от зубрежки уставов внутренней и караульной службы. В восемнадцать ноль-ноль на гауптвахту являлся комендант и принимал у меня зачеты по главам уставов. И не по смыслу, а назубок.

Через трое суток прямо с губы я заявился в казарму. Никакого осуждения подчиненных не уловил. Они как будто даже сочувствовали мне. Был поздний вечер. Идти ночевать к тете Марусе не хотелось. Да и Толчина не было желания видеть. Сидел в канцелярии батареи и глядел, как тычется в окошко снег. Скрипучий фонарь у входа в казарму очертил нечеткий круг. В нем белые змеи сворачивались в клубки и уползали в темноту. Заглянул сержант Марченко, сказал по-свойски:

– Постель на нижнем ярусе, товарищ лейтенант. Старшина вам чистые простыни выделил. – Постоял. Потоптался. – Особо-то не переживайте, товарищ лейтенант, зараз перемелется, – и вышел.

А я и не переживал. Был спокоен, как столб в поле. В сон меня не тянуло. Сел было за письмо Дине. Но слова никак не хотели ложиться на бумагу. Даньку Бикбаева бы сюда, с его добрыми глазами. Пусть бы пожевал немного, прежде чем сказать что-нибудь хорошее. Я бы поплакался ему в жилетку. Так, мол, и так. Осталось в Уфе только одно окно. Оно из другого мира. В нем живет лупоглазый парень. Ночами он сочиняет стихи девчонке, что явилась ему из длинного, похожего на коридор, школьного зала…

Парень покинул тот мир. Теперь там висит фотография, с которой смотрит на мать лупоглазый лейтенант. Мать думает, что сын вырос и стал мужчиной. А он все такой же розовый…

Где же ты, Данечка?..

Наша вторая с ним встреча произошла в родных местах. Отпуска совпали, и мы неделю провели вместе на скалистом берегу реки Белой. Даниял погрузнел и поседел. Разомлев от водки и харьюзовой ухи, мы развалились в тот вечер у костра. И он спросил вдруг о совсем забытом, чего я никак не ожидал:

– Ты знаешь, где живут синие зайцы?

Слова были Серегины, а смысл… Все мы куда-то стремимся, чего-то ищем. В устах Даньки синие зайцы – все равно, что перо жар-птицы. Сказка, символ того, что не достижимо. Но ведь пытаемся. Мелькнул вдали неясный силуэт: чей, откуда? Догнать бы, ухватить бы! Но нет, растаял в дымке силуэт, а может, его и не было вовсе.

За неделю мы обо всем переговорили. Он рассказывал о себе рывками, безо всякой последовательности, точно так, как когда-то в курсантскую бытность:

– А у нас сын. Ленькой назвали.

И я представлял скуластого мальчишку и русокосую женщину, что подарила Даниялу сына…

… – Поставлю рядом таз с холодной водой. Как только голова превратится в булыжник, я ее – в таз. Ты же знаешь, что наука мне всегда тяжело давалась.

Даниял окончил заочно академию.

… – Ну, думаю, прозевали залёт. Сам сажусь за офицера наведения. Цель обнаружили уже в зоне пуска. Первую ракету пустили, вторую не успеваем. А на КП докладываю, что уверен в первом пуске. А я и был уверен… Мне – досрочную звезду, солдатам – отпуска…

Данька обогнал нас с Сергеем в звании и командовал дивизионом.

Сыпались в костре уголья. Внизу билась о скалы река. Мы лежали у костра и молчали. Я представлял длинную и неровную, как жизнь, тропу. Где-то там, в конце пути, за самым дальним поворотом – белая хижина на зеленой лужайке. Приду и брошу усталое тело в траву. И скажу: хватит, дошел!

Любая дорога приходит к концу. И завалы позади, и волки не съели. И белая хижина на зеленой лужайке. Синь опрокинулась на землю, обняла траву, деревья и меня, раскинувшего руки в август… Откуда же беспокойство? Почему мысли возвращаются к той неровной дороге и к тем камням, на которых еще остались наши следы?..

Перед самым рассветом, когда начали притухать звезды, я поинтересовался:

– А про Ольгу ничего не хочешь спросить?

