Читать книгу Время собирать камни - Юрий Теплов - Страница 2
1953 – 1955 г. г. Не отслужил – жених с браком
На перехлёсте путей
ОглавлениеПеррон уфимского вокзала гудел нетрезвыми голосами, гитарными аккордами, гармошками, частушками и смехом. Ждали эшелон для отправки призывников. Один вагон предназначался для будущих курсантов военных училищ города Чкалов. Так тогда именовался нынешний Оренбург. В нем располагались два авиационных училища и одно зенитно-артиллерийское.
От товарняка на соседних путях пахло мазутом и прокисшей капустой. Теплый ветерок казался сладковатым.
Меня провожала моя строгая маманя. Строгость, наверно, от профессии. Она была завучем в школе семилетке и подрабатывала у вечерников. Преподавала им русский язык и литературу.
И еще меня провожала Дина Валиева.
Я познакомился с ней на школьном вечере, когда учился в девятом классе. Это произошло 23 февраля, в день Советской армии. На вечер были приглашены девчонки из третьей женской школы, что на улице Пушкина. Школьники и школьницы учились в те времена раздельно, и совместные вечера были праздником. Девчонки являлись на них в парадных белых передниках и с белыми бантами в прическах.
Танцевать я не умел, но расхрабрился и пригласил худенькую девочку в кружевном переднике. Пару раз наступил на ее белые туфельки. Она взяла меня за руку и вывела из танцевальной сутолоки.
Мы встали у окна. На улице в фонарном свете кружились, плавно взлетали и опускались снежинки.
– Я – Дина, – сказала она и протянула узкую ладошку.
Так мы познакомились, и я влюбился надолго и по уши.
Ходили в кино и на каток. У нее были свои коньки на красных ботиночках. В те времена они казались мне немыслимой роскошью.
Я брал коньки напрокат. Ботинки были с рыжими веревочками вместо шнурков. Чтобы они не хлябали на ногах, я туго обматывал их белой тесьмой. Получалось даже красиво.
На катке постоянно звучала музыка. Чаще всего ставили пластинку с танго «Осень» в исполнении магаданского сидельца Вадима Козина. Его к тому времени освободили, и он разъезжал с концертами по стране. Динамик разносил слова «Не уходи, тебя я умоляю…», а я соотносил их к Дине. Думал, что бы в жизни ни произошло, я не позволю ей уйти от меня.
После катка я провожал ее домой. Жила она на улице Сталина в доме правительства. Отец Дины был республиканским министром, потому и получил квартиру в этом доме. Мы шли по заснеженным улицам, я нес ее коньки. Она рассказывала про вредную учительницу физики, про младшего хулиганистого братишку Дамира. А я читал ей стихи Сергея Есенина, к которым приохотила меня моя маманя.
Их дом был обнесен металлической оградой. Охраны не было заметно. Только привратник в будке. В те времена никого не отстреливали, не похищали. Мы проходили в распахнутую калитку во двор и прощались у подъезда. Я возвращался в свою коммуналку, где жил с матерью.
Летние каникулы я провел без Дины. Её и Дамира мать увезла на Черное море. В Крыму была дача правительства Башкирии.
Моя маманя устроилась на лето воспитателем в пионерский лагерь. А я – вожатым младшего отряда. На заработанные деньги купил на барахолке пластинку с названием «Не уходи». Исполнял наше с Диной любимое танго не автор Вадим Козин, а эмигрант Петр Лещенко. Так я думал тогда. Лишь позже меня просветили, что эмигрантом он не был. Я ставил пластинку на патефон и словно снова был на катке…
Маманю Дина впервые увидела на вокзале, когда мы ждали эшелон. Мать взглядывала на неё и красноречиво вздыхала. Та ежилась под ее взглядом. Я взял ее под руку: все в порядке, мол, я с тобой.
– Сними, жарко, – шепнула Дина, кивнув на кепку.
Кепкой я прикрывал стрижку под ноль. До призыва мою голову украшала русая шевелюра. Я не жалел о ней. Но за ту неделю, что мы прожили на сборном пункте в палатках, так и не привык к босой голове. Да и кто привык? Серега Грудинин тоже напялил соломенный брыль с загнутыми полями и этим выделялся из кучи будущих курсантов Чкаловского училища зенитной артиллерии, сокращенно – ЧУЗА.
С Серегой, мы, хоть и жили на одной улице, но не приятельствовали. У него своя компания, у меня – своя. Но встретившись на медкомиссии, обрадовались и старались держаться вместе. Он как-то сразу приспособился к новому быту. Отвоевал в палатке место в углу нар. Я устроился рядом с ним. По другую сторону оказался молчаливый и весь какой-то несимметричный парнишка-мужичок.
– Зовут как? – зычно спросил его, разравнивая соломенный матрас, Серега.
– Даниял. Бикбаев.
– Откуда?
– Бурзянский.
Бурзянский район – таежная уральская глушь на севере Башкирии.
– Тоже в офицеры захотел? – продолжал допытываться Грудинин.
– Ага…
Грудинина провожали сисястая Лидуха, родимый дядя и еще куча народу. Сам он с гитарой на спине был слегка пьян и весел. Он был красавец парень и владел Лидухой на правах жениха.
Поддатый дядя уверенно стоял на кривоватых ногах – коренастый, с густой копной черных волос, в куртке с замками-молниями, из-под которой выглядывала тельняшка. В руках у него была бутылка с портвейном и граненый стакан…
Данияла Бикбаева никто не провожал. Набычившись, он стоял в стороне и время от времени взглядывал то на нас троих, то на Серегу с Лидухой.
– Данька! – крикнул Серега, – Сено жуешь?
