Читать книгу Смерть Вазир-Мухтара - Юрий Тынянов - Страница 12
Смерть Вазир-Мухтара
Глава первая
7
ОглавлениеОн увидел розовое лицо, пух мягких волос, услышал радостное трепыхание дома, детский визг из комнат и женское шиканье – и ощутил прикосновение надежной щеки.
Весь он был заключен в мягкие, необыкновенно сильные объятия.
Тогда он понял, что все, что утром творилось, – раздражение нервов, дрянь, шум в крови.
Просто он начал визиты не с того конца.
И он обнял Степана Никитича[70] со старой быстротой, щегольством угловатых движений.
Уже бежали дети, воспитанницы, гувернантки из дверей с визгом.
Мамзель Питон отступила перед ним в реверансе, как Кутузов перед Наполеоном.
Она была налита ядом, и ее прозвали дома Пифоном[71].
Дети и воспитанницы тряслись на ножках, ожидая очереди на реверанс.
Детей Степан Никитич тотчас отослал. Мамзели Пифон он отдал какие-то распоряжения почти на ухо, так что Пифон с гадливостью отшатнулась. Впрочем, она тотчас же скрылась.
– Змей Горыныч, – кивнул головой Степан Никитич, не Грибоедову, а вообще. – Диво женское.
Соорудился стол.
Виноград из Крыма, яблоки из собственного имения, трое лакеев побежали, запыхавшись, за остальным.
Степан Никитич расставил вино, обратился не то к бутылкам, не то к Грибоедову: «Знай наших» или: «Не замай наших» – и уставил в порядок.
Потом деловито потащил его к свету, серьезно оглядел и хмыкнул от удовольствия. Грибоедов был Грибоедов.
– Что ж ты, мой друг, не заехал ко мне сразу? Ведь стыдно ж тебе маменьку беспокоить. Ведь твой Сашка там в гроб всех уложит.
Стало ясно, как дважды два равно четырем, что он, Александр Грибоедов, Саша, приехал с Востока, едет в Петербург, везет там какие-то бумаги, и баста. Расспросы и рассказы ни к чему не поведут. Они имеют смысл, только когда люди не видятся день или неделю, а когда они вообще видятся неопределенно и помалу, всякие расспросы бессмысленны. Чтобы продолжалась дружба, нужно одно: тождество.
Степан Никитич тащил Грибоедова к окну убедиться, что он тот же, и убедился.
Принесли еще вина, пирог с трюфелями.
Степан Никитич слегка нахмурился, оглядел стол. В его взгляде были грусть и опытность.
Он взял какую-то бутылку за горло, как врага, примерился к ней взглядом – и вдруг отослал обратно.
Грибоедов, уже расположившись поесть, внимательно за ним следил.
Они встретились взглядами и захохотали.
– Анна Ивановна-то, друг мой, – сказал Бегичев значительно о своей жене, – это я только при змее Пифоне тебе сказал, что она в гостях. Она опять к матушке перебралась.
Он покосился на лакея и нахмурил брови.
– На сносях, – сказал он громким шепотом.
– Ты скажи ей, моему милому другу, – сказал Грибоедов, – что если мои желания исполнятся, так никому в свете легче ее не рожать.
Анна Ивановна была его приятельницей, заступницей перед маменькой и советчицей.
– А ты как, на которую наметил? – спросил и весело, и вместе не без задней мысли Бегичев.
– Будь беззаботен! – расхохотался Грибоедов. – Я расхолодел.
– А-а… – Бегичев шепотом назвал: – Катенька.
Грибоедов отмахнулся.
– Роскошествуешь и обмираешь? – подмигнул Бегичев.
– Да я ее навряд и увижу.
– Ты в нее тряпитчатым подарком стрельни, – посоветовал Бегичев, – они это любят.
– В Персии конфеты чудесные, – ответил задумчиво Грибоедов, жуя халву.
Степан щелкнул себя по лбу:
– Позабыл конфеты, ты ведь конфеты любишь, сластена.
– Не тревожься. Здесь таких конфет вовсе нет. Там совсем другие конфеты. Вообрази, например, кусочки и тают во рту. Называется пуфек. Или вроде хлопчатой бумаги, и тоже тают. Называется пешмек. Потом гез, луз, баклава, – там, почитай, сортов сотня.
Бегичев чему-то смеялся.
– Маменька-то, – сказал он вдруг, – я ее с месяц уже не видал. Прожилась совсем.
Грибоедов помолчал.
– А твои заводы как? – Он огляделся. – У тебя здесь перемены, как будто просторнее стало.
– Сердце мое, – говорил Бегичев, – ты нисколько не переменился. Заводы у меня совсем не идут. У жены что дядей, теток!
Бегичев все строился и пускал заводы, но заводы не шли. Состояние жены проживалось медленно, оно было значительное. Женины родственники вмешивались в дела и наперерыв давали советы – бестолковые.
Потом Бегичев повел его в диванную. Грибоедов забрался с ногами на широкий, мягкий, почти азиатский диван. Бегичев притащил с собой вина и запер дверь, чтоб Пифон не подслушивала.
– Я сегодня в вихрях ужасных, – сказал Грибоедов и закрыл глаза. – Все пробую – все не дается. Я, вот погоди, переберусь к тебе, на твой диван совсем. Поставишь мне сюда стол, и буду писать.
Бегичев вздохнул.
– Перегори, потерпи еще. Поезжай в Персию на год.
Грибоедов открыл глаза:
– Маменька говорила?
– Да что ж маменька? У маменьки пятнадцать тысяч долгу у старика Одоевского.
И, взглянув в глаза Бегичева, Грибоедов понял, что не о маменьке речь.
– Я уже давно отказался от всяких тайн. Говори свободно и свободно.
– Тебе в Москве нехорошо будет, – сказал Бегичев и снял пылинку с грибоедовского сюртука. – Люди другие пошли. Тебе с ними не ужиться.
Грибоедов взмахнул на него глазами:
– Ты обо мне как о больном говоришь.
Бегичев обнял его.
– У тебя сухая кровь, Александр. Тебе самому, мой единственный друг, здесь не усидеть. Вспомни, как перед «Горем…» было: бродил, кипел, то собирался жить, то умирать. И вдруг как все пошло!
Он был старше Грибоедова; у него не было имени, о положении он не заботился, просто проживал женино состояние, но он имел над ним власть. Грибоедов рядом с ним казался себе неосновательным.
Таков был мягкий пух бегичевской головы.
– Я в Персию не поеду, – лениво сказал Грибоедов, – в Персии у меня враг, Алаяр-Хан[72], он зять шаха. Меня из Персии живым не выпустят.
Он не думал о докторе Макниле, не помнил о нем, но когда говорил о Персии, чувствовал неприятность свежего, не персидского происхождения.
– Я что? – говорил Бегичев. – Я ем, пью, тешусь заводами. Утром встаю, думаю: много еще времени до вечера, вечером: еще ночь впереди. Так и время пройдет. А тебе большое плавание. А отчего Алаяр-Хан сделался враг твой? Да, да. Это участь умных людей, что бо́льшую часть жизни надо проводить с дураками. А здесь их сколько! Тьмы и тьмы. Больше, чем солдат. Может, к Паскевичу?
– Неужто ты думаешь, – сказал Грибоедов и скосил глаза, как загнанный, – что я у него способен вечно служить?
Ему стало тесно на диване.
Они выпили вина.
– Ты не пей бургундского. От бургундского делается вихрь в голове.
Саша не пил бургундского, пил другое.
Он присмирел, сидел насторожась. Он стал послушен.
Так сидят два друга, и английские часы смотрят на них во весь циферблат.
Так они сидят до поры до времени.
Потом один из них замечает, что как бы чужой ветер вошел в комнату вместе с другим.
И манеры у него стали как будто другие, и голос глуше, и волосы на висках реже.
Он уже не гладит его по голове, он не знает, что с ним делать.
У него, собственно говоря, есть желание, в котором трудно признаться, – чтобы другой поскорее уехал.
Тогда Грибоедов подошел к фортепьяно.
Он нажал педали и оттолкнулся от берега.
Вином и музыкой он сразу же отгородился ото всех добрых людей. Прощайте, добрые люди, прощайте, умные люди!
Крылья дорожного экипажа, как пароходные крылья, роют воздух Азии. И дорога бьет песком и пометом в борт экипажа.
Ему стало тесно метание по дорогам, тряска крови, тряска дорожного сердца.
Он хотел помириться с землей, оскорбленной его десятилетней бестолковой скачкой.
Но он не мог помириться с ней, как первый встречный прохожий.
Его легкая коляска резала воздух.
У него были условия верные, как музыка. У него были намерения. Запечатанный пятью аккуратными печатями, рядом с Туркманчайским – чужим – миром лежал его проект.
70
Степан Никитич – Бегичев (1785–1859), полковник, с 1823 г. в отставке, состоял в «Союзе благоденствия», был ближайшим другом Грибоедова.
71
Пифо́н – дракон, охранявший вход в Дельфийское прорицалище (гр. миф.).
72
Алая́р-Хан – зять Фетх-Али-Шаха, был при нем первым министром Персии.