– Нет…

Молодец, Данька! Ворошить какие-то кусочки жизни, значит, опять копаться в болячках. Не место этому было в рассветной тайге, и очень уж далеко от того дня, когда меня на всех законных основаниях песочили в командирской палатке…


В полк мы вернулись через сутки. Я – весь из себя виноватый, с пониманием этой виноватости, с досадой на свое глупое поведение. И с обидой. Хотя, здраво рассуждая, обижаться надо было только на свою кулемость во время марша и дурость характера. И Сергей делал обиженный вид. Потому мы почти не разговаривали. Разве что перебросимся одной-другой фразой, когда деваться некуда было. Врозь уходили по утрам в полк, я – на час раньше, чтобы успеть на подъем. И возвращались порознь. А долго ли можно так выдержать, если живешь в одной комнате? И неловко, и томительно, и словно третий жилец глядит сверху на обоих. Наверное, Сергей эту неловкость ощущал больше. Однажды я шел, не торопясь, со службы домой. Но он, видно, поджидал меня. Поравнялись и молча зашагали по темному полю рядом. Он заговорил первым:

– Пойми, так сложились обстоятельства.

– Знаю я твои обстоятельства.

– Если я на чем-то погорел, то ты встань на собрании и говори, как положено. Такой закон жизни. И я не обижусь. Так надо. На собрании… А ты сразу: «Зеленая Мыльница».

Я вспомнил свет фары, размытую дождем дорогу. И его: «А ведь я не люблю Лидуху». Вот и в этот раз были в его голосе неуверенность и извинительность. Они не тронули меня, и я зло спросил:

– А Зарифьянов?

– Что Зарифьянов? – смешался он.

– Забыл, когда ты по полку дежурил? Гапоненко вместе с твоим Зарифьяновым был в самоволке!

Все-таки долгое замешательство было не в его характере. И чем уже тропка, тем увереннее он себя чувствовал.

– Погоди, Лень. Тогда я, каюсь, маху дал. Но то уже ушло. Пусть ушло, а?..

Я промолчал. Все уходит. Только все равно следы остаются. Можно, конечно, и их стереть, но тогда сотрется весь опыт, который люди накапливают, получая синяки и царапины.

– Ты идеалист, Ленька. Есть нормальная человеческая хитрость. Она оправдана, потому что служит большой цели… Голодный человек украл буханку хлеба – непорядочно! Нехорошо воровать! Так что, обязательно его в тюрьму?

– Вор здесь не причем, Сергей.

– Но ты клеймишь меня за то, что я играю по правилам.

Я замолчал. Хотя так и тянуло объясниться. Мы бы и начали, может быть, такой нужный нам разговор, не упомяни он этой буханки хлеба. Опять все уплывало в относительность, без конкретных вещей, которые можно щупать, толкать, кидать. А у меня нервы и так были на пределе.

Каждый день я ждал письма, а его не было. И я предчувствовал, что не будет совсем. Но для этого нужна была жирная точка, чтобы осознать, убедиться. Так уж человек устроен, что без этой точки обойтись не может. Потому что неопределенность всегда давит на плечи, как тяжелый груз в конце пути. И на меня она действовала угнетающе.

И еще не давало мне покоя, прямо-таки давило на грудь предстоящее персональное дело. И Толчин, и мой помощник сержант Марченко тоже были членами комитета. Я представлял, как они задают мне вопросы, на которые обязан отвечать. Оправдываться не собирался, признавать ошибки было стыдно, отмалчиваться, как школьнику, тоже нельзя. Как себя вести, не ведал, и от этого на душе оседала муть.

Спасался от такого муторного состояния службой. Даже забывал о своих невзгодах.

Каждое утро делал подъем, и не только своим подчиненным, но и во взводе разведки. Старшина одобрительно ухмылялся, глядя, как я строю людей, чтобы вместе с ними бежать вокруг ограждения городка. Вместо физзарядки я устраивал кросс, зная, что кроссовую подготовку будут обязательно проверять на итоговых занятиях. Поначалу солдаты бурчали из-за «беготни», да и самому мне, если честно, тягостными казались эти километры. Гапоненко тоже «эти кроссы в гробу видел». Но не отставал, держался все время рядом со мной. А на финише всегда поддавал, и, когда я пересекал черту, он уже закуривал самокрутку с казенной махоркой.

– Может, курить начнете, товарищ лейтенант? – спрашивал.

– Никогда, – твердо отвечал я, хотя спустя годы закурил и дымлю до сих пор.

Трудно ли, не трудно ли давались первые километры, но уже недели через две мы втянулись в пробежки, чувствовали после них приятную легкость. После них мы вместе со старшиной шли в полковую столовую на завтрак, умно рассуждали по дороге о разных житейских делах. И как-то раз он уважительно и значимо произнес:

– Сила человека – в земле и в людях, лейтенант. Древний герой Антен тоже черпал силы у земли и у народа.

– Антей, – поправил я.

– Сущность та же, – и поощрительно, с высоты возраста и жизненного опыта похлопал меня по плечу….


После ужина в казарму явился старший лейтенант Лева Пакуса.

– Напиши объяснительную, – сказал он. – И кайся побольше. Сам понимаешь, повинную голову…

– Покаюсь, в чем виноват. – ответил я. – Но и добавлю кое-что. Насчет сокрытия случаев нарушения дисциплины.

Лева рассмеялся:

– Ты не того? Каких таких «случаев»?

– Зарифьянов, например, во взводе Толчина…

– Ну, даешь, Дегтярев! «Сам тону и за собой тяну» – так, что ли? – придвинулся ко мне вплотную. – Спрашивают с тех, кто попадается, сам понимаешь. Ты давай пиши так, как положено, а мне бежать надо.

Ему все время надо было куда-то бежать. Поглядишь на человека – самый занятый во всем полку. И от нарядов его почему-то освободили, как будто он не такой же, как все, другие офицеры. Он все время что-то организовывал, договаривался на выходные дни о всяких встречах, приводил знатных, никому не известных людей, которые долго читали по бумажкам с трибуны об успехах и достижениях. Такие мероприятия назывались укреплением дружбы с местным населением. Потом Лева вел гостей в офицерскую столовую на ужин.

– Ты очень-то не переживай, – сказал он мне в тот вечер уже от дверей. – Мы уже с Толчиным обговорили сценарий. Все будет в порядке.

Я вспомнил об этом, шагая рядом с Сергеем через поле.

Падал ленивый снег, редкий и мохнатый, как пух. Впереди мелькали тусклые огоньки нашего поселка. Нехотя и беззлобно потявкала в той стороне собачонка. Поле перешло в огороды, разделенные межой. Тропа сузилась, и я приотстал от Сергея. В начале улицы он подождал меня, спросил все с той же извинительной интонацией:

– Может, тебя заседание комитета беспокоит? Плюнь? Поставим на вид, и все. Уже договорено…


Заседание комсомольского комитета состоялось примерно через неделю. Я рассказал, как заплутались. С сознанием правоты признал, что виноват в этом только сам. Сделал паузу, собираясь с мыслями, чтобы перейти к самому сложному: почему глупо вел себя в командирской палатке. Но не успел. Лева Цицерон спросил членов комитета:

– Какие будут вопросы к Дегтяреву?

Вопросов некоторое время не было. Потом вдруг, вот уж никак не ожидал, встал Марченко:

– Скажите, с какой целью вы каждое утро проводите с подчиненными кроссы?

Я даже растерялся: при чем здесь кроссы? Потом уловил смысл вопроса своего подчиненного, понял, что он кидает мне веревочку. Его, конечно, не посвятили в то, о чем «договорено», и он переживает за меня, боясь, как бы не влепили строгача.

– Готовимся к весенней проверке, – ответил я.

– Какие обязательства взял расчет станции кругового обзора? – спросил сам Лева.

– Повышенные, – автоматически доложил я.

– У кого еще есть вопросы?

Сергей молчал, поглядывая в окошко. Там было пусто и голо, только чернели столбы для будущего дощатого забора, который отгородит наш городок от колхозного поля. Досок не было, и Лева Цицерон выбивал их на каком-то предприятии, крепя с его активистами дружбу. Мне показалось, что возле ближайшего к окну столба мелькнул Гапоненко. Но я решил, что почудилось, потому что нечего ему было делать возле штаба.

– Вопросов нет? – словно подводя черту, уточнил Лева. – Какие будут предложения?

– Поставить на вид, – поднялся Сергей.

Его дружно поддержали. Все, как и планировалось, о чем мне Сергей сказал по дороге из полка домой.

О Зарифьянове ли вести теперь речь? Мне что, больше всех надо? «На вид» – это, конечно, мало, я понимал. Пожалели Лева с Сергеем? А может, не пожалели, а купили? Чтобы не вякал лишнего, не принес ненужных хлопот.

Странная вещь: сказать, о чем думаешь, всё равно, что «настучать». Ведь так и воспринимается. Да и сам воспримешь близко к тому… Только через много лет я понял, что все не так просто, что каждый факт – составная часть явления, а явление – производное общественного мышления. Чтобы его повернуть, нужна глобальная психологическая перестройка. Мысли вслух – это сродни геройству. Во всяком случае, они требуют мужества, которое приходит, когда человек поставит самого себя на самое последнее место, а на первое выдвинет, дело.

Я вышел из штаба, удовлетворенный тем, что все позади. Свернул за угол и сразу же увидел невдалеке Гапоненко. Значит, не показалось – он и впрямь мелькнул в окошке.

– Ты что тут делаешь? – спросил я.

– Ничего. Вас жду.

– Зачем?

– Узнать, как у вас.

– Нормально. Обошлось легче, чем думал…

Первая любовь

Подняться наверх