У Бикбаева была привычка шевелить губами, если он чувствовал себя неуютно или не знал, что делать.
Мы переиначили его имя на русский лад, и называли Данилой или Данькой.
– Кати к нам! – не унимался Серега. – Дам разок Лидуху полапать.
Та шлепнула его по губам, и он снова обхватил ее своими клешнями.
«Как родная меня мать провожала!..» – залилась гармонь, и тонкий бабий голос перекрыл перронный гомон. А Лидуха висла на Сергее, обвивала его, и, казалось, готова была отдаться ему прямо в этом многолюдье. Глядя на нее, дедок, провожавший на службу внука, чмокнул губами и прошепелявил:
– Всего высосешь, оставь маненько!
– Что мое – то мое, – откликнулась та.
– Племяш! – позвал флотский дядя.– Кончай лизаться! Айдате на посошок!
Серега подтолкнул Лидуху в круг, дядя сунул ей стакан. Она зажеманилась, но тот сказал, как гвоздь вколотил:
– Уважь!
Она отпила, передала Сереге. Тот поднес стакан к губам, но дядя остановил его:
– Погодь! – ловко достал из кармана брюк-клешей деревянный половник. Налил в него из бутылки, чокнулся о стакан.
– Жизнь и бабу держи в руках. Не дай никому себя обойти. Будем!
Серега махом глотнул. Оба крякнули и утерлись ладонью.
– Милуйтесь! – приказал дядя.
«Как родная меня мать провожала-а-а…»
А мне моя маманя втолковывала, чтобы был осторожен, ни с кем не связывался и не перечил командирам. Мне было стыдно перед Диной за эти наставления. Я мычал в ответ: буду, мол, хорошим и связываться ни с кем не стану. Дина молчала, переминалась с ноги на ногу. Я видел, что ей не по себе от разноголосого гама, от Серегиной лихости, от того, что моя маманя нет-нет, да и бросала на нее колючий взгляд: все равно, мол, сын мой, а не твой. Я так и читал ее взгляды и ощущал, как неловко от них Дине.
Лицо у матери было строгим, даже жестковатым. Волосы в этот раз она почему-то зачесала назад, и ото лба к уху заметно белел шрам.
– Волки на память оставили, – сказала она, будто отвечая на чей-то вопрос.
Шрам остался еще от послевоенных голодных времен, когда она ездила в деревню обменивать на еду кормовую соль. В те годы соль в российской глубинке была в большом дефиците. Огромные белые куски посчастливилось мамане тогда получить вместо хилой учительской зарплаты. Где-то по дороге от станции Белое Озеро к деревне Уваровка и нагнали ее волки. Перепугалась, а мешок с солью не бросила. Бежала по дороге, подгоняемая стаей, и не услыхала, не увидала, как вымахнула из бурана лошадиная морда. Очутилась мать прижатой к передку председательской кошевки. Волочет она ее по дороге, а перед глазами лошадиные копыта… Обошлось, шрам вот только и остался.
– Вы прогуляйтесь, а я посижу на завалинке, – вдруг предложила она.
Завалинкой она назвала бетонные отмостки станционного здания. Назвала намеренно, назло начальнической дочке Дине, чтобы подчеркнуть, что мы такие вот, от земли, не то, что вы… Я видел, что она не хотела меня отпускать. Но переселила себя, с досадой на чужую девчонку и с демонстративным великодушием, оценить которое в первую очередь должен был я.
– Пойдем, – сказал я Дине.
Мы уходили по низенькому перрону. Миновали тепловоз и остановились на гравии у переплетения путей. И сразу отступила вокзальная толчея. Я хотел ее поцеловать, но что-то тормозило меня. Впервые мы поцеловались после выпускного вечера в школе. И через два дня поехали на служебной машине ее отца к ним на дачу на берегу речки Дёмы. Там было море ромашек на лугу и ее мама с папой. Отец спросил меня:
– Какую же ты, Леня, решил избрать профессию?
– Пойду в военное училище.
– Привлекает форма?
Если честно, то форма привлекала. Тогда она была в почете. Парень, не отслуживший в армии, даже в женихи не годился: с браком! Через два десятка лет, в годы смуты, начавшейся с горбачевской перестройки и продолжившейся в ельцинское безвременье, армию станут поливать помоями, а защитников Отечества обзывать дармоедами. Тогда и возникнет эпидемия уклонистов. Призывники станут косить от службы, покупая липовые справки и военные билеты. Смута – это период, когда можно красть, брать и давать взятки. А уклонение от службы в армии – так, мелкий грешок, почти норма поведения.
Но до перестройки было еще далеко. И я представлял себя в хромачах, в галифе и гимнастерке, перетянутой ремнями. А на плечах – золотые погоны. И вспоминал при этом песню, которую пели бабы уже после того, как давно кончилась война, и я мог переваривать и запоминать услышанное:
…С золотыми погонами,
И вся грудь в орденах…
Бабы пели и плакали. А я уж точно знал, что придет срок, и я появлюсь в Уфе в этих самых золотых погонах и пройдусь гоголем по улице Ленина, сверну на улицу Сталина – и вниз, до дома правительства, где встречусь с Диной.
…Мы стояли на перехлесте путей. Она была грустная, как ромашка, заплутавшаяся на берегу.
– Я нашу пластинку с собой взял, – сказал я. – Стану слушать и посылать тебе: не уходи!
– Не уйду. Ждать буду.
Мы замолчали. Я притянул ее к себе. Она готовно прильнула. Затем спросила:
– Ты сильный?
Лишь через годы я понял этот вопрос. А тогда вместо ответа стал осыпать ее лицо поцелуями.
С перрона неслось: «Как родная меня мать – эх! – провожала-а